Он недостающий пролет. Путь пролегает через него.



И тогда я понял, что умру.

Умирать мне не хотелось. Родители говорили, что по‑настоящему я не умру, мое настоящее «я» не умрет: никто по‑настоящему не умирает; просто мой котенок и добытчик опалов получили новое тело и скоро вернутся. Я не знал, верить этому или нет. Я знал только, что уже привык быть собой, что люблю свои книжки, дедушку с бабушкой и Лэтти Хэмпсток, а смерть у меня заберет все это.

Я отворю его. Путь закрыт. Пролет остался внутри него.

Я бы лягался, но лягать было нечего. Я корябал удерживающую меня руку, но ногти зарывались в истлевшую ткань и опилки, а под ними было окаменелое дерево, и существо держало меня крепко.

«Пусти меня! – кричал я. – Пус‑ти‑ме‑ня!»

Нет.

«Мама! – кричал я. – Папа! – А потом: – Лэтти, скажи ей, пусть она меня поставит на землю».

Моих родителей там не было. А Лэтти была. Она приказала: «Шартах. Опусти его вниз. Я же пообещала. Отослать тебя обратно будет сложнее – из‑за конца тоннеля, который остался внутри его. Но мы можем – если у меня с мамой не выйдет, получится у бабушки. Так что опусти его вниз».

Он у него внутри. Это не тоннель. Теперь. У него нет конца. Перестаралась, когда закрепляла, последний пролет остался внутри. Не важно. Дело за малым – нужно вырвать из его груди горячее сердце, довершить путь и отворить дверь.

Безликое развевающееся существо говорило без слов, они звучали прямо в моей голове, чем‑то напоминая мелодичный, красивый голос Урсулы Монктон. Я знал, оно не шутит.

«Твое время истекло», – сказала Лэтти так, точно говорила о погоде. Она поднесла два пальца к губам и свистнула резко, пронзительно, переливчато.

И они явились, словно только того и ждали.

Они парили в вышине, черные, угольно‑черные, такие черные, что казалось, будто их и нет на самом деле, просто на поверхности глаза образовались точки и мешают смотреть. Они были с крыльями, но не птицы. Они были старше птиц, и великое множество, наверное, сотни их вились, кружились, петляли в воздухе, и каждая полуптица, хлопая крыльями, медленно, едва приметно снижалась.

Я вдруг представил себе долину с динозаврами миллионы лет тому назад, они погибли, сражаясь, или умерли от болезни; я представил туши разлагающихся ящеров, величиной больше автобуса, и тогдашних стервятников: черных с серым отливом, голых, крылатых, но без единого перышка; чудища из кошмаров – клювообразная пасть с острыми игольчатыми зубами, сделанная для того, чтобы рвать на части и пожирать, и алчущие красные глаза. Эти создания садились на трупы большущих ящеров и съедали все до костей.

И были они огромные, гладкие и древние, и смотреть на них было больно глазам.

«А теперь, – сказала Лэтти Хэмпсток Урсуле Монктон, – поставь его на землю».

Существо, державшее меня, и не думало слушать. Ничего не сказав, оно, точно большой обветшалый парусник, устремилось по траве к тоннелю.

Я видел, как лицо Лэтти Хэмпсток исказилось от ярости, ее кулаки сжались так, что побелели костяшки. Я видел, как над нами голодные птицы кружат и кружат…

Вдруг одна из них камнем упала вниз, мелькнула быстрее мысли. Рядом пронесся порыв воздуха, я увидел черную‑черную пасть, усеянную иголками, глаза, пылающие, как два газовых рожка, и услышал треск, будто бы кто‑то рвет занавеску.

Крылатое создание взмыло вверх с куском серой ткани в зубах.

У меня в голове и снаружи раздался вой, это был голос Урсулы Монктон.

Они ринулись вниз, словно ждали, кто двинется первым. Они налетели на державшее меня существо, как кошмарный сон, вступивший в схватку с кошмаром, разрывающий его в клочья, и сквозь весь этот шум до меня доносились стоны Урсулы Монктон.

Я просто давала им то, что они хотели, – вопила она с досадой и страхом. – Я делала их счастливыми.

«Ты заставила папу сделать мне больно», – сказал я, пока существо, которое держало меня, отмахивалось от порождений кошмара, разрывающих в клочья ткань. Голодные птицы терзали ее, каждая молча отдирала кусок и, тяжело хлопая крыльями, поднималась вверх, а потом, сделав круг, опять возвращалась.

Я никогда никого не заставляла ничего делать, – ответило оно. Я было подумал – оно надо мной смеется, но тут смех превратился в вопль, такой оглушительный, что у меня заболели голова и уши.

Существо, державшее меня, медленно рухнуло, будто ветер стих, оставив в покое разодранный парус.

Я сильно ударился о землю, ободрав колени и ладони. Лэтти помогла мне встать и отвела в сторону от сваленных в кучу останков, называвших себя когда‑то Урсулой Монктон.

Это были куски серой ткани, которые не были тканью: они свивались в кольца, змеились вокруг меня по земле под невидимым ветром – живое червивое месиво.

Крылатые создания кидались на него, как морские чайки на рыбу, выброшенную на берег, они рвали его, словно не ели тысячу лет и теперь нужно было набить желудок, потому что ждать следующей кормежки придется столько же, а то и дольше. Они рвали серую дерюгу своими зубастыми пастями, пожирали гнилую холщовую плоть, а у меня в голове раздавились отчаянные крики.

Лэтти держала меня за руку. Она молчала.

Мы ждали.

Когда крики стихли, я знал, что Урсула Монктон сгинула навсегда.

Расправившись с лохмотьями в траве, не оставив ничего, даже серого клочочка, они повернулись к прозрачному тоннелю, который бился в конвульсиях, раскачивался и извивался как живой. Несколько птиц зажали его в когтях и взлетели, поднимая тоннель в небо, а остальные набросились на него, жадно отхватывая куски своими пастями.

Я думал, закончив, они уберутся прочь, вернутся сам не знаю куда, но не тут‑то было. Они спускались обратно. Когда они приземлились, я попытался пересчитать их, и мне это не удалось. Раньше я думал, что их были тысячи и тысячи, но, может быть, я ошибался. Может, их было двадцать. А может, и тысяча. Объяснить этого я не мог; наверное, они явились оттуда, где такие вещи, как арифметика, не работают, из мира за пределами времени и чисел.

Они приземлились, я вглядывался в них, но видел лишь тени.

Столько теней.

И они пристально смотрели на нас.

Лэтти заговорила: «Вы сделали то, зачем явились сюда. Вы свое получили. Почистили. Теперь ступайте домой».

Тени не шелохнулись.

Она сказала: «Ступайте!»

Тени на траве где были, там и остались. Только теперь они казались темнее и плотнее, чем прежде.

– Ты не властна над нами.

«Может быть, – ответила Лэтти. – Но я призвала вас сюда, и сейчас я велю вам вернуться. Вы поглотили Шартах из Цитадели. Вы сделали свое дело. А теперь убирайтесь».

– Мы чистильщики. Мы приходим чистить.

«Да, и вы вычистили то, ради чего пришли. Возвращайтесь домой».

– Не всё, – вздохнул ветер в кустах рододендрона, и прошелестела трава.

Лэтти повернулась и обхватила меня рукой. «Давай, – сказала она. – Быстро».

И мы быстро пошли через лужайку. «Я веду тебя к кольцу фей, – сказала она. – Тебе придется ждать там, пока я не вернусь. Не выходи из него. Ни в коем случае».

«А почему?»

«Вдруг с тобой случится что‑то неладное. Не думаю, что смогу довести тебя до нашего дома в целости и сохранности, и я не могу это исправить сама. В кольце тебе ничего не грозит. Что бы ты ни увидел, что бы ни услышал, не выходи из него. Просто оставайся внутри, и с тобой все будет в порядке».

«Кольцо фей – это же понарошку, – возразил я. – Мы просто так играем. Это же круг с зеленой травой, и все».

«Ну, что есть, то есть, – сказала она. – Если что‑то захочет навредить тебе, оно не сможет перейти границу. А ты оставайся внутри». Она сжала мою руку и завела меня в зеленый круг. Потом нырнула в кусты рододендрона и исчезла.

 

12

 

По краям круга сгущались тени. Бесформенные пятна, собравшиеся здесь, не были галлюцинацией, я их видел, стоило резко повернуть голову. И тогда они принимали очертания птиц. И казались очень голодными.

Мне никогда еще не было так страшно, как в тот день, после обеда, в этом кругу травы с мертвым деревом посередине. Птицы не пели, насекомые не гудели и не жужжали. Все замерло. Я слышал шелест листьев и шепот травы на ветру, но Лэтти Хэмпсток все не было, и в легком шуме ветра не слышалось голосов. Только тени меня пугали, но и их, если смотреть в упор, не очень хорошо было видно.

Солнце клонилось к закату, тени в неясных сумерках сделались еще незаметнее, и я уже не был уверен, есть ли там вообще что‑то. Но из круга не выходил.

«Привет! Парень!»

Я обернулся. Он шагал по лужайке ко мне. Он был одет как в последний раз, когда я его видел: смокинг, белая рубашка с жабо, черный галстук‑бабочка. Его лицо все еще было тревожного, вишневого цвета, словно от долгого лежания на пляже, но руки были белые. Он выглядел не как живой человек, а как восковая фигура, какие скорее увидишь в комнате страха. Он осклабился, поймав на себе мой взгляд, и стал похожим на ухмыляющуюся восковую фигуру, я сглотнул, жалея, что солнце уже зашло.

«Ну давай, парень, – продолжал добытчик опалов. – Ты лишь оттягиваешь неизбежное».

Я молчал. Я следил. Его блестящие черные туфли подошли к кругу, но не переступили границу.

Мое сердце бешено колотилось в груди, и я был уверен, что он это слышит. Волосы на шее и на голове у меня зашевелились.

