Разговор со сверхъестественными силами 11 страница



Бьяртур поднял с пола труп жены и положил его на пустую кровать, стоявшую напротив супружеской. Ему стоило немалых усилий выпрямить тело Розы, так как оно закоченело в том положении, в каком она умерла. Руки упрямо отказывались лечь на груди крест‑накрест, помутневшие глаза не хотели закрываться, особенно правый, косящий: все то же упрямство. Но еще труднее ему казалось разжечь искру жизни, оставшуюся в теле новорожденного младенца, – что было гораздо важнее. Он, этот самостоятельный человек, был озадачен. Здесь требовались опытные руки, скорее всего, женские, сам он даже не смел прикоснуться к этому тельцу. Неужели ему придется звать на выручку чужих? Последний его наказ жене был не искать помощи у чужих – ведь для самостоятельного человека это то же самое, что сдаться на милость злейшего врага. И теперь ему, Бьяртуру из Летней обители, придется самому претерпеть это унижение. Он твердо решил уплатить все, что с него спросят.

 

Глава восемнадцатая

Утиредсмири

 

– Куда только меня не заносило в последние дни! – проворчал себе под нос Бьяртур из Летней обители, стучась вечером в дверь кухни на Утиредсмири.

– Ну, вот и ты наконец, – сказал работник, открывший ему дверь; он был в одних носках и держал кусок только что свалянного, еще дымившегося сукна; в Редсмири процветали ремесла. – Мы уже думали, что ты умер.

– Умирать я не собирался, – сказал Бьяртур. – Я ходил искать овцу.

– Да ты что, спятил? – спросил работник.

– У меня пропала в горах овечка.

– Похоже на тебя – бросить здесь, внизу, всех своих овец и подняться в горы за одним ягненком.

– Что ж, может быть, я и оплошал, но ведь в Библии написано, что одна овца, найденная в горах, дороже, чем сто на хуторе, – сказал Бьяртур, у которого была слабость к тем библейским изречениям, где речь шла об овцах. – Да и недаром ведь живешь рядом с богатыми: авось в непогоду выручат.

Так и оказалось: в тот вечер, когда разгулялась метель, редсмирские пастухи забрали овец Бьяртура вместе со своими. Староста приказал им отвести всю отару в Летнюю обитель на следующее же утро и выяснить, не случилось ли чего с Бьяртуром.

– Овцу‑то ты нашел?

– Я, черт возьми, не видел на пустоши ни единой живой твари, если не считать птички над горячим источником к югу от Блауфьедля, – сказал Бьяртур. – Ну, а как ягнята? К сену привыкают?

– Да, принюхиваются понемногу, – сказал работник и обнадежил Бьяртура: пусть не беспокоится, его ягнята скоро научатся управляться с сеном.

Так они болтали, пока в дверях не появилась экономка будни: она узнала по голосу хозяина Летней обители и пригласила его в кухню. Не хочет ли он поесть каши или, может быть, конины, спросила она. Бьяртур соскоблил с себя снег перочинным ножиком и отряхнул шапку о дверной косяк. Кухня была большая, она же служила и людской. Работники занимались каждый своим делом – кто валял сукно, кто обрабатывал конский волос; девушки возились с шерстью. Собаки растянулись на полу. Все здесь были старыми знакомыми Бьяртура, даже собаки. Бьяртур был очень голоден. Работники говорили о неожиданной пурге и о том, как она отразится на овцах.

– Зима, видно, будет лютая, если уже теперь, задолго до рождества, завернули такие холода..

– Как Роза?

– Гм… – пробормотал Бьяртур, у которого рот был полон каши. – Ну и ветер хлестал на восточном берегу Йекули, хоть случалось мне бродить по пустоши и не в такую метелицу.

– На восточном берегу? – удивленно спросили работники. – Так мы тебе и поверили, что ты был на том берегу Йекули.

– А почему бы и нет? Ведь реку можно перейти вброд, даже на пустоши, не все же такие домоседы, как вы.

– Как же ты шатаешься в непогоду по пустоши, когда бедная Роза, говорят, в таком положении?.. – сказала жалостливая экономка.

