Sur la commune rurale en Russie 18 страница



Станционный смотритель, кроткий старичок с простодушно благочестивым видом, свойственным одним лишь немцам, надел для меня свой серый сюртук, украшенный перламутровыми пуговицами. Видя, что я читаю завещание, он подошел ко мне и почтительно завел разговор, величая меня всякую минуту то «бароном», то «Freiherr»[23], то «Hoch wohlgeboren»[24]. Он сообщил мне, между прочим, что «никогда не мог без слез читать эти трогательные слова доброго покойного короля».

Станционный смотритель предупредил меня, что, судя по ветру, ночь будет вьюжная, и посоветовал переждать до утра; я вышел из дома посмотреть, что делается на улице. Резкий ледяной ветер свистел в деревьях, яростно раскачивая голые ветви. Гонимые ветром облака порою открывали бледный серп луны, и тогда становилась видна полуразрушенная башня – все, что осталось от лежавшего в развалинах замка. Под провисшим сводом ворот, которые некогда вели в замок, сидели человек десять финнов, низкорослых, тщедушных, жалких, со светлыми, как лен, волосами. Их язык, совершенно чуждый для нас, неприятно поражал мой слух. Над воротами было прибито чучело орла. Вдруг предо мной промелькнул, мгновенно скрывшись с глаз, стройный белокурый юноша, с подкрученными усиками и ружьем за плечами. Он сидел в маленьких санях и сам правил. Упряжь на лошади, не украшенная русской дугой, звенела зато двумя десятками бубенцов; за санями бежала борзая, обнюхивая мерзлую землю.

В Лифляндии и Курляндии нет деревень, похожих на русские. Там фермы, разбросанные вокруг замка. Крестьянские хижины стоят врозь; русской общины здесь не существует. На этих фермах живет бедный, добрый, но мало одаренный народ, по-видимому, без будущего, придавленный вековым рабством, – остаток древнего народонаселения, затопленного волнами других рас. Между немцами и финнами огромное расстояние; надо сказать, что германская цивилизация была весьма замкнутой. После стольких веков тесного соседства и постоянных сношений с немцами финны этих мест остались полудикими. Первым позаботился об их воспитании император Николай, – разумеется, на свой лад: он обратил их в православие.

Но только в Риге, на этих узких, темных улицах, в этом городе привилегий, цехов («Zünft'ов»), проникнутом ганзейским и лютеранским духом, где в самой торговле чувствуются отсталость и застой, где русское население принадлежит к закоренелым раскольникам, два века назад оставившим отечество, потому что они сочли режим царя Алексея слишком революционным, а патриарха Никона слишком смелым реформатором, – только там я понял разницу между тем миром, который я только что покинул, и тем, в который вступил.

Сухощавые, тонконогие евреи, в черных бархатных ермолках, в коротких штанах, нитяных чулках и низких башмаках в самую холодную пору балтийской зимы; немецкие негоцианты, шествующие с величием сенаторов, что побуждает вас свернуть с дороги, чтобы избежать с ними встречи… В казино, в клубах только и разговоров, что о монополиях, предоставленных городу в 1600 году, о вольностях, дарованных в 1450 году, о последних нововведениях 1701 года…

Балтийские немцы, сыны древней цивилизации, много веков тому назад отстали от великого исторического движения; отныне они приобрели неизменный склад, они остались какими были, ничем с тех пор не обогатившись; в своих идеях и делах они установили порядок, правила и меру, чтобы никогда от них не отступать. Поэтому-то они несомненно должны ненавидеть расплывчатость, склонность к преувеличению и беспорядок, царящие не только в русских законах, но даже в нравах.