«Парень, – сказал он с сильным южноафриканским акцентом. – Им надо закончить. Это их дело: они могильщики, блюстители пустоты. Такая работа. Зачистить остатки мусора. И полный порядок. Они тебя выскоблят отсюда, и тебя как не бывало. Согласись только. Больно не будет».

Я глядел на него. Когда взрослые так говорили, не важно о чем, потом было очень больно.

Мертвец в смокинге стал медленно поворачивать голову, пока она не оказалась ко мне лицом. Его глаза закатились, и было такое ощущение, что он, как лунатик, слепо таращится в небо над нами.

«А твоя маленькая подружка не в силах тебя спасти, – проговорил он. – Уже много дней судьба твоя предрешена, с тех пор как их жертва пришла сюда через тебя и пробуравила ход в твоем сердце».

«Не я заварил эту кашу! – возразил я мертвецу. – Это нечестно. С тебя все началось».

«Да, – согласился мертвец. – Ну что, ты идешь?»

Я сел, прислонившись спиной к дереву в центре кольца фей, закрыл глаза и не шевелился. Чтобы отвлечься, я принялся вспоминать стихи и читать их про себя, шевеля губами, но не издавая ни звука.

 

Цап‑царап сказал мышке:

Вот какие делишки,

мы пойдем с тобой в суд, я тебя засужу…[2]

 

Я выучил наизусть это стихотворение в школе. Его рассказывала мышь в «Алисе в Стране чудес», та самая мышь, которую Алиса повстречала в море из своих собственных слез. В моей «Алисе» слова скакали по строчкам туда и обратно, выписывая кренделя, и столбик стихотворения превращался в мышиный хвост.

Я мог рассказать его целиком на одном дыхании, без передышки, до самого неотвратимого конца.

 

«Я – и суд, я – и следствие, –

Цап‑царап ей ответствует. –

Присужу тебя к смерти я,

тут тебе и капут».

 

Когда я открыл глаза, добытчика опалов уже не было.

Небо затягивалось серым, мир в сумерках становился плоским и терял резкость. Если тени и были все еще там, я их уже различить не мог; точнее, вокруг стеной стояли одни только тени.

Из дома, выкрикивая мое имя, выскочила сестра. Не дойдя до меня, она остановилась и спросила: «Что ты там делаешь?»

«Ничего».

«Папа звонит. Он зовет тебя к телефону».

«Нет. Не зовет».

«Что?»

«Он не зовет меня к телефону».

«Если ты сейчас же не пойдешь, тебе не поздоровится».

Я не знал, моя это сестра или нет, но я был в кругу, а она за его границей.

Я жалел, что не взял с собой книгу, пусть уже почти стемнело и читать было бы трудно. Я мысленно вернулся к «слезному» стихотворению мыши.

 

И не смей отпираться,

мы должны расквитаться,

потому что все утро

я без дела сижу…

 

«А где Урсула? – спросила сестра. – Она поднялась к себе в комнату, но там ее нет. И на кухне нет, и в туалете. Я хочу чая. Я есть хочу».

«Можешь сама себе что‑нибудь приготовить, – ответил я ей. – Ты уже не ребенок».

«Где Урсула?»

Ее разодрали на клочки стервятники, монстры‑пришельцы, и, если уж честно, я думаю, что ты одна из них, или они тобой управляют.

«Не знаю».

«Когда мама с папой вернутся, я им скажу, что ты весь день плохо со мной обращался. Они тебе покажут». Я все пытался понять, моя это сестра или нет. Судя по словам, точно была она. Но в кольцо, в круг, где трава была зеленее, она не ступила ни шагу. Показав мне язык, она помчалась обратно к дому.

 

И на это нахалу

мышка так отвечала:

«Без суда и без следствия,

сударь, дел не ведут…»

 

Плотной тусклой массой навалился сумрак, весь выцветший и тревожный. Вокруг разносилось зудение комаров, один за другим они садились на мои щеки и руки. Я был рад, что на мне необычная, старомодная одежда кузена Лэтти Хэмпсток – с ней открытых мест на теле осталось меньше. Когда комары садились, я тут же отгонял их шлепками, и они разлетались. Один не улетел, присосавшись к запястью с внутренней стороны, он лопнул от моего удара, и кровавая слеза скатилась по руке.

Надо мной кружились летучие мыши. Обычно они мне нравились, но в эту ночь их было очень уж много, они напоминали мне голодных птиц и заставляли дрожать от страха.

Незаметно сумерки перешли в ночь, а я все сидел в дальнем конце сада и уже не мог различить границ круга. В доме зажегся свет, дружелюбный электрический свет.

Темнота меня уже не пугала. И обычные вещи тоже. Просто я не хотел больше сидеть там и ждать в темноте подругу, которая исчезла, и не понятно, когда вернется.

 

…Цап‑царап ей ответствует. –

Присужу тебя к смерти я,

тут тебе и капут.

 

Но я сидел и ждал. Я видел, как Урсулу Монктон разорвали на клочки и сожрали могильщики, явившиеся из мира, недоступного моему пониманию. Я был уверен – выйди я из круга, и со мной произойдет то же самое.

Я перешел от Льюиса Кэрролла к Гилберту и Салливану.

 

И лежишь ты без сна, в голове пелена,

сердце полнится тяжкой тоскою,

ты давай без прикрас, заведи свой рассказ,

коли ночью тебе нет покою…[3]

 

Я любил, как эти слова звучат, даже если и не совсем понимал, что они означают.

Захотелось пописать. Я повернулся спиной к дому и чуть‑чуть отошел от дерева, боясь сделать лишний шаг и оказаться за кругом. Я помочился в темноту. И только закончил, как меня ослепил свет фонаря, и голос отца спросил: «Какого черта ты здесь делаешь?»

«Я… я просто сижу тут», – ответил я.

«Да. Твоя сестра мне сказала. Ладно, пойдем домой. Ужин на столе».

Я не двинулся с места. «Нет», – сказал я и замотал головой.

«Ну, не глупи».

«Я и не глуплю. Я остаюсь здесь».

«Ну, давай. – И, подбадривая, добавил: – Пойдем, Красавчик Джордж». Он так звал меня, когда я был совсем ребенком. У него даже имелась песенка с этим именем – он напевал ее, качая меня на коленях. Это была лучшая песня в мире.

Я молчал.

«Я тебя домой не понесу, – сказал отец. В голосе его послышался металл. Ты уже большой».

Да уж, подумал я. А еще, чтобы схватить меня, тебе придется пройти через кольцо фей.

Правда, кольцо фей казалось теперь глупостью. Это был мой отец, а не какая‑то восковая фигура, сделанная голодными птицами, чтобы меня выманить. Он вернулся с работы. Как раз подошло время.

Я сказал: «Урсула Монктон ушла. Навсегда».

«Что ты ей сделал? – спросил он сердито. – Гадость какую‑нибудь? Нагрубил?»

«Нет».

Он посветил фонарем мне в лицо. Из‑за света я почти не видел его лица. Но было ясно, что он с трудом сдерживает себя. Он спросил: «Чего ты наговорил ей?»

«Ничего я ей не говорил. Она просто ушла».

Это была правда, ну или почти правда.

«Возвращайся в дом, сейчас же».

«Ну пожалуйста, папочка, мне нужно остаться здесь».

«Сию же минуту иди в дом!» – заорал отец во весь голос, и я не совладал с собой: нижняя губа задрожала, из носа потекло, к горлу подступили слезы. Они застилали глаза, жгли и не капали, и я смаргивал их.

Я не знал, со своим ли отцом говорю.

Я сказал: «Мне не нравится, когда ты кричишь на меня».

«А мне не нравится, когда ты ведешь себя, как звереныш!» – заорал он, и я заплакал, и слезы ручьем побежали по моему лицу, мне захотелось оказаться где‑нибудь подальше отсюда.

За последние несколько часов я видел вещи и похуже. Я вдруг понял, что мне наплевать. Я поднял глаза на темную фигуру, держащую фонарь, и сказал: «Ты чувствуешь себя большим и сильным, когда доводишь ребенка до слез?», и тут же горько пожалел об этом.

Я отраженном свете фонаря мне было видно, как его лицо осунулось, искривилось. Собираясь что‑то сказать, он открыл рот и снова его закрыл. Я не мог вспомнить, чтобы отец вообще терял дар речи, ни до этого, ни после. Только тогда. Я похолодел. И подумал, я скоро умру здесь. Неужели это мое прощальное слово?

Но свет фонаря уже удалялся. Отец бросил только: «Мы будем в доме. Твой ужин я поставлю в духовку».

Я следил за огоньком: вот он движется по лужайке, мимо розовых кустов, к дому и гаснет, полностью скрываясь из виду. Стукнула боковая дверь.

 

А когда ты уснешь, как глоток отхлебнешь,

голове и глазам отдых давши,

дрема встретит кошмар, раздувая пожар,

и не спать лучше было б, страдавши…

 

Кто‑то засмеялся. Я перестал петь и оглянулся – вокруг никого.

«Песнь о ночном кошмаре, – раздался голос. – Как кстати».

Она подошла ближе, и я смог разглядеть лицо. Она все еще была неодета и улыбалась. Я видел, как несколько часов назад ее разорвали на куски, но сейчас она была целой и невредимой. Хотя все остальные, кого я видел этим вечером, выглядели убедительнее; за ней виднелись огни дома, они просвечивали сквозь нее. А улыбка ее осталась прежней.

«Ты умерла», – сказал я ей.

«Да. Меня съели», – ответила Урсула Монктон.

«Ты умерла. Ты ненастоящая».

«Меня съели, – повторила она. – Я ничто. Они выпустили меня ненадолго из своей утробы. Там холодно и очень пусто. Но они мне обещали тебя, и мне будет с кем поиграть, посидеть в темноте. Тебя съедят, и ты тоже будешь ничто. Но все, что останется от этого ничто, будет моим, моей игрушкой, моей забавой до скончания времени. Вот мы поразвлечемся».

Прозрачная рука поднялась, дотронулась до улыбающихся губ и послала мне призрачный поцелуй Урсулы Монктон.

«Я буду ждать тебя», – сказала она.