– Не суй свой нос в чужие дела, Гудни, – с презрительной усмешкой ответил Бьяртур. – Я сам себе хозяин. Разве ты этого не знаешь? – И on бросил кость одной из собак. – А как хозяйка, уже легла?

Жена старосты приплыла из внутренних покоев, статная, дородная, пышногрудая. Она испытующе посмотрела на Бьяртура сквозь очки, как бы вделанные в толстые румяные щеки, улыбаясь своей холодной, надменной улыбкой – улыбкой, создававшей, несмотря на все ее высокие идеалы и уменье слагать стихи, прочную стену между поэтессой и теми, чье благополучие меньше всего связано с романтикой.

Бьяртур вежливо поблагодарил ее за кашу и конину.

– Ты вряд ли послал за мной, чтобы поблагодарить за ложку каши, – сказала фру, не упоминая о конине.

– Нет, конечно, – ответил Бьяртур. – Мне хотелось бы попросить тебя об одной маленькой услуге. Видишь ли… Нельзя ли нам поговорить с глазу на глаз?.. Я, знаешь, должен еще поблагодарить тебя и твоего мужа за овец. Спасибо, что ваши работники подобрали их, пока я был в горах.

Хозяйка сказала, что он ведь хорошо знаком с порядками на этом хуторе и ему известно, что уход за животными ее не касается, этим занимаются другие.

– Знаю, – сказал Бьяртур. – Я решил прийти за овцами завтра. Думается мне, что они не объедят старосту. А если весной ему не хватит сена – что ж, долг платежом красен, пусть возьмет у меня.

– Ты бы лучше рассказал мне, как поживает дорогая Роза.

– Вот в том‑то и загвоздка. Для этого я и послал за тобой. У меня к тебе дело, хотя и пустяковое.

Фру посмотрела на Бьяртура: у нее явилось подозрение, что он ее о чем‑то попросит, – и ее душа мгновенно умчалась от него, как звезда, в холодные бесконечные пространства; здесь же, на земле, осталась только застывшая улыбка.

– Я надеюсь, что и муж может слышать наш разговор? Ради твоего же блага, – решительно сказала фру.

– Да нет, – сказал Бьяртур, – староста такими пустяками не занимается.

Фру повела Бьяртура в комнату старосты, самую маленькую в этом большом доме. Супруги уже давно отказались от общего ложа, и фру спала со своей младшей дочерью Одур. Каморка старосты напоминала убогое жилище, в каком обычно ютится какой‑нибудь несчастный иждивенец прихода, с той только разницей, что одна степа была занята книжной полкой, загроможденной томами правительственных распоряжений в черных переплетах; на корешках белели наклейки с указанием года. Кровать, сколоченная из неструганых досок, была прибита к стене, как у бедняков, и покрыта старым одеялом из некрашеной шерсти. На полу стояла синяя фаянсовая плевательница в форме песочных часов; над кроватью висела самодельная полка, и на ней пылились разрисованная миска, грубая глиняная чашка и баночка с мазью от ломоты в костях; у стены стоял маленький самодельный столик из неструганого дерева, на нем – вполне современный письменный прибор, а под окном – большой ящик. К столу было придвинуто старое, потертое кресло без чехла, перевязанное веревками там., где лопнули пружины. На стене висели ярко раскрашенное изображение Христа, портрет русского царя Николая и календарь, на котором была напечатана фамилия купца из Вика.

Староста Йоун лежал на постели, заложив руки под голову. Очки сползли у него на самый кончик носа – он только что читал газету. Староста поздоровался с гостем, издав какой‑то неопределенный звук через нос; рот он боялся открыть, чтобы не вылилась драгоценная табачная жижа. Староста усвоил привычку долго жевать один и тот же кусок табака, чтобы извлечь возможно больше сока из каждого волоконца. Одет он был почти нищенски – в бесформенную заплатанную куртку, всю в пятнах, застегнутую у ворота английской булавкой; к тому же она сейчас была выпачкана землей, и к ней пристали клочки шерсти – признак того, что он только что побывал в овчарне. Штаны, такие поношенные, что ткань вокруг заплаты расползлась и висела бахромой, были заправлены в коричневые шерстяные чулки, а стоптанные башмаки из лошадиной кожи сильно воняли, подтверждая предположение, что он недавно обошел все овчарни. Бьяртур из Летней обители казался куда более представительным, чем этот староста.

Неужели не было никаких примет, которые отличали бы старосту от неотесанного крестьянина? Такие приметы были. Несмотря на его нищенский вид, не могло быть никакого сомнения в том, что этот человек стоит выше других и вершит чужие судьбы. Он сжимал губы, чтобы не выпустить струю табачной жижи: да, он своего не упустит – выжмет сок до последней капли из всего, что попадет к нему в руки. Необыкновенно ясные, жесткие, холодные серые глаза, правильные черты верхней части лица, широкий лоб под шапкой густых темных волос, начавших седеть только на висках, резко очерченные челюсти и подбородок, бледный цвет лица – признак сидячей жизни, и в особенности тонкие, красивой формы руки, белые и мягкие, несмотря на явную их запущенность, – все это указывало на сильную натуру, более сложную, чем у тех, кто вынужден собственным трудом добывать себе скудное пропитание.

Бьяртур протянул руку своему бывшему хозяину, и староста, Как обычно, не говоря ни слова, подал ему два пальца, а остальные три крепко зажал в кулак. За двадцать лет знакомства со старостой Бьяртур выработал особые приемы обращения с ним. Эти приемы вытекали из подневольного положения, в котором находился Бьяртур, вынужденный постоянно обороняться от подозрительного хозяина, – такое положение со временем превращается в страстную жажду отстаивать свое право перед сильным и переходит в борьбу, которая долгие годы ведется с неослабевающим напряжением. О том, чтобы идти на примирение, в таких случаях и речи быть не может.

Жена старосты попросила гостя присесть на ящик, тут же заметив, что сидеть в кресле никто, кроме старосты, не умеет.

– Тьфу! – с негодованием сказал Бьяртур. – Зачем мне сидеть? У меня будет достаточно времени сидеть, когда я состарюсь, – И прибавил – Я только что говорил хозяйке, милый Йоун, что если зимой тебе не хватит сена, из‑за того что твои работники приютили моих овец на две ночи, то ты можешь получить у меня целый воз весной.

Староста осторожно приподнял голову с подушки, чтобы табачная жижа не потекла ни внутрь, ни наружу, и ответил, почти не открывая рта:

– Заботься о собственных делах, парень.

В этом самодовольном и соболезнующем тоне, хотя он и не был открыто оскорбительным, Бьяртуру всегда слышалось, что его относят к последним подонкам человечества, что ему вменяют в вину какое‑то преступление, – именно этот тон разжигал его воинственность, стремление к свободе, дух самостоятельности.

– Заботиться о своих делах? Да, будь уверен, я позабочусь о своих делах. Пока еще я ничего не должен тебе, старина, кроме того, что следует по нашему уговору.

Жена старосты предложила Бьяртуру приступить к делу сразу, если он собирается поговорить с ними, – ведь время уже позднее.

Бьяртур уселся на ящике, как ему было предложено в самом начале, произнес: «Гм», – слегка почесал затылок и скорчил гримасу.

– Дело в том… – начал он, покосившись на хозяйку, как обычно, когда собирался нащупать почву. – Дело вот в чем. У меня в горах пропала овца.

Наступила долгая пауза, и фру посмотрела на него сквозь очки. Потеряв терпение, она спросила:

– Ну и что дальше?

Бьяртур вынул свою табакерку и насыпал на ладонь щепоть.

– Звали ее Гудлбрау, – сказал он. – Прошлой весной ей исполнился год, бедняге. Замечательное животное. Похожа была на вашего Гедлира, это порода пастора Гудмундура. Я всегда стоял за эту породу. Хорошие овцы! Я оставил Гудлбрау жене для утешения и развлечения, когда отправился в первый поход. Овечка сбежала, но при облаве ее почему‑то не нашли. Тогда я сказал себе: не лучше ли тебе самому отправиться на юг через пустошь и поискать маленькую Гудлбрау? Мало ли овец я нашел на юге в горах, уже после облавы, и притом для других, как вам хорошо известно; и не далее чем в прошлом году.

Староста продолжал вопросительно смотреть на него; он никак не догадывался, куда клонит Бьяртур.

