Изображение языка посредством письма



Мисюля Ю.

Введение Глава I

Общий взгляд на историю лингвистики

Наука о языке прошла три последовательные фазы развития, прежде чем было осознано, что является подлинным и единственным ее объектом.

Начало было положено так называемой «грамматикой». Эта дисциплина, появившаяся впервые у греков и в дальнейшем процветавшая главным образом во Франции, основывалась на логике и была лишена научного и объективного воззрения на язык как таковой: ее единственной целью было составление правил для отличия правильных форм от форм неправильных. Это была дисциплина нормативная, весьма далекая от чистого наблюдения: в силу этого ее точка зрения была, естественно, весьма узкой [22].

Затем возникла филология. «Филологическая» школа существовала уже в Александрии, но этот термин применяется преимущественно к тому научному направлению, начало которому было положено в 1777 г. Фридрихом Августом Вольфом и которое продолжает существовать до наших дней [23]. Язык не является единственным объектом филологии: она прежде всего ставит себе задачу устанавливать, толковать и комментировать тексты. Эта основная задача приводит ее также к занятиям историей литературы, быта, социальных институтов и т, п. [24]. Всюду она применяет свой собственный метод, метод критики источников. Если она касается лингвистических вопросов, то главным образом для того, чтобы сравнивать тексты различных эпох, определять язык, свойственный данному автору, расшифровывать и разъяснять надписи на архаических или плохо известных языках. Без сомнения, именно исследования такого рода и расчистили путь для исторической лингвистики: работы Ричля о Плавте уже могут быть названы лингвистическими [25]. Но в этой области филологическая критика имеет один существенный недостаток: она питает слишком рабскую приверженность к письменному языку и забывает о живом языке, к тому же ее интересы лежат почти исключительно в области греческих и римских древностей.

Начало третьего периода связано с открытием возможности сравнивать языки между собою. Так возникла сравнительная филология, или, иначе, сравнительная грамматика. В 1816г. Франц Бопп в своей работе «О системе спряжения санскритского языка...» исследует отношения, связывающие санскрит с греческим, латинским и другими языками [26]. Но Бопп не был первым, кто установил эти связи и высказал предположение, что все эти языки принадлежат к одному семейству. Это, в частности, установил и высказал до него английский востоковед Вильям Джоунз (1746-1794). Однако отдельных разрозненных высказываний еще недостаточно для утверждения, будто в 1816г. значение и важность этого положения уже были осознаны всеми [27]. Итак, заслуга Боппа заключается не в том, что он открыл родство санскрита с некоторыми языками Европы и Азии, а в том, что он понял возможность построения самостоятельной науки, предметом которой являются отношения родственных языков между собою. Анализ одного языка на основе другого, объяснение форм одного языка формами другого—вот что было нового в работе Боппа.

Бопп вряд ли мог бы создать (да еще в такой короткий срок) свою науку, если бы предварительно не был открыт санскрит. База изысканий Боппа расширилась и укрепилась именно благодаря тому, что наряду с греческим и латинским языками ему был доступен третий источник информации—санскрит; это преимущество усугублялось еще тем обстоятельством, что, как оказалось, санскрит обнаруживал исключительно благоприятные свойства, проливающие свет на сопоставляемые с ним языки.

Покажем это на одном примере. Если рассматривать парадигмы склонения латинского genus ( genus , generis , genere , genera , generum 1 и т. д.) и греческого genos ( genos , geneos , genei , genea , geneon и т.д.), то получаемые ряды не позволяют сделать никаких выводов, будем ли мы брать эти ряды изолированно или сравнивать их между собою. Но картина резко изменится, если с ними сопоставить соответствующую санскритскую парадигму ( ganas , ganasas , ganasi , ganassu , ganasam и т. д.) [28]. Достаточно беглого взгляда на эту парадигму, чтобы установить соотношение, существующее между двумя другими парадигмами: греческой и латинской. Предположив, что janas представляет первоначальное состояние (такое допущение способствует объяснению), можно заключить, что s исчезало в греческих формах gene ( s ) os и т. д. всякий раз, как оказывалось между двумя гласными. Далее, можно заключить, что при тех же условиях в латинском языке s переходило в г. Кроме того, с грамматической точки зрения санскритская парадигма уточняет понятие индоевропейского корня, поскольку этот элемент оказывается здесь вполне определенной и устойчивой единицей (ganas-). Латинский и греческий языки лишь на самых своих начальных стадиях знали то состояние, которое представлено санскритом. Таким образом, в данном случае санскрит показателен тем, что в нем сохранились все индоевропейские s. Правда, в других отношениях он хуже сохранил характерные черты общего прототипа: так, в нем катастрофически изменился вокализм. Но в общем сохраняемые им первоначальные элементы прекрасно помогают исследованию, и в огромном большинстве случаев именно санскрит оказывается в положении языка, разъясняющего различные явления в других языках.

С самого начала рядом с Боппом выдвигаются другие выдающиеся лингвисты: Якоб Гримм, основоположник германистики (его «Грамматика немецкого языка» была опубликована в 1819-1837 гг.); Август Фридрих Потт, чьи этимологические разыскания снабдили лингвистов большим материалом; Адальберт Кун, работы которого касались как сравнительного языкознания, так и сравнительной мифологии; индологи Теодор Бенфей и Теодор Ауф-рехт и др. [29].

Наконец, среди последних представителей этой школы надо выделить Макса Мюллера, Георга Курциуса и Августа Шлейхера. Каждый из них сделал немалый вклад в сравнительное языкознание. Макс Мюллер [30] популяризовал его своими блестящими лекциями («Лекции по науке о языке», 1861, на английском языке); впрочем, в чрезмерной добросовестности его упрекнуть нельзя. Выдающийся филолог Курциус[31], известный главным образом своим трудом «Основы греческой этимологии» (1858-1862,5-е прижизненное изд. 1879 г.), одним из первых примирил сравнительную грамматику с классической филологией. Дело в том, что представители последней с недоверием следили за успехами молодой науки, и это недоверие становилось взаимным. Наконец, Шлейхер [32] является первым лингвистом, попытавшимся собрать воедино результаты всех частных сравнительных исследований. Его «Компендиум по сравнительной грамматике индогерманских языков» (1861) представляет собой своего рода систематизацию основанной Боппом науки. Эта книга, оказывавшая ученым великие услуги в течение многих лет, лучше всякой другой характеризует облик школы сравнительного языкознания в первый период развития индоевропеистики.

Но этой школе, неотъемлемая заслуга которой заключается в том, что она подняла плодородную целину, все же не удалось создать подлинно научную лингвистику. Она так и не попыталась выявить природу изучаемого ею предмета. А между тем без такого предварительного анализа никакая наука не в состоянии выработать свой метод.

Основной ошибкой сравнительной грамматики — ошибкой, которая в зародыше содержала в себе все прочие ошибки,— было то, что в своих исследованиях, ограниченных к тому же одними лишь индоевропейскими языками, представители этого направления никогда не задавались вопросом, чему же соответствовали производимые ими сопоставления, что же означали открываемые ими отношения. Их наука оставалась исключительно сравнительной, вместо того чтобы быть исторической. Конечно, сравнение составляет необходимое условие для всякого воссоздания исторической действительности. Но одно лишь сравнение не может привести к правильным выводам. А такие выводы ускользали от компаративистов еще и потому, что они рассматривали развитие двух языков совершенно так же, как естествоиспытатель рассматривал бы рост двух растений. Шлейхер, например, всегда призывающий исходить из индоевропейского праязыка, следовательно, выступающий, казалось бы, в некотором смысле как подлинный историк, не колеблясь, утверждает, что в греческом языке е и о суть две «ступени» (Stufen) одного вокализма. Дело в том, что в санскрите имеется система чередования гласных, которая может породить представление об этих ступенях. Предположив, таким образом, что развитие должно идти по этим ступеням обособленно и параллельно в каждом языке, подобно тому каю растения одного вида проходят независимо друг от друга одни и те же фазы развития, Шлейхер видит в греческом о усиленную ступень е, подобно тому как в санскритском α он видит усиление а. В действительности же все сводится к индоевропейскому чередованию звуков, которое различным образом отражается в греческом языке и в санскрите, тогда как вызываемые им в обоих языках грамматические следствия вовсе не обязательно тождественны (см. стр. 157 и ел.) [33],

Этот исключительно сравнительный метод влечет за собой целую систему ошибочных взглядов, которым в действительности ничего не соответствует и которые противоречат реальным условиям существования человеческой речи вообще. Язык рассматривался как особая сфера, как четвертое царство природы; этим обусловлены были такие способы рассуждения, которые во всякой иной науке вызвали бы изумление. Нынче нельзя прочесть и десяти строк, написанных в ту пору, чтобы не поразиться причудам мысли и терминам, употреблявшимся для оправдания этих причуд.

 

Немудрова Ю.

Но с методологической точки зрения небесполезно познакомиться с этими ошибками: ошибки молодой науки всегда напоминают в развернутом виде ошибки тех, кто впервые приступает к научным изысканиям; на некоторые из этих ошибок нам придется указать в дальнейшем.

Только в 70-х годах XIX века стали задаваться вопросом, каковы же условия жизни языков. Было обращено внимание на то, что объединяющие их соответствия не более чем один из аспектов того явления, которое мы называем языком, а сравнение не более чем средство, метод воссоздания фактов.

Лингвистика в точном смысле слова, которая отвела сравнительному методу его надлежащее место, родилась на почве изучения романских и германских языков. В частности, именно романистика (основатель которой Фридрих Диц[34] в 1836-1838 гг. выпустил свою «Грамматику романских языков») очень помогла лингвистике приблизиться к ее настоящему объекту. Дело в том, что романисты находились в условиях гораздо более благоприятных, чем индоевропеисты, поскольку им был известен латинский язык, прототип романских языков, и поскольку обилие памятников позволяло им детально прослеживать эволюцию отдельных романских языков. Оба эти обстоятельства ограничивали область гипотетических построений и сообщали всем изысканиям романистики в высшей степени конкретный характер. Германисты находились в аналогичном положении; правда, прагерманский язык непосредственно неизвестен, но зато история происходящих от него языков может быть прослежена на материале многочисленных памятников на протяжении длинного ряда столетий. Поэтому-то германисты, как более близкие к реальности, и пришли к взглядам, отличным от взглядов первых индоевропеистов [35].

Первый импульс был дан американцем Вильямом Уитни [36], автором книги «Жизнь и развитие языка» (1875). Вскоре образовалась новая школа, школа младограмматиков (Junggranmiatiker), во главе которой стояли немецкие ученые Карл Бругман, Герман Остгоф, германисты Вильгельм Брауне, Эдуард Сивере, Герман Пауль, славист Август Лескин и др. [37]. Заслуга их заключалась в том, что результаты сравнения они включали в историческую перспективу и тем самым располагали факты в их естественном порядке. Благодаря им язык стал рассматриваться не как саморазвивающийся организм, а как продукт коллективного духа языковых групп. Тем самым была осознана ошибочность и недостаточность .идей сравнительной грамматики и филологии '. Однако, сколь бы ни были велики заслуги этой школы, не следует думать, будто она пролила полный свет на всю проблему в целом:

основные вопросы общей лингвистики и ныне все еще ждут своего разрешения.

Новая школа, стремясь более точно отражать действительность, объявила войну терминологии компаративистов, в частности, ее нелогичным метафорам. Теперь уже нельзя сказать: «язык делает то-то и то-то» или говорить о «жизни языка» и т. п., ибо язык не есть некая сущность, имеющая самостоятельное бытие, он существует лишь в говорящих. Однако в этом отношении не следует заходить слишком далеко; самое важное состоит в том, чтобы понимать, о чем идет речь. Есть такие метафоры, избежать которых нельзя. Требование пользоваться лишь терминами, отвечающими реальным явлениям языка, равносильно претензии, будто в этих явлениях для нас уже ничего неизвестного нет. А между тем до этого еще далеко; поэтому мы не будем стесняться иной раз прибегать к таким выражениям, которые порицались младограмматиками.

Предмет и задача лингвистики; ее отношение к смежным дисциплинам [39]

Предметом [40] лингвистики являются прежде всего все факты речевой деятельности человека как у первобытных народов, так и у культурных наций, как в эпоху расцвета того или другого языка, так и во времена архаические, а также в период его упадка, с охватом в каждую эпоху как форм обработанного, или «литературного», языка, [так и форм просторечных]—вообще всех форм выражения. Это, однако, не все: поскольку речевая деятельность в большинстве случаев недоступна непосредственному наблюдению, лингвисту приходится учитывать письменные тексты как единственный источник сведений о языках далекого прошлого или далеких стран. В задачу лингвистики входит:

а) описание и историческое обследование [41] всех доступных ей языков, что ведет к составлению истории всех языковых семейств и по мере возможности к реконструкции их праязыков;

б) обнаружение факторов, постоянно и универсально действующих во всех языках, и установление тех общих законов, к которым можно свести отдельные явления в истории этих языков [42];

в) определение своих границ и объекта [43].

Лингвистика весьма тесно связана с рядом других наук, которые то заимствуют у нее ее данные, то предоставляют ей свои. Границы, отделяющие ее от этих наук, не всегда выступают вполне отчетливо. Так, например, лингвистику следует строго отграничивать от этнографии и от истории древних эпох, где язык учитывается лишь в качестве документа. Ее необходимо также отличать и от антропологии [44], изучающей человека как зоологический вид, тогда как язык есть факт социальный. Но не следует ли включить ее в таком случае в социологию? Каковы взаимоотношения лингвистики и социальной психологии? В сущности, в языке все психично, включая его и материальные и механические проявления, как, например, изменения звуков; и, поскольку лингвистика снабжает социальную психологию столь ценными данными, не составляет ли она с нею единое целое? Всех этих вопросов мы касаемся здесь лишь бегло, с тем чтобы вернуться к их рассмотрению в дальнейшем.