Хруст в кустах рододендрона позади меня и голос, веселый, женский, молоденький: «Все в порядке. Ба все исправила. Все уладили. Выходи».

Над кустом азалии показалась луна – яркий полумесяц, нестриженая полоска на длинном ногте.

Я сидел у мертвого дерева и не двигался.

«Ну давай, глупенький. Говорю же я. Они улетели», – продолжала Лэтти Хэмпсток.

«Если ты и вправду Лэтти Хэмпсток, – сказал я ей, – зайди сюда».

Девочка‑тень осталась там, где стояла. Потом разразилась хохотом, вытянулась, мелькнула и растворилась, став обычной ночной тенью.

«Ты хочешь есть», – послышался голос из темноты, и это был уже не голос Лэтти Хэмпсток. Может быть, он звучал в моей голове, но говорил он громко. «Ты устал. Семья тебя ненавидит. Друзей нет. И, как это ни прискорбно, Лэтти Хэмпсток никогда не вернется».

Мне очень хотелось увидеть, кто говорит. Когда знаешь, чего бояться, оно как‑то легче.

«До тебя никому нет дела, – безучастно, по‑деловому рассуждал голос. – Давай выходи к нам из круга. Сделай один только шаг. Шагни за черту, и мы навсегда избавим тебя от боли – от той, что не дает покоя сейчас, и от той, что еще предстоит испытать. Больше не будет больно».

Теперь голос был не один. В унисон говорили двое. Или сотня. Я не мог различить. Множество голосов.

«Неужели ты думаешь, что в этом мире будешь счастлив? В твоем сердце дыра. Через тебя проходит путь в земли, лежащие за пределами мира, тебе известного. Ты станешь мужать, и они позовут. Ни на секунду ты не забудешь о них, не перестанешь искать в своем сердце то, чем обладать не сможешь, то, что даже не сможешь отчетливо представить себе; и не будет в твоей жизни ни сна, ни покоя, ни радости до тех самых пор, пока в последний раз не сомкнутся глаза, пока любимые домочадцы не дадут тебе яду и не продадут твое тело на нужды анатомии, но и тогда ты будешь умирать с дырой внутри, будешь стенать и клясть бездарно прожитую жизнь. Тебе не обязательно взрослеть. Выйди, и мы закончим начатое, сработаем чисто, иначе так и умрешь там от голода и страха. А когда ты умрешь, круг будет нам не преграда, мы вырвем твое сердце, а душу возьмем на память».

«Может, так все и будет, – сказал я, – а может, и нет. А если и да, то, может, так и суждено было быть. Мне наплевать. Я все равно буду сидеть здесь и ждать Лэтти Хэмпсток, и вот увидите, она вернется ко мне. И если я умру тут, то умру, ожидая ее, пусть лучше уж так умру, чем вы со всеми вашими чудовищами разорвете меня на кусочки, потому что мне внутрь засунули что‑то, что иметь мне вовсе не хочется».

Наступила тишина. Тени вроде бы снова растворились в ночи. Я обдумывал свои слова, зная, что сказал правду. В ту минуту единственный раз в детстве темнота меня не пугала, и я точно готовился умереть (как готовится умереть любой семилетний ребенок, уверенный в собственном бессмертии), если придется встретить смерть, ожидая Лэтти. Потому что она была моим другом.

Время шло. Я ждал, что тьма снова заговорит со мной, что придут люди, что все призраки и чудовища, населяющие мое воображение, соберутся вдоль круга и станут меня выманивать, но все было тихо. Пока было тихо. И я просто ждал.

Луна поднялась выше. Мои глаза привыкли к темноте. Я пел про себя, беззвучно шевеля губами.

 

Ты обычный дряхлец – весь согнулся вконец.

Эко чудо – храпишь, на полу же ты спишь,

Иглы колют в ногах, не ходи в башмаках.

Тело сводит опять, левый бок бы размять.

Ноги в пальцах болят. На носу мухи спят.

У тебя в легких пух. И язык твой набух.

Жаждой глотка горит. В общем, все говорит:

«Ну а спишь, ты, милок, неважно».

 

Я про себя пропел песню целиком два или три раза, с облегчением отмечая, что помню слова, пусть даже и не всегда их понимаю.

 

13

 

Когда пришла Лэтти, настоящая Лэтти, в руках у нее было ведро с водой. Тяжелое, судя по тому, как она его тащила. Перешагнув невидимую границу кольца в траве, она направилась прямо ко мне.

«Извини, – сказала она. – Понадобилось гораздо больше времени, чем я думала. Он никак не соглашался, и в конце концов пришлось позвать бабушку, самое сложное она взяла на себя. Он не стал спорить с ней, но и помогать тоже не стал, а это совсем непросто…»

«О чем ты? – прервал я ее. – О чем ты болтаешь?»

Аккуратно, чтобы не расплескать, она поставила ведро на землю рядом со мной. «Океан, – сказала она. – Он никак не хотел поддаваться. Так сопротивлялся, что Ба сказала, ей потом придется пойти прилечь. Но мы все‑таки загнали его в это ведро с водой».

От воды в ведре исходило какое‑то зеленовато‑синее свечение. Я видел в ней лицо Лэтти. Зыбь, волны, видел, как они набегают и плещутся о ведерный край.

«Я не понимаю».

«Я не могла отвести тебя к океану, – пояснила она. – Но ничто не мешало мне принести океан к тебе».

«Я хочу есть, Лэтти. И мне это не нравится», – сказал я.

«Мама уже сготовила ужин. Но придется еще чуть‑чуть потерпеть. Тебе небось одному здесь было страшно?»

«Да».

«Они пытались вытащить тебя из круга?»

«Да».

Она взяла мои руки в свои и сжала. «Но ты оставался, где тебе следовало, и не слушал их. Вот молодчина. Вот это я понимаю». – В ее голосе слышалась гордость. И я позабыл свой голод и страх.

«А что мне теперь делать?» – спросил я ее.

«А теперь, – ответила она, – ступай в ведро. Ни обувку, ничего другого снимать не надо. Просто забирайся».

Мне это даже не показалось странным. Она отпустила одну мою руку, но вторую продолжала сжимать. Я подумал, ни за что не отпущу твою руку, если только сама не скажешь. Я сунул ногу в мерцающую воду, и она поднялась почти до краев. Нога коснулась жестяного дна. Вода холодила, но не обжигала холодом. Сунув в ведро вторую ногу, я пошел вниз, как мраморная статуя, и океан Лэтти Хэмпсток сомкнулся над моей головой.

У меня было такое чувство, как бывает, когда ступишь назад, не глядя, и упадешь в бассейн. Под водой я закрыл глаза, чтобы не щипало, – зажмурил сильно‑сильно.

Плавать я не умел. Я не понимал, где я и что происходит, но даже тогда я чувствовал, что Лэтти по‑прежнему сжимает мою руку.

Я не дышал.

А когда уже было невмоготу, судорожно глотнул, ожидая, что сейчас задохнусь, закашляюсь и умру.

Я не задохнулся. Я ощутил, как водяной холод – если это была вода – проникает в нос, в горло, заполняет легкие, но со мной ничего не происходит. Он не вредит мне.

Я подумал, это вода, которой можно дышать. Подумал, может быть, есть такой секрет, как дышать водой – это просто, и все это могут, если знать как. Вот, что я подумал.

Это было первое, что я подумал.

Потом я подумал, что знаю все на свете. Океан Лэтти Хэмпсток протекал через меня, заполняя собой всю вселенную – от Яйца до Розы. Я знал это. Знал, что представляет собой Яйцо – где зачинался мир под пение предвечных голосов в пустоте, – знал, как цветет Роза – пространство странным образом искривляется и идет гигантскими складками, они сворачиваются, как оригами, превращаясь в причудливые орхидеи, которые зацветут в знак последнего благоденствия перед самым концом всего сущего, перед следующим Большим Взрывом, и он, теперь я это тоже знал, будет совсем не взрывом.

Я знал, что старая миссис Хэмпсток будет там, как и в прошлый раз.

Я увидел мир, в котором жил от рождения, и понял, какой он хрупкий; знакомая мне реальность была лишь тонким слоем застывшей глазури на темном праздничном торте, который кишит червями, пропитан кошмарами и начинен алчностью. Я увидел этот мир сверху и снизу. За пределами нашей реальности, точно пчелиные соты, множились другие миры, открывались другие врата и пути. Я увидел все это и постиг, и оно заполнило меня, как воды океана.

Все во мне зашептало. Заговорило – все и со всем, и мне все это было известно.

Я открыл глаза, желая узнать, что мне явится снаружи, и будет ли оно похоже на то, что внутри.

Я находился глубоко под водой.

Я глянул вниз, там синяя даль скрывалась во тьме. Взглянул вверх, там было то же самое. Ничто не тянуло меня в глубину и не выталкивало на поверхность.

Я слегка повернул голову, чтобы взглянуть на нее – она, так и не отпустив, держала меня за руку – и увидел Лэтти Хэмпсток.

Мне кажется, я не сразу понял, что открылось моим глазам. Это было ни на что не похоже. Если Урсула Монктон была сделана из серой ветоши, которая развевалась, трещала и рвалась на шквальном ветру, то вместо Лэтти Хэмпсток я видел сейчас струящийся шелк цвета льда, наполненный мерцанием крохотных огоньков от свечей, сотен и сотен свечей.

Могла ли свеча гореть под водой? Там могла. Когда я был в океане, я знал это и даже знал как. Я постиг это точно так же, как постиг Темное начало, материю, создающую то, что должно быть во вселенной, но чего мы не можем найти. Перед моим внутренним взором возник океан, омывающий всю вселенную, словно темная морская вода под деревянными мостками у старого причала: океан, который простирается от вечности к вечности и все же столь маленький, что может уместиться в ведре, если старая миссис Хэмпсток поможет и если хорошо попросить.

Лэтти Хэмпсток превратилась в туманный шелк и пламя свечей. Интересно, а как тогда выглядел я, но я знал – даже здесь, в пространстве, целиком состоящем из знания, это единственное, что мне знать не дано. И если я загляну внутрь себя, то увижу лишь бесконечную круговерть пристально изучающих меня зеркал.