– Так вот, значит, отправился я на юг, через пустошь, побывал наверху, на Блауфьедле, в долине Рейкья и затем еще пошел на восток, через Йекуль.

– На восток? Через Йекуль? – удивленно спросила фру.

– Не стоило бы об этом говорить, найди я там какую‑нибудь живность. Но, черт меня побери, кроме птички, – она была, видно, из тех, что живут на горячих ключах, – я не видел ни одной живой твари, не считая оленя, которого я не причисляю к животным. На этот поход у меня ушло ровным счетом пять дней и четыре ночи. И что, вы думаете, я застал по возвращении сегодня вечером?

Супруги не могли отгадать эту загадку, да и неохота им было ломать голову. Жена старосты предложила Бьяртуру рассказать наконец, что же случилось.

– Н‑да, ты ведь так ценишь поэзию, так я хочу прочитать тебе стишки, – пустяк, который сам собой пришел мне в голову, когда я увидел, что творится на моем чердаке.

И Бьяртур прочитал стихи, делая ударение, по своей привычке, на внутренней рифме:

 

Овечки я найти не смог –

с мороза околела;

у печки я нашел цветок,

а роза облетела.

 

Староста медленно повернул голову в сторону Бьяртура и вопросительно поднял брови. Открыть рот и произнести какие‑нибудь слова он все еще остерегался. Зато жена старосты спросила:

– Надеюсь, это не следует понимать так, что с Розой стряслась какая‑нибудь беда?

– Не могу сказать, стряслась ли с ней беда. Как посмотреть. Но на моей земле она уже не живет.

– Наша Роза? – взволнованно спросила фру. – Ты говоришь, что Роза умерла? Такая молодая женщина?

Бьяртур тщательно втянул в себя понюшку, поднял глаза, слезившиеся от табака, и гордо сказал:

– Да. И умерла в одиночестве.

Услышав эту новость, староста поднялся, спустил ноги на пол и сел на край кровати, все еще продолжая жевать свою жвачку: он считал, что еще не время выплюнуть драгоценный сок.

– Но это еще не самое худшее, – сказал Бьяртур философски. – Смерть – это тот долг, который мы все заплатим, даже вы от него не отвертитесь. На это у всех хватит уменья. Зато так называемая жизнь не всегда нам по средствам… Новая жизнь то и дело появляется на свет, и глупо допытываться об отце, хотя в некоторых случаях интересно знать, кто обязан заботиться о ребенке. И поверьте мне, что не по поводу смерти жены я пришел сюда, – ведь ее уже не воскресишь – но ради бедняжки, которая еле дышит под брюхом у собаки, я пришел к тебе, уважаемая фру. Мне надо… Я хочу кое о чем спросить тебя.

– В чем, собственно говоря, дело, милейший? – спросила фру, и ее улыбка была так же холодна, как и глаза за стеклами очков.

А староста нагнулся над плевательницей и одной струей выпустил слюну до последней капли. Кусок табаку, лежавший во рту, он засунул кончиком языка за щеку, вскинул очки на переносицу и посмотрел на гостя пронзительным взглядом.

– Хотела бы я знать, на что ты намекаешь? – продолжала поэтесса. – Если ты говоришь, что твоя жена умерла от родов и что ребенок жив, скажи это просто, без обиняков. Мы постараемся помочь тебе, как мы помогли многим другим, не думая о плате. Но одного мы требуем: чтобы ни ты и никто другой не являлся сюда с какими‑то странными намеками, бросающими тень на меня и на мой дом.

Староста, увидев, что жена взяла это дело в свои руки, успокоился и начал зевать; как всегда, когда у него не было табачной жижи во рту, на него нападала сонливость, взгляд его блуждал, ему становилось скучно. Зато фру не успокоилась, пока Бьяртур не рассеял ее опасения. Да, Бьяртур пришел не за тем, чтобы установить, кто отец ребенка, ожидавшего его в Летней обители.

– Я лучше умею говорить о ягнятах, чем о детях, уважаемая фру, – сказал он извиняющимся тоном. – Но я пришел спросить у тебя, не следует ли, по‑твоему, дать несколько капель теплого молока этой крошке, если только она доживет до утра? Я, конечно, заплачу столько, сколько вы потребуете.

Когда недоразумение выяснилось, фру заявила, что ее самая большая и последняя радость в жизни, даже в эти тяжелые времена состоит в том, чтобы подать руку помощи слабому, укрепить немощного, поддержать просыпающуюся жизнь. Сердце ее целиком принадлежит крестьянину, не только в радости, но и в горе.

 

Глава девятнадцатая

Жизнь

 

Жена старосты не ограничилась пустыми обещаниями – в тот же вечер она послала в Летнюю обитель свою экономку Гудни, которая отправилась в путь верхом, в сопровождении Бьяртура. Она захватила с собой молоко в бутылках, примус и пеленки для новорожденного. Бьяртур шел впереди и протаптывал тропку для лошади.

Зловоние – это первое, что отметила Гудни в Летней обители. В овчарне земляные стены отдавали сыростью, пахло испорченной соленой рыбой. Наверху в нос ударял трупный запах и чад от лампы, – фитиль опять высох, и огонек, догорая, чуть‑чуть мерцал. Экономка отдала распоряжение проветрить комнату, прикрыла распростертый на кровати труп одеялом и подошла к ребенку. Собака не хотела отдавать его, – сама голодная и иссохшая, она заслоняла новорожденного своим телом, как мать, но никто и не подумал оценить ее преданность. Она даже порывалась укусить экономку. Пришлось взять за шиворот воющую собаку и выкинуть ее на лестницу. Теперь ребенок уже не проявлял никаких признаков жизни. Гудни поворачивала его во все стороны, опускала головой вниз, отнесла его к двери и выставила наружу, лицом против ветра, – но все напрасно: маленькое сморщенное существо, явившееся на свет незваным и нежеланным, казалось, уже потеряло мужество и охоту отстаивать свои права в этом мире.

Экономке, овдовевшей в молодости, не хотелось верить, что ребенок умер. Она хорошо знала, что значит рожать на хуторе, в горах, под вой метели. Гудни поставила на примус кастрюлю с водой – второй раз уже кипятили воду для новорожденного. Когда вода согрелась, женщина выкупала младенца, погрузила все тельце в теплую воду, так что торчал только один носик, и на некоторое время оставила его лежать. Бьяртур спросил, не собирается ли она сварить ребенка, но Гудни даже не слышала его вопроса. Жизнь к новорожденному не возвращалась. Тогда Гудни подняла младенца за ножку и стала вращать его в воздухе головой вниз. Бьяртур забеспокоился. Он внимательно следил за всем происходящим, и ему казалось, что пора перестать мучить ребенка, – он решил просить пощады для этой крошки.

– Ты что, хочешь вывихнуть ей бедро, чертовка?

Тогда Гудни, только сейчас, по‑видимому, заметившая его присутствие, сказала:

– Убирайся. Я запрещаю тебе входить сюда, пока не позову. Бьяртура впервые выгоняли из собственного дома. При иных обстоятельствах он возражал бы против такой нелепицы и попытался бы вбить в голову Гудни, что ничего ей не должен, но теперь он, как побитая собака, покорно ушел той же дорогой, что и Титла, стараясь сделать это незаметно. Он не знал, чем ему заняться в потемках. Он был изнурен всеми пережитыми мытарствами и чувствовал себя таким несамостоятельным, таким лишним на этом свете. Ему даже думалось, что живые, по сути дела, иногда скорее могут оказаться лишними, нежели мертвые. Вытащив из стога охапку сена, он разостлал его на полу и улегся, как пес. Все же он, наконец, у себя дома.

Утром Бьяртура разбудил детский плач. Когда он поднялся наверх, экономка сидела на его супружеской кровати с младенцем на коленях. Она расстегнула кофту, чтобы теплом своей груди согреть ребенка; а против нее на кровати лежала мертвая жена Бьяртура, мать новорожденного. Гудни завернула в тряпочку клочок шерсти и приладила эту соску к горлышку бутылки: она учила ребенка сосать. Бьяртур остановился среди комнаты и смущенно смотрел на эту сцену, – в нем было задето чувство стыдливости; но потом его бородатое обветренное лицо и воспалившиеся на ветру глаза осветились улыбкой.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 48; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!