В квадратные скобки взяты те части «Курса», которые отсутствуют в редакции Ш. Балли и А. Сеше, но обнаружены в конспектах слушателей «Курса».—Прим. ред.

Отношение лингвистики к физиологии выясняется с меньшие трудом: отношение это является односторонним в том смысле, что при изучении языков требуются данные по физиологии звуков, тогда как лингвистика со своей стороны в распоряжение физиологии подобных данных предоставить не может. Во всяком случае, смешение этих двух дисциплин недопустимо: сущность языка, как мы увидит не связана со звуковым характером языкового знака [45].

Что же касается филологии, то, как мы уже знаем, она резко обличается от лингвистики, несмотря на наличие между обеими науками точек соприкосновения и те взаимные услуги, которые они друг другу оказывают.

В чем заключается практическое значение лингвистики? Весьма немногие люди имеют на этот счет ясное представление, и здесь не место о нем распространяться. Во всяком случае, очевидно, что лингвистические вопросы интересны для всех тех, кто, как, например, историки, филологи и др., имеет дело с текстами. Еще более очевидно значение лингвистики для общей культуры: в жизни как отдельных людей, так и целого общества речевая деятельность является важнейшим из всех факторов. Поэтому немыслимо, чтобы ее изучение оставалось в руках немногих специалистов. Впрочем, в действительности ею в большей или меньшей степени занимаются все; но этот всеобщий интерес к вопросам речевой деятельности влечет за собой парадоксальное следствие: нет другой области, где возникало бы больше нелепых идей, предрассудков, миражей и фикций. Все эти заблуждения представляют определенный психологический интерес, и первейшей задачей лингвиста является выявление и по возможности окончательное их устранение.

ГлаваШ Объект лингвистики

§ 1. Определение языка [46]

Что является целостным и конкретным объектом [47] лингвистики? Вопрос этот исключительно труден, ниже мы увидим, почему. Ограничимся здесь показом этих трудностей.

Другие науки оперируют заранее данными объектами, которые можно рассматривать под различными углами зрения; ничего подобного нет в лингвистике. Некто произнес французское слово пи «обнаженный»: поверхностному наблюдателю покажется, что это конкретный лингвистический объект; однако более пристальный взгляд обнаружит в nu три или четыре совершенно различные вещи в зависимости от того, как он будет рассматривать это слово: только как звучание, как выражение определенного понятия, как соответствие латинскому nudum «нагой» и т. д. В лингвистике объект вовсе не предопределяет точки зрения; напротив, можно сказать, что здесь точка зрения создает самый объект; вместе с тем ничто не говорит нам о том, какой из этих способов рассмотрения данного факта является первичным или более совершенным по сравнению с другими.

Кроме того, какой бы способ мы ни приняли для рассмотрения того или иного явления речевой деятельности, в ней всегда обнаруживаются две стороны [48], каждая из которых коррелирует с другой и значима лишь благодаря ей. Приведем несколько примеров:

1. Артикулируемые слоги—это акустические явления, воспринимаемые слухом, но сами звуки не существовали бы, если бы не было органов речи: так, звук η существует лишь в результате корреляции этих двух сторон: акустической и артикуляционной. Таким образом, нельзя ни сводить язык к звучанию, ни отрывать звучание от артикуляторной работы органов речи; с другой стороны, нельзя определить движение органов речи, отвлекаясь от акустического фактора.

Никитин Д.

2. Но допустим, что звук есть нечто простое: исчерпывается ли им то, что мы называем речевой деятельностью? Нисколько, ибо он есть лишь орудие для мысли и самостоятельного существования не имеет. Таким образом возникает новая, осложняющая всю картину корреляция: звук, сложное акустико-артикуляционное единство, образует в свою очередь новое сложное физиолого-мыслительное единство с понятием. Но и это еще не все.

3. У речевой деятельности (langage) есть две стороны:

индивидуальная и социальная, причем одну нельзя понять без другой.

4. В каждый данный момент речевая деятельность предполагает и установившуюся систему и эволюцию; в любой момент речевая деятельность есть одновременно и действующее установление (institution actuelle) и продукт прошлого. На первый взгляд различение между системой и историей, между тем, что есть, и тем, что было, представляется весьма простым, но в действительности то и другое так тесно связано между собой, что разъединить их весьма затруднительно. Не упрощается ли проблема, если рассматривать речевую деятельность в самом ее возникновении, если, например, начать с изучения речевой деятельности ребенка [49]? Нисколько, ибо величайшим заблуждением является мысль, будто в отношении речевой деятельности проблема возникновения отлична от проблемы постоянной обусловленности [50]. Таким образом, мы продолжаем оставаться в том же порочном кругу.

Итак, с какой бы стороны ни подходить к вопросу, нигде объект не дан нам во всей целостности; всюду мы натыкаемся на ту же дилемму: либо мы сосредоточиваемся на одной лишь стороне каждой проблемы, тем самым рискуя не уловить присущей ей двустороннее, либо, если мы изучаем явления речевой деятельности одновременно с нескольких точек зрения, объект лингвистики выступает перед нами как груда разнородных, ничем между собою не связанных явлений. Поступая так, мы распахиваем дверь перед целым рядом наук: психологией, антропологией, нормативной грамматикой, филологией и т. д., которые мы строго отграничиваем от лингвистики, но которые в результате методологической ошибки могут притязать на речевую деятельность как на один из своих объектов [51].

По нашему мнению, есть только один выход из всех этих затруднений: надо с самого начала встать на почву языка и считать его основанием (погте) для всех прочих проявлений речевой деятельности. Действительно, среди множества двусторонних явлений только язык, по-видимому, допускает независимое (autonome) определение и дает надежную опору для мысли.

Но что же такое язык [52]? По нашему мнению, понятие языка не совпадает с понятием речевой деятельности вообще [53]; язык — только определенная часть—правда, важнейшая часть—речевой деятельности. Он является социальным продуктом, совокупностью необходимых условностей, принятых коллективом, чтобы обеспечить реализацию, функционирование способности к речевой деятельности, существующей у каждого носителя языка. Взятая в целом, речевая деятельность многообразна и разнородна; протекая одновременно в ряде областей, будучи одновременно физической, физиологической и психической, она, помимо того, относится и к сфере индивидуального и к сфере социального; ее нельзя отнести определенно ни к одной

категории явлений человеческой жизни, так как неизвестно, каким образом всему этому можно сообщить единство.

В противоположность этому язык представляет собою целостность сам по себе, являясь, таким образом, отправным началом (principe) классификации. Отводя ему первое место среди явлений речевой деятельности, мы тем самым вносим естественный порядок в эту совокупность, которая иначе вообще не поддается классификации.

На это выдвинутое нами положение об отправном начале классификации, казалось, можно было бы возразить, утверждая, что осуществление речевой деятельности покоится на способности, присущей нам от природы, тогда как язык есть нечто усвоенное и условное, и что, следовательно, язык должен занимать подчиненное положение по отношению к природному инстинкту, а не стоять над ним.

Вот что можно ответить на это. Прежде всего, вовсе не доказано, что речевая деятельность в той форме, в какой она проявляется, когда мы говорим, есть нечто вполне естественное, иначе говоря, что наши органы речи предназначены для говорения точно так же, как наши ноги для ходьбы [54]. Мнения лингвистов по этому поводу существенно расходятся. Так, например, Уитни, приравнивающий язык к общественным установлениям со всеми их особенностями, полагает, что мы используем органы речи в качестве орудия речи чисто случайно, просто из соображений удобства; люди, по его мнению, могли бы с тем же успехом пользоваться жестами, употребляя зрительные образы вместо слуховых [55]. Несомненно, такой тезис чересчур абсолютен: язык не есть общественное установление, во всех отношениях подобное прочим (см. стр. 76 и ел.); кроме того, Уигни заходит слишком далеко, утверждая, будто наш выбор лишь случайно остановился на органах речи: ведь этот выбор до некоторой степени был нам навязан природой. Но по основному пункту американский лингвист, кажется, безусловно прав:

язык — условность, а какова природа условно избранного знака, совершенно безразлично. Следовательно, вопрос об органах речи—вопрос второстепенный в проблеме речевой деятельности.

Положение это может быть подкреплено путем определения того, что разуметь под членораздельной речью (langage articule). По-латыни articulus означает «составная часть», «член(ение)»; в отношении речевой деятельности членораздельность может означать либо членение звуковой цепочки на слоги, либо членение цепочки значений на значимые единицы; в этом именно смысле по-немецки и говорят gegliederte Sprache. Придерживаясь этого второго определения, можно было бы сказать, что естественной для человека является не речевая деятельность как говорение (langage parle), а способность создавать язык, то есть систему дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям [56].

Брока открыл, что способность говорить локализована в третьей лобной извилине левого полушария большого мозга; и на это открытие пытались опереться, чтобы приписать речевой деятельности естественно-научный характер [57]. Но как известно, эта локализация была установлена в отношении всего, имеющего отношение к речевой деятельности, включая письмо; исходя из этого, а также из наблюдений, сделанных относительно различных видов афазии в результате повреждения этих центров локализации, можно, по-видимому, допустить: 1) что различные расстройства устной речи разнообразными путями неразрывно связаны с расстройствами письменной речи и 2) что во всех случаях афазии или аграфии нарушается не столько способность произносить те или иные звуки или писать те или иные знаки, сколько способность любыми средствами вызывать в сознании знаки упорядоченной речевой деятельности. Все это приводит нас к предположению, что над деятельностью различных органов существует способность более общего порядка, которая управляет этими знаками и которая и есть языковая способность по преимуществу. Таким путем мы приходим к тому же заключению, к какому пришли раньше.

Наконец, в доказательство необходимости начинать изучение речевой деятельности именно с языка можно привести и тот аргумент, что способность (безразлично, естественная она или нет) артикулировать слова [58] осуществляется лишь с помощью орудия, созданного и предоставляемого коллективом. Поэтому нет ничего невероятного в утверждении, что единство в речевую деятельность вносит язык.

§ 2. Место языка в явлениях речевой деятельности [59]

Для того чтобы во всей совокупности явлений речевой деятельности найти сферу, соответствующую языку, надо рассмотреть индивидуальный акт речевого общения [60]. Такой акт предполагает по крайней мере двух лиц—это минимум, необходимый для полноты ситуации общения. Итак, пусть нам даны два разговаривающих друг с другом лица: А и В.

Отправная точка акта речевого общения находится в мозгу одного из разговаривающих, скажем А, где явления сознания, называемые нами «понятиями», ассоциируются с представлениями языковых знаков, или с акустическими образами, служащими для выражения понятий. Предположим, что данное понятие вызывает в мозгу соответствующий акустический образ — это явление чисто психического порядка, за которым следует физиологический процесс: мозг передает органам речи соответствующий образу импульс, затем звуковые волны распространяются из уст А к ушам В — это уже чисто физический процесс. Далее процесс общения продолжается в В, но в обратном порядке: от уха к мозгу — физиологическая передача акустического образа; в мозгу—психическая ассоциация этого образа с соответственным понятием. Когда В заговорит в свою очередь, во время этого нового акта речи будет проделан в точности тот же самый путь, что и во время первого,— от мозга В к мозгу А речь пройдет через те же самые фазы. Все это можно изобразить следующим образом:

Слушание

Говорение, фонация .....^,

Акустический образ

Говорение, фонация

Слушание

Этот анализ не претендует на полноту. Можно было бы выделить еще чисто акустическое ощущение, отождествление этого ощущения с латентным акустическим образом, двигательный образ в отличие от фонации, говорения и т. д. Но мы приняли во внимание лишь те элементы, которые считаем существенными; наша схема позволяет сразу же отграничить элементы физические (звуковые волны) от элементов физиологических (говорение, фонация и слушание) и психических (словесные образы и понятия). При этом в высшей степени важно отметить, что словесный образ не совпадает с самим звучанием и что он столь же психичен, как и ассоциируемое с ним понятие.

 

 

Олейникова Ю.

Речевой акт, изображенный нами выше, может быть расчленен на следующие части:

а) внешняя часть (звуковые колебания, идущие из уст к ушам) и внутренняя часть, включающая все прочее;

б) психическая часть и часть непсихическая, из коих вторая включает как происходящие в органах речи физиологические явления, так и физические явления вне человека;

в) активная часть и пассивная часть: активно все то, что идет от ассоциирующего центра одного из говорящих к ушам другого, а пассивно все то, что идет от ушей этого последнего к его ассоциирующему центру [61].

Наконец, внутри локализуемой в мозгу психической части можно называть экзекутивным все то, что активно (П-Ю), и рецептивным все то, что пассивно (0-*·П).

К этому надо добавить способность к ассоциации и координации, которая обнаруживается, как только мы переходим к рассмотрению знаков в условиях взаимосвязи; именно эта способность играет важнейшую роль в организации языка как системы (см. стр. 123 и ел.) [62].

Но чтобы верно понять эту роль, надо отойти от речевого акта как явления единичного, которое представляет собою всего лишь зародыш речевой деятельности, и перейти к языку как к явлению социальному.

У всех лиц, общающихся вышеуказанным образом с помощью речевой деятельности, неизбежно происходит известного рода выравнивание: все они воспроизводят, хотя, конечно, и не вполне одинаково, примерно одни и те же знаки, связывая их с одними и теми же понятиями.

Какова причина этой социальной «кристаллизации»? Какая из частей речевого акта может быть ответственна за это? Ведь весьма вероятно, что не все они принимают в этом одинаковое участие.