Шелк, пронизанный огоньками свечи, качнулся медленно, плавно, как и бывает под водой. Течение подхватило его, и показались руки, одна из них по‑прежнему сжимала мою, тело, знакомое веснущатое лицо, рот, который открылся и сказал голосом Лэтти Хэмпсток: «Мне очень жаль».

«Почему?»

Она не ответила. Воды океана путали мои волосы и трепали одежду, как летние ветры. Мне больше не было холодно, я знал все на свете и не испытывал голода, а весь огромный, сложный мир стал вдруг простым и обозримым, готовым раскрыться. Мне хотелось остаться здесь до скончания времени, в этом океане, который и есть вселенная, душа, самая суть. Мне хотелось остаться здесь навсегда.

«Нельзя, – сказала Лэтти. – Он разрушит тебя».

Я открыл рот объяснить ей, что сейчас меня нельзя убить, но она сказала: «Не убить. Разрушить. Растворить. Здесь ты не умрешь, здесь ничто не умирает, но если пробыть здесь слишком долго, ты распадешься на мельчайшие крупицы, и они разлетятся повсюду. А это нехорошо. Тебя уже будет не собрать, и не станет того, что понимает себя как отдельное, цельное „я“. Не станет твоей точки зрения – ты будешь бесконечной чередой точек, твоему зрению недоступных…»

Я хотел возразить. Она ошибалась, наверняка ошибалась; мне очень нравилось это место, состояние, ощущение, и я думал остаться здесь навсегда.

Но тут моя голова вынырнула на поверхность, я заморгал и закашлялся, я стоял по бедра в воде, в пруду, на задворках фермы у Хэмпстоков, и Лэтти Хэмпсток стояла рядом, держа меня за руку.

Я снова закашлялся, и мне показалось, что вода попала и в нос, и в рот, и в легкие. Я жадно втянул в себя чистый воздух; большой, нерезаный круг урожайной луны висел в небе и лил свой свет на красную черепичную крышу Хэмпстоков – в то последнее мгновение я еще знал все на свете: помню, я знал, как сделать так, чтобы луна была полной, кода тебе нужно, чтобы светила на дом только сзади и каждую ночь.

Я знал все на свете, но Лэтти Хэмпсток настойчиво тащила меня из пруда.

Я по‑прежнему был в странной, старомодной одежде, которую дали мне утром, но выбравшись из пруда на траву, росшую на берегу, я обнаружил, что и вещи, и моя кожа были совершенно сухими. Океан снова вернулся в пруд, а я, словно пробудившись от сна в летний день, помнил только, что совсем недавно знал все‑все.

Я взглянул на Лэтти в свете луны. «Вот, значит, как оно у тебя?» – спросил я.

«Что как оно у меня?»

«Ты не забываешь, и все время все знаешь?»

Она покачала головой. На ее лице не было улыбки. Она сказала: «Скучно это, все знать. Ты вынужден отказаться и забыть, если хочешь копаться в здешнем навозе».

«То есть когда‑то ты все знала?»

Она наморщила нос. «Все знали. Я же тебе говорила. Знать, как устроен мир, тоже мне невидаль. Ты и вправду вынужден отказаться, если уж вздумал играть».

«Во что?»

«В это», – сказала она. И обвела рукой дом, небо, невероятную луну, звездные вихри, спирали, скопления ярких галактик.

Хотел бы я знать, что она имеет в виду. Было такое чувство, будто она говорит о сне, который мы видели вместе. На секунду он стал таким осязаемым, что я почти мог дотронуться до него.

«Наверно, ты сильно проголодался», – сказала Лэтти, и наваждение прошло, верно, я очень хотел есть, и голод, завладев разумом, проглотил мои древние сны.

В доме в огромной кухне на столе на своем обычном месте меня ждала тарелка. А на ней – кусок пастушьего пирога: запеченное до коричневой корочки картофельное пюре с мясным фаршем и овощами в подливке. Я опасался есть в гостях, боялся, что если мне не понравится и не захочется доедать, то будут выговаривать или заставят сидеть за столом и есть, отковыривая помаленьку, все до последней крошки, как в школе, но у Хэмпстоков еда всегда была отличная. Опасений она не вызывала.

Джинни Хэмпсток, дородная, радушная, хлопотала по хозяйству в своем переднике. Я ел молча, уткнувшись в тарелку и запихивая в рот долгожданную пищу. Женщина и девочка тихо говорили, в их голосах слышалась озабоченность.

«Они не заставят себя долго ждать, – заметила Лэтти. – Их не проведешь. И не уйдут, пока не съедят без остатка то, ради чего явились».

Ее мать хмыкнула. Щеки у нее разрумянились от кухонного жара. «Чушь собачья, – возразила она. – У них и мозгов‑то нет, одна сплошная глотка».

Раньше я не слышал этого выражения и подумал, что она говорит, будто у тех созданий кроме горла и рта больше ничего нет. С трудом верилось, что у теней в самом деле были только горло и рот. Я видел, как они сожрали серое существо, называвшее себя Урсулой Монктон.

Мама моей мамы стала бы сейчас меня ругать за то, что я ем, как дикое животное. «Надо эсн, есть, – сказала бы она. – Как человек, а не как хазэр, свинья. Когда животные едят, они фрэс. А люди эсн. Ешь по‑человечьи». Фрэсн – так голодные птицы налетели на Урсулу Монктон, и, несомненно, за меня бы взялись точно так же.

«Я их столько никогда раньше не видела, – сказала Лэтти. – В стародавние времена, когда они сюда залетали, их было раз‑два и обчелся».

Джинни налила мне стакан воды. «Сама виновата, – сказала она Лэтти. – Ты же просигналила и позвала их. В колокольчик позвонила и откушать пригласила. Вот они и явились всем скопом».

«Я просто хотела удостовериться, что она точно сгинет», – оправдывалась Лэтти.

«Блохи, – сказала Джинни, тряхнув головой, – они точно куры, выберутся из курятника, гордые все, напыжатся, изготовившись выклевать всех червей, жуков и гусениц, каких захочется, и не думают о лисах». Стоя у плиты, она раздраженно, размашисто взбивала заварной крем длинной деревянной ложкой. «В любом случае теперь у нас тут лисы. И мы их отправим обратно, как и в прошлый раз, когда они ошивались по округе. Мы ведь и прежде это делали?»

«Не то чтобы, – возразила Лэтти. – Мы или отсылали блоху домой и стервятникам здесь делать было нечего, как эту, из погреба, при Кромвеле, или же они прилетали, забирали то, за чем явились, и отправлялись восвояси. Как жирную блоху, из‑за которой сбывались людские сны, во времена Рыжего Руфуса. Они забрали ее, снялись с места и улетели. Прежде нам еще не приходилось избавляться от них».

Ее мать пожала плечами. «Это без разницы. Мы просто отправим их обратно, откуда они и явились».

«А откуда они явились?» – спросила Лэтти.

Я сбавил скорость, никак не желая расставаться с пастушьим пирогом, и медленно возил последние кусочки вилкой по тарелке.

«Не важно, – сказала Джинни. – Все равно уберутся. Может, просто надоест ждать».

«Я пыталась угнать их, – деловито пояснила Лэтти. – А им хоть бы хны. Я выставила защитный покров, но вряд ли бы его хватило надолго. Здесь мы в безопасности, понятно, никто не явится на эту ферму без нашего дозволения».

«И ничего отсюда не исчезнет», – добавила Джинни. Она убрала мою пустую тарелку, заменив ее чашкой, где дымился пятнистый кусок ягодного пудинга весь в желтых каплях густого заварного крема.

Я с радостью съел и его.

Я не скучаю по детству, но мне не хватает своего тогдашнего умения наслаждаться малым, даже когда рушится то, что внушительнее по значению и больше. Я не мог управлять миром, в котором жил, не мог отрешиться от вещей, людей и событий, причиняющих боль, но я черпал радость в том, что приносило мне счастье. Заварной крем на вкус был сладким и сливочным, темные, напитанные влагой смородины в плотном пятнистом пудинге были терпкими и взрывались кислинкой в нежной губчатой мякоти, возможно, мне предстояло умереть этой ночью, возможно, мне уже не суждено было попасть домой, но ужин был хороший, и я верил в Лэтти Хэмпсток.

Наружный мир все еще ждал. Домашняя дымчатая кошка Хэмпстоков – не думаю, что я вообще знал, как ее звать – мягко прошла через кухню. Это напомнило мне о…

«Миссис Хэмпсток? А котенок дома? Черный с белым ухом?»

«Сегодня вечером нет, – сказала Джинни Хэмпсток. – Она ушла, бродит где‑то. Все послеобедье проспала на стуле в коридоре».

Мне было жалко, что нельзя погладить ее мягкую шерстку. Я поймал себя на мысли, что хочу попрощаться.

«Мм. Я думаю. Если мне все‑таки. Придется умереть. Сегодня», – начал я, запинаясь, совсем не зная, что собираюсь сказать. Наверное, я собирался попросить – позволить мне попрощаться с мамой и папой или сказать сестре, какая это несправедливость, что с ней никогда ничего плохого не происходит, что она живет припеваючи, в безопасности, под опекой, а я вечно попадаю в беду. Но все казалось неподходящим, и я вздохнул с облегчением, когда Джинни Хэмпсток перебила меня.

«Сегодня точно никто не умрет», – твердо заявила она. Потом забрала мою пустую чашку, вымыла ее в раковине и вытерла руки о передник. Она сняла его, вышла в коридор и через несколько секунд вернулась, на ней было простое коричневое пальто и широкие темно‑зеленые резиновые сапоги.

Мне показалось, что Лэтти не так уверена, как Джинни. Но Лэтти, несмотря на возраст и мудрость, была девочкой, а Джинни была взрослой, и ее уверенность обнадежила меня. Я верил в них обеих.

«А где старая миссис Хэмпсток?» – поинтересовался я.

«Она прилегла, – ответила Джинни. – Годы берут свое».