Мы отнюдь не достигли определенной устойчивости, мы ищем ее, мы стремимся к общественному строю, больше отвечающему нашей природе, но временно остаемся в навязанном нам силой положении, ненавидя его и примиряясь с ним, желая от него избавиться и терпя его против воли. Они же, напротив, подлинные консерваторы; они многое потеряли и опасаются потерять остальное. Мы можем только выиграть, нам терять нечего. Мы повинуемся по принуждению; в законах, которые нами управляют, мы видим запреты, препоны и нарушаем их, когда можем или смеем, не испытывая при этом никаких угрызений совести. А они принимают настолько всерьез одну часть закона, что нарушить ее было бы в их собственных глазах преступлением. Эта часть закона служит опорой другой, нелепость которой очевидна для всех.

У них – незыблемая мораль, у нас – моральный инстинкт.

Их преимущество перед нами – в выработанных ими позитивных правилах; они принадлежат к великой европейской цивилизации. Наше преимущество перед ними – в нашей могучей силе, в известной широте надежд. Там, где их останавливает сознание, нас останавливает жандарм. Арифметически слабые, мы уступаем; их же слабость – алгебраическая, она в самой формуле.

Их глубоко оскорбляет наша беспечность, наши повадки, пренебрежение к правилам приличия, похвальба нашими полуварварскими, полуизвращенными страстями. Нам же они смертельно скучны своим буржуазным педантизмом, подчеркнутым пуризмом и безукоризненной пошлостью поведения.

Наконец, человек, тратящий более половины своих доходов, считается у них блудным сыном, расточителем. А у нас на человека, который проживает только свои доходы, смотрят как на чудовищного скрягу… Эта антитеза между Россией и балтийскими провинциями, столь резкая, почти преувеличенная, как мы сами уже отметили, собственно говоря, существует между всем славянским миром и Европой.

Здесь однако та разница, что если в славянском мире есть черты западной цивилизации на его поверхности, а в мире европейском есть черты чистейшего варварства в его основании, то среди псковских крестьян нет и следа цивилизации, а балтийские немцы прикрывают собой отнюдь не однородное варварское население, а население, находящееся в упадке и совершенно разнородное.

Германо-латинские народы создали две истории, сотворили два мира во времени и в пространстве. Они дважды себя изжили. Весьма возможно, что в них сохранилось довольно энергии и сил для третьей метаморфозы – но она не может произойти в рамках существующих общественных форм, которые находятся в явном противоречии с революционной мыслью. Как мы уже видели, для того чтобы великие идеи европейской цивилизации могли осуществиться, они должны пересечь океан и найти землю, где было бы поменьше руин.

Наоборот, все прошлое славянских народов носит характер почина, вступления в права хозяина, бурного роста и проявления способностей. Они только еще влились в могучий поток истории. Они никогда не обладали развитием, сообразным их природе, их гению, их стремлениям. Каковы же эти стремления? Мы увидим это дальше. Скажу лишь, что они не являются четкой теорией, но живут в народе, в его песнях и преданиях, что они существовали задолго до того в habitus[25] всех славянских племен. Скорее это инстинкт, естественное влечение, постоянное, сильное, но неясное, к которому примешиваются национальные и религиозные домыслы, нежели обдуманная, определенная концепция.

История славян скудна.

За исключением Польши, славяне скорее подлежат ведению географии, чем истории. Есть славянский народ, который жил подлинной жизнью всего лишь в продолжение одной битвы – войны таборитов.

Есть другой, который только наметил свои границы, поставил вехи, приготовил себе место и насильственно объединил на время шестую часть земного шара, гордо избрав ее полем своей деятельности…

…Имеют ли какое-либо право на будущее эти народы, почти неприметные в прошлом и почти неизвестные в настоящем?

Мы отнюдь не думаем, что будущее принадлежит тем народам, которые ничего не создали и лишь много страдали.

Но будущее, без сомнения, может принадлежать тем из них, кто, не по утвержденному праву и не по приглашению смело занимает место на великом соборе деятельных народов, кто торопит начало своей истории, кто вмешивается во все дела, пожираемый жаждой деятельности, кто захватывает воображение всех и устремляется очертя голову в главный поток истории.