физическая часть может быть отвергнута сразу. Когда мы слышим разговор на незнакомом нам языке, мы, правда, слышим звуки, но вследствие непонимания того, что говорится, сказанное не составляет для нас социального факта.

Психическая часть речевого акта также мало участвует в «кристаллизации»; ее экзекутивная сторона остается вообще непричастной к этому, ибо исполнение никогда не производится коллективом; оно всегда индивидуально, и здесь всецело распоряжается индивид; мы будем называть это речью ( la parole ) [63].

Формирование у говорящих примерно одинаковых для всех психических образов обусловлено функционированием рецептивной и координативной способностей. Как же надо представлять себе этот социальный продукт, чтобы язык вполне выделился, обособившись от всего прочего? Если бы мы были в состоянии охватить сумму всех словесных образов, накопленных у всех индивидов, мы бы коснулись той социальной связи, которая и образует язык. Язык—это клад, практикой речи отлагаемый во всех, кто принадлежит к одному общественному коллективу, это грамматическая система, виртуально существующая у каждого в мозгу, точнее сказать, у целой совокупности индивидов, ибо язык не существует полностью ни в одном из них, он существует в полной мере лишь в коллективе [64].

Разделяя язык и речь, мы тем самым отделяем: 1) социальное от индивидуального; 2) существенное от побочного и более или менее случайного [65].

Язык не деятельность (fonction) говорящего. Язык—это готовый продукт, пассивно регистрируемый говорящим; он никогда не предполагает преднамеренности и сознательно в нем проводится лишь классифицирующая деятельность, о которой речь будет идти ниже (см. стр. 123 и ел.).

Наоборот, речь есть индивидуальный акт воли и разума; в этом акте надлежит различать: 1) комбинации, в которых говорящий использует код (code) [66] языка с целью выражения своей мысли; 2) психофизический механизм, позволяющий ему объективировать эти комбинации [67].

Следует заметить, что мы занимаемся определением предметов, а не слов; поэтому установленные нами различия ничуть не страдают от некоторых двусмысленных терминов, не вполне соответствующих друг другу в различных языках. Так, немецкое Sprache соответствует французскому langue «язык» и langage «речевая деятельность»; нем. Rede приблизительно соответствует французскому parole «речь»; однако в нем. Rede содержится дополнительное значение: «ораторская речь» (= франц. discours); латинское sermo означает скорее и langage «речевая деятельность» и parole «речь», тогда как lingua означает langue «язык» и т. д. Ни для одного из определенных выше понятий невозможно указать точно соответствующее ему слово, поэтому-то определять слова абсолютно бесполезно; плохо, когда при определении вещей исходят из слов [68].

Резюмируем теперь основные свойства языка:

1. Язык есть нечто вполне определенное в разнородном множестве фактов речевой деятельности. Его можно локализовать в определенном отрезке рассмотренного нами речевого акта, а именно там, где слуховой образ ассоциируется с понятием. Он представляет собою социальный аспект речевой деятельности, внешний по отношению к индивиду, который сам по себе не может ни создавать его, ни изменять. Язык существует только в силу своего рода договора, заключенного членами коллектива. Вместе с тем, чтобы знать его функционирование, индивид должен учиться; ребенок овладевает им лишь мало-помалу [6Θ]. Язык до такой степени есть нечто вполне особое, что человек, лишившийся дара речи, сохраняет язык, поскольку он понимает слышимые им языковые знаки.

2. Язык, отличный от речи, составляет предмет, доступный самостоятельному изучению. Мы не говорим на мертвых языках, но мы отлично можем овладеть их механизмом. Что же касается прочих элементов речевой деятельности, то наука о языке вполне может обойтись без них; более того, она вообще возможна лишь при условии, что эти прочие элементы не примешаны к ее объекту.

3. В то время как речевая деятельность в целом имеет характер разнородный, язык, как он нами определен, есть явление по своей природе однородное—это система знаков, в которой единственно существенным является соединение смысла и акустического образа, причем оба эти компонента знака в равной мере психичны.

4. Язык не в меньшей мере, чем речь, конкретен по своей природе, и это весьма способствует его исследованию. Языковые знаки хотя и психичны по своей сущности, но вместе с тем они не абстракции; ассоциации, скрепленные коллективным согласием и в своей совокупности составляющие язык, суть реальности, локализующиеся в мозгу. Более того, знаки языка, так сказать, осязаемы: на письме они могут фиксироваться посредством условных написаний, тогда как представляется невозможным во всех подробностях фотографировать акты речи; произнесение самого короткого слова представляет собою бесчисленное множество мускульных движений, которые чрезвычайно трудно познать и изобразить. В языке же, напротив, не существует ничего, кроме акустического образа, который может быть передан посредством определенного зрительного образа. В самом деле, если отвлечься от множества отдельных движений, необходимых для реализации акустического образа в речи, всякий акустический образ оказывается, как мы далее увидим, лишь суммой ограниченного числа элементов, или фонем, которые в свою очередь можно изобразить на письме при помощи соответственного числа знаков. Именно возможность фиксировать явления языка позволяет сделать словарь и грамматику верным изображением его: ведь язык — это сокровищница акустических образов, а письмо обеспечивает им осязаемую форму [70].

§ 3. Место языка в ряду явлений человеческой жизни. Семиология [71]

Сформулированная в § 2 характеристика языка ведет нас к установлению еще более важного положения. Язык, выделенный таким образом из совокупности явлений речевой деятельности, в отличие от этой деятельности в целом, занимает особое место среди проявлений человеческой жизни.

Как мы только что видели, язык есть общественное установление, которое во многом отличается от прочих общественных установлений: политических, юридических и др. Чтобы понять его специфическую природу, надо привлечь ряд новых фактов.

Язык есть система знаков, выражающих понятия, а следовательно, его можно сравнивать с письменностью, с азбукой для глухонемых, с символическими обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т. д. и т. п. Он только наиважнейшая из этих систем [72].

Следовательно, можно представить себе науку, изучающую жизнь знаков в рамках жизни общества; такая наука явилась бы частью социальной психологии, а следовательно, и общей психологии;

мы назвали бы ее семиологией' (от греч. semeion «знак») [73]. Она должна открыть нам, что такое знаки и какими законами они управляются. Поскольку она еще не существует, нельзя сказать, чем она будет; но она имеет право на существование, а ее место определено.

Пампура О.

Надо остерегаться смешения семиологии с семантикой, изучающей изменения значения. Лингвистика—только часть этой общей науки: законы, которые откроет семиология, будут применимы и к лингвистике, и эта последняя, таким образом, окажется отнесенной к вполне определенной области в совокупности явлений человеческой жизни.

Точно определить место семиологии—задача психолога'; задача лингвиста сводится к выяснению того, что выделяет язык как особую систему в совокупности семиологических явлений. Вопрос этот будет рассмотрен нами ниже; пока запомним лишь одно: если нам впервые удается найти лингвистике место среди наук, то это только потому, что мы связали ее с семиологией.

Почему же семиология еще не признана самостоятельной наукой, имеющей, как и всякая другая наука, свой особый объект изучения? Дело в том, что до сих пор не удается выйти из порочного круга:

с одной стороны, нет ничего более подходящего для понимания характера семиологических проблем, чем язык, с другой стороны, для того чтобы как следует поставить эти проблемы, надо изучать язык как таковой; а между тем доныне язык почти всегда пытаются изучать в зависимости от чего-то другого, с чуждых ему точек зрения.

Прежде всего, существует поверхностная точка зрения широкой публики, усматривающей в языке лишь номенклатуру (см. стр. 68);

эта точка зрения уничтожает самое возможность исследования истинной природы языка [74].

Затем существует точка зрения психологов, изучающих механизм знака у индивида; этот метод самый легкий, но он не ведет далее индивидуального акта речи и не затрагивает знака, по природе своей социального.

Но, даже заметив, что знак надо изучать как общественное явление, обращают внимание лишь на те черты языка, которые связывают его с другими общественными установлениями, более или менее зависящими от нашей воли, и таким образом проходят мимо цели, пропуская те черты, которые присущи только или семиологическим системам вообще, или языку в частности. Ибо знак всегда до некоторой степени ускользает от воли как индивидуальной, так и социальной, в чем и проявляется его существеннейшая, но на первый взгляд наименее заметная черта.

Именно в языке эта черта проявляется наиболее отчетливо, но обнаруживается она в такой области, которая остается наименее изученной; в результате остается неясной необходимость или особая полезность семиологии. Для нас же проблемы лингвистики—это прежде всего проблемы семиологические, и весь ход наших рассуждений получает свой смысл лишь в свете этого основного положения. Кто хочет обнаружить истинную природу языка, должен прежде всего обратить внимание на то, что в нем общего с иными системами того же порядка; а многие лингвистические факторы, кажущиеся на первый взгляд весьма существенными (например, функционирование органов речи), следует рассматривать лишь во вторую очередь, поскольку они служат только для выделения языка из совокупности семиологических систем. Благодаря этому не только прольется свет на проблемы лингвистики, но, как мы полагаем, при рассмотрении обрядов, обычаев и т. п. как знаков все эти явления также выступят в новом свете, так что явится потребность объединить их все в рамках семиологии и разъяснить их законами этой науки.

Глава IV

Лингвистика языка и лингвистика речи [75]

Указав науке о языке принадлежащее ей по праву место в той области знания, которая занимается изучением речевой деятельности, мы тем самым определили место лингвистики в целом. Все остальные элементы речевой деятельности, образующие речь, естественно подчиняются этой науке, и именно благодаря этому подчинению все части лингвистики располагаются по своим надлежащим местам.

Рассмотрим для примера производство необходимых для речи звуков. Все органы речи являются столь же посторонними по отношению к языку, сколь посторонний по отношению к азбуке Морзе служащие для передачи ее символов электрические аппараты. Фонация, то есть реализация акустических образов, ни в чем не затрагивает самой их системы. В этом отношении язык можно сравнить с симфонией, реальность которой не зависит от способа ее исполнения;

ошибки, которые могут сделать исполняющие ее музыканты, никак не вредят этой реальности [76].

Возражая против такого разделения фонации и языка, можно указать на факт фонетических трансформаций, то есть на те изменения звуков, которые происходят в речи и оказывают столь глубокое влияние на судьбы самого языка. В самом деле, вправе ли мы утверждать, что язык существует независимо от этих явлений? Да, вправе, ибо эти явления касаются лишь материальной субстанции слов. Если даже они и затрагивают язык как систему знаков, то лишь косвенно, через изменения происходящей в результате этого интерпретации знаков, а это явление ничего фонетического в себе не содержит (см. стр. 86). Могут представить интерес поиски причин этих изменений, чему и помогает изучение звуков, но не в этом суть: для науки о языке вполне достаточно констатировать звуковые изменения и выяснить их последствия.

То, что мы утверждаем относительно фонации, верно и в опюшении всех прочих элементов речи. Деятельность говорящего должна изучаться целой совокупностью дисциплин, имеющих право на место в лингвистике лишь постольку, поскольку они связаны с языком.

Итак, изучение речевой деятельности распадается на две части; одна из них, основная, имеет своим предметом язык, то есть нечто социальное по существу и независимое от индивида; это наука чисто психическая; другая, второстепенная, имеет предметом индивидуальную сторону речевой деятельности, то есть речь, включая фонацию; она психофизична [77].

Несомненно, оба эти предмета тесно связаны между собой и предполагают друг друга: язык необходим, чтобы речь была понятна и тем

самым была эффективна; речь в свою очередь необходима для того, чтобы сложился язык; исторически факт речи всегда предшествует языку. Каким образом была бы возможна ассоциация понятия со словесным образом, если бы подобная ассоциация предварительно не имела места в акте речи? С другой стороны, только слушая других, научаемся мы своему родному языку; лишь в результате бесчисленных опытов язык отлагается в нашем мозгу. Наконец, именно явлениями речи обусловлена эволюция языка: наши языковые навыки изменяются от впечатлений, получаемых при слушании других. Таким образом, устанавливается взаимозависимость между языком и речью: язык одновременно и орудие и продукт речи. Но все это не мешает языку и речи быть двумя совершенно различными вещами [ТВ].

Язык существует в коллективе как совокупность отпечатков, имеющихся у каждого в голове, наподобие словаря, экземпляры которого, вполне тождественные, находились бы в пользовании многих лиц (см. стр. 86). Это, таким образом, нечто имеющееся у каждого, вместе с тем общее всем и находящееся вне воли тех, кто им обладает. Этот модус существования языка может быть представлен следующей формулой:

1+1+1+1.. .= I (коллективный образец [79]).

Но каким образом в этом же самом коллективе проявляется речь? Речь — сумма всего того, что говорят люди; она включает: а) индивидуальные комбинации, зависящие от воли говорящих; б) акты фонации, равным образом зависящие от воли говорящих и необходимые для реализации этих комбинаций [80].

Следовательно, в речи нет ничего коллективного: проявления ее индивидуальны и мгновенны; здесь нет ничего, кроме суммы частных случаев по формуле

(1+1'+1"+1'"+...).

Учитывая все эти соображения, было бы нелепо объединять под одним углом зрения язык и речь. Речевая деятельность, взятая в целом, непознаваема, так как она неоднородна; предлагаемые же нами различения и иерархия (subordination) разъясняют все.

Такова первая дихотомия, с которой сталкиваешься, как только приступаешь к построению теории речевой деятельности. Надо избрать либо один, либо другой из двух путей и следовать по избранному пути независимо от другого; следовать двумя путями одновременно нельзя.

Можно в крайнем случае сохранить название лингвистики за обеими этими дисциплинами и говорить о лингвистике речи [81]. Но ее нельзя смешивать с лингвистикой в собственнном смысле, с той лингвистикой, единственным объектом которой является язык.

Мы займемся исключительно этой последней, и, хотя по ходу изложения нам и придется иной раз черпать разъяснения из области изучения речи, мы всегда будем стараться ни в коем случае не стирать грань, разделяющую эти две области.

Глава V

Внутренние и внешние элементы языка [82]

Наше определение языка предполагает устранение из понятия «язык» всего того, что чуждо его организму, его системе,— одним словом, всего того, что известно под названием «внешней лингвистики» [83], хотя эта лингвистика и занимается очень важными предметами и хотя именно ее главным образом имеют в виду, когда приступают к изучению речевой деятельности.

Сюда, прежде всего, относится все то, в чем лингвистика соприкасается с этнологией, все связи, которые могут существовать между историей языка и историей расы или цивилизации. Обе эти истории сложно переплетены и взаимосвязаны, это несколько напоминает те соответствия, которые были констатированы нами внутри собственно языка (см. стр. 16 и ел.). Обычаи нации отражаются на ее языке, а с другой стороны, в значительной мере именно язык формирует нацию [84].

 

Панкова Н.

Далее, следует упомянуть об отношениях, существующих между языком и политической историей. Великие исторические события—вроде римских завоеваний—имели неисчислимые последствия для многих сторон языка. Колонизация, представляющая собой одну из форм завоевания, переносит язык в иную среду, что влечет за собой изменения в нем. В подтверждение этого можно было бы привести множество фактов: так, Норвегия, политически объединившись с Данией (1380 -1814 гг.), приняла датский язык; правда, в настоящее время норвежцы пытаются освободиться от этого языкового влияния. Внутренняя политика государства играет не менее важную роль в жизни языков: некоторые государства, например Швейцария, допускают сосуществование нескольких языков; другие, как, например, Франция, стремятся к языковому единству. Высокий уровень культуры благоприятствует развитию некоторых специальных языков (юридический язык, научная терминология и т. д.) [85].

Это приводит нас к третьему пункту: к отношению между языком и такими установлениями, как церковь, школа и т. п., которые в свою очередь тесно связаны с литературным развитием языка,—явление тем более общее, что оно само неотделимо от политической истории. Литературный язык во всех направлениях переступает границы, казалось бы, поставленные ему литературой: достаточно вспомнить о влиянии на язык салонов, двора, академий. С другой стороны, вполне обычна острая коллизия между литературным языком и местными диалектами (стр. 194 и ел.). Лингвист должен также рассматривать взаимоотношение книжного языка и обиходного языка, ибо развитие всякого литературного языка, продукта культуры, приводит к размежеванию его сферы со сферой естественной, то есть со сферой разговорного языка [86].

Наконец, к внешней лингвистике относится и все то, что имеет касательство к географическому распространению языков и к их дроблению на диалекты. Именно в этом пункте особенно парадоксальным кажется различие между внешней лингвистикой и лингвистикой внутренней, поскольку географический фактор тесно связан с существованием языка; и все же в действительности географический фактор не затрагивает внутреннего организма самого языка [87].

Нередко утверждается, что нет абсолютно никакой возможности отделить все эти вопросы от изучения языка в собственном смысле. Такая точка зрения возобладала в особенности после того, как от лингвистов с такой настойчивостью стали требовать знания реалий. В самом деле, разве грамматический «организм» языка не зависит сплошь и рядом от внешних факторов языкового изменения, подобно тому, как, например, изменения в организме растения происходят под воздействием внешних факторов.—почвы, климата и т. д.? Кажется совершенно очевидным, что едва ли возможно разъяснить технические термины и заимствования, которыми изобилует язык, не ставя вопроса об их происхождении. Разве можно отличить естественное, органическое развитие некоторого языка от его искусственных форм, таких, как литературный язык, то есть форм, обусловленных факторами внешними и, следовательно, неорганическими? И разве мы не видим постоянно, как наряду с местными диалектами развивается койнэ?

Мы считаем весьма плодотворным изучение «внешнелингви-стических», то есть внеязыковых, явлений; однако было бы ошибкой утверждать, будто без них нельзя познать внутренний организм языка. Возьмем для примера заимствование иностранных слов. Прежде всего следует сказать, что оно не является постоянным элементом в жизни языка. В некоторых изолированных долинах есть говоры, которые никогда не приняли извне ни одного искусственного термина. Но разве можно утверждать, что эти говоры находятся за пределами нормальных условий речевой деятельности, что они не могут дать никакого представления о ней, что они требуют к себе «тератологического» подхода как не испытавшие никакого смешения?

Главное, однако, здесь состоит в том, что заимствованное слово уже нельзя рассматривать как таковое, как только оно становится объектом изучения внутри системы данного языка, где оно существует лишь в меру своего соотношения и противопоставления с другими ассоциируемыми с ним словами, подобно всем другим, исконным словам этого языка. Вообще говоря, нет никакой необходимости знать условия, в которых развивался тот или иной язык [88]. В отношении некоторых языков, например языка текстов Авесты или старославянского, даже неизвестно в точности, какие народы на них говорили; но незнание этого нисколько не мешает нам изучать их сами по себе и исследовать их превращения [89]. Во всяком случае, разделение обеих точек зрения неизбежно, и чем строже оно соблюдается, тем лучше.

Наилучшее этому доказательство в том, что каждая из них создает свой особый метод. Внешняя лингвистика может нагромождать одну подробность на другую, не чувствуя себя стесненной тисками системы. Например, каждый автор будет группировать по своему усмотрению факты, относящиеся к распространению языка за пределами его территории; при выяснении факторов, создавших наряду с диалектами литературный язык, всегда можно применить простое перечисление; если же факты располагаются автором в более или менее систематическом порядке, то делается это исключительно в интересах изложения.

В отношении внутренней лингвистики дело обстоит совершенно иначе; здесь исключено всякое произвольное расположение. Язык есть система, которая подчиняется лишь своему собственному порядку. Уяснению этого может помочь сравнение с игрой в шахматы [90], где довольно легко отличить, что является внешним, а что внутренним. То, что эта игра пришла в Европу из Персии, есть факт внешнего порядка; напротив, внутренним является все то, что касается системы и правил игры. Если я фигуры из дерева заменю фигурами из слоновой кости, то такая замена будет безразлична для системы; но если я уменьшу или увеличу количество фигур, такая перемена глубоко затронет «грамматику» игры. Такого рода различение требует, правда, известной степени внимательности, поэтому в каждом случае нужно ставить вопрос о природе явления и при решении его руководствоваться следующим положением: внутренним является все то, что в какой-либо степени видоизменяет систему [91].

Глава VI

Изображение языка посредством письма

§ 1. Необходимость изучения письма [92]

Итак, конкретным предметом нашего изучения является социальный продукт, который отражен в мозгу каждого, то есть язык. Но этот продукт у каждой языковой группы свой: конкретно нам даны разные языки. Лингвист должен знать возможно большее число языков, чтобы путем наблюдения над ними и сравнения их между собой извлечь из них то, что в них есть универсального.

Между тем по большей части мы знакомы с языками лишь в письменной форме. Даже в отношении нашего родного языка сплошь и рядом в качестве опосредствующего звена выступает письменный источник. Когда речь идет о языке, пространственно от нас удаленном, прибегать к письменным свидетельствам приходится в еще большей степени. В отношении же уже не существующих языков письменность вообще является единственным источником сведений. Располагать во всех случаях непосредственными данными можно было бы лишь при том условии, если бы уже достаточно давно делалось то, что ныне делается в Вене и Париже,— мы имеем в виду собирание фонографических образчиков всех языков [93]. И все-таки и в этом случае пришлось бы прибегать к письму, чтобы сообщать другим сохраняемые таким образом тексты.

Итак, хотя письменность сама по себе и чужда внутренней системе языка, все же полностью отвлечься от письменности нельзя:

ведь это та техника, с помощью которой непрестанно фиксируется язык; исследователю надо знать ее достоинства и недостатки, а также опасности, которые возникают при обращении к ней.

§ 2. Престиж письма; причины его превосходства над устной формой речи [94]

Язык и письмо суть две различные системы знаков; единственный смысл второй из них — служить для изображения первой; предметом лингвистики является не слово звучащее и слово графическое в их совокупности, а исключительно звучащее слово. Но графическое слово столь тесно переплетается со словом звучащим, чьим изображением оно является, что оно в конце концов присваивает себе главенствующую роль; в результате изображению звучащего знака приписывается столько же или даже больше значения, нежели самому этому знаку. Это все равно, как если бы утверждали, будто для ознакомления с человеком полезнее увидеть его фотографию, нежели его лицо.

Такое заблуждение существует издавна, и ходячие о языке мнения этим именно и грешат. Так, обычно полагают, что при отсутствии письменности язык изменяется быстрее. Нет ничего более ошибочного! Правда, письмо может при некоторых условиях замедлять изменения в языке, но, с другой стороны, сохранность языка ничуть не страдает от отсутствия письменности. Литовский язык известен по письменным документам лишь с 1540 г., но и в эту позднюю эпоху он в общем представляет более верное изображение индоевропейского праязыка, нежели латынь III в. до нашей эры. Этого одного достаточно, чтобы показать, насколько язык не зависит от письма.

Некоторые очень тонкие языковые факты сохранились без помощи какого-либо письменного закрепления.

 

Пилипенко Т.

Итак, у языка есть устная традиция, независимая от письма и в не меньшей мере устойчивая; не видеть это мешает престиж письменной формы. Первые лингвисты споткнулись на этом, как до них гуманисты эпохи Возрождения. Сам Бопп не делает ясного различия между буквой и звуком; читая работы Боппа, можно подумать, что язык неотделим от своего алфавита. Его непосредственные преемники запутались в этом так же, как и он. Обозначение фрикативного р через th дало Гримму повод не только считать этот звук двойным, но и полагать, что он придыхательный смычный; этим объясняется то место, которое отводится звуку f > (= th ) в гриммовском законе передвижения согласных (так называемое Lautverschiebung; см. стр. 145). Доныне многие образованные люди смешивают язык с его орфографией; не говорил ли Гастон Дешан о Бертело, что тот «спас французский язык от гибели», выступив против орфографической реформы [95].

Чем же объясняется такой престиж письма?

1. Прежде всего, графический образ слов поражает нас как нечто прочное и неизменное, более пригодное, нежели звук, для обеспечения единства языка во времени. Пусть эта связь поверхностна и создает в действительности мнимое единство, все же ее гораздо легче схватить, чем естественную связь, единственно истинную,—связь звуковую.

2. У большинства людей зрительные впечатления яснее и длительнее слуховых, чем и объясняется оказываемое им предпочтение. Графический образ в конце концов заслоняет собою звук.

3. Литературный язык еще более усиливает незаслуженное значение письма. Он имеет свои словари и грамматики; по книге и через книгу обучаются в школе, литературный язык выступает как некоторая кодифицированная система, а соответствующий кодекс представляет собою письменный свод правил, подчиненный строгому узусу:

орфографии. Все это придает письму первостепенную значимость. В конце концов начинают забывать, что говорить научаются раньше, чем писать, и естественное соотношение оказывается перевернутым.

4. Наконец, когда налицо расхождение между языком и орфографией, противоречие между ними едва ли может быть разрешено кем-либо, кроме лингвиста; но, поскольку лингвисты не пользуются никаким влиянием в этих делах, почти неизбежно торжествует письменная форма, потому что основываться на ней гораздо легче; тем самым письмо присваивает себе первостепенную роль, на которую не имеет права.

§ 3. Системы письма [96]

Существуют две системы письма:

1. Идеографическое письмо, при котором слово изображается одним знаком, не зависящим от звуков, входящих в его состав. Этот знак представляет слово в целом и тем самым выражаемое этим словом понятие. Классический пример такой системы—китайская письменность.

2. Система, обычно называемая «фонетической», стремящаяся воспроизвести звуковую цепочку, представляющую слово. Фонетические системы письма бывают то слоговыми, то буквенными, то есть основанными на неразложимых элементах речи.

Впрочем, идеографические системы письма легко переходят в системы смешанного типа: некоторые идеограммы, утратив свое первичное значение, превращаются в изображение отдельных звуков [97].

Мы говорили, что написанное слово стремится вытеснить в нашем сознании произносимое слово; это верно в отношении обеих систем письма, но эта тенденция сильнее в первой. Для китайца и идеограмма и произносимое слово в одинаковой мере суть знаки понятия;

для него письмо есть второй язык, и при разговоре, если два слова произносятся одинаково, ему иной раз приходится для выражения своей мысли прибегать к написанному слову. Но эта подстановка благодаря тому, что она может быть абсолютной, не имеет тех досадных последствий, какие наблюдаются в нашей письменности; китайские слова различных диалектов, соответствующие одному и тому же понятию, с одинаковым успехом связываются с одним и тем же графическим знаком.

Мы ограничимся рассмотрением фонетических систем письма, и в частности той, которая употребляется доныне и имеет своим прототипом греческий алфавит.

В момент, когда возникает алфавит такого рода, он достаточно разумно отражает состояние языка (если только речь не идет об алфавите заимствованном и уже содержащем непоследовательности). С логической точки зрения греческий алфавит безупречен, как это мы увидим ниже (стр. 45). Однако согласованность между написанием и произношением существует недолго. Рассмотрим причины этого.

§ 4. Причины расхождения между написанием и произношением [98]

Причин этих много; мы приведем лишь важнейшие. Прежде всего, язык непрестанно развивается, тогда как письмо имеет тенденцию к неподвижности. Из этого следует, что написание в конце концов перестает соответствовать тому, что оно призвано изображать. Написание, последовательное в данный исторический момент, столетием позже оказывается нелепым. Вначале графический знак еще меняют, чтобы согласовать его с изменившимся произношением, но в дальнейшем от такого приспособления письма к произношению отказываются.