«А сколько ей?» – спросил я, не надеясь на ответ. Джинни только улыбнулась, а Лэтти пожала плечами.

Я взял Лэтти за руку, когда мы вышли из дома, пообещав себе, что в этот раз не отпущу ее.

 

14

 

Когда я заходил в дом с черного хода, луна была полной, и стояла настоящая летняя ночь. Когда я уходил, мы с Лэтти Хэмпсток и ее матерью вышли из парадной двери, и луна высоко в облаках изогнулась белозубой улыбкой, а ночь полнилась легкими порывами нерешительных весенних ветров; они налетали то с одной стороны, то с другой, каждый раз принося дождевую пыль, которой все никак не удавалось пролиться дождем.

Мы пересекли смердящий навозом двор и двинулись вверх по проселку. Прошли поворот. Несмотря на темноту, я точно знал, где мы. Здесь все и началось. На этом самом углу добытчик опалов припарковал наш белый «мини» и, покраснев, словно гранатовый сок, в одиночестве умер, так и не смирившись с потерей денег, здесь начинались владения Хэмпстоков, здесь граница между жизнью и смертью была зыбкой.

Я сказал: «Думаю, надо бы разбудить старую миссис Хэмпсток».

«Так не пойдет, – пояснила Лэтти. – Если уж она устанет, то спит, пока сама не проснется. Через несколько минут или сотню лет. Разбудить ее нельзя. Можно с таким же успехом попытаться разбудить атомную бомбу».

Джинни Хэмпсток остановилась, вышла на середину проселка и встала там спиной к дому.

«А ну! – крикнула она во тьму. – Покажитесь».

Тишина. Влажный ветер налетел и утих.

«Может, они уже улетели…» – предположила Лэтти.

«Было бы замечательно, – проговорила Джинни. – А то время еще тратить на всю эту пустопорожнюю чушь».

Я чувствовал себя виноватым. Я знал, что это моя вина. Если бы я не отпустил руку Лэтти, ничего бы этого не случилось. И за Урсулу Монктон, и за голодных птиц ответственность, конечно, лежала на мне. Даже за то, что произошло – или, может, уже и не произошло – в холодной ванне вчера.

У меня возникла идея.

«А выкроить вы ее не можете? Ну, эту штуку из моего сердца, которая им нужна? Ее бы вырезать оттуда, как ваша бабушка вчера вырезала, а?»

В темноте Лэтти сжала мою руку.

«Может быть, Ба и смогла бы, если бы не спала, – сказала она. – Я не могу. И мама, думаю, тоже. Невероятно трудно выкраивать что‑то из времени: нужно убедиться, что края все ровные, даже у Ба не всегда выходит. А тут и того сложнее. Резать по живому. Думаю, даже Ба не смогла бы вынуть ее, не повредив твоего сердца. А сердце тебе еще пригодится. – Потом она сказала: – Вот и они».

Но я и так знал, что что‑то происходит, знал еще до того, как она сказала. От земли снова шло золотое свечение; я смотрел, как деревья и трава, живая изгородь, заросли ивы и последние, запоздалые нарциссы наливаются мягким сиянием. Я огляделся по сторонам – мне было и страшно, и любопытно – и заметил, что свет ярче всего за домом, и эта яркая полоса тянется оттуда на запад к пруду.

Я услышал тяжелые взмахи крыльев и удары, словно кто‑то колотит дубинкой. Я обернулся и увидел их: блюстителей пустоты из породы могильщиков, голодных птиц.

Здесь, на этой земле, они больше не казались тенями. Они были даже слишком уж настоящими, приземлившись в темноте, как раз там, где заканчивалось золотое свечение. Они зависли в воздухе и расселись по деревьям, придвинувшись как можно ближе к золотой земле Хэмпстоков. Огромные, ростом гораздо больше меня.

А вот их пасти, морды, лица мне описать было бы очень трудно. Я видел их, смотрел, вглядывался в каждую черту, но стоило мне отвести взгляд, как все уходило, и вместо голодных птиц в памяти оставались острые клювы и когти, или изогнутые щупальца, или грубые хитиновые челюсти. Их истинный облик не удерживался в моей голове. Я отворачивался и наверняка знал лишь то, что их алчные глаза устремлены на меня.

«Вот что, пригожие мои! – громко крикнула Джинни Хэмпсток. Она стояла в своем коричневом пальто, подбоченясь. – Вам здесь оставаться нельзя. Сами знаете. Пора улетать. – И просто скомандовала: – Пшли».

Бесчисленная стая голодных птиц колыхнулась, но с места не сдвинулась и начала шуметь. Я подумал, что они шепчутся, держат совет, а потом этот шум стал мне напоминать насмешливое кудахтанье.

Их голоса звучали отчетливо, но сливались в один, и я не мог различить, кто говорит.

– Мы голодные птицы. Мы пожираем все, будь то дворцы иль миры, короли или звезды. Мы можем оставаться везде, где захотим.

– Мы выполняем, что нам предписано.

– Мы необходимы.

И они расхохотались так громко, будто на нас несся поезд. Я сжал руку Лэтти, она сжала мою в ответ.

– Отдай нам мальчишку.

«Вы только тратите свое время и мое тоже. Ступайте домой», – отрезала Джинни.

– Нас призвали сюда. Нам нет нужды уходить, пока не завершим то, зачем пришли. Мы возвращаем все на круги своя. Ты же не станешь мешать нам?

«Еще как стану, – ответила Джинни. – Вы уже пообедали. А теперь вздумали повыкобениваться. Убирайтесь, покуда целы. Поганые стервятники. Грош вам всем цена. А ну, пошли домой!» – Она резко взмахнула рукой.

Одно из созданий протяжно завыло от голода и нетерпения.

Лэтти крепко держала меня за руку. Она сказала: «Он под нашей охраной. На нашей земле. Сделайте только шаг, и вам конец. Так что убирайтесь».

Казалось, создания сбились кучнее. Сассексская ночь замерла: только листья шелестели на ветру, филин ухал где‑то вдали, и ветер, пролетая, легонько вздыхал; но в этом безмолвии мне было слышно, как голодные птицы совещаются, взвешивают, решают, что делать дальше. И в этом безмолвии я чувствовал на себе их взгляд.

На дереве захлопали огромные крылья, и раздался пронзительный клекот, победный и довольный, в нем слышались голод, радость и одобрение. Я ощутил, как что‑то в моей груди отзывается на этот крик, словно крохотная ледяная заноза в сердце.

– Мы не можем пересечь границу. Это верно. Мы не можем забрать ребенка с вашей земли. И это верно. Мы не можем причинить вред вашей ферме и вашим тварям…

«Правильно. Не можете. Так что проваливайте! Летите домой. Вам что, больше заняться нечем?»

– Мы не можем причинить вред вашему миру, все верно.

– Но мы можем навредить этому.

Одна голодная птица своим острым клювом зацепила землю у себя под ногами и принялась ее разрывать, но не как существо, что питается землей и травой, а как если бы она поедала занавес или декорацию с нарисованным на ней пейзажем. Там, где трава была съедена, не осталось ничего – вообще ничего, только цвет, который мне напоминал серый, но серый бесформенный, пульсирующий – вроде тех подрагивающих помех, которые возникают на экране телевизора, когда выдернешь кабель и изображение полностью исчезнет.

Это была пустота. Не темнота, не то, что мы зовем «небытие». А то, что находится под слегка размалеванным грубым холстом реальности.

И тут голодные птицы начали с шумом размахивать крыльями.

Они сели на вековой дуб, разодрали его и сожрали, за считанные секунды дерево исчезло вместе со всем, что находилось за ним.

Через живую изгородь выскользнула лиса и стала осторожно красться вниз по проселку, свет фермы золотил ее глаза, голову и шерстку. Не успела она проделать и половину пути, как ее вырвали из этого мира, оставив лишь пустоту.

Лэтти сказала: «Он дело говорил. Надо будить Ба».

«Ей это не понравится, – заметила Джинни. – С таким же успехом можно будить…»

«Ну и что. Если мы ее не поднимем, они разрушат весь этот мир».

Джинни ответила просто: «Я не знаю как».

Голодная туча, метнувшись ввысь, к кусочку ночного неба, где меж облаков проглядывали звезды, накинулась на созвездие в форме воздушного змея, название которого я никак не мог выучить, и принялась царапать, рвать, хватать и заглатывать. Не прошло и нескольких мгновений, как на месте неба и звезд оказалась лишь пульсирующая пустота, режущая глаз, если смотреть на нее в упор.

Я был обычным ребенком. То есть я был эгоистом и несколько сомневался в существовании того, что «не‑я», зато верил, твердо верил, непоколебимо, что важнее меня нет ничего на свете. Ничего важнее, чем я сам, для меня не существовало.

Но даже и так я понимал, что происходит у меня на глазах. Голодные птицы собирались – нет, уже разрывали этот мир, полностью уничтожая его. Еще немного – и мира не будет. Мама, папа, сестра, мой дом, одноклассники, мой город, дедушки, бабушки, Лондон, Музей естественной истории, Франция, телевидение, книги, Древний Египет – из‑за меня все это исчезнет, и на их месте ничего не останется.

Я не хотел умирать. Вдобавок я не хотел умирать, как Урсула Монктон – от острых когтей и клювов непонятно каких существ, у которых, может, даже ног и лица не было.

Я вообще не хотел умирать. Поймите.

Я отпустил руку Лэтти Хэмпсток и помчался изо всех сил, зная, что помедлить, даже притормозить – значит передумать, а это хуже всего, и спасти свою жизнь.

Далеко ли я убежал? Думаю, нет, не дальше, чем обычный ребенок.

Лэтти Хэмпсток кричала мне остановиться, но я все бежал по земле, где каждая травинка, каждый камешек на проселке, каждая ива и куст лещины светились золотом, бежал навстречу темноте. Я бежал и ненавидел себя за то, что бегу, как ненавидел себя, когда прыгнул с вышки в бассейн. Я знал, что отступать некуда, что в конце наверняка будет больно, и я знал, что за этот мир я готов отдать свою жизнь.

