НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПРОЦЕССЕ КОНРАДИ 23 страница



1. Следить за Администрацией фабрик и интеллигентными рабочими, точно определять их политические взгляды и обо всех их Антисоветских Агитациях и пропаганде доносить.

2. Следить за всеми сборищами под видом картежной игры, пьянства (но фактически преследующих другие цели), по возможности проникать на них и доносить о целях и задачах их и имена и фамилии собравшихся и точный адрес.

3. Следить за интеллигенцией, работающей в сов. учреждениях, за их разговорами, улавливать их политическое настроение, узнавать о их месте пребывания в свободное от занятий время и о всем подозрительном немедленно доносить.

4. Проникать во все интимные кружки и семейные вечеринки господ интеллигентов, узнавать их настроение, знакомиться с организаторами их и целью вечеринок.

5. Следить, нет ли какой‑либо связи местной интеллигенции, уездной, центральной и заграницей и о всем замеченном точно и подробно доносить.[388]

Зиновьев в день пятилетнего кровавого юбилея Чрезвычайных Комиссий писал: «Меч, вложенный в руки В.Ч.К., оказался в надежных руках. Буквы Г.П.У. не менее страшны для врагов, чем буквы В.Ч.К. Это самые популярные буквы в международном масштабе»… Когда‑то в «Черном Переделе» переименование III Отделения в Департамент Государственной Полиции называли актом «величайшего посмеяния над русским обществом». Как назвать «реформу», превратившую В.Ч.К. в Г.П.У., итоги которой так отчетливо подвел Зиновьев?.. В России на обывательском языке буквы В.Ч.К. переводились словами: «всякому человеку капут». Мы не знаем, как переведет обывательское острословие новые буквы Г.П.У.[389] Но в международном масштабе это символ той, по словам Каутского, «Головы Медузы», от которой с отвращением должна отворачиваться вся демократия. Наша совесть не имеет права успокоиться на скепсисе Ан. Франса: «все революции поднимают бессмысленные жертвы».

Как‑то московская «Правда»,[390] повторяя более раннее обещание Троцкого «перед уходом хлопнуть дверью на весь мир», писала:…«тем, кто нас заменит, придется строить на развалинах, среди мертвой тишины кладбища».

В России установилась уже эта мертвая тишина кладбища.

«И мы знаем своим потрясенным разумом и мы видели своими помутившимися глазами то, чего не знали и не видели десятки прошлых поколений, о чем смутно будут догадываться, читая учебники истории, длинные ряды наших отдаленных потомков…

Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая Смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо ее тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты.

Мы привыкли к этим картинам, как привыкают к виду знакомых улиц, и к звукам выстрелов мы прислушиваемся не больше, чем к звуку человеческих голосов.

Вот почему перед лицом торжествующей Смерти страна молчит, из ее сдавленной груди не вырывается стихийный вопль протеста или хотя бы отчаяния. Она сумела как‑то физически пережить эти незабываемые четыре года гражданской войны, но отравленная душа ее оказалась в плену у Смерти. Может быть, потому расстреливаемая и пытаемая сейчас в застенках Россия молчит…»

Так писал автор замечательного очерка «Корабль Смерти».[391]

Мы молчим, но за нас немолчно говорят мертвецы из саратовского оврага, харьковских и кубанских застенков, холмогорского «лагеря смерти».

Нет! мертвые не молчат!

 

 

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПРОЦЕССЕ КОНРАДИ

(Вместо послесловия)

 

Фактически я участия в лозаннском процессе не принял. Но когда в связи с этим процессом защитник Полунина Aubert обратился ко мне с запросом: не могу ли я дать материал для характеристики террора в России, – у меня не было никаких сомнений, ни принципиальных политических, ни моральных, в том, что я обязан сообщить то, что я знаю,[392] совершенно безотносительно к тому, как я лично отношусь к убийству Воровского: буду ли я рассматривать поступок Конради, как акт личной мести или как акт политический. Для моего морального чувства было безразлично, кто с кем будет сводить свои политические счеты на суде. «Страшная правда, но, ведь, правда», и при всех политических условиях надо эту «правду» говорить открыто. Демократия, именно она, должна первая осознать этот великий закон человеческой чести.

Люди нечестные назвали эту точку зрения подстрекательством к убийству.[393] У меня не было охоты полемизировать с писателями, которых я глубоко презираю, ибо они отбросили основное credo писательской чести – независимость мысли и слова; у меня не было охоты убеждать и тех, которых убедить нельзя, ибо – сказал еще Герцен – «мало можно взять логикой, когда человек не хочет убедиться».

Но теперь приходится сказать несколько слов.