Во внезапном появлении некоторых народов есть нечто, перед чем останавливается мыслитель: он в раздумье, он испытывает какое-то беспокойство, будто чувствует новую подземную руду, глухое брожение, новую силу, стремящуюся пробить земную кору и вырваться наружу, будто он слышит в неведомой дали близящийся шаг исполинов.

Такова роль России со времени Петра I.

Не прошло и ста лет с тех пор, когда Франция еще оспаривала у русских царей право на титул императора, теперь же дело уже не в титуле, но в факте русского господства, которое простирается до Рейна[26], доходит до Босфора, а с другой стороны достигает Тихого океана.

Что означают эти высокомерные притязания, эти ничтожные уступки?

Быть может, то гунны, устремившиеся к Риму, чтобы покончить с ним и тут же затеряться среди трупов? Или турки, желающие вновь испытать, созрело ли западное христианство для могилы?

Наконец, быть может, это катастрофа, катаклизм, туча саранчи, ужасный случай, произошедший в антракте, который отделяет два мира друг от друга, – одно из тех мрачных привидений, которые ускоряют развязку? А возможно, это и есть начало нового порядка вещей; не уподобляются ли здесь славяне древним германцам по отношению к отходящему в прошлое миру?

Достаточно поставить такой вопрос, и все, что можно сказать по этому поводу, представляло бы огромный интерес. А если набраться смелости и пойти дальше – до утверждения, что некоторые из этих смутных стремлений славянских народов совпадают с революционными стремлениями народных масс в Европе, что в этом отдаленном хоре слышны аккорды, находящие отзвук в скрытых глубинах старого мира? А если доказать, что у северных варваров и варваров «домашних» есть общий враг – старый феодальный монархический строй и общая надежда – социальная революция?

Император Николай, исполнитель верховных судеб, истинный смысл коих ему недоступен, может сколько угодно подвергать унижениям бесполезное высокомерие Франции и величественное благоразумие Англии; он может объявить Порту русской, а Германию московитской – мы не испытываем ни малейшей жалости ко всем этим инвалидам. Но вот чего он не может: он не в силах помешать возникновению другого союза за своей спиною, не в силах помешать русскому вмешательству стать для всех монархов континента, для всей реакции смертельным ударом, началом вооруженной социальной борьбы, ужасной, решающей.

Царская власть не переживет этой борьбы. Победительница или побежденная, она принадлежит прошлому; она не русская, а насквозь немецкая, византизированно-немецкая. Стало быть у нее два основания для того, чтобы умереть. А у нас – два основания для того, чтобы жить: социалистический элемент и молодость.

– И молодые люди умирают иногда, – сказал мне в Лондоне один весьма выдающийся человек, с которым мы говорили о славянском вопросе.

– Это верно, – ответил я ему, – но еще более верно, что старики умирают всегда.

Лондон, 1 августа 1853.

 

I

Россия и Европа

 

Два года тому назад в брошюре под названием «Vom andern Ufer»[27] мы опубликовали письмо о России. Так как наши взгляды с того времени не изменились, мы считаем необходимым извлечь из этого письма следующие отрывки:

«Как тяжела наша эпоха; все вокруг нас разлагается; все колеблется, ощущая головокружение и злокачественную лихорадку; самые мрачные предчувствия осуществляются с ужасающей быстротой…

Свободный человек, отказывающийся склониться перед силой, не найдет вскоре во всей Европе другого убежища, кроме палубы корабля, отплывающего в Америку.

Уж не заколоться ли нам, подражая Катону, из-за того, что наш Рим гибнет, а мы ничего не видим или не хотим видеть вне Рима?..

Однако известно, что сделал римский мыслитель, глубоко чувствовавший всю горечь своего времени; подавленный печалью и отчаянием, понимая, что мир, к которому он принадлежит, должен погибнуть, он бросил взгляд за пределы национального горизонта и написал книгу «De moribus germanorum». Он был прав, ибо будущее принадлежало этим варварским племенам.

Мы ничего не пророчим; но мы не думаем также, что судьбы человечества пригвождены к Западной Европе. Если Европе не удастся подняться путем общественного преобразования, то преобразуются иные страны; есть среди них и такие, которые уже готовы к этому движению, другие к нему готовятся. Одна из них известна – это Северо-Американские Штаты; другую же, полную сил, но вместе и дикости – знают мало или плохо.

Вся Европа на все лады, в парламентах и в клубах, на улицах и в газетах, повторяла вопль берлинского «Krakehler»'a: «Русские идут, русские идут!». И, в самом деле, они не только идут, но пришли, благодаря Габсбургскому дому, и быть может, они скоро продвинутся еще далее, благодаря дому Гогенцоллернов. Никто не знает как следует, что же собой представляют эти русские, эти варвары, эти казаки; Европа знает этот народ лишь по борьбе, из коей он вышел победителем. Цезарь знал галлов лучше, чем современная Европа знает Россию. Пока она имела веру в себя, пока будущее представлялось ей лишь продолжением ее развития, она могла не заниматься другими народами; теперь же положение вещей сильно изменилось. Это высокомерное невежество Европе более не к лицу.

И каждый раз, когда она станет упрекать русских за то, что они рабы, – русские будут вправе спросить: «А вы, разве свободны?»

По правде говоря, XVIII век уделял России более глубокое и более серьезное внимание, чем XIX, – быть может, потому, что он менее ее опасался.

Такие люди, как Миллер, Шлоссер, Эверс, Левек, посвятили часть своей жизни изучению истории России с применением тех же научных приемов, какие в области физической применяли к ней Паллас и Гмелин. Философы и публицисты, со своей стороны, с любопытством наблюдали редкий пример правительства, деспотического и революционного одновременно. Они видели, что престол, утвержденный Петром I, имел мало сходства с феодальными и традиционными престолами Европы,

Оба раздела Польши явились первым бесчестием, запятнавшим Россию. Европа не поняла всего значения этого события, ибо она была тогда отвлечена другими заботами. Она присутствовала, едва дыша, при великих событиях, которыми уже давала о себе знать Французская революция. Российская императрица, естественно, протянула реакции свою руку, запятнанную польской кровью. Она предложила реакции шпагу Суворова, свирепого живодера Праги. Поход Павла в Швейцарию. и Италию был совершенно лишен смысла и лишь восстановил общественное мнение против России.

Сумасбродная эпоха нелепых войн, которую французы еще до сих пор называют периодом своей славы, завершилась их нашествием на Россию; то было заблуждением гения, так же как и египетский поход. Бонапарту вздумалось показать себя вселенной стоящим на груде трупов. К хвастовству пирамидами он захотел присоединить хвастовство Москвой и Кремлем. На этот раз его постигла неудача; он поднял против себя весь народ, который решительно схватился за оружие, прошел по его пятам через всю Европу и взял Париж.

Судьба этой части мира несколько месяцев находилась в руках императора Александра, но он не сумел воспользоваться ни своей победой, ни своим положением; он поставил Россию под одно знамя с Австрией, как будто между этой прогнившей и умирающей империей и юным государством, только что появившимся во всем своем великолепии, было что-нибудь общее, как будто самый деятельный представитель славянского мира мог иметь те же интересы, что и самый яростный притеснитель славян.

Этим чудовищным союзом с европейской реакцией Россия, незадолго до того возвеличенная своими победами, унизилась в глазах всех мыслящих людей. Они печально покачали головой, увидев, как страна эта, впервые проявившая свою силу, предлагает сразу же руку и помощь всему ретроградному и консервативному, и притом вопреки своим собственным интересам.