Они поднялись в воздух, эти голодные птицы, когда я бросился к ним, – совсем как голуби. Они стали носиться, кружиться – мрачные тени в ночи.

Я стоял в темноте и ждал, что они накинутся на меня. Ждал, что их клювы вонзятся мне в грудь, и они сожрут мое сердце.

Я стоял так, наверное, секунды две, а казалось, целую вечность.

И оно случилось.

Что‑то обрушилось на меня сзади и повалило в придорожную грязь лицом. Искры посыпались из глаз. Земля врезалась в живот, и у меня перехватило дыхание.

(Тут возникает фантомное воспоминание: неясное мгновение, мутное отражение в колодце памяти. Я знаю, как себя чувствуешь, когда могильщики забирают сердце. Когда голодные птицы, эти огромные пасти, разрывают тебе грудь, хватают сердце, которое еще бьется, и пожирают его, стремясь добраться до того, что в нем спрятано. Я знаю, каково оно, словно это и вправду было частью моей жизни, моей смерти. А потом память проворно кроит все и перекраивает, и…)

Послышался голос: «Идиот! Не шевелись. Лежи смирно», – он принадлежал Лэтти Хэмпсток, а я, если бы и захотел, все равно бы не смог шевельнуться. Она навалилась сверху, и веса в ней было больше моего; она прижимала меня к траве, к влажной земле, и я ничего не видел.

Зато чувствовал.

Я чувствовал, как они бросаются на нее. Она держала меня, создавая живой барьер между мной и всем остальным миром.

Я услышал, как Лэтти закричала от боли.

Почувствовал, как она задрожала и задергалась.

Воздух наполнился противным, хищным, торжествующим гоготом, а мои уши закладывало от собственных рыданий и всхлипов…

Раздался голос: «Это недопустимо».

Голос был знакомый, но я не мог ни понять, откуда он идет, ни повернуть голову и посмотреть, кто говорит.

Лэтти лежала на мне, все еще подрагивая, но, когда голос заговорил, она притихла. Голос продолжал: «По какому праву вы причиняете зло моему дитя?»

Молчание. И потом:

– Она встала между нами и нашей законной жертвой.

«Вы могильщики. Пожиратели требухи, мусора, гнили. Вы чистильщики. Неужто вы думаете, что вам позволено причинять вред моей семье?»

Я понял, кто говорит. Этот голос напоминал голос бабушки Лэтти, старой миссис Хэмпсток. Такой знакомый и вместе с тем незнакомый. Если бы старая миссис Хэмпсток была императрицей, она, наверное, говорила бы так – величавее, строже и еще мелодичнее, чем старушка, которую я знал.

Что‑то мокрое и теплое заливало мне спину.

– Нет… Владычица, нет.

В первый раз страх и сомнение прозвучали в голосе одной из голодных птиц.

«Есть соглашения, законы, уговоры, а вы все их нарушили».

Воцарилось молчание, и оно было громче слов. Им нечего было сказать.

Я почувствовал, как тело Лэтти скатилось с меня, взглянул вверх и увидел умное лицо Джинни Хэмпсток. Она села на обочине, я и спрятал лицо у нее на груди. Она обхватила одной рукой меня, а другой – Лэтти.

Из полумрака донесся голос голодной птицы, совсем не похожий на голос, он произнес только:

– Мы сожалеем о вашей утрате.

«Сожалеем?» Слово выстрелило, как плевок.

Джинни Хэмпсток раскачивалась из стороны в сторону, тихо напевая что‑то без слов мне и своей дочери. Ее руки обнимали меня. Я поднял голову и оглянулся на ту, что говорила, мои глаза застилали слезы.

Я вглядывался в нее.

Вроде бы это была старая миссис Хэмпсток. А вроде и нет. Бабушку Лэтти она напоминала так же, как…

То есть…

Она сияла серебром. У нее были те же длинные белые волосы, но теперь она распрямилась и стояла точно юная девушка. Мои глаза привыкли к темноте, и я хотел выяснить, знакомо ли мне ее лицо, но смотреть на него было невмоготу, слишком ярко оно пылало. Как магний, ослепительно белым пламенем. Как фейерверк в ночь Гая Фокса. Как серебряный шиллинг в лучах полуденного солнца.

Я смотрел на нее сколько мог, а потом отвернулся, крепко зажмурившись, и видел лишь пульсирующее яркое пятно.

Голос, напоминающий голос старой миссис Хэмпсток, сказал: «Как мне быть, заточить вас в самом сердце темной звезды, чтобы вы маялись там, где каждая доля секунды тянется тысячу лет? Затребовать Вселенского возмездия и вычеркнуть вас из перечня созидания, словно и не было никаких голодных птиц, а все, что желает влачиться из мира в мир, может делать это бестрепетно?»

Я ждал ответа, но ничего не слышал. Только стон, жалобный крик досады и боли.

«Мне пока недосуг. Придет время, и я разберусь с вами особым образом. А сейчас я нужна детям».

– Да, владычица.

– Благодарствуем, владычица.

«Э, нет, не так быстро. Никто никуда не отправится, пока все это не станет на место. В небе недостает Волопаса. Исчезли дуб и лиса. Вы вернете их всех обратно. Стервятники», – добавила серебряная императрица, и голос ее теперь точно был голосом старой миссис Хэмпсток.

Кто‑то напевал мелодию. Я слышал ее словно издалека, и вдруг понял, что пою я, в то же мгновение вспомнив, что это за песня: «Мальчишки, девчонки, гулять идем!» [4]

 

…Светло на улице, как днем.

Оставь свой ужин, оставь кровать.

Айда на улицу гулять.

С гиком и свистом во двор выходи.

А если ты хмуришься, дома сиди…

 

Я вцепился в Джинни Хэмпсток. От нее пахло деревней и кухней, коровником и едой. От нее шел живой, настоящий запах, а настоящее в тот момент было как раз то, что мне нужно.

Я протянул руку и осторожно тронул Лэтти за плечо. Она не двигалась и не отвечала.

И тогда Джинни заговорила, но я не сразу понял, с собой ли она говорит, с Лэтти или со мной. «Они преступили черту, – начала она. – Они могли бы причинить вред тебе, дитя, и ничего бы не изменилось. Они могли бы причинить вред этому миру, им бы слова никто не сказал – в конце концов, это лишь мир, а миры – это просто песчинки в пустыне. Но Лэтти, она же Хэмпсток. Они не властны над ней, над моей малышкой. И они посмели сделать ей больно».

Я посмотрел на Лэтти. Ее голова поникла, скрывая лицо. Глаза были закрыты.

«Она поправится?» – спросил я.

Джинни не ответила, только крепче прижала нас обоих к груди и все качалась и напевала песню без слов.

Ферма и ее земля перестали светиться. Ощущение, что за мной кто‑то следит из полумрака, исчезло.

«Да не волнуйся ты так, – сказал старый голос, снова ставший привычным. – Ты здесь как за каменной стеной, крепкой и прочной. Попрочней большинства, что я видела. Они улетели».

«Они снова вернутся, – возразил я. – Им нужно мое сердце».

«Они не вернутся сюда, посули им хоть весь чай в Китае, – сказала старая миссис Хэмпсток. – Не то чтобы им была какая‑то польза от чая или Китая, не больше чем ворону‑могильщику».

Откуда я взял, что на ней серебряные одежды? На ней был сильно залатанный домашний халат поверх одеяния, которое, видимо, было ночнушкой, но из тех, что вышли из моды несколько столетий назад.

Старушка положила руку на бледный лоб своей внучки, приподняла его и отпустила.

Мама Лэтти покачала головой. «Все кончено», – сказала она.

Тут наконец до меня дошло, и я почувствовал себя глупо, потому что не понял этого раньше. Девочка, сидевшая рядом на коленях у матери, под сенью материнской груди, отдала за меня свою жизнь.

«Это я им был нужен, а не она», – сказал я.

«Им вообще незачем было вас трогать», – возразила старушка, фыркнув. И чувство вины захлестнуло меня, захлестнуло сильнее, чем когда‑либо прежде.

«Надо отвезти ее в больницу, – с надеждой предложил я. – Вызвать доктора. Может, там ей помогут».

Джинни покачала головой.

«Она умерла?» – спросил я.

«Умерла? – повторила старая женщина в домашнем халате. Она явно оскорбилась. – Ни один, – начала она, тщательно выговаривая каждое слово, точно это был единственный способ донести до меня всю их значимость, – ни один Хэмпсток не позволил бы себе такой… пошлости…»

«Ее сильно покалечили, – вступилась Джинни Хэмпсток, крепче обнимая меня. – Сильнее некуда. Смерть надвинулась так близко, что если ничего не предпринять, причем быстро, то будет поздно. – И, последний раз прижав меня к себе, сказала: – А теперь слезай». Я неохотно сполз с ее колена и встал рядом.

Джинни Хэмпсток поднялась, обхватив руками безвольное тело дочери. Лэтти болталась и тряслась, как тряпичная кукла, пока ее мать вставала, и я с ужасом смотрел на нее.

«Это все я виноват. Простите. Простите меня», – пролепетал я.

Старая миссис Хэмпсток сказала: «Ты же хотел как лучше», но Джинни Хэмпсток не проронила ни слова. Она направилась по проселку к ферме, прошла коровник и за ним свернула. Я подумал, что Лэтти уже слишком большая, чтобы ее носить на руках, но Джинни несла ее, словно та весила не больше котенка, голова девочки и верхняя часть туловища покоились на плече у матери, будто бы ребенок уснул и его несут наверх в кровать. Джинни шла по дорожке вдоль живой изгороди, все дальше и дальше, пока мы не добрались до пруда.

Ветер стих, ничто не нарушало тишину ночи, мы двигались по дороге, и только лунный свет освещал нам путь; пруд, когда мы вышли к нему, оказался просто прудом. Ни золотого свечения. Ни волшебной луны. Лишь темный, обычный пруд и полумесяц, настоящий, узкий, отражающийся в воде.