В действительности только люди, которые, называя «моральными слепцами» других, сами не могут еще преобороть в вопросах общественной морали своих политических предрассудков, способны низводить общественное значение лозаннского суда на простое «сведение политических счетов», как это сделало, напр., недавнее обращение партии социалистов‑революционеров к социалистам Западной Европы по поводу угрозы Москвы расправиться с заложниками из числа социалистов‑революционеров. В том поединке «между лагерем русской контр‑революции, стоявшим за Полунина и Конради, и лагерем большевистского искажения революции, стоявшим за телом убитого Воровского – писали заграничные организации партии с.‑р. – нам, русским социалистам‑революционерам, нечего было делать». «Мы непримиримые враги большевистского режима произвола и красного террора… Мы не раз звали большевиков к ответу перед судом общечеловеческой совести за воскрешение – лишь для субъективно иных целей (sic!) – тех же методов управления, которые были при самодержавии вековым проклятием нашей родины; за проведение в жизнь великих лозунгов социализма (!!) методами, убийственно противоречащими всему их духу. Но мы не признаем этого права (!!) за теми, кто поднимает голос и вооруженную руку против новорожденного деспотизма большевиков лишь во имя исконного, освященного веками, деспотизма старого режима. Конради и Полунин были для нас не героями, а моральными слепцами, преступно злоупотребившими для сведения политических счетов тем священным правом убежища, которое предоставляют всем гонимым свободные демократические государства…»

Можно и, быть может, должно относиться с решительным осуждением ко всякому политическому убийству, сеящему «ядовитые семена новых ужасов и новых убийств»; может быть, та этика, которая отвергает насилие, никогда и ни при каких условиях не даст морального оправдания акту мести или возмездия, во имя чего бы он ни совершался; может быть, к страшным вопросам смерти человек не имеет даже и права подходить с точки зрения целесообразности… Но наша обыденная, житейская психология во всяком случае даст нравственное оправдание лишь тому убийце, который, совершая свое преступление против человеческой совести, сам идет на смерть. Поэтому тот, кто имеет смелость и мужество взять на свою ответственность пролитие человеческой крови, тот, кто считает себя вправе совершать этот акт отомщения, должен мстить там, где происходит насилие; может быть, человек, вступающий на путь террористической борьбы, и не имеет права уже в силу этого нарушать «священные права убежища».

Но почему однако та политическая партия, которая в своей политической борьбе искони шла по пути террористической борьбы, считает, что ей одной только принадлежит «право» выявлять «общечеловеческую совесть»?

И кто дал нам право отнимать у Конради стимул того, возможно преступного, героизма, который влечет русского гражданина и патриота на отомщение за те тысячи мучеников, за те тысячи жертв террора, кровью которых обильно орошена русская земля?

Бесспорно, убийца Воровского мстил не за ложные методы «проведения в жизнь великих лозунгов социализма». Но в человеческой жизни есть нечто более могучее, и кто дал право отнимать у Конради чувство любви к поруганной родине, во имя которой он совершал, по его словам, свое преступление? Кто дал право Ф. Дану назвать Конради «ополоумевшим мстителем за претерпетые личные обиды и страдания»?

«Мещанская» идеология присяжных заседателей швейцарского демократического суда, несмотря на всю трудность политического международного положения, сумела возвыситься до понимания высшей объективной правды и вынести оправдательный приговор убийцам, независимо от политических симпатий или антипатий судей к подсудимым.

Почему? По той самой причине, думается, по которой берлинский окружной суд оправдал в 1921 году убийцу великого визиря Турции Талаат‑Паши, молодого армянского студента, Тальитьяна, – и тогда этот приговор приветствовался с.‑р. печатью, приветствовался и демократической печатью самой Германии, как приговор официального суда, совпавший с правовым сознанием народных масс.

Слишком ужасна оказалась и та действительность, которая раскрылась перед глазами лозаннского суда: судили – и во всяком случае судьи – не «политическую тяжбу контр‑революции и революции», а большевистскую действительность.[394] «Человеческая совесть», заключенная в юридические формы, может быть, только впервые вынесла гласное свое осуждение большевистскому террору. И это оправдание должно служить memento mori для тех, кто еще продолжает творить свое насилие.

Оставим лучше в стороне столь любимые некоторыми ссылки на глас «многомиллионных трудовых масс». Кто только на них не ссылается! Это – спекуляция на народном мнении, как когда то сказал Луи Блан.

Возможно, что лично я и плохой «демократ» и плохой «социалист», ибо по мнению г. Дана,[395] всякий демократ должен был приложить все усилия к тому, чтобы «именно контрреволюция была посажена на скамью подсудимых и пригвождена к позорному столбу» – но для меня органически непонятна эта «демократическая» позиция, и я не боюсь в таком случае отказаться от «демократических» и «социалистических» предрассудков.

Я вспоминаю слова французской писательницы Odette Keun, почти коммунистки, закончившей недавно свою книгу о России знаменательными строками: «я убеждаю европейские правительства во имя еще живущих среди этих ужасов в России, при переговорах с советской Россией поставить предварительное требование ослабить существующий режим, воплощающий и даже превышающий ад средневековья». Перед моими глазами в данный момент проходит только эта действительность, а не проклятое, быть может, прошлое и загадочное, скорее сумрачное будущее.

«В такой момент молчать – заканчивается процитированное выше обращение к социалистам Европы – значит, быть может, стать попустителем новых жестокостей, новых преступлений. Пусть же властный голос мировой общечеловеческой совести остановит – пока не поздно – руку палачей, уже начавших злобно играть веревкой над головами давно и хладнокровно обреченных им жертв».

В такой момент гипноз «фашизма» может лишь ослабить наши призывы к «мировой общечеловеческой совести».

 

 

ПОЧЕМУ?

(По поводу воззвания Мартова против смертной казни)

 

«Какое счастье, – говорил Мирабо 27 июня 1789 года, – что великая революция обойдется без злодеяний и без слез. История слишком часто повествовала о деяниях хищных зверей. Мы можем надеяться, что начнем историю людей».

Как ошибался Мирабо. Как ошибался Жорес, писавший, что слова «великого трибуна» должны сделаться гуманным лозунгом для грядущей пролетарской революции. «Пролетарии, помните», добавлял Жорес по другому поводу, вспоминая слова Бабёфа, «что жестокость – остаток рабства, потому что она свидетельствует о присутствии в нас самих варварства, присущего угнетающему режиму!..»

Но «история людей» не началась еще и в наши дни. Так остро это ощущаешь, когда вновь перечитываешь яркое воззвание Ю. О. Мартова против смертной казни, выпущенное редакцией «Социалистического Вестника» отдельным изданием. Это – документ, написанный поистине «кровью сердца и соком нервов». «Всю силу своего желания, страсти, негодования, бичующего сарказма» – говорит редакция – Мартов бросил «в лицо палачам, чтобы остановить их преступную руку».

Хотелось бы строка за строкой вновь повторить статью Мартова, еще раз выписать сильные места, написанные им в защиту того учения, которое провозгласило «братство людей в труде высшею целью человечества», и именем которого совершается «кровавый разврат» террора в современной России. Возьмем лишь последние строки. Мартов кончал: «Нельзя молчать. Во имя чести рабочего класса, во имя чести социализма и революции, во имя долга перед родной страной, во имя долга перед Рабочим Интернационалом, во имя заветов человечности, во имя ненависти к виселицам самодержавия, во имя любви к теням замученных борцов за свободу – пусть по всей России прокатится могучий клик рабочего класса:

Долой смертную казнь!

На суд народа палачей‑людоедов!»

Нельзя молчать! Каждое слово этого воззвания действительно «бьет, как молот; гудит, как призывный набат». И тем не менее воззвание Мартова «не было услышано».

Друзья покойного вождя русской социал‑демократии дают свое объяснение этому факту: «сдавленный империалистической интервенцией и блокадой, угрожаемый реставрационными и контрреволюционными полчищами, рабочий класс был парализован в своей борьбе против террористической диктатуры».

Так ли это? Не лежат ли объяснения в иной психологической плоскости? Редакция «Социалистического Вестника» вольно или невольно сделала большую хронологическую ошибку. Она отнесла воззвание Мартова к осени 1918 года, а между тем оно написано весной этого года в связи со смертным приговором, вынесенным Верховным Революционным Трибуналом капитану Щастному. Он был убит 28‑го мая. Этой только хронологической датой и объясняется, вероятно, то, что в своем воззвании Мартов почти умалчивает о деятельности чрезвычайных комиссий.

Где же тогда были эти реставрационные и контрреволюционные полчища? В чем проявлялась империалистическая интервенция и блокада? Но не в этой хронологической ошибке сущность дела. Было внутреннее противоречие между обращенным к рабочему классу пламенным призывом Мартова: «дружно и громко заявить всему миру, что с этим террором, с варварством смертной казни без суда не имеет ничего общего пролетарская Россия», – и той двойственной позицией, которую занимало в то время большинство руководителей рабочей партии.

Нельзя клеймить «презрением», призывать к активному протесту и в то же время находить нити, которые так или иначе связывают с партией, именуемой в воззвании «всероссийским палачеством». Эти нити так охарактеризовал Р. Абрамович в своем предисловии к книге Каутского «От демократии к государственному рабству»: «Мы все эти годы, однако, никогда не упускали из виду, что большевики „выполняют“, хотя и не марксистскими методами, историческую задачу, объективно стоящую перед русской революцией в целом».

Еще ярче определил эти задачи в 1921 г. Горький в своем письме к рабочим Франции по поводу голода: «по непреклонной воле истории русские рабочие совершают социальный опыт…» и голод «грозит прервать этот великий опыт…»

«Твоим именем совершают этот разврат, российский пролетариат» – писал Мартов, бичуя в связи с делом Щастного «кровавую комедию хладнокровного человекоубийства». «Нет, это не суд…» И я никогда не забуду гнетущего впечатления, которое испытал каждый из нас через два года в заседании того же верховною революционного трибунала, когда меня, брата Мартова (Цедербаума‑Левицкого), Розанова и др. судили по делу так называемого «Тактического Центра». Многие из нас стояли перед реальной возможностью казни и, может быть, только случай вывел нас из объятий смерти. В один из критических моментов «комедии суда» перед речью обвинителя Крыленко в президиум трибунала подается присланное на суд заявление центрального комитета меньшевиков о том, что Розанов и др. исключены из партии за свое участие в контр‑революции. Заявление это было публично оглашено. «Социалисты» поспешили перед приговором отгородиться от «контрреволюционеров» в целях сохранения чистоты «социалистической» тактики.

Те, которые творили суд, были «клятвопреступники» перед революцией, кощунственно освящавшие «хладнокровные убийства безоружных пленников». В руки им давалось оружие: тех, кого вы судите, мы сами считаем предателями социализма. Этого момента я никогда не забуду. И не с точки зрения личных переживаний…

Гипноз от контр‑революции, гипноз возможности реставрации затемнил сознание действительности той небывалой в мире реакции, которую явил нам большевизм. Не пережитые еще в психологии социалистических кругов традиции мешали усвоить истину, столь просто формулированную недавно Каутским: важно дело контр‑революционеров, а не их происхождение; и не все ли равно – приходят они из среды пролетариата и его глашатаев или из среды старых собственников? Да, можно расстреливать целые «толпы буржуев» и делать контрреволюционное дело… Этой элементарной истины не могли понять, да, пожалуй, не понимают и теперь некоторые русские социалисты. Что же удивляться, если их протесты против террора так долго не встречали отклика среди социалистов Западной Европы или, если и встречали, то соответствовали той половинчатой позиции, которую занимали протестанты. Во время доклада Мартова в 1920 г. при упоминании о заложниках, которые расстреливаются в «отместку за поступки отцов и мужей», собравшиеся в Галле могли кричать: «палачи, звери»[396] и в то же время признавать, что официальный протест «может быть истолкован, как сочувствие контрреволюционным элементам». Это одинаково будет и для британской «Labor Party» и для французской Конфедерации Труда… «Если некоторые социалисты остаются все же немыми свидетелями этого преступления – писал 10‑го марта 1921 г. И. Церетелли в письме к социалистам по поводу завоевания Грузии – то это можно было объяснить лишь двумя основаниями: не знают правды или боятся, что их протест будет истолкован, как акт вмешательства в русские дела…» Преступление совершилось и началась расправа. И вновь центральный комитет грузинской с.‑д. партии взывает к «совести мирового пролетариата» и просит его помощи: «После попрания свободы и независимости грузинской республики теперь физически истребляют лучшие силы грузинского рабочего класса. Единственное средство спасти жизнь грузинских борцов – это вмешательство европейского пролетариата. Допустит ли пролетариат Европы, чтобы тысячи его товарищей по классу, жертвовавших своей жизнью делу свободы и социализма, были загублены жестокими завоевателями?» Того отклика, которого ждали и не могло быть, ибо кто, как не социал‑демократы – и русские и грузинские, выступали перед демократией самыми горячими пропагандистами идеи невмешательства в период гражданской войны, формулы, оправдывающей то нравственное безучастие, с которым мир в большинстве случаев относился к известиям об ужасах террора. В сущности это недавно признала и редакция «Социалистического Вестника», писавшая в статье «Признание и террор»: «В героическую эпоху большевизма, в период гражданской войны западно‑европейские социалисты даже умеренного толка были склонны снисходительно относиться к большевистскому террору».[397]

«Никакая всемирная революция, никакая помощь извне не могут устранить паралича большевистского метода» – писал Каутский в «Терроризме и коммунизме». «Задача европейского социализма по отношению к коммунизму – совершенно иная: заботиться о том, чтобы моральная катастрофа одного определенного метода социализма не стала катастрофой социализма вообще, чтобы была проведена резкая различительная грань между этим и марксистским методом и чтобы массовое сознание восприняло эти различия».


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 60; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!