Человек, переставший улыбаться 18 страница



– Да, да, да, – очнулся Лист, – вы правы, моя дорогая. Нам давно пора подумать о возрасте и не делать глупостей...

Казалось, все уже кончено. Но как бы еще хотелось повторить всю жизнь сначала! Каролина тщетно пыталась удержать его в Риме, но Лист, как всегда, спешил – его ждут концерты, ему необходимо быть в Байрейте на свадьбе внучки.

– Наконец, – произносит он на прощание, – я хотел бы снова побывать в Петербурге, где так много друзей, любящих меня... Близятся и вагнеровские торжества в Байрейте! Что скажет бедная Козима, если я пренебрегу ими?

Его соседями в купе поезда оказались молодожены. Наверное, он мешал им целоваться. Да, они, конечно же, очень любят друг друга. Их глаза сияют, им жарко от страсти, они даже просят, чтобы он позволил им открыть окно.

– Ради Бога, дети мои, – согласился Лист. – Делайте что хотите и... будьте счастливы! Всегда, всегда... всю жизнь.

Из открытого окна пришла смерть, и она свалила его в жесточайшей простуде: Лист с большим трудом добрался до праздничного Байрейта. Вагнеровские громы и молнии потрясали театр, но он уже плохо их слышал. Начинался бред:

– Петербург... я обещал... Тристан, меня ждет Козима... передайте Каролине, что я... Кто же поймет меня?

Когда его не стало, он был понят всем миром!

...Каролина спешила за ним, но только не в бессмертие, как Лист, а в мрачное небытие, уготованное ей на великом погосте безымянного человечества. Можно лишь удивляться этой женщине: чем больше угасали ее силы, тем большие нагрузки она выдерживала, с каждым днем увеличивая количество написанных страниц. Она торопилась завершить свою последнюю книгу – книгу, состоявшую из ДВАДЦАТИ ЧЕТЫРЕХ томов. По-прежнему ворковали над нею голуби, присланные из Ватикана, по-прежнему увядали яркие цветы, которыми Каролина украшала бюсты человека, одарившего ее своей яркой любовью. Наконец двадцать четвертый том был ею завершен. Каролина выпустила голубей на волю:

– Летите! Теперь мне можно и умереть...

Это случилось в феврале 1887 года, а 12 марта того же года ее уже отпевали в церкви Санта-Мария дель-Пополо. Согласно завещанию Каролины над нею, мертвой, яростно прогремел грандиозный реквием Листа, мелодию которого она так любила при жизни. Этот же реквием сопроводил ее до кладбища, что притихло возле базилики святого Петра, – там все и закончилось.

Нет, не все! После Каролины осталась жить дочь Мария, в браке княгиня Гогенлоэ. Вот именно она и стала хранительницей музея Листа в Веймаре, где когда-то были счастливы Лист и ее мать, этот музей основавшая. Теперь и она, печальная старуха, доживала свой век возле давно угасшего очага не всегда понятной любви. Княгиня Мария Николаевна Гогенлоэ – русская “Манечка”! – скончалась в 1918 году, когда Германию потрясали бури военных поражений и революций. В том, что музей останется для мира, она свято верила. Но старуха не могла знать, что вскоре близ тишайшего Веймара – именно там, где звучала музыка Листа и где бродила загробная тень ее матери, – там скоро возникнет порождение новой эпохи – концлагерь уничтожения Бухенвальд!

Не знала, не знала, не знала... как не знали все.

Но зато она знала другое: надо сохранить для людей светлую память о большой и несказанной любви!

Вот, кажется, и все, что я хотел сказать вам.

 

 

Король русской рифмы

 

В юности я уделял большое внимание словосочетаниям. А соотношение звуков, особенно рифмование их, вызывало обостренный интерес. Меня приводила в восторг словесная музыка: “на камне – века мне”, “зеркало – исковеркала”. Я ходил тогда в широченных клешах матроса, в белых парусиновых баретках, которые хитроумно чернил ваксой. Раз в неделю я бывал в объединении молодых литераторов, которым руководил старейший ленинградский поэт Всеволод Рождественский (ныне покойный), человек большой культуры и добряк по натуре. Однажды он потряс мой слух, упомянув несколько строчек:

 

Область рифм – моя стихия,

И легко пишу стихи я.

Даже к финским скалам бурым

Обращаюсь с каламбуром.

 

Тогда я жил под большим впечатлением Блока и Маяковского, Георгия Иванова и Николая Агнивцева. Но эти “каламбуры” заставили меня вздрогнуть от неожиданности... Помню, был осенний вечер в городе, шел дождь, мне было скучно, мои баретки промокли, а на площади перед Московским вокзалом я случайно повстречал своего учителя – Рождественского.

– Проводите меня, Валя, – сказал он мне.

Мы тронулись по Невскому, и Всеволод Александрович взмахнул тростью, указывая вдаль, где едва виднелся шпиц Адмиралтейской иглы.

– Валя, – спросил он меня, – известно ли вам, что вот от этого места и до самого Адмиралтейства поэт Дмитрий Дмитриевич Минаев на пари соглашался идти, разговаривая о чем угодно только стихами?

Я, кажется, впервые в жизни услышал имя Минаева.

– Стыдно, Валя, не знать короля русской рифмы...

Конечно, стыдно! Но я тогда не знал многого. Минаев меня увлек, и я по сей день не перестаю удивляться бесподобной виртуозности его замечательных версификаций:

 

Семьей забыта и заброшена,

За ленту скромную, за брошь она...

Ты грустно восклицаешь: “Та ли я?!

В сто сантиметров моя талия”.

Действительно, такому стану

Похвал я воздавать не стану...

 

Стихотворчество, живое и образное, всегда было авторитетно в нашей стране, благо сам обильный, красочный русский язык давал немало возможностей для поэтической выразительности. Чудаков и графоманов в этом деле тоже было, конечно, немало! Мне сейчас вдруг вспомнилось, что до революции на Путиловском заводе служил тишайший конторщик, который не умел говорить прозою. Он даже бухгалтерские накладные составлял в виршах. И вот как это у него получалось:

 

Стержень стальной для руля кормового 2 шт.

Румпель железный в корму 1 шт.

Болт не стальной, а железа простого 30 шт.

Гайка и шайбы к нему 25 шт.

 

Давным-давно на пароходе, плывущем в лунную ночь по Волге, один начитанный провинциал познакомился с молодым пассажиром, в разговоре с которым нечаянно выяснилось, что он в Петербурге – литератором:

– Так, пописываю кое-где. Нужда, знаете, заставляет.

Провинциал оказался большим почитателем поэзии:

– Сейчас если кто и есть из поэтов, так Некрасов, Курочкин да Минаев, остальные же, от греха подальше, под псевдонимами прячутся. Правда, неплохо “Темный Человек” пишет.

– “Темный Человек” – это я, – представился попутчик.

– Да? Крайне рад. А есть еще “Майор Бурбонов”.

– Это тоже я!

– Хм... А еще вот остро сочиняет “Общий друг”.

– Как не знать! Это опять-таки я пишу...

“Образованный” провинциал возмутился:

– Я вам так скажу, господин хороший: врать, конечно, всем можно. Но нельзя же быть таким наглым Хлестаковым...

Дмитрий Минаев плыл на родину – в тишайший Симбирск, и он никого не обманывал: все эти псевдонимы принадлежали ему. Утром пароход причалил к родному городу. Прямо к набережной спускались ароматные кущи славных симбирских садов – с цветами, пчелами, фруктами. А вот и классическая гимназия, в которой поэт безуспешно боролся с латынью.

Минаев начинал жизнь мелким чиновником, сначала в Симбирске, затем в Петербурге, где и получил чин за... хороший почерк: при отсутствии пишущих машинок каллиграфия в те времена оценивалась высоко. Юношу тянуло к поэзии, он присматривался к тому, что пишут другие поэты.

– Всюду глагольные рифмы! – возмущался он. – Бить – пить, стоять – лежать, петь – хотеть, сказала – отвечала... Эдак без особого труда можно вытягивать поэму длиною в версту.

Своему влюбленному приятелю Минаев советовал:

 

Не ходи, как все разини,

Без подарка ты к Розине,

Но, ей делая визиты,

Каждый раз букет вези ты.

 

А своей милой прелестнице он шептал на ушко:

 

Я, встречаясь с Изабеллою,

Нежным взглядом дорожу,

Как наградой и, за белую

Ручку взяв ее, дрожу...

 

 

С нею я дошел до сада,

И прошла моя досада,

А теперь я весь алею,

Вспомнив темную аллею.

 

Однако не станем думать о Минаеве как о талантливом рифмоплете-зубоскале. Если отец его, тоже поэт, привлекался по делу петрашевцев, то Дмитрий Дмитриевич сидел в крепости по делу Каракозова, стрелявшего в Александра II. Историки обычно называют его демократом, а иногда пишут более конкретно: революционный демократ. Минаев примыкал к редакции “Современника” – передового журнала России. Максим Горький относил Минаева к “компании самых резких и демократически настроенных людей того времени”. Четырнадцать лет жизни поэт отдал сатирическому журналу “Искры”, где его рифма за­острилась, как кончик осиного жала, сделавшись опасным оружием в борьбе с бюрократией, казнокрадами, взяточниками и просто мерзавцами. Н. К. Крупская писала, что в семье Ульяновых очень увлекались “искровцами”, в том числе и Минаевым, а молодой В. И. Ленин многие стихи помнил наизусть...

Да и как не запомнить? Как ими не восхититься?

Вот одно из них, с безобидным названием “Кумушки”. Автор вроде бы уговаривает куму Кондратьевну прогнать мужа, который житья не дает ей, бедной, но в подоплеке обыденных слов Минаев затаил мощную политическую сатиру:

 

Сладко ли, не сладко ли —

Все: по шее ль бьют,

Лупят под лопатку ли...

Так не плачь кума,

Позабудь, Кондратьевна:

Нужно из ума

Гнать, и гнать, и гнать его...

 

Казалось бы, что тут такого? А прочтите стихи с выражением, и получится, что бедняка “лупят подло Паткули” (а Паткуль – обер-полицмейстер Петербурга), что надо “гнать и гнать Игнатьева” (а Игнатьев – генерал-губернатор столицы).

Минаев безжалостно разоблачал крепостников, доставалось от него и Фету, с его замашками старорежимного помещика. Минаев писал в пародиях:

 

Я пришел к тебе с приветом

Рассказать, что солнце встало,

Что Семен работник с Фетом

Не поладил, как бывало...

 

Шепот, робкое дыханье,

трели соловья,

Лошадей крестьянских ржанье,

под окном свинья,

В дымных тучках пурпур розы,

в людях страха нет,

И глотает злобы слезы

крепостник-поэт...

 

Третье отделение находилось на Фонтанке, возле Цепного моста, и Минаев не боялся разоблачать его тайны:

 

У Цепного моста видел я потеху —

Черт, держась за пузо, подыхал от смеху:

“Батюшки, нет мочи, умираю, право, —

В Третьем отделении изучают право.

Право? На бесправье? Эдак скоро, братцы,

Мне за богословие надо приниматься...

 

Минаев выпускал сатирический журнал “Гудок”, заглавную виньетку к которому придумал сам. Над толпою стоял человек, размахивая знаменем, на котором начертано: “Уничтожение крепостного права”. Цензура проморгала. Только на шестом номере заметили, что лицо знаменосца – это лицо Герцена! “Гудок” закрыли.

Творческая плодовитость Минаева была необычайна, а стихи его брали нарасхват. Он обладал не только даром версификатора – у него был и редкостный дар импровизации. Конечно, издатели жестоко эксплуатировали Минаева. Вот сидит он с друзьями в ресторане у Палкина или Еремеева, прибегает метранпаж из типографии, сам чуть не плачет:

– Митрич, Митрич, спасайте! Место пустое... заполните.

– А сколько строчек надобно, братец?

– На три рубля... ну что вам стоит?

И тут же, в шуме компании, Минаев на салфетке создает блестящее по исполнению восьмистишие. Один маститый, но бесталанный писатель однажды упрекнул поэта за то, что тот базарит себя на мелочи, – и сразу получил ответ:

 

Ты истину мне горькую сказал.

И все-таки прими за это благодарность:

На мелочи талант я разменял,

А ты по-прежнему все крупная бездарность...

 

25 сборников стихотворений – это не все, что он сделал. Дмитрий Дмитриевич усиленно переводил Байрона и Гюго, Данте и Гете, Бернса и Сырокомлю, Лессинга и Мольера, Шелли и Леопарди, Лонгфелло и де Виньи, Ювенала и Альфреда де Мюссе... Пробовал он силы и в драматургии: за пьесу “Разоренное гнездо” Академия наук присудила Минаеву премию в 500 рублей, что заставило автора сказать:

 

Да, в Академии наук плохи хозяева, ей-ей:

За “Разоренное гнездо” вдруг дали мне 500 рублей.

 

А как много размусорил, расшвырял за столом просто так – ради шутки, импровизируя, не стараясь даже запомнить сказанное на злобу дня. Сверкнул – и тут же забыл! Но даже в смехе Минаева иногда прорывались горькие слезы:

 

Счастливым быть не всякий мог,

Но в каждом сердце человека

Найдется темный уголок,

Где затаились слезы века...

 

Этот веселый и внешне безалаберный человек, расточитель экспромтов и шуток, был глубоко несчастен. Виною тому неудачный брак с женщиной, никогда его не понимавшей. От этого поэт не любил свой дом, предпочитая ему редакции или трактиры. Несмотря на богатое дарование, Дмитрий Дмитриевич постоянно нуждался. Один журналист вспоминал: “Платили ему рубль, иногда полтинник – брал. Предлагали двугривенный... молча брал. И пил, главным образом, от разных горечей непри­глядной семейной жизни. “Зачем ты, Митя, пьешь?” – спросил я его как-то. “Потому что я женат”. – “Что за вздор ты городишь?” – “А ты прежде женись да попади на такую женщину, которая... тогда и сам уразумеешь!”

Я думаю, нет ли намека на драму в этих строчках:

 

Когда дуэт   его любви

Любовным трио   завершился...

 

После закрытия “Современника” “Искры” тоже угасли. Минаев перебивался поденной работой в газетах – писал популярные фельетоны в стихах. Легион врагов и одиночество делали свое черное дело. “Минаев допевал свои песни с видимым утомлением среди хора новых и моднейших птиц, усердно чиликавших вялые мотивы о своих золотушных страданиях и любовных томлениях”. Так вспоминал о нем человек, которого Минаев не любил и чей образ заклеймил в убийственных строках:

 

По Невскому бежит собака.

За ней Буренин, тих и мил.

“Городовой! Смотри, однако,

Чтоб он ее не укусил”.

 

Семейная жизнь ему опостылела. Минаев неделями пропадал вне дома, а стихи, случалось, писал на обертках меню в трактире. Однажды он вырвался из этого губительного круга, уехал в Винницу, где, по слухам, завел козу, которую сам же и доил; в благодарность за целительное молоко он посвящал козе хвалебные мадригалы и дифирамбы. А вернулся в Петербург – и богема снова втянула его в свой круговорот. Минаев все чаще впадал в мрачную прострацию, его болезненная раздражительность давала пищу для создания новых сплетен и злословия недругов, откровенно говоривших так:

– Да пусть он скорее подохнет, окаянный! От его языка уж сколько людей к литературе подступиться боятся...

Да, боялись. Потому что Минаев все бездарности разил наповал хлесткими эпиграммами, издевался над графоманами в безжалостных пародиях. А в 1882 году на юбилейном обеде писателей в честь Дениса Фонвизина кто-то ляпнул, что скоро, мол, коронация императора Александра III:

– И как бы тебе, Митя, не пришлось писать оды!

Минаев нервно вздрогнул, отвечая экспромтом:

 

О нет, я не рожден

Воспевать героев коронации.

Зато вполне я убежден,

Что он есть кара русской нации.

 

За это его привлекли в департамент полиции, где и предупредили, что “впредь к нему будут приняты самые строгие меры”. Враги радовались, видя, как погибает талантливый человек, а Минаев делался все отчужденнее, “и лишь когда его окружала атмосфера табачного дыма и пива у Палкина, тогда он впадал в калейдоскопическое остроумие, для красного словца не жалея и родного отца”.

Озлобленному критику Минаев влепил, как пощечину:

 

Изъеден молью самолюбья,

Походишь ты на старый мех:

Не холодишь, не согреваешь,

А только можешь пачкать всех.

 

Женщины в ресторане были вызывающе декольтированы:

 

Модисткам нынче дела мало.

На львиц взгляните городских,

Когда-то мода одевала,

А нынче... раздевает их.

 

Актер Анатолий Любский жаловался, что он, гений, никак не уживается с театральным начальством. Минаев отвечал:

 

Ныне Любского Анатолия

В храме Талии ждут гонения,

А он сетует: “А на то ли я

Создан небом был с даром гения?”

 

К столику, за которым сидел Минаев с приятелями, подсела знакомая в слезах (ее недавно оставил возлюбленный), и у Дмитрия Дмитриевича легко складывается забавное утешение:

 

Обстоятельствами суженный,

Изменил вам, Даша, суженый,

Но забудьте вы о суженом —

Ждет шампанское вас с ужином.

 

Подсел приятель, ездивший недавно в Ростов, где его обворовали жулики на вокзале. Минаев сразу реагирует:

 

Я говорил раз сто вам —

Не знайтесь вы с Ростовом!

 

Мелькнуло барское лицо писателя, который отличился доносом на своего товарища, и Минаев тут же убивает его:

 

Нельзя довериться надежде —

Она ужасно часто лжет:

Он подавал надежды прежде,

Теперь доносы подает...

 

И весь этот каскад – без подготовки, без напряжения!

1884 год застал Минаева в Киеве; писатель Иероним Ясин­ский в “Романе моей жизни” пишет, что Дмитрий Дмитриевич поразил его угнетенным видом. Он спросил его:

– Митя, а что еще у тебя случилось?

– По высочайшему повелению закрыты и “Отечественные записки”... за якобы вредное направление. Погас последний светоч русской словесности, и боюсь, что драгоценный наш Михаил Евграфович подобного удара не снесет.

Салтыкова-Щедрина он неизменно боготворил! А болезнь почек уже мешала работать, и Минаев, все больше озлобляясь от нападок врагов, впадал в крайности неустроенного бытия. Из семьи он ушел (и вряд ли его там удерживали). На самом сложном распутье жизни Минаеву вдруг повстречалась умная, чудесная женщина – Екатерина Николаевна, вдова симбирского врача Худыковского, и эта запоздалая, но святая любовь изменила всю жизнь поэта. Глеб Успенский спешил порадовать критика Михайловского, что Минаева теперь не узнать:

– Он как будто заново вымыт, выстиран и приглажен...

Михайловский и сам убедился в этом, оставив проникновенную запись о Минаеве: “Какая благородная душа, какое нежное сердце систематически в течение нескольких лет заливались вином... О, если бы женщины всегда могли соображать, какой свет, но зато и какой мрак могут они вносить в жизнь человека!” Дмитрий Дмитриевич воспрянул душою, но болезнь почек прогрессировала, а жить в столице ему опротивело. Он стал поговаривать о поисках “тихой пристани”:

– Не пора ли нам, Катенька, вернуться на Волгу?..

Симбирск встретил их гамом грузчиков на пристани, теплым цветением необозримых садов. Влюбленные сняли домик в захолустье – на Солдатской улице, а общество Симбирска “чествовало” поэта враждебным отчуждением. Сколько уж лет прошло с той поры, как Минаев, еще молодой и задорный, описал нравы родного города в сатирической поэме, не пощадив никого в Симбирске, но, оказывается, ни дети, ни внуки ничего не простили... Денег не было, и Минаев закладывал вещи!

Одиночество угнетало. Он переводил эпиграммы из Марциала, но внимание было ослаблено болями. И сам чувствовал, что жизнь понемногу отворачивается от него. Минаев передал в дар Карамзинской библиотеке роскошное издание “Божественной комедии” Данте в собственном переводе, завещая, чтобы его книги всегда были доступными “решительно для всех”.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!