На берегу я остановился, старая миссис Хэмпсток встала рядом.

Но Джинни Хэмпсток продолжала идти.

Пошатываясь, она продвигалась дальше, пока вода не дошла до бедер, ее пальто и юбка плыли по водной глади, дробя лунный серп на множество маленьких полумесяцев, которые то бросались врассыпную, то вновь собирались вместе вокруг нее.

На середине пруда, где вода была черной, Джинни Хэмпсток остановилась. Она сняла Лэтти с плеча, придерживая за голову и колени своими знающими руками, и стала медленно, очень медленно опускать ее в воду.

Вода подхватила тело девочки.

Джинни сделала шаг назад, затем другой, не отводя взгляда от дочери.

Я услышал стремительно нарастающий шум, будто на нас шел ураган.

 

Тело Лэтти дрогнуло.

Не было ни ветринки, но на поверхности пруда показались белые барашки. Я увидел волны, сначала легкие, плескучие, потом побольше, которые с силой налетали и разбивались о берег. Одна такая поднялась и обрушилась невдалеке от меня, окатив брызгами мою одежду и лицо. Я почувствовал на губах влагу, и она была соленой.

Я прошептал: «Прости меня, Лэтти».

Я силился разглядеть другой берег пруда. Несколько секунд назад он был мне виден. Но бушующие волны поглотили его, и за телом Лэтти виднелась лишь темнота и бескрайние, одинокие просторы океана.

Волны стали выше. В лунном свете вода начала мерцать, как тогда, в ведре, испуская неяркое синее свечение. На поверхности воды черным пятном плыло тело девочки, которая спасла мне жизнь.

Высохшая рука легла на мое плечо. «За что ты просишь прощения, мальчик? За то, что убил ее?»

Я кивнул, не в силах заговорить.

«Она не мертва. Ты не убил ее, как и голодные птицы, хотя они вовсю старались пробиться через нее к тебе. Ее отдали океану. Настанет час, и океан вернет ее».

Мне представились трупы и скелеты с жемчужинами вместо глаз. Русалки с юркими, поблескивающими хвостами, у моей золотой рыбки хвост так же поблескивал, пока она не замерла без движения и не всплыла животом кверху, как Лэтти. Я спросил: «А она останется прежней?»

Старушка разразилась хохотом, словно я отколол самую смешную шутку в мире. «Ничто не останется прежним. Пройдет ли секунда или одна сотня лет. Все беспрестанно бурлит и клокочет. И люди меняются так же сильно, как океаны».

Джинни выбралась из воды и, понурив голову, встала на берегу рядом со мной. Волны шумели, разбивались, разлетались брызгами и уходили. Вдалеке рокотало, и этот рокот становился все громче и громче: что‑то неслось на нас через океан. Из далекой дали, из‑за тридевяти земель, прорезая мерцающую синеву, на нас надвигалась тонкая белая линия, и, приближаясь, она росла.

Исполинская волна накатила, все вокруг загрохотало, и я взглянул вверх: она была выше деревьев, выше домов, выше, чем можно себе представить или окинуть взглядом, выше, чем может вынести сердце.

Тело Лэтти Хэмпсток качалось в волнах, и только достигнув его, гребнистый вал ухнул вниз. Я ждал, что промокну насквозь, или того хуже – меня утащит рассерженный океан, и я заслонился рукой.

Но не последовало ни могучего всплеска, ни оглушительного грохота, и когда я опустил руку, то увидел лишь спокойные черные воды ночного пруда, и на его поверхности – несколько листьев кувшинки и задумчивый изгиб полумесяца.

Старая миссис Хэмпсток тоже исчезла. Я думал, что она стоит рядом, но там была только Джинни, которая молча вглядывалась в темную зеркальную гладь маленького водоема.

«А теперь, – сказала она. – Я отвезу тебя домой».

 

15

 

Позади коровника стоял «ленд ровер». Дверцы были открыты, и ключ зажигания торчал в замке. Я уселся на застеленное газетой пассажирское сиденье и наблюдал, как Джинни Хэмпсток управляется с ключом. Прежде чем завестись, мотор несколько раз чихнул.

Вот уж не мог представить себе, что кто‑то у Хэмпстоков водит машину. Я сказал: «Не знал, что у вас есть машина».

«Ты еще много чего не знаешь, – резко заметила миссис Хэмпсток. Потом посмотрела на меня, взгляд ее потеплел, и она сказала: – Ты и не можешь все знать». Она дала задний ход, и «ленд ровер» загромыхал по колдобинам и лужам, выезжая со двора.

Кое‑что не давало мне покоя.

«Старая миссис Хэмпсток говорит, будто Лэтти не умерла, – начал я. – Но она же была как мертвая. Я думаю, она и вправду мертвая. Я думаю, это неправда, что она не умерла».

Казалось, Джинни сейчас что‑то скажет, растолкует мне, что есть правда, но она сказала только: «Лэтти ранена. Очень сильно. Океан забрал ее. Честно, я не знаю, вернет ли он ее обратно. Но мы можем надеяться, так ведь?»

«Да». Я сжал кулаки и изо всех сил стал надеяться.

Мы громыхали и тряслись по проселку со скоростью пятнадцать миль в час.

Я просил: «А она была… она в самом деле ваша дочь?» Я не понимал и до сих пор никак не пойму, почему я ее спросил об этом. Может быть, я просто хотел побольше узнать о девочке, спасшей мне жизнь и не единожды выручавшей меня. Я ничего о ней не знал.

«Более или менее, – ответила Джинни. – Мужчины Хэмпстоки, мои братья, ушли в мир, у них были дети, у их детей были дети. В твоем мире есть и другие женщины Хэмпсток, и я готова поспорить, каждая из них – по‑своему чудо. Но чистокровные только бабушка, я и Лэтти».

«У нее был папа?» – продолжал спрашивать я.

«Нет».

«А у вас?»

«А ты у нас один сплошной вопрос? Нет, голубчик. С этим мы никогда не связывались. Мужчины нужны, только если хочешь плодить мужчин».

Я предложил: «Не надо отвозить меня домой. Я мог бы остаться у вас. Подождать, пока Лэтти не вернется из океана. Мог бы работать на ферме, таскать тяжести, научился бы водить трактор».

Она ответила: «Нет, – но сказала это по‑доброму. – Ты займись своей жизнью. Лэтти подарила ее тебе. Так что теперь расти и постарайся распоряжаться этим даром достойно».

Меня обожгло обидой. Жить, выживать в этом мире, искать в нем свое место, делать то, что необходимо, и сводить концы с концами само по себе нелегко, а тут раз за разом придется оглядываться и думать, достойный ли это поступок, каким бы ничтожным он ни был, потому что за одну твою возможность его совершить кто‑то когда‑то если не умер, то поплатился жизнью. Это было несправедливо.

«А жизнь несправедлива», – подтвердила Джинни, как будто я говорил вслух.

Она свернула к нам на подъездную дорожку и остановилась у парадной двери. Я вылез из машины, и она тоже.

«Лучше подготовить твое возвращение», – сказала она.

Миссис Хэмпсток позвонила в дверь, несмотря на то что дверь всегда была открыта, и принялась тщательно шаркать резиновыми сапогами по коврику на крыльце, пока мама нам открывала. Она уже приготовилась ко сну – на ней был розовый стеганый халат.

«А вот и он, – сказала Джинни. – Цел и невредим вернулся солдат с войны. Он здорово повеселился на празднике в честь отъезда Лэтти, но теперь самое время юноше отдохнуть».

Мама взглянула вопросительно – почти недоуменно, – и вдруг недоумение сменилось улыбкой, словно мир только что перевернулся, и вновь все встало на свои места.

«Ох, не стоило беспокоиться и отвозить его обратно, – сказала мама. – Мы бы сами за ним приехали. – Потом она взглянула на меня. – Дорогой, что нужно сказать миссис Хэмпсток?»

Я машинально проговорил: «Спасибо‑за‑приятный‑вечер».

Мама похвалила: «Правильно, дорогой. – И спросила: – А куда уезжает Лэтти?»

«В Австралию, – ответила Джинни. – К отцу. Нам будет не хватать этого паренька, ну да ладно, мы сообщим вам, когда Лэтти вернется. И он снова сможет приходить и играть с ней».

Усталость брала верх. Праздник получился веселый, хотя я не очень помнил, что там было. Зато я знал наверняка, что больше не пойду на ферму к Хэмпстокам. Если только Лэтти туда не вернется.

Австралия была далеко‑далеко. Я подумал: интересно, сколько лет пройдет, прежде чем Лэтти вернется с отцом оттуда? Наверное, много. Австралия же на другом конце света, за океаном…

В глубине души у меня еще теплилось воспоминание об ином ходе всего происшедшего, но потом и оно исчезло, словно я разоспался и вдруг вскочил, огляделся и, натянув на уши одеяло, снова уснул.

Миссис Хэмпсток села в свой старенький «ленд ровер», весь запачканный грязью (сейчас, в свете фонаря над парадной дверью, мне это было видно), заляпанный так, что следов краски на поверхности почти не осталось, и, дав задний ход, поехала по дорожке к проселку.

Похоже, маму не очень волновало, что я вернулся домой в причудливом одеянии и почти в одиннадцать вечера. Она сказала: «У меня плохие новости, дорогой».

«Что случилось?»

«Урсуле пришлось уволиться. Семейные обстоятельства. Неотложные семейные обстоятельства. Она уже уехала. Сама знаю, как она вам, детям, нравилась».

Я точно знал, что она мне не нравилась, но ничего не сказал.

Теперь в моей комнате на самом верху никого не было. Мама спросила, не хочу ли я там пожить какое‑то время. Я отказался, сам не совсем понимая почему. Я никак не мог вспомнить, отчего так невзлюбил Урсулу Монктон – на самом деле я чувствовал себя слегка виноватым из‑за такого своего совершенного и необъяснимого ее неприятия, – но у меня не было никакого желания возвращаться в ту комнату, несмотря на маленький желтый умывальник, как раз моего размера, и я оставался в комнате сестры, пока через пять лет наша семья не выехала из этого дома (мы, дети, возражали, но родители, кажется, только вздохнули с облегчением – их финансовые трудности закончились).

Мы выехали, и дом снесли. Я не ходил смотреть, как он стоит пустой, и отказался присутствовать при его сносе. Слишком многое у меня было связано с этими кирпичами и черепицей, с этими водосточными трубами и стенами.

Годы спустя сестра, уже став взрослой, призналась мне, что думает, будто мама уволила Урсулу Монктон (которую она вспоминала с большой любовью как единственно замечательную в череде сварливых нянек) из‑за интрижки с нашим отцом. Что ж, возможно, согласился я. Родители были тогда еще живы, и я мог бы спросить их, но не стал.

Отец никогда не упоминал события тех двух ночей.

Если я что‑то и взял от него и вынес из своего детства, так это зарок не кричать на людей, особенно на детей.

Мне исполнилось двадцать, и мы с отцом наконец подружились. Когда я был мальчишкой, нас мало что связывало, и наверняка тогда для него я был разочарованием. Он не хотел сына‑книжника, живущего в своем собственном мире. Ему нужен был сын, который делал бы все, что и сам он делал когда‑то: плавал, боксировал, играл в регби, упоенно гонял на машине, а получился невесть кто.

Я больше не ходил на тот конец проселка. Я и думать забыл про наш белый «мини». Если я вспоминал добытчика опалов, то лишь глядя на два необработанных опаловых камня, которые расположились на нашей каминной полке, и он всегда представлялся мне в клетчатой рубашке и джинсах. Лицо и руки у него были смуглыми, а не вишневыми, как после отравления угарным газом, и на нем не было галстука‑бабочки.

Монстр, рыжий котяра, которого добытчик опалов оставил нам, ходил побирался по соседям, время от времени мы видели, как он, выслеживая добычу, крадется по канаве или прячется на дереве, но на наш оклик он ни разу не отозвался. И мне кажется, я даже был этому рад. Он никогда не был нашим котом. Мы это знали, и он тоже.

Сдается мне, истории рассказывают только затем, чтобы показать, как персонажи меняются. Но когда все это случилось, мне было семь, и в конце истории я был тем же, что и в начале, так ведь? И все остальные тоже. Люди не меняются.

Кое‑что, правда, изменилось.

Примерно через месяц после описанных здесь событий; за пять лет до того, как мир, где я жил, сровняли с землей и заставили аккуратными низенькими обычными домами, которые заполнила умная молодежь, работавшая в большом городе, а жившая у нас, она не строила, не копала, не огородничала и не ткала, она делала деньги, переводя их из одного места в другое; за девять лет до того, как я поцеловал улыбчивую Келли Андерс…

Я вернулся из школы домой. На дворе был май, может быть, начало июня. Она ждала у черного хода, словно точно знала, где она находится и кто ей нужен – молодая черная кошка, ростом уже чуть больше котенка, с большим белым пятном на одном ухе, с глазами яркого, необычного, зеленовато‑синего цвета.

Она последовала за мной в дом.

Я накормил ее оставшимися от Монстра консервами, выложив их ложкой в его пыльную миску.

Родители, которые так и не заметили, что рыжий котяра исчез, вначале не обратили внимания на новую кошку, и к тому времени как отец что‑то сказал, она жила у нас уже несколько недель, лазила по саду, ожидая моего возвращения из школы, а дождавшись, постоянно находилась со мной, пока я читал или играл. Вечером она сидела под кроватью, и когда огни в доме гасли, устраивалась на подушке рядом и принималась умывать меня, вылизывая волосы и мурлыча так тихо, что никогда не мешала сестре.

Я засыпал, уткнувшись в ее шерстку, а у щеки приглушенно и мягко вибрировал кошачий моторчик.

У нее были необыкновенные глаза. Они напоминали мне берег моря, и, сам не зная почему, я взял и назвал ее Океаном.

 

ЭПИЛОГ

 

Я сидел на старой зеленой скамье у пруда за домом из красного кирпича и думал о своем котенке.

Я только помнил, что Океан выросла, став взрослой кошкой, и была моей любимицей на протяжении многих лет. Я никак не мог вспомнить, что с ней потом случилось, и в конце концов махнул рукой, подумав: К чему теперь эти детали: случилась смерть. Такое случается со всеми нами.

В доме отворилась дверь, и я услышал, как по дорожке заскрипели шаги. Старушка подошла и села рядом со мной. «Я принесла вам чашечку чая, – сказала она. – А еще сэндвич с помидорами и сыром. Вы уж давненько здесь. Я ненароком подумала, может, свалились в пруд».

«Может, и свалился, – проговорил я. И добавил: – Спасибо вам». Пока я сидел здесь, незаметно стемнело.

Я взял чай, отпил глоток и взглянул на женщину, теперь повнимательнее. Изучая ее, я принялся перебирать свои воспоминания сорокалетней давности. «Так вы не мама Лэтти, – сказал я. – Вы старая миссис Хэмпсток».

«Да, верно, – невозмутимо подтвердила она. – Вы ешьте сэндвич».

Я откусил. Он был хорош, очень хорош. Свежий хлеб, острый, солоноватый сыр и помидоры, настоящие, вкусные помидоры.

Меня поглотили воспоминания, и я хотел знать, к чему, зачем все это. Я спросил: «Это правда?» и почувствовал себя дураком. Из всех вопросов, которые можно было бы задать, я задал именно этот.

Старая миссис Хэмпсток пожала плечами. «То, что вы вспомнили? Возможно. Более или менее. У разных людей воспоминания разные, не найдется и двух человек, которые хоть что‑то помнят одинаково, пусть даже и видели это собственными глазами. Вот вы стоите рядом, а вполне может быть, вы бесконечно далеки и друг от друга, и от самой истины».

Меня мучил еще вопрос. «Почему я пришел сюда?»

Она взглянула на меня так, словно вопрос был с подвохом. «Из‑за похорон, – сказала она. – Вы хотели убраться подальше ото всех и побыть наедине с собой. Сначала отправились туда, где жили мальчишкой, и, не получив облегчения, по своему обыкновению, приехали сюда».

«По своему обыкновению?» Я глотнул чая. Он был еще горячий и в меру крепкий: великолепный «чай для строителей», с молоком, сахаром, наваристый. В нем ложка встанет, как говаривал отец про чай, который ему приходился по душе.

«По своему обыкновению», – повторила она.

«Да нет же, – возразил я. – Меня здесь не было, мм, с самого отъезда Лэтти в Австралию. С того праздника. – А потом добавил: – Которого не было. Ну, вы понимаете, о чем я».

«Иногда вы наведываетесь к нам, – сказала она. – Помнится, один раз, когда вам было двадцать четыре. У вас было двое маленьких детей, и вам было страшно. И перед тем, как уехать отсюда; сколько вам тогда было, за тридцать? Я хорошенько накормила вас на кухне, а вы рассказывали мне про сны и свое искусство».

«Я не помню».

Она убрала прядь, упавшую на глаза. «Так проще».

Я отпил чая и доел сэндвич. Кружка была белой и тарелка тоже. Бесконечный летний вечер подходил к своему концу.

Я снова спросил ее: «Почему я приезжал сюда?»

«Лэтти так хотела», – ответил кто‑то.

Слова принадлежали женщине, которая шла вдоль пруда – в коричневом пальто и резиновых сапогах. Я смотрел на нее в замешательстве. Она выглядела моложе меня. Я помнил ее большой, взрослой, а теперь видел, что ей и сорока нет. Я помнил ее дородной, а она всего‑навсего пухленькая, симпатичная, с круглыми щечками. Это была прежняя Джинни Хэмпсток, мама Лэтти, и, вне всяких сомнений, за эти сорок с небольшим лет она ни капли не изменилась.

Она села на скамью с другой стороны от меня, и я оказался между женщинами Хэмпсток. Она сказала: «Я думаю, Лэтти просто хотела узнать, стоило ли оно того».

«Что стоило?»

«Ты», – резко ответила старушка.

«Лэтти сделала для тебя великую вещь, – сказала Джинни. – Думаю, по большому счету ей интересно, что из этого вышло, не зря ли она так поступила».

«Она… пожертвовала собой ради меня».

«В каком‑то смысле, дорогой, – подтвердила Джинни. – Голодные птицы рвали из груди твое сердце. Умирая, ты так жалобно кричал. Она не смогла вынести этого. Она должна была как‑то помочь тебе».

Я попытался вспомнить. «У меня в памяти осталось другое», – удивился я. И подумал про свое сердце – интересно, там ли еще холодный осколок двери, и дар ли это тогда или проклятие.

Старушка хмыкнула. «Я же вроде сказала, не найдется и двух человек, которые хоть что‑то помнят одинаково?» – заметила она.

«А можно поговорить с ней? С Лэтти».

«Она спит, – ответила мама Лэтти. – Она идет на поправку. Но еще не разговаривает».

«Сначала ей нужно полностью все закончить там, где она сейчас», – сказала бабушка Лэтти, показав то ли на пруд, то ли на небо, я так и не понял.

«А когда она закончит?»

«Как только, так сразу», – ответила старушка, а ее дочь сказала: «Скоро».

«Ну хорошо, – проговорил я. – Раз она так хотела взглянуть на меня, давайте я покажусь ей», – и, не успел я закончить фразу, как понял, что это уже случилось. Сколько времени я провел на этой скамье? Я вспоминал Лэтти, а она меня проверяла. «Ой. Уже, наверное, не надо?»

«Нет, милый».

«И как, я прошел экзамен?»

В сгущающихся сумерках я не мог ничего прочесть на лице старой женщины справа. А женщина помоложе слева от меня сказала: «Жить и быть человеком – это не то, что пройти или провалить экзамен, милый».

Я поставил пустую кружку и тарелку на землю.

Джинни Хэмпсток продолжала: «Мне кажется, тебе лучше, чем в прошлый раз, когда мы виделись. Ты хотя бы начал отращивать новое сердце».

В моих воспоминаниях эта женщина была величиной с гору, и я ревