ОТЪЕЗД СТАРЫХ ДРУЗЕЙ В МОРСКОЙ КОРПУС 33 страница



– Ерунда все это, – сказал Корнев, – знаешь ведь…

– Бунтовщики? – весело, понижая голос, спросила Маня.

Карташев рассмеялся.

– Ерунда, – повторил Корнев и принялся за ногти.

– Спасибо, что с полицией не доставили, – сдержанно вздохнула Анна Степановна, присаживаясь на стул. Она посмотрела на Карташева, на сына, покачала головой, вздохнула и сказала: – Голубчики мои, учение опять, латынь, да то, да другое, и господь его зна, що такое, поки не выкрутят, не выкрутят все. – Она сделала энергичный жест и махнула рукой.

– Ну-с, как твои? Наталья Николаевна?

– Васенька изволили, кажется, найти прочное помещенье своему сердцу? – рассмеялась Маня.

– Манечка изволят, кажется, глупости с утра говорить! – ответил, покраснев, брат.

Он встал лениво, с удовольствием потянулся и, встряхнувшись, сказал:

– Ерунда все это… Через две недели переэкзаменовка – вы это чувствуете?

– Будем вместе готовиться, – предложил Карташев.

– С удовольствием.

– Скажи лучше – будем вместе ничего не делать, – рассмеялась Маня.

– Напрасно: я с сегодняшнего дня готов, так и дома сказал, что иду заниматься.

– Иначе бы не пустили бы? – спросила Маня.

Карташев небрежно проговорил:

– Ах, прошло то время золотое…

– Большой теперь?

– Слава тебе господи!

– Впрочем, слышала, курить разрешили? Вы с какого класса начали?

– С третьего.

– И Вася тоже?

– И Вася тоже.

Маня махнула рукой.

– Слушайте, Карташев, идем купаться.

– С удовольствием… Хотя, собственно, я не взял с собой денег…

– У нас билеты есть в купальню.

– Ты пойдешь? – обратилась она к брату.

Корнев подумал и спросил Карташева:

– Ведь воротишься?

– Слушайте, Карташев, вы обедаете у нас, а вечером мы к вам.

– Отлично.

– Накомандовала, – добродушно произнесла, появляясь, Анна Степановна вслед убежавшей дочери, – куда?

– Теперь купаться, – ответил Карташев, стоя с фуражкой в руках в ожидании Мани, – а потом к вам обедать.

– Голубчик мой. – И Анна Степановна, обняв ладонями голову Карташева, поцеловала его в лоб.

– Ну, уж мама не может. Идем, – крикнула Маня, сверкнув весело, возбужденно на Карташева глазами.

Они опять шли по звонким улицам в треске и духоте города, искали тени, щурились от ярких лучей и с удовольствием осматривали и встречавшихся прохожих, и дома, и друг друга.

– Я получила письмо от Рыльского…

Ничего нового она ему не сообщила, да и Рыльский был где-то далеко, а Маня, возбужденная, довольная его обществом, шла рядом с ним.

Они запрыгали по ступенькам широкой громадной лестницы бульвара и точно уже купались в открывшемся просторе воздуха и моря.

Спустившись, они пошли вдоль пыльного серого здания. Скрылось море на мгновенье и опять сверкнуло уж вплоть, с гаванями, с лесом мачт, с палатками купален, с белыми рядами сохнущих простынь, с ароматом моря.

– Вы мне скажете правду?

– Скажу.

– В кого вы влюбились в это лето?

– Хотел влюбиться, но она уж невеста.

– Разве можно здесь хотеть или не хотеть?

– Можно, – беспечно ответил Карташев.

– Нет, нельзя, Карташев. Вы были когда-нибудь влюблены?

– Я с трех начал влюбляться.

Из-за простынь вдруг появилась фигура учителя математики с его походкой заведенной куклы, с его обычным строгим взглядом темных глаз.

Карташев быстро смущенно поклонился и, когда он прошел, спросил с веселой тревогой Маню:

– Как вы думаете слышал он?

Они оба рассмеялись, он еще оглянулся и сказал:

– Я думаю – он хотел бы быть на моем месте.

– В каком смысле?

– Гм… гм… – усмехнулся Карташев.

Они стояли на перекрестке подмостков, откуда расходились дорожки в женское и мужское отделение.

– Ну?

– Здравствуйте, – пренебрежительно, как бы зная, что так и будет, поздоровалась Зина, выходя из купальни. За нею шли Наташа, Маня и толстая кубышка Ася.

Зина поцеловалась с Корневой, а Наташа, добродушно прищурившись, спросила брата:

– Нашел?

– Что нашел? – спросила Корнева и покраснела.

Зина только кивнула головой, Наташа, смеясь, поцеловалась с Корневой.

– Маня как выросла… похорошела, – с каким-то оттенком зависти заметила Корнева. – Мы вечером сегодня к вам хотели…

– Отлично, – ответила Наташа и, обратившись к брату, лукаво спросила: – Ты тоже вечером?

Зина только молча кивнула головой, как бы говоря: об этом и спрашивать нечего.

– Вы одни? – спросил Карташев.

– Мама теплые ванны берет.

– Что значит «нашел»? – спросила Корнева, когда прошли сестры Карташева.

Карташев только посмотрел на нее и, ничего не отвечая, улыбаясь, пошел по подмосткам в свое отделение. Он шел и оглядывался, пока не столкнулся с Сережей.

– Наши вышли? – спросил Сережа и, увидев исчезавших за углом сестер, опрометью озабоченно подбирая на ходу простыню, побежал за ними.

– Здравствуйте, Сережа, – окликнула его Маня Корнева.

Сережа только теперь ее заметил, вдруг вспомнил что-то, как-то испуганно, смущенно поклонился и еще быстрее побежал.

– В гимназию поступает, – крикнул Карташев.

– Что значит «нашел»? – повторила Корнева, исчезая в купальне.

Карташев шел, заглядывая в номера, выбрав свободный, вошел и затворил рассохшуюся, сколоченную из тонких досок дверь. На него пахнуло сыростью и запахом гниющего в море дерева. Сквозь редкий пол там, внизу, беспокойно билась зажатая в столбах купальни зелено-прозрачная волна. Ему вспомнился вдруг вчерашний вечер, и неприятное чувство охватило его. Он быстро разделся, обернулся до половины простыней и вышел на площадку. Он ходил по жарким доскам площадки со следами мокрых ног на ней и рассматривал пальцы своих ног, расплывшихся на досках. Он взобрался на самый край помоста двухсаженной высоты, с которого прыгали любители в море, и стал смотреть в женскую купальню, стараясь угадать между множеством белых рубашек Маню. Мимо него пробежал и с разбегу кто-то бросился в воду. Вода закипела, покрылась пеной, и в глубине ее сверкнуло белое тело, быстро выбиравшееся на поверхность.

– Здравствуйте, прыгайте! – крикнул ему прыгнувший, оказавшийся выпущенным в этом году в студенты Шишко. Шишко, толстый, с черной стриженой головой, держал себя всегда настороже и в то же время снисходительно.

Карташев прикрутил к стойке простыню, разбежался и тоже прыгнул.

– Вы перешли? – спросил Шишко, уплывая вперед от Карташева.

– Передержка по-латыни, – ответил, догоняя его, Карташев.

– Ну, это пустяки.

– Конечно.

– Говорят, восьмой класс к нам на шею посадят.

– Вряд ли это коснется нас, – спокойно ответил Карташев.

– Говорят, и вас коснется.

Шишко говорил с каким-то неприятным намеком в голосе.

– Вы откуда слышали? – встревоженно спросил Карташев и поплыл наотмашь, вследствие чего быстро догонял Шишко. Карташев плавал легко и сильно. Он плыл быстро, и часть туловища его так выдвигалась из воды, что казалось, стоило сделать еще одно небольшое усилие, и он пойдет по воде. Шишко плыл грузно, по-жабьи, и только черная стриженая голова его торчала из воды. Он пренебрежительно фыркал на эту воду, которая заливала его рот, так фыркал, как будто эта вода позволяла себе какие-то неприятные шутки с ним, окончившим курс гимназии и уже принятым без экзамена в университет. Карташев, поравнявшись, во все глаза с завистью и тревогой смотрел на него: он хотел бы в это мгновенье быть на его месте; плыть так же грузно, фыркать и сознавать в то же время, что он студент. Ах, под какой-то особенной планетой он родился, и даже это сладкозвучное имя «студент», наперекор всему существовавшему порядку вещей, для него уже вот-вот готово еще куда-то отдалиться.

– Учитель математики мне сказал.

Учитель математики! Да, в его взгляде был этот ответ. Учитель математики с ним говорил, – они стояли где-нибудь на площадке купальни, – говорил, как с равным, а на него этот учитель едва взглянул, и если при этом он еще слышал его слова… И восьмой класс…

Шишко повернул назад, опрокинулся на спину и, лениво, беспечно, упираясь ногами в воду, поплыл к лестнице: счастливый, беспечный Шишко! Есть на свете и счастье и доля, не у него, Карташева, только! Господи, неужели же еще два года этой прозы и тоски гимназической? Этого обязательного сознания своего мальчишества?

Карташев далеко уплыл в открытое море, и какой-то точкой мелькала его фигура в блеске солнца и моря.

Он спохватился, что его ждет Корнева, и быстро поплыл назад. Его все давила какая-то неволя. «В чем мне неволя? – старался разобраться он. – Вот в этот момент я свободный человек. Эх, хорошо, если бы вдруг судорога схватила: пошел бы на дно ключом и сладко уснул». Карташев мысленно измерил глубину под собой, ярко представил картину последнего мгновения и быстрее, без мысли поплыл к берегу.

Когда он подплыл к лестнице, Шишко, уже одетый в легкий франтоватый костюм, уходил, снисходительным, даже ласковым голосом крикнув ему:

– Прощайте.

– Прощайте, – ответил ему Карташев таким тоном, что Шишко остановился, подождал, пока Карташев поднялся, и протянул ему руку.

– Прощайте, – приветливо повторили они оба, и Карташев, торопливо обтираясь в своем темном и сыром номере, думал: «Хороший человек Шишко».

– Что значит «нашел»? – настойчиво повторила Корнева, выходя из купальни и обращаясь к ожидавшему ее Карташеву.

С мокрыми еще волосами, в барежевом платье, сквозь которое слегка сквозили ее белоснежные плечи и руки, Корнева была ослепительно свежа. Так свежа, что Карташев не мог без какой-то особенной боли смотреть в ее влажные, блестящие такой же свежестью глаза.

Корнева чувствовала свою власть над Карташевым, испытывала удовольствие сознания, жажду определения пределов этой власти и настойчиво повторяла, идя с ним:

– Я хочу знать, что значит «нашел»… нечего, нечего отвиливать: говорите прямо и сейчас… Карташев…

– Откуда я знаю…

– Карташев… я хочу… слышите? не хотите?

– Я не знаю…

– Вы не хотите сделать мне приятное?

– Все, что хотите… хотите, головой вниз брошусь?

Карташев показал вниз, по откосу бульварной лестницы.

– Противный! Не хочу с вами говорить… Голубчик Карташев… скажите…

– Хотите, головой вниз брошусь?

– Уходите…

– Ну, откуда же я знаю?..

– Не знаете? Честное слово?

– Не знаю, – избегая взгляда, уклоняясь от честного слова, говорил Карташев.

А Корнева все властнее смотрела на него, не сводя своих разгоревшихся глаз, и обжигала его, повторяя:

– Противный, противный, противный.

Карташев точно хмелел под ее взглядом. Какая-то горячая волна, огонь какой-то вырывался изнутри, охватывал и жег. Было хорошо, глаза глубже проникали в ее глаза, хотелось еще лучшего до безумия, до боли, до крика.

Карташев вдруг стремительно сжал свою прокушенную руку и мучительно сморщился от боли.

– Что с вами?

Он натянуто, сконфуженно улыбнулся.

– У вас такое лицо было… я боюсь вас.

– Не бойтесь, – угрюмо вздохнул Карташев, – дураков никто не боится.

– Дураков?

– Вот таких дураков, как я.

– Я ничего не понимаю.

– Если бы вы хоть что-нибудь поняли, – только бы меня и видели…

Он сделал неопределенное движение рукой.

– Какой вы странный…

– Иногда мне хочется самого себя по зубам… по зубам.

– Да за что?

– Да вот так… за то, что я тряпка, дрянь, трус…

– Да что с вами?

– Меня отец всегда называл тряпкой… Я кончу тем, что пойду в монахи.

Корнева удивленно посмотрела на него.

– Слушайте, Карташев, это какой-то пункт помешательства всей вашей семьи…

Карташев вспыхнул и покраснел.

– Если бы я пошел в монахи, меня бы на третий день оттуда выгнали… Глупости все это, – кончу вот гимназию, удеру, только и видели меня… Я не люблю… Я никого не люблю… Все здесь нехорошо, нехорошо…

В голосе его задрожали слезы, и он огорченно замолчал. Корнева, удивленная, притихшая, шла и смотрела на него.

– Я никогда вас таким откровенным не видала… У вас у всех в семье есть какая-то гордость… даже вы вот нараспашку, а всегда молчите… а все-таки я всегда догадывалась, что у вас, наверное, не все так хорошо, как кажется.

Карташев нерешительно смотрел перед собой: ему было неприятно от своей откровенности и хотелось продолжать.

– Вы читали Гулливера, когда его лилипуты привязали за каждый волос? Вот и мне кажется, что я так привязан. Покамест лежишь спокойно – не больно, а только поворотишься как-нибудь…

Карташев сдвинул брови, – на верху бульварной лестницы он разглядел фигуру поджидавшего его брата Сережи.

– Ну, знаете, я думаю, Аглаида Васильевна не лилипут.

Карташев, поравнявшийся в это время с Сережей, не отвечая, подошел к брату.

Сережа приподнялся и на ухо тихо сказал:

– Мама тебя зовет.

– Где мама? – спросил тоже тихо старший брат.

– Там, в боковой аллее.

– Хорошо, – громко ответил Карташев и, подходя к Корневой, озабоченно проговорил:

– Сегодня мне надо с матерью по делам.

– Обедать у нас, значит, не будете?

– Нет, – с сожалением ответил Карташев и, подумав, прибавил: – Я уж под вечер, может быть… вместе пойдем к нам.

– Куда ж вы?

– Мать тут… у одних знакомых.

– Прощайте.

Карташеву послышалось обидное сожаление к нему, и, недовольный еще больше собой за свою болтовню, скрепя сердце, сконфуженный, он зашагал в обратную сторону от того места, где сидела мать. Только когда Корнева скрылась за углом и не могла больше его видеть, он повернул назад и пошел к группе в боковой аллее, состоявшей из матери и сестер. Он шел, чувствуя и какую-то вину перед матерью, чувствуя и какое-то раздражение; шел неудовлетворенный и в то же время усиленно работал над собой, гнал все мысли и старался принять спокойный, равнодушный вид.

 

XVIII

 

Берендя все лето провел в городе. Он стоически переносил утомительную духоту города и, высокий, лучезарный в своих длинных волосах, с подгибающимися коленками, с уставленным в пространство взглядом своих желтовато-коричневых глаз, в самую жару ежедневно отправлялся на урок в противоположную часть города. Он точно не замечал палящих лучей, раскаленной улицы и, занятый высшими соображениями, шагал, никогда не справляясь с теневой стороной: таким пустякам места не было в том мире, где витали его мысли. Если иногда прозаично в разгаре своего полета он наталкивался вдруг то на ручную тачку торговки, то на вертлявого еврейчика в своем упрощенном костюме: штаны, жилетка с хвостиком сзади от рубахи, то говорил при этом свое обычное «о, черт возьми!», а если вдогонку ему неслось «долговязый», «желтоглазый», то он прибавлял только шагу и, когда ругань стихала, опять уносился в свой мир.

Как истый философ, Берендя старался проникнуть в суть вещей и искал радикальных решений. Сегодня он ломал голову под впечатлением прочитанного по вопросам образования и воспитания. По его мнению, существующее образование было слишком расплывчато, бессодержательно, мало приспособлено к пониманию живых условий жизни и вообще больше заботилось о том, чтобы побольше набросать под ноги разных препятствий к достижению цели – быть разумным, самосознающим себя существом, – чем стремилось к этой цели. Обходя щекотливый вопрос о вреде и пользе таких предметов, как, например, древние языки, Берендя рассуждал так: жизнь показывает нам, что из тысячи обучающихся этой премудрости один, может быть, превращает предметы эти в действительное орудие, с помощью которого, роясь в архивах отлетевшей жизни, проверяет, выуживает там то, что еще можно выудить. Для остальных изучение этих предметов может иметь значение только в смысле развития памяти. Но классики не имели классиков, над которыми могли бы упражняться в развитии памяти: как ее ни развивай, всего не запомнишь, – для этого книги и существуют, и гораздо важнее другая способность человека: анализ, критическое отношение к жизни и себе, самосознание. Память у всякого человека есть, была и будет, – реалист и без латыни обладает памятью, а правильной работы мысли, если она нужна (а нужна, – думал Берендя), без развития уж никак не получишь.

Таким образом, не оскорбляя любителей древности, языки древние являются, во всяком случае, только специальным знанием и могут быть только ничтожным подспорьем в развитии второстепенной способности человека.

К таким же специальным знаниям Берендя относил и алгебру, геометрию и тригонометрию. В общеобразовательный курс, по его мнению, должны были входить только самые общие понятия об этих предметах. Общеобразовательное заведение, думал Берендя, должно ограничиваться всего пятью классами, и пятнадцати лет юноша выбирает себе уже специальное занятие, на которое Берендя определял пять лет. Свыше двадцати лет уже необязательно прохождение ученых степеней, которые составляют принадлежность исключительно уже ученого мира.

Назавтра Берендя так же упрощенно дебатировал какой-нибудь вопрос общественных отношений. И здесь все было просто и ясно, и оставалось только удивляться, почему люди все вертятся вокруг да около и никак не желают увидеть то, что при доброй воле не требовало бы и доказательств. К этому вопросу любил часто возвращаться Берендя и жадно читал все книги на такую тему. Читал и добросовестно, с любовью конспектировал, стараясь записывать поражавшие его мысли словами самого автора. Его радовало то, что его а prior'ные выводы совпадали и с тем, что он читал. Он рассуждал так: с каждым отдельным человеком всегда можно договориться до истины, и понятия о добре и зле у большинства однозначащие, а между тем жизнь так слагается, что торжествует далеко не всегда добро, – напротив, как раз злое и господствует. И в этом господстве воля и сознание отдельного лица всегда бессильно уступят общему положению дел. Сила, значит, не в этом отдельном лице, а в тех условиях общественной жизни, которые, как хомут, не дадут своротить ни вправо, ни влево. От этого хомута все и зависит. Где-нибудь в Турции жизнь глохнет, потому что общественная форма жизни там не хомут, а петля, мертвая петля, задыхаясь в которой люди бессильно бьются.

И глаза Беренди широко раскрывались, точно видел он перед собою всех этих бьющихся и задыхающихся в петле турок.

Берендя жил отшельником, и единственные лица, с которыми он довольно часто встречался в течение лета, были его приятели-пропойцы – Петр Семенович и Василий Иванович. Берендя любил делиться с ними своими мыслями. Василий Иванович только блаженно смотрел, кивал головой и, если водки не было, засыпал. Петр Семенович, смотря по тому, была или нет водка, благодушно или раздраженно возражал.

– Суть в том, – говорил он наставительно, – что человек, по существу, сволочь. Какой вы ему хомут ни придумывайте, не беспокойтесь, он тоже придумает, как свалить на шею ближнего всю тяготу.

– Но… но… – возражал Берендя, прижимая убежденно по два пальца от каждой руки к своей груди, – из этого не следует, что петля лучше хомута.

Петр Семенович только пренебрежительно махал рукой и отворачивался.

– Я… я… хочу сказать, что в… одном самоусовершенствовании т…толку нет… что… что ж, усовершенствуешься… и на столб садиться?

Петр Семенович не удостоивал даже ответа и грузно кивал только головой.

– Ах, Петр Семенович! – просыпался на мгновение Василий Иванович.

– Не… не знаю, – поматывая головой, с снисходительным самодовольством говорил Берендя.

Иногда под вечер, на знакомом бульваре, если бывали деньги (главным образом у Беренди), разговор приятелей кончался выпивкой. Петр Семенович приносил полштоф водки, хлеба, свежих огурцов. Огурцы так вкусно хрустели на зубах, хлеб казался ароматнее на свежем воздухе, и водка разливалась внутри так тепло и приятно.


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 89; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!