Как видим, в XI и XIII вв. еще сообразовывались с происходящими в произношении переменами: каждому этапу в истории языка соответствует определенный этап в истории орфографии. Но с XIV в. письмо застряло на мертвой точке, между тем как язык продолжал развиваться, и с этого момента возникло расхождение, все более растущее, между произношением и орфографией. В конце концов это укоренившееся несоответствие отозвалось на самой системе письма:

Примеры можно было бы умножать до бесконечности. Так, например, почему пишут как mais и fait то, что произносится те vifi ? Почему с во французском часто имеет значение д? Потому что мы сохраняем написания, не имеющие разумного оправдания.

Эта причина действует во все времена; так, например, французское смягченное / перешло в йот: говорят eveje , muje , хотя продолжают писать eveiller «будить», mouiller «мочить».

Другая причина расхождения между написанием и произношением заключается в следующем: когда один народ заимствует у другого его алфавит, часто случается, что средства чужой графической системы оказываются плохо приспособленными к своей новой функции и приходится прибегать к уловкам: так, например, пользуются двумя буквами для изображения одного звука. Так случилось со звуком^ (фрикативный зубной глухой) в германских языках: за неимением в латинском алфавите соответствующего знака его стали изображать через th . Меровингский король Хиль-перик пытался добавить к латинским буквам особый знак для этого звука, но ему это не удалось, и обычай освятил употребление th. В средневековом английском языке были два е: закрытое (например, в sed «семя») и открытое (например, в led «вести»); за неимением в алфавите различных знаков для этих двух звуков придумали написание seed и lead . Во французском для изображения шипящего s прибегли к двойному знаку ch и т. д. и т. п.

Есть еще соображения этимологического порядка; в некоторые эпохи, например в эпоху Возрождения, они играли преобладающую роль. При этом весьма часто орфография устанавливалась под давлением ложной этимологии: так, ввели букву d во французское слово poids «вес», полагая, что оно восходит к латинскому pondus «вес», тогда как в действительности оно происходит от латинского pensum «взвешенное». Но не в том дело, правильно или нет применен принцип этимологического письма, ложен самый принцип.

В иных случаях причина отсутствует вовсе: некоторые причуды орфографии не оправдываются даже этимологически. Почему, например, по-немецки пишут thun вместо tun «делать»? Утверждают, будто h изображает придыхательный характер согласного t , но тогда h следовало бы ввести всюду, где имеется подобное же придыхание, а между тем во множестве слов оно никогда не писалось (ср. Tugend «добродетель», Tisch «стол» и др.).

§ 5. Последствия расхождения между написанием и произношением [99]

Было бы слишком утомительно заниматься классификацией непоследовательностей орфографии. Одна из самых прискорбных непоследовательностей—это многочисленность знаков для одного звука. Так, во французском для звука z существуют написания^', g , ge ( foli , geler , geai ); для звука z—написания z и s; для звука s —написания s, с. ς , t ( nation ), ss ( chasser ), sc ( acquiescer ), sς ( acquiesQant ), χ ( dix ); для звука k — написания с, qu , k , ch , cc , cqu ( acquerir ). И наоборот, несколько звуковых значений изображаются одним знаком: так, t представляет как (, так и s; g изображает как g, так и z и т. д. [100].

Отметим еще так называемые «косвенные написания». Хотя в немецких словах Zettel «листок». Teller «тарелка» и т. п. и нет двойных согласных, все же пишут и, // с единственной целью отметить, что предыдущий гласный является кратким и открытым. Вследствие подобного же рода заблуждения англичане добавляют в конце немое е, чтобы отметить удлинение предшествующего гласного: ср. made (произносится meid ) «сделал» и mad (произносится meed ) «сумасшедший». Это е создает для глаза видимость второго слога.

Указанные нерациональные написания еще соответствуют чему-то в языке, но есть и такие, которые вовсе ничем не оправданы. В современном французском языке нет двойных согласных, за исключением старых форм будущего mourrai «умру», courrai «побегу», и, однако, французская орфография кишит неоправданными удвоениями вроде bourru «ворчун», sotisse «глупость», souffiir «страдать» и т. п.

 

Терзян А.

Бывает и так, что орфография еще не установилась и в поисках правила проявляет колебания; получаются те колеблющиеся написания, которые свидетельствуют о производившихся в разные эпохи попытках по-разному изображать соответствующие звуки. Так, в древневерхненемецких словах ertha , erdha , erda или thn , dhri , dn графические знаки th , dh , d , несомненно, изображают один и тот же звуковой элемент. Но какой именно? На основании письма выяснить это немыслимо. Отсюда вытекает то затруднение, что при наличии двух написаний для одной формы не всегда возможно решить, действительно ли мы имеем дело с двумя разными произношениями. Письменные памятники двух соседних диалектов одно и то же слово изображают по-разному: один диалект через asca , другой—через ascha . Если это одинаковые звуки, то мы имеем дело с колеблющейся орфографией, в противном случае различие носит характер фонологический и диалектный, как в греческих формах paizo , paizdo , paiddo . Так же обстоит дело с двумя последовательными эпохами: в английских памятниках сначала встречается hwat , hweel и т. п., а потом what , wheel и т. п. Что это — смена орфографии или фонетическое изменение?

Из всего сказанного нельзя не сделать того вывода, что письмо скрывает язык от взоров: оно его не одевает, а рядит. Это хорошо иллюстрируется орфографией французского слова oiseau «птица»: ни один из его звуков (wazo) не изображается соответствующим ему знаком — от реального языкового образа в этом написании не осталось ничего.

Другой вывод заключается в том, что чем хуже письмо выполняет свою функцию изображения живой речи, тем сильнее становится тенденция опираться именно на него; составители грамматик из кожи лезут вон, чтобы привлечь внимание к письменной форме речи. Психологически все это легко объяснимо, но тем не менее весьма прискорбно по своим последствиям. Частое употребление слов «произносить», «произношение» санкционирует это заблуждение и переворачивает закономерное и реальное соотношение между письмом и языком. Когда говорят, что нужно так-то и так-то произносить данную букву, то зрительное изображение принимают за оригинал. Для того чтобы oi произносилось wa , необходимо, чтобы о; существовало само по себе; в действительности же существует само по себе лишь wa, которое обозначается на письме через о;. Чтобы объяснить столь странное явление, добавляют, что в данном случае дело идет об исключении в произношении букв о и i ; но такое объяснение тоже неверно, потому что тем самым признается зависимость языка от написания. Можно подумать, что при произнесении oi как wa нарушаются законы письма, как если бы нормой был графический знак.

Эти фикции обнаруживаются даже в грамматических правилах, например в правиле об h во французском языке. Имеются французские слова с начальным гласным без предшествующего h, которые, однако, пишутся с начальным h в силу воспоминания об их латинской форме: так, пишут homme (прежде —оте) по связи с латинским homo «человек». Однако существуют другие слова, германского происхождения, где h действительно произносилось: hache «топор», ha - reng «селедка», honte «стыд» и др. Пока этот начальный h сохранялся в произношении, такие слова подчинялись законам сочетания при начальных согласных: deux в сочетании deux haches произносили do ; Ie в сочетании Ie hareng произносили h, тогда как deux в сочетании deux hommes произносили dez , ά Ie в сочетании I 'homme произносили / и где, таким образом, при наличии начального гласного во втором слове действовало правило слияния ( liaison ) и происходили элизии. В ту пору правило «Перед придыхательным h слияния и элизии не происходит» имело реальный смысл. Но теперь эта формула лишена какого бы то ни было смысла, поскольку придыхательного h в начале слов больше не существует, если только не называть придыханием то, что не является звуком, но перед чем тем не менее не происходит ни слияния, ни элизии. Здесь мы имеем, таким образом, порочный круг, а h —лишь фикция, порожденная письмом.

Произношение слова определяется не его орфографией, а его историей. В каждый данный момент времени его форма представляет определенный этап эволюции, следовать которой оно вынуждено и которая регулируется точными законами. Каждый этап может быть определен предыдущим. Единственно, что подлежит рассмотрению, как раз то, о чем чаще всего забывают,—это происхождение слова, его этимология.

Однако тирания буквы заходит еще дальше: подчиняя себе массу говорящих, она тем самым может влиять на язык и менять его. Это случается лишь в высокоразвитых, литературно обработанных языках, где письменные тексты играют значительную роль. В такой обстановке зрительный образ может создавать ошибочные произношения. Примеры этого, собственно говоря, патологического явления часто встречаются во французском языке. Так, фамилия Lefevre (от лат. faber «кузнец») писалась двояко: по-народному и просто Lefevre , по-ученому и этимологически Le / ebvre . Вследствие смешения в старинной графике букв ν и и, Lefebvre стало читаться Lefebure , с буквой Ь, которой никогда не было в этом слове, и с буквой и, которая появилась в нем по недоразумению. Между тем теперь эта форма произносится именно так.

Вероятно, такие деформации буцут случаться все чаще и чаще, и все чаще и чаще будут произноситься лишние буквы. В Париже уже говорят septfemmes , произнося букву (. Дармстетер предвидит день, когда будут произносить даже обе конечные буквы слова vingt , что является поистине орфографическим уродством [101].

Эти звуковые деформации относятся, конечно, к языку, но они не вытекают из его естественного функционирования; они вызываются внеязыковым фактором. Лингвистика должна их изучать в особом разделе—это случаи тератологические.

Глава VII Фонология

§ 1. Определение [102]

Пытаясь усилием мысли отрешиться от создаваемого письмом чувственного образа речи, мы рискуем оказаться перед бесформенной массой, с которой неизвестно, что делать. На ум приходит ситуация с человеком, которого учат плавать и у которого только что отняли его пробковый пояс.

Надо как можно скорее заменить искусственное естественным; но это невозможно, поскольку звуки языка изучены плохо; освобожденные от графических изображений звуки представляются нам чем-то весьма неопределенным; возникает соблазн предпочесть—пусть обманчивую—опору графики. Именно так первые лингвисты, ничего не знавшие из физиологии артикулируемых звуков, то и дело попадали впросак; расстаться с буквой значило для них потерять почву под ногами; для нас же это первый шаг к научной истине, ибо необходимую нам опору мы находим в изучении самих звуков. Лингвисты новейшего времени наконец это поняли; взявшись сами за изыскания, начатые другими (физиологами, теоретиками пения и т. д.), они обогатили лингвистику вспомогательной наукой, освободившей ее от подчинения графическому слову.

Физиология звуков (по-немецки Laut- или Sprachphysiologie) часто называется фонетикой (по-немецки Phonetik, англ. phonetics). Этот термин нам кажется неподходящим. Мы заменяем его термином фонология, ибо фонетика первоначально означала и должна по-прежнему означать учение об эволюции звуков; недопустимо смешивать под одним названием две совершенно различные дисциплины. Фонетика—наука историческая: она анализирует события, преобразования и движется во времени. Фонология находится вне времени, так как механизм артикуляции всегда остается тождественным самому себе [103].

Но эти две дисциплины не только не совпадают, они даже не могут противопоставляться. Первая — один из основных разделов науки о языке; фонология же (и мы на этом настаиваем) для науки о языке—лишь вспомогательная дисциплина и затрагивает только речь (см. стр. 26). Разумеется, трудно себе представить, для чего служили бы движения органов речи, если бы не существовало языка; но не они составляют язык, и, разъясняя все движения органов речи, необходимые для производства каждого акустического впечатления, мы тем самым нисколько не освещаем проблемы языка. Язык есть система, основанная на психическом противопоставлении акустических впечатлений, подобно тому как художественный ковер есть произведение искусства, созданное путем зрительного противопоставления нитей различных цветов; и для анализа такого художественного произведения имеет значение игра этих противопоставлений, а не способы получения каждого цвета.

Очерк системы фонологии будет дан нами ниже (см. стр. 44);

здесь же мы только рассмотрим, на какую помощь со стороны этой науки может рассчитывать лингвистика, чтобы освободиться от иллюзий, создаваемых письменностью.

§ 2. Фонологическое письмо [104]

Лингвист прежде всего требует, чтобы ему было предоставлено такое средство изображения артикулируемых звуков, которое устраняло бы всякую двусмысленность. Для этого уже предлагалось множество графических систем [105].

На каких принципах должно основываться подлинно фонологическое письмо? Оно должно стремиться изображать одним знаком каждый элемент речевой цепочки. Требование это не всегда принимается во внимание: так, английские фонологи, которые заботятся не столько об анализе, сколько о классификации, употребляют для некоторых звуков знаки из двух и даже трех букв [1 Об]. Кроме того, следовало бы проводить строгое различие между эксплозивными и имплозивными звуками (см. стр. 56 и ел.).

 

Чалая Л.

Стоит ли заменять фонологическим алфавитом существующую орфографию? Этот интересный вопрос может быть здесь затронут лишь вскользь; по нашему мнению, фонологическое письмо должно обслуживать только одних лингвистов. Прежде всего, едва ли возможно заставить принять единообразную систему и англичан, и немцев, и французов и т. д. Кроме того, алфавит, применимый ко всем языкам, грозил бы быть перегруженным диакритическими значками, не говоря уже об удручающем виде хотя бы одной страницы такого текста; совершенно очевидно, что в погоне за точностью такое письмо не столько способствовало бы чтению, сколько затрудняло и сбивало бы с толку читателя. Эти неудобства не могли бы быть возмещены достаточными преимуществами. За пределами науки фонологическая точность не очень желательна [107].

Коснемся в связи с этим вопроса о способах чтения. Дело в том, что мы читаем двумя способами: новое или неизвестное слово прочитывается нами буква за буквой, а слово привычное и знакомое схватывается глазами сразу, вне зависимости от составляющих его букв; образ этого слова приобретает для нас идеографическую значимость. В этом отношении традиционная орфография законно предъявляет свои права: полезно различать tant «столько» и temps «время», et «и», est «есть» и ait «имел бы», du (артикль) и ай «должный», il devait «он был должен» и Us devaient «они были должны» и т. п. Пожелаем только одного, чтобы общепринятая орфография освободилась от своих вопиющих нелепостей. Если при преподавании языков фонологический алфавит может оказывать услуги, это не значит, что его применение нужно сделать всеобщим.

§ 3. Критика показаний письменных источников [108]

Итак, ошибочно думать, будто, признав обманчивый характер письма, надо первым делом реформировать орфографию. Подлинная услуга, оказываемая нам фонологией, заключается в том, что благодаря ей мы получаем возможность принимать определенные меры предосторожности в отношении той письменной формы, через которую мы получаем доступ к языку. Всякие данные, получаемые посредством письма, ценны лишь при условии его правильного истолкования. В каждом данном случае надо установить фонологическую систему изучаемого языка, то есть таблицу используемых им звуков; в самом деле, каждый язык пользуется лишь ограниченным количеством четко дифференцированных фонем. Такая система есть единственная реальность, интересующая лингвиста. Графические знаки — только ее отображения, точность которых подлежит выяснению. Трудность такого выяснения различна в зависимости от языка и обстоятельств.

Когда речь идет о языке, принадлежащем прошлому, мы вынуждены довольствоваться косвенными данными; какие же средства применимы в этом случае для установления фонологической системы?

1. Прежде всего внешние показатели, и в первую очередь свидетельства современников, описывавших звуки и произношение своего времени. Так, французские грамматисты XVI и XVII вв., в особенности те из них, которые желали ознакомить иностранцев с французским произношением, оставили нам много интересных замечаний. Но этот источник сведений весьма ненадежен, потому что эти авторы совсем не владели фонологическим методом. Их описания выполнены в случайных терминах без всякой научной точности. Их свидетельства в свою очередь требуют истолкования. Даваемые звукам названия весьма часто порождают сплошное недоумение: так, греческие грамматики называли звонкие взрывные согласные Ь, d , g «средними» ( mesai ), а глухие взрывные/г, t , k «лысыми», «голыми» ( psilai , то есть, переносно, «лишенные густого придыхания»), что римляне переводили как «тонкие» ( tenues ).

2. К более надежным результатам можно прийти, комбинируя данные этого первого типа с внутренними показателями, которые мы распределяем по двум рубрикам:

а) Показатели, извлекаемые из факта регулярности фонетических изменений.

Когда речь идет об определении значимости какой-либо буквы, весьма важно бывает указать, чем был в более раннюю эпоху изображаемый ею звук. Нынешняя ее значимость получилась в результате эволюции, позволяющей сразу же отвести некоторые предположения.

Так, мы в точности не знаем значимости санскритского знака, транскрибируемого нами посредством с, но поскольку передаваемый им звук восходит к индоевропейскому небному k , постольку количество обоснованных предположений заметно ограничивается.

Если наряду с исходной точкой известна еще параллельная эволюция аналогичных звуков того же языка в ту же эпоху, то можно умозаключать по аналогии и вывести соответствующую пропорцию. [Так, в письме текстов Авесты звукоряд, соответствующий индоевропейскому tr , обозначался посредством fir в начале слова и посредством dr в середине слова; в то же самое время звукоряд, соответствующий индоевропейскому/??; всюду изображался единообразно через fr . Обе эволюции должны были быть параллельными; отсюда следует, что dr должно было произноситься точно так же, как Ьг, поскольку/ является фрикативным глухим, а не взрывным звонким].

Проблема, естественно, облегчается, если требуется определить промежуточное произношение, исходная и конечная точка которого известны [109]. Французское сочетание аи (например, в слове sauter «прыгать»), несомненно, в средние века было дифтонгом, так как оно занимает промежуточное положение между более ранним а1 и современным французским о; и, если иным путем устанавливается, что в данный момент еще существовал дифтонг аи, не подлежит сомнению, что он существовал и в предыдущий период. Мы в точности не знаем, что обозначает z в таком древневерхненемецком слове, как wa - zer «вода», но ориентировочными точками являются, с одной стороны, более древнее water , с другой — современная форма Wasser . Следовательно, это z является звуком, промежуточным между tus ; мы можем отбросить всякую гипотезу, которая исходит из близости только с 5 или только с (; например, неправильно думать, что эта буква изображала небный звук, ибо между двумя зубными артикуляциями возможно предположить лишь зубную.

б) Косвенные указания, которые могут быть разными по своему характеру.

Начнем с разнообразия написаний. В определенную эпоху древневерхненемецкого языка писали wazer «вода», zehan «десять», ezan «есть», но никогда не писали wacer , cehan и т. д. Если, с другой стороны, встречается и esan и essan , waser и wasser и т. д., то отсюда можно заключить, что буква z звучала очень близко к s , но довольно отлично от того, что в ту эпоху изображалось через с. Если в дальнейшем начинают попадаться формы типа wacer и т. д., то это свидетельствует о том, что названные две фонемы, прежде все же различавшиеся, в большей или меньшей степени совпали.

Ценным материалом для изучения произношения являются поэтические тексты; система стихосложения связана с числом слогов, с их количеством (долгота), с повторением одинаковых звуков (аллитерация, ассонанс, рифма); поэтические тексты могут содержать ценные сведения по соответствующим вопросам фонологии. В греческом языке некоторые долгие различаются графически (например, о, изображаемое графемой ω), а другие — нет, так что о количестве a , i или и приходится справляться у поэтов. В старофранцузском языке рифма позволяет, между прочим, определить, до какой эпохи конечные согласные в словах gras «жирный» и/аг (лат./йсю «делаю») различались и с какого момента они стали сближаться и совпадать. Рифма и ассонанс также показывают нам, что в старофранцузском языке все е, происходящие от лат. а (например, реге «отец» от patrem , tel «таковой» от talem , mer «море» от mare ), имели звук, совершенно отличный от прочих е. Эти слова никогда не рифмуются и не ассониру-ют с такими, как elle «она» (от лат. ;//а), vert «зеленый» (от лат. viri - dem ], belle «прекрасная» (от лат. bella ) и т. д.

Упомянем в заключение о написании слов, заимствованных из иностранного языка, об игре слов, о каламбурах и т. п. Так, готское kawtsjo свидетельствует о произношении cautio в народной латыни. Произношение rwe слова roi «король» засвидетельствовано для конца XVIII в. следующим анекдотом, который приводит Ню-роп в «Grammaire historique de la langue francaise», 1, 2, стр. 174: в революционном трибунале спрашивают женщину, не говорила ли она при свидетелях, что нужен король; она отвечает, что «говорила не о том rwe (= roi ), каким был Капет или кто другой, а совсем о другом rwe (= rouet ), на котором прядут» [110].

Все эти источники информации помогают нам до некоторой степени познать фонологическую систему прошлой эпохи и критически использовать свидетельства письменных памятников.

Когда дело касается живого языка, единственно рациональным методом является, во-первых, установление системы звуков, как она выявляется непосредственным наблюдением; во-вторых, сопоставление ее с системой знаков, служащих для изображения (хотя и неточного) звуков. Многие грамматисты придерживаются еще старого метода, уже подвергнутого нами критике и сводящегося к указанию того, каким образом в описываемом языке произносится каждая буква. Но таким путем невозможно получить ясное представление о фонологической системе данного языка.

И все же несомненно, что в данной области достигнуты уже немалые успехи и что фонологи во многом способствовали изменению наших взглядов на вопросы письма и орфографии.

 

Чепурова В.

Приложение к введению Основы фонологии

Глава I Фонологические типы

§ 1. Определение фонемы [111]

[Для этой части курса мы могли использовать сделанную Балли стенографическую запись трех лекций по теории слога, прочитанных Ф. де Соссюром в 1897 г.; в них он касается также общих принципов первой главы. Кроме того, добрая часть его личных заметок относится к фонологии; по многим пунктам эти заметки разъясняют и дополняют данные студенческих записей «Курса I» и «Курса 1П».(Лр«л(. БаллииСеше.)][}}2].

Многие фонологи обращают внимание исключительно на акт фонации, на образование звуков органами речи (гортанью, в полости рта и т. д.), то есть на физиологическую сторону, и пренебрегают акустической стороной. Такой подход неправилен: слуховое впечатление дано нам столь же непосредственно, как и двигательный образ органов речи; более того, именно слуховое впечатление является естественной базой для всякой теории [113].

Акустическая данность воспринимается нами, хотя и бессознательно, еще до того, как мы приступаем к рассмотрению фонологических единиц; на слух мы определяем, имеем ли мы дело со звуком b или со звуком ί и т. д. Если бы оказалось возможным при помощи киносъемки воспроизвести все движения рта или гортани, порождающие звуковую цепочку, то в этой смене артикуляций нельзя было бы вскрыть внутренние членения: начало одного звука и конец другого. Как можно утверждать, не прибегая к акустическому впечатлению, что, например, в звукосочетании^?/ имеется три единицы, а не две и не четыре? Только в акустической цепочке можно непосредственно воспринять, остается ли звук тождественным самому себе с начала до конца или нет; поскольку сохраняется впечатление чего-то однородного, звук продолжает оставаться самим собой. Значение имеет вовсе не его длительность в одну восьмую или одну шестнадцатую такта ( cp . fil и/ЗУ), а качество акустического впечатления. Акустическая цепочка

распадается не на равновеликие, а на однородные такты, характеризуемые единством акустического впечатления,—в этом одном и состоит естественная отправная точка для фонологического исследования [114].

В этом отношении вызывает удивление первоначальный греческий алфавит. Каждый простой звук изображается в нем одним графическим знаком, и, наоборот, каждый знак соответствует одному, всегда одному и тому же простому звуку. Это гениальное открытие унаследовали от греков римляне. В написании слова barbaros «варвар» каждая буква соответствует однородному такту:

ΒΑΡΒΑΡΟΣ

На этом чертеже горизонтальная линия изображает звуковую цепочку, вертикальные черточки—переходы от одного звука к другому, а промежутки между вертикальными черточками — однородные такты. В первоначальном греческом алфавите нет места сложным написаниям типа французского «сА» в значении S , ни двояким изображениям одного и того же звука типа «с» и «s» для s ; нет также места и простым знакам для изображения двух звуков типа «х» в значении ks . Принципы, необходимые и достаточные для хорошего фонологического письма, греки реализовали почти полностью'.

Другие народы не осознали этого принципа; применяемые ими алфавиты не разлагают речевую цепочку на однородные акустические отрезки. Например, киприоты остановились на более сложных единицах типа/зд, ti , ko и т. д.; такое письмо называют слоговым, что не вполне точно, поскольку слог может быть образован и другими способами, как, например, pak , tra и т. д. Что касается семитов, то они обозначали лишь согласные; слово barbaros они написали бы так:

BRBRS.

Разграничение звуков в речевой цепочке может, следовательно, основываться только на акустическом впечатлении; иначе обстоит дело с их описанием, которое возможно лишь на базе артикуляционного акта, ибо цепочка акустических единиц сама по себе недоступна анализу; приходится прибегать к артикуляционной цепочке. При этом оказывается, что одному и тому же звуку соответствует одна и та же артикуляция: b (акустический такт)=&' (артикуляцион-

Правда, они писали Χ, Θ, Ф в значении kh, th, ph; ΦΕΡΩ изображает phero, но это — позднейшая инновация; в архаических надписях мы встречаем ΚΗΑΡΙΣ, а не ΧΑΡΙΣ. Те же надписи дают два знака для к, так называемые «каппа» и «коппа»; впрочем, коппа впоследствии исчезла. Наконец, более трудный случай —это частое изображение одной буквой двух согласных в архаических греческих и латинских надписях: так, латинское fuisse писалось FUISE , а это является нарушением принципа, поскольку это двойное S длится два такта, которые, как мы увидим ниже, не однородны и производят различные впечатления; но такую ошибку можно извинить, поскольку данные два звука, не сливаясь, все же имеют нечто общее (см. стр. 56 и ел.). Первичные единицы, получаемые при расчленении речевой цепочки, состоят из b и V; их называют фонемами·, фонема — это сумма акустических впечатлений и артикуляционных движений, совокупность слышимой единицы и произносимой единицы, из коих одна обусловлена другой; таким образом, это единица сложная, имеющая опору как в той, так и в другой цепочке [115].

Элементы, получаемые первоначально при анализе речевой цепочки, являются как бы звеньями этой цепочки, неразложимыми моментами, которые нельзя рассматривать вне занимаемого ими времени. Так, сочетание типа ta всегда будет одним моментом плюс другой момент, одним отрезком определенной протяженности плюс другой отрезок. Наоборот, неразложимый отрезок t , взятый отдельно, может рассматриваться in abstracto, вне времени. Можно говорить о / вообще как о типе Т (типы мы будем изображать заглавными буквами), об ι как о типе /, обращая внимание лишь на отличительные свойства и пренебрегая всем тем, что зависит от последовательности во времени. Подобным же образом сочетание музыкальных звуков do , re . mi может трактоваться лишь как конкретная последовательность во времени, но, если я возьму один из его неразложимых элементов, я могу рассматривать его in abstracto.

Проанализировав достаточное количество речевых цепочек, принадлежащих к различным языкам, можно выявить и упорядочить применяемые в них элементы; при этом оказывается, что если пренебречь безразличными акустическими оттенками, то число обнаруживающихся типов не будет бесконечным. Их перечень и подробное описание можно найти в специальных работах'; мы же постараемся показать, на какие постоянные и очень простые принципы опирается всякая подобная классификация [116].

Однако прежде скажем несколько слов о речевом аппарате, о возможностях органов речи и о роли этих органов в качестве производителей звуков.

§ 2. Речевой аппарат и его функционирование2 [117]

Для описания речевого аппарата мы ограничимся схематическим чертежом, где А обозначает полость носа, В — полость рта, С_ гортань с голосовой щелью ε между двумя голосовыми связками.

Во рту важно различать губы вид, язык β — γ ( β обозначает кончик языка, а у — само тело языка), верхние зубы d , [альвеолы е], нёбо, на котором различают переднюю часть/— h , твердую и неподвижную, и заднюю часть i , мягкую и подвижную, иначе называемую нёбной занавеской, и, наконец, язычок δ .

Греческие буквы обозначают органы, активно участвующие в артикуляции, латинские буквы — пассивные органы.

Голосовая щель ε, образуемая двумя параллельными мускулами, голосовыми связками, раскрывается при их размыкании и закрывается при их смыкании. Полное смыкание в счет не идет, размыкание же бывает то широким, то узким. В первом случае воздух проходит свободно, и голосовые связки не вибрируют; во втором случае прохождение воздуха вызывает звучащие вибрации.

Полость носа—орган совершенно неподвижный; доступ в нее воздуха может быть прегражден поднятием нёбной занавески; это, таким образом, просто проход—открытый или закрытый.

Полость же рта представляет широкий простор для всевозможных артикуляций: с помощью губ можно увеличить длину канала, можно надувать или сжимать щеки, суживать или даже закрывать полость рта разнообразнейшими движениями губ и языка.

Роль всех этих органов в качестве производителей звука прямо пропорциональна их подвижности: однообразие в функциях гортани и полости носа, разнообразие в функциях полости рта.

Выдыхаемый из легких воздух сперва проходит через голосовую щель, где от сближения голосовых связок возможно образование так называемого голосового тона. Но артикуляция гортани не способна произвести такие фонологические разновидности, которые позволили бы различать и классифицировать звуки языка; в этом отношении голосовой тон однообразен. Будучи воспринят непосредственно при выходе из голосовой щели, он представился бы нам по своему качеству приблизительно постоянным.

Полость носа служит исключительно резонатором для проходящих через него звуковых колебаний; следовательно, она тоже не играет роли производителя звуков. Напротив, полость рта сочетает функции генератора звука и резонатора. Если голосовая щель широко раскрыта, то голосовые связки не колеблются и возникающий звук исходит только из полости рта (мы предоставляем физикам определять, звук это или просто шум). Если же, наоборот, сближение голосовых связок приводит к их колебанию, рот выступает главным образом в качестве модификатора голосового тона.

 

Шпибен В.

Таким образом, факторы, могущие участвовать в производстве звука, суть: экспирация (выдох), артикуляция в полости рта, вибрация голосовых связок и носовой резонанс.

Но простого перечисления этих факторов производства звуков недостаточно для определения дифференциальных элементов фонем. Для классификации этих последних важно знать не столько то, как они образуются, сколько то, чем они отличаются одна от другой. При этом отрицательный фактор может больше значить для классификации, чем фактор положительный. Например, экспирация — положительный фактор, но она не имеет различительной значимости, поскольку она участвует в каждом акте фонации; отсутствие же носового резонанса — фактор отрицательный, но отсутствие носового резонанса столь же значимо для характеристики фонем, как и наличие его. Дело в том, что два из перечисленных выше фактора—а) экспирация и б) роговая артикуляция—постоянны, необходимы и достаточны для производства звуков, тоща как два других фактора—в) вибрация голосовых связок и г) носовой резонанс— могут либо отсутствовать, либо добавляться к двум первым.

С другой стороны, мы уже знаем, что экспирация, вибрация голосовых связок и носовой резонанс, по существу, однообразны, тогда как ротовая артикуляция включает бесчисленные разновидности.

Кроме того, нельзя забывать, что для идентификации фонемы достаточно определить соответствующий акт фонации и что, с другой стороны, можно определить все типы фонем через идентификацию всех актов фонации. Между тем эти акты, как явствует из нашей классификации факторов, участвующих в образовании звука, различаются лишь с помощью трех последних («б», «в», «г») из перечисленных факторов. Таким образом, в отношении каждой фонемы возникает потребность установить: какова ее ротовая артикуляция, включает ли она голосовой тон или нет.

§ 3. Классификация звуков в соотношении с их ротовой артикуляцией [118]

Обычно звуки классифицируют по месту их образования. Мы примем иную отправную точку. Где бы артикуляция ни локализовалась, она всегда представляет собою некоторую степень раствора;

пределами являются полная смычка и максимальное размыкание. Основываясь на этом признаке и двигаясь от наименьшего раствора к наибольшему, разобьем все звуки на семь категорий, обозначив их цифрами 0,1, 2, 3,4, 5,6. Внутри каждой из этих категорий мы будем распределять фонемы по группам в зависимости от места их образования.

Мы будем придерживаться общепринятой терминологии, хотя во многих отношениях она и несовершенна и неточна: такие термины, как заднеязычные, нёбные, зубные, плавные и т. д., все более или менее нелогичны. Было бы более рационально разделить небо на несколько зон, чтобы, опираясь на артикуляции языка, в каждом случае всегда можно было указать, против какой из зон приходится точка наибольшего приближения языка. Исходя из этой мысли и используя буквы рисунка на стр. 47, мы будем выражать каждую артикуляцию посредством формулы, где цифра, обозначающая степень раствора, помещена между обозначающей активный орган греческой буквой слева и обозначающей пассивный орган латинской буквой справа. Так, формула/? о е означает, что при степени раствора, совпадающей с полной смычкой, кончик языка β прикасается к альвеолам верхних зубов е.

Наконец, внутри каждой артикуляции типы фонем отличаются друг от друга в зависимости от наличия или отсутствия голосового тона или носового резонанса, причем как наличие, так и отсутствие того или другого служит средством дифференциации фонем.

Итак, мы будем классифицировать звуки согласно вышеизложенным принципам. Так как речь идет только о простой схеме рациональной классификации, то не следует рассчитывать найти в ней фонемы сложного или специального характера, каково бы ни было их практическое значение, как, например, придыхательные ( ph , dh и др.), аффрикаты ( ts , di , pfvi др.), палатализованные согласные, слабые гласные (э или «немое» е и др.), и, с другой стороны, те простые фонемы, которые лишены практического значения и не выступают как различаемые звуки.

А. НУЛЕВАЯ СТЕПЕНЬ РАСТВОРА: СМЫЧНЫЕ. В ЭТОТ класс входят все фонемы, образуемые полным смыканием, герметическим, но мгновенным затвором полости рта. Нет смысла разбирать, производится ли звук в момент смыкания или в момент размыкания; реально он может производиться обоими этими способами (см. стр. 56 и ел.).

В зависимости от места артикуляции различаются три главные группы смычных: губные (р, Ь, т), зубные ( t , d , n ), заднеязычные ( k , g , у).

Первые артикулируются обеими губами; при артикуляции вторых кончик языка прикасается к передней части неба; при артикуляции третьих спинка языка соприкасается с задней частью неба. Во многих языках, например в индоевропейском, четко различались две заднеязычные артикуляции: одна—палатальная—в точках/—h , другая—велярная—в точке ι. Но в других языках, например во французском, это различие роли не играет, и заднее k в слове court воспринимается ухом так же, как переднее k в слове qui .

Носовые т, n, д, собственно говоря, являются звонкими назализованными смычными: когда произносится amba, мягкое небо приподнимается, чтобы закрыть проход в нос в момент перехода от т к Ь.

Теоретически в каждой группе имеется еще одна носовая без вибрации голосовых связок, иначе говоря, глухая фонема: так, например, в скандинавских языках после глухих появляется т глухое;

примеры подобного рода можно было бы найти и во французском языке, но говорящие не усматривают в глухости французских носовых дифференциальный элемент.

В таблице носовые заключены в скобки; дело в том, что, хотя их артикуляция включает полное смыкание рта, открытый выход в нос сообщает им более высокую степень раствора (см. класс В).

 

Глава Н Фонема в речевой цепочке

§ 1. Необходимость изучения звуков в речевой цепочке [119]

В специальных работах, особенно в трудах английских фонетистов, можно найти тщательный анализ звуков речи [120].

Но достаточно ли этого для того, чтобы фонология отвечала своему назначению: служить вспомогательной наукой для лингвистики? Обилие накопленных деталей само по себе ценности не имеет, ценен только их синтез. Лингвисту нет надобности быть законченным фонологом, он требует от фонологии только некоторого количества данных, необходимых при изучении языка.

Метод современной фонологии особенно недостаточен в следующем отношении: упускается из виду, что в языке имеются не только звуки, но и поток произносимых звуков; почти все внимание уделяется только изолированным звукам. Между тем нам первично дан не отдельный звук; слог дан более непосредственно, чем составляющие его звуки. Мы видели, что некоторые древние системы письма отмечали именно слоговые единицы; лишь впоследствии пришли к буквенной системе письма.

Сверх того, надо сказать, что для лингвистики никогда не представляла затруднения простая звуковая единица: если, например, в данном языке в данную эпоху все а перешли в о, то из этого ровно ничего не следует; можно ограничиться констатацией этого факта, не стараясь объяснить его фонологически. Ценность науки о звуках проявляется по-настоящему лишь тогда, когда мы наталкиваемся на факт внутренней взаимозависимости двух или большего числа элементов, когда, как оказывается, вариации одного элемента определяются вариациями другого. Здесь из самого факта наличия двух элементов уже вытекает определенное отношение и возможность формулировать правило, что резко отличается от простой констатации. Следовательно, если в поисках своих основных принципов фонология выказывает предпочтение изолированным звукам, то это противоречит здравому смыслу; достаточно ей столкнуться с двухфонемным сочетанием, как она оказывается беспомощной. Так, в древневерхненемецком языке hagi , balg , wagn . Sang , donr , dom дали впоследствии ha - gal , balg , wagan , lang , donnar , dom ; таким образом, результат оказался неодинаковым в зависимости от характера и порядка следования звуков внутри звукосочетания: в одном случае между согласными возникает гласный, в другом случае звукосочетание сохраняется в прежнем виде. Но как сформулировать закон? Откуда проистекает различие? Без сомнения, от сочетания согласных ( gl , lg , gn и т. д.), которые есть в этих словах. Бросается в глаза, что во все эти сочетания входит смычная фонема, причем в одних случаях ей предшествует, а в других за ней следует плавная или носовая фонема. Но что же из этого проистекает? Пока мы рассматриваем g и η как однородные величины, мы не сможем понять, почему соприкосновение gen производит иной эффект, чем соприкосновение η eg .

Итак, наряду с фонологией звуковых типов нужна наука совершенно иного рода, отправляющаяся от парных сочетаний и последовательностей фонем во времени. При изучении изолированных звуков достаточно определить положение органов речи; акустическое качество фонемы не является проблемой — оно устанавливается ухом; что же касается артикуляции, то мы можем вполне свободно производить ее так, как хотим. Но как только речь заходит о произнесении сочетания двух звуков, вопрос осложняется; приходится принимать в расчет возможность расхождения между ожидаемым и полученным результатом; не всегда в нашей власти произнести то, что мы желаем.

 

 

Беспалько А.

Свобода связывать между собою фонологические типы ограничена возможностью связывать артикуляционные движения. Чтобы понимать, что происходит внутри звукосочетаний, надо создать такую фонологию, где эти звукосочетания рассматривались бы как алгебраические уравнения; парное звукосочетание включает некоторое количество взаимообусловленных механических и акустических элементов; когда один варьирует, эта вариация по необходимости отражается и на других; задача и заключается в том, чтобы вычислить эти отражения.

Если в явлениях фонации и есть нечто универсальное, стоящее как бы «над» артикуляционным разнообразием фонем, то это, без сомнения, именно тот упорядоченный механизм, о котором только что шла речь. Из этого явствует, какое значение должна иметь для общей лингвистики фонология звукосочетаний. Тогда как обычно ограничиваются преподнесением правил об артикуляции всех звуков, изменчивых и случайных элементов в языках, эта новая комбинаторная фонология очерчивает возможности и фиксирует постоянные отношения взаимозависящих фонем. Так, частный случай с hagi, balg и т. д. (см. выше) поднимает общий, широко обсуждавшийся вопрос об индоевропейских сонантах. Это как раз та область, где менее всего можно обойтись без понимаемой в вышеизложенном смысле фонологии, ибо учение о слогоделении является основой, на которой здесь построено все, с начала и до конца. Это не единственная проблема, которая может быть разрешена подобным методом; но, во всяком случае, ясно одно: становится почти что невозможным обсуждать вопрос о сонантах, не выяснив с достаточной точностью законы, управляющие сочетаемостью фонем.

§ 5. Критика теории слогоделения [124]

Общеизвестно, что в любой речевой цепочке ухо различает деление на слоги и в каждом слоге—сонант. Позволительно, однако, спросить, каково разумное основание этих двух фактов? Предложено было несколько объяснений.

1. Исходя из факта большей сонорности одних фонем по сравнению с другими, пытались обосновать слог сонорностью фонем. Но в таком случае почему же такие сонорные фонемы, как i , и, не образуют обязательно слог? И затем, до каких пределов простирается требуемая сонорность, если фрикативные типа s могут образовывать слог, например spsfi Если дело идет лишь об относительной сонорности соприкасающихся звуков, то как объяснить такие сочетания, как \ νΪ (например, и.-е. * wlkos «волк»), где слог образуется менее сонорным элементом?

2. Сивере первый установил, что звук, включаемый в разряд гласных, может не производить впечатления гласного (мы уже видели, что, например , j и w не что иное, как i и и). Когда спрашиваешь, откуда же возникает эта двоякая функция, или двоякий акустический эффект (слово «функция» не означает здесь ничего другого), ответ гласит: тот или иной звук имеет ту или иную функцию в зависимости от того, получает ли он «слоговое ударение» или нет.

Но ведь это порочный круг: либо я вправе при всяких обстоятельствах и по своему усмотрению предполагать наличие слогового ударения всюду, где имеются сонанты, но в таком случае нет никакого основания называть его слоговым, а не сонантным, либо если выражение «слоговое ударение» имеет какой-то смысл, то, очевидно, лишь тот, что это—ударение, регулируемое законами слога. А между тем сами законы не формулируют, а это сонантное качество именуют «слогообразующим» ( silbenbildend ), как если бы образование слога зависело от этого ударения.

Мы видим, что наш метод противоположен обоим предыдущим: анализируя слог, как он дан в речевой цепочке, мы дошли до неразложимой единицы, до звука растворного и звука затворного;

затем, комбинируя эти единицы, мы смогли определить место слогораздела и вокалическую точку. Теперь мы уже знаем, в каких физиологических условиях должны возникать эти акустические эффекты. Критикуемые нами теории следуют обратному направлению: они берут изолированные фонологические типы и из них пытаются вывести и место слогораздела, и местонахождение сонанта. Но если дана какая-либо цепочка фонем, то ей обычно присущ один способ артикуляции, который является более естественным и более удобным, чем все прочие; возможность же выбора между растворными и затворными артикуляциями в значительной мере сохраняется;

слогоделение же как раз и будет зависеть от этого выбора, а не непосредственно от фонологических типов.

Разумеется, теория эта не исчерпывает и не решает всех вопросов. Так, зияние, столь часто встречающееся, есть не что иное, как сознательно или бессознательно разорванный имплозивный отрезок, например ϊ — ά ( β И cria ) или α — ι (в ebahi ). Оно чаще всего возникает при фонологических типах с большой степенью раствора.

Встречаются и разорванные эксплозивные отрезки, входящие, несмотря на то что они не градуированы, в звуковую цепочку на одинаковом основании с нормальными сочетаниями; мы затронули этот случай в связи с греч. kteino (см. стр. 59, сн.). Возьмем еще для примера сочетание pzta , которое нормально может быть произнесено только KSKpzta ; оно должно, следовательно, заключать два слога, каковые оно в действительности и имеет, если четко воспроизвести голосовой тон в z ; но если z оглушается, то поскольку это одна из тех фонем, которые требуют наименьшего раствора, группа pzta в силу резкой противоположности г и а воспринимается как один слог: слышится нечто spou . epzta .

Во всех случаях этого рода воля и намерение говорящего могут вмешаться и в некоторой мере изменить физиологическую необходимость; часто случается, что трудно в точности выяснить, какую роль играет каждый из этих двух факторов. Но как бы то ни было, фонация всегда предполагает смену имплозии и эксплозий, а в этом и заключается основное условие слогоделения.

 

Часть первая Общие принципы

Глава I Природа языкового знака

§ 1. Знак, означаемое, означающее [128]

Многие полагают, что язык есть по существу номенклатура, то есть перечень названий, соответствующих каждое одной определенной вещи [129].

Такое представление может быть подвергнуто критике во многих отношениях. Оно предполагает наличие уже готовых понятий, предшествующих словам (см. стр. 113 и ел.); оно ничего не говорит о том, какова природа названия — звуковая или психическая, ибо слово arbor может рассматриваться и под тем и под другим углом зрения; наконец, оно позволяет думать, что связь, соединяющая название с вещью, есть нечто совершенно простое, а это весьма далеко от истины. Тем не менее такая упрощенная точка зрения может приблизить нас к истине, ибо она свидетельствует о том, что единица языка есть нечто двойственное, образованное из соединения двух компонентов.

Рассматривая акт речи, мы уже выяснили (см. стр. 19 и ел.), что обе стороны языкового знака психичны и связываются в нашем мозгу ассоциативной связью. Мы особенно подчеркиваем этот момент.

Языковой знак связывает не вещь и ее название, а понятие и акустический образ' [130]. Этот последний является не материальным звучанием, вещью чисто физической, а психическим отпечатком [131] звучания, представлением, получаемым нами о нем посредством наших органов чувств; акустический образ имеет чувственную природу, и если нам случается называть его «материальным», то только по этой причине, а также для того, чтобы противопоставить его второму члену ассоциативной пары — понятию, в общем более абстрактному.

Психический характер наших акустических образов хорошо обнаруживается при наблюдении над нашей собственной речевой практикой. Не двигая ни губами, ни языком, мы можем говорить сами с собой или мысленно повторять стихотворный отрывок. Именно потому, что слова языка являются для нас акустическими образами, не следует говорить о «фонемах», их составляющих. Этот термин, подразумевающий акт фонации, может относиться лишь к произносимому слову, к реализации внутреннего образа речи. Говоря о звуках и слогах, мы избежим этого недоразумения, если только будем помнить, что дело идет об акустическом образе.

Языковой знак есть, таким образом, двусторонняя психическая сущность, которую можно изобразить следующим образом:

Оба эти элемента теснейшим образом связаны между собой и предполагают друг друга. Ищем ли мы смысл латинского arbor или, наоборот, слово, которым римлянин обозначал понятие «дерево», ясно, что только сопоставления типа кажутся нам соответствующими действительности, и мы отбрасываем всякое иное сближение, которое может представиться воображению [132].

Термин «акустический образ» может показаться чересчур узким, так как на-раду с представлением звуков слова есть еще и представление его артикуляций, мускульный образ акта фонации. Но для Ф. де Соссюра язык есть прежде всего клад, существующий в сознании говорящих (depot), нечто, полученное извне (см. стр. 21). Акустический образ является по преимуществу естественной репрезентацией слова, как факт виртуального языка вне какой-либо реализации его в речи. Двигательный аспект может, таким образом, лишь подразумеваться или, во всяком случае, занимать только подчиненное положение по отношению к акустическому образу [Прим. Баллы и Сеше].

Гуричева А.

Это определение ставит важный терминологический вопрос [133]. Мы называем знаком соединение понятия и акустического образа, но в общепринятом употреблении этот термин обычно обозначает только акустический образ, например слово arbor и т. д. Забывают, что если arbor называется знаком, то лишь постольку, поскольку в него включено понятие «дерево», так что чувственная сторона знака предполагает знак как целое.

Двусмысленность исчезнет, если называть все три наличных понятия именами, предполагающими друг друга, но вместе с тем взаимно противопоставленными. Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический образ соответственно терминами означаемое и означающее; последние два термина имеют то преимущество, что отмечают противопоставление, существующее как между ними самими, так и между целым и частями этого целого. Что же касается термина «знак», то мы довольствуемся им, не зная, чем его заменить, так как обиходный язык не предлагает никакого иного подходящего термина [134].

Языковой знак, как мы его определили, обладает двумя свойствами первостепенной важности. Указывая на них, мы тем самым формулируем основные принципы изучаемой нами области знания.

§ 2. Первый принцип: произвольность знака [135]

Связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна;

поскольку под знаком мы понимаем целое, возникающее в результате ассоциации некоторого означающего с некоторым означаемым, то эту же мысль мы можем выразить проще: языковой знак произволен [136].

Так, понятие «сестра» не связано никаким внутренним отношением с последовательностью звуков s - os :- r , служащей во французском языке ее означающим; оно могло бы быть выражено любым другим сочетанием звуков; это может быть доказано различиями между языками и самим фактом существования различных языков: означаемое «бык» выражается означающим Ь-ог-f (франц. boeuf ) по одну сторону языковой границы и означающим o - k - s (нем. Ochs ) по другую сторону ее [137].

Принцип произвольности знака никем не оспаривается; но часто гораздо легче открыть истину, нежели указать подобающее ей место. Этот принцип подчиняет себе всю лингвистику языка; следствия из него неисчислимы. Правда, не все они обнаруживаются с первого же взгляда с одинаковой очевидностью; их можно открыть только после многих усилий, но именно благодаря открытию этих последствий выясняется первостепенная важность названного принципа [138].

Заметим мимоходом: когда семиология сложится как наука, она должна будет поставить вопрос, относятся ли к ее компетенции [139] способы выражения, покоящиеся на знаках, в полной мере «естественных», как, например, пантомима. Но даже если семиология включит их в число своих объектов, все же главным предметом ее рассмотрения останется совокупность систем, основанных на произвольности знака. В самом деле, всякий принятый в данном обществе способ выражения в основном покоится на коллективной привычке или, что то же, на соглашении. Знаки учтивости, например, часто характеризуемые некоторой «естественной» выразительностью (вспомним о китайцах, приветствовавших своего императора девятикратным падением ниц), тем не менее фиксируются правилом, именно это правило, а не внутренняя значимость обязывает нас применять эти знаки. Следовательно, можно сказать, что знаки, целиком произвольные, лучше других реализуют идеал семиологического подхода; вот почему язык—самая сложная и самая распространенная из систем выражения — является вместе с тем и наиболее характерной из них;

в этом смысле лингвистика может служить моделью (patron general) для всей семиологии в целом, хотя язык—только одна из многих семиологических систем.

Для обозначения языкового знака, или, точнее, того, что мы называем означающим, иногда пользуются словом символ. Но пользоваться им не вполне удобно именно в силу нашего первого принципа. Символ характеризуется тем, что он всегда не до конца произволен;

он не вполне пуст, в нем есть рудимент естественной связи между означающим и означаемым. Символ справедливости, весы, нельзя заменить чем попало, например колесницей [140].

Слово произвольный также требует пояснения. Оно не должно пониматься в том смысле, что означающее может свободно выбираться говорящим (как мы увидим ниже, человек не властен внести даже малейшее изменение в знак, уже принятый определенным языковым коллективом); мы хотим лишь сказать, что означающее немотивировано, то есть произвольно по отношению к данному означаемому, с которым у него нет в действительности никакой естественной связи [141].

Отметим в заключение два возражения, которые могут быть выдвинуты против этого первого принципа.

1. В доказательство того, что выбор означающего не всегда произволен, можно сослаться на звукоподражания [142]. Но ведь звукоподражания не являются органическими элементами в системе языка. Число их к тому же гораздо ограниченней, чем обычно полагают. Такие французские слова, как fouet «хлыст», glas «колокольный звон», могут поразить ухо суггестивностью своего звучания, но достаточно обратиться к их латинским этимонам ( fouet orjagus «бук», glas от classicum «звук трубы»), чтобы убедиться в том, что они первоначально не имели такого характера: качество их теперешнего звучания, или, вернее, приписываемое им теперь качество, есть случайный результат фонетической эволюции.

Что касается подлинных звукоподражаний типа буль-буль, тик-так, то они не только малочисленны, но и до некоторой степени произвольны, поскольку они лишь приблизительные и наполовину условные имитации определенных звуков (ср. франц. оиаоиа, но нем. wauwau «гав! гав!»). Кроме того, войдя в язык, они в большей или меньшей степени подпадают под действие фонетической, морфологической и всякой иной эволюции, которой подвергаются и все остальные слова (ср. франц. pigeon «голубь», происходящее от на-роднолатинского pipio , восходящего в свою очередь к звукоподражанию),—очевидное доказательство того, что звукоподражания утратили нечто из своего первоначального характера и приобрели свойство языкового знака вообще, который, как уже указывалось, немотивирован.

2. Что касается междометий [143], весьма близких к звукоподражаниям, то о них можно сказать то же самое, что говорилось выше о звукоподражаниях. Они также ничуть не опровергают нашего тезиса о произвольности языкового знака. Весьма соблазнительно рассматривать междометия как непосредственное выражение реальности, так сказать продиктованное самой природой. Однако в отношении большинства этих слов можно доказать отсутствие необходимой связи между означаемым и означающим. Достаточно сравнить соответствующие примеры из разных языков, чтобы убедиться, насколько в них различны эти выражения (например, франц. ai ' e ! соответствует нем. аи! «ой!»). Известно к тому же, что многие междометия восходят к знаменательным словам (ср. франц. diable ! «черт возьми!» при diable «черт», mordieu ! «черт возьми!» из mart Dieu , букв. «смерть бога» и т. д.).

Итак, и звукоподражания и междометия занимают в языке второстепенное место, а их символическое происхождение отчасти спорно.

§ 3. Второй принцип: линейный характер означающего [144]

Означающее, являясь по своей природе воспринимаемым на слух, развертывается только во времени и характеризуется заимствованными у времени признаками: а) оно обладает протяженностью и б) эта протяженность имеет одно измерение—это линия [145].

Об этом совершенно очевидном принципе сплошь и рядом не упоминают вовсе, по-видимому, именно потому, что считают его чересчур простым, между тем это весьма существенный принцип и последствия его неисчислимы. Он столь же важен, как и первый принцип. От него зависит весь механизм языка (см. стр. 123). В противоположность означающим, воспринимаемым зрительно (морские сигналы и т. п.), которые могут комбинироваться одновременно в нескольких измерениях, означающие, воспринимаемые на слух, располагают лишь линией времени; их элементы следуют один за другим, образуя цепь. Это их свойство обнаруживается воочию, как только мы переходим к изображению их на письме, заменяя последовательность их во времени пространственным рядом графических знаков.

В некоторых случаях это не столь очевидно. Если, например, я делаю ударение на некотором слоге, то может показаться, что я куму-лирую в одной точке различные значимые элементы. Но это иллюзия;

слог и его ударение составляют лишь один акт фонации: внутри этого акта нет двойственности, но есть только различные противопоставления его со смежными элементами (см. по этому поводу стр. 130).

 

Глава 5


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 75; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!