Не хватало лишь яростной борьбы Польши, чтобы решительно поднять все народы против России. Когда благородные и несчастные обломки польской революции, скитаясь по всей Европе, распространили там весть об ужасных жестокостях победителей, со всех сторон, на всех европейских языках раздалось громовое проклятие России. Гнев народов был справедлив…

Краснея за нашу слабость и немощь, мы понимали, что наше правительство только что совершило нашими руками, и сердца наши истекали кровью от страданий, и глаза наши наливались горькими слезами.

Всякий раз, встречая поляка, мы не имели мужества поднять на него глаза. И все же я не знаю, справедливо ли обвинять целый народ и считать его одного ответственным за то, что совершило его правительство.

Разве Австрия и Пруссия не оказали тут помощи? Разве Франция, вероломная дружба которой причинила Польше столько же зла, сколько открытая ненависть других народов, разве она в то же время всеми средствами не вымаливала благосклонность петербургского двора; разве Германия не заняла уже тогда добровольно по отношению к России того положения, в котором теперь вынужденно находятся Молдавия и Валахия; не управлялась ли она тогда, как и теперь, русскими поверенными в делах и тем царским проконсулом, который носит титул короля Пруссии?

Одна лишь Англия благородно держится в духе дружественной независимости; но Англия также ничего не сделала для поляков; быть может, она думала о собственной вине по отношению к Ирландии? Русское правительство не заслуживает вследствие этого меньшей ненависти и упреков; я хотел бы только обрушить ненависть эту и на все другие правительства, ибо их не следует отделять одно от другого; это только вариации одной и той же темы.

Последние события научили нас многому; порядок, восстановленный в Польше, и взятие Варшавы отодвинуты на задний план с тех пор, как порядок царит в Париже и взят Рим, с тех пор, как прусский принц руководит расстрелами и старая Австрия, стоя в крови по колена, пытается омолодить ею свои парализованные члены.

Какой позор – в 1849 году, – утратив все, на что надеялись, все, что приобрели, близ трупов расстрелянных, повешенных, близ тех, кого заковали в цепи, сослали без суда, при виде этих несчастных, гонимых из страны в страну, которым оказывают гостеприимство, как евреям в средние века, которым бросают как собакам, кусок хлеба, чтобы заставить их продолжать свой путь, – какой позор, – в 1849 году узнавать царизм лишь под 59 градусом северной широты! Поносите сколько вам будет угодно и осыпайте упреками петербургское самодержавие и печальное постоянство нашей безропотности, но поносите деспотизм повсюду и распознавайте его,! в какой бы форме он ни проявлялся. Оптический обман, при помощи которого рабству придавали видимость свободы, рассеялся.

Скажу еще раз: если ужасно жить в России, то столь же ужасно жить и в Европе. Отчего же покинул я Россию? Чтоб ответить на этот вопрос, я переведу несколько слов из моего прощального письма к друзьям:

«Не ошибитесь! Не радость, не рассеяние, не отдых, ни даже личную безопасность нашел я здесь, да и не знаю, кто может находить теперь в Европе радость и отдых.

Я ни во что не верю здесь, кроме в движение; я не жалею здесь никого, кроме жертв; не люблю никого, кроме тех, которых преследуют; никого не уважаю, кроме тех, кого казнят, и однако остаюсь. Я остаюсь страдать вдвойне – от нашего горя и от горя, которое нахожу здесь, погибнуть, быть может, при всеобщем разгроме. Я остаюсь, потому что борьба здесь открытая, потому что она здесь гласная.

Горе побежденному здесь! Но он не погибает, прежде чем вымолвил слово, прежде чем испытал свои силы в борьбе, и именно за этот голос, за эту открытую борьбу, за эту гласность я остаюсь здесь».

Вот что я писал 1 марта 1849 года. Дела с того времени сильно изменились. Привилегия быть выслушанным и открыто сражаться уменьшается с каждым днем; Европа с каждым днем становится все более похожей на Петербург; есть даже страны, более похожие на Петербург, чем сама Россия.


Дата добавления: 2021-03-18; просмотров: 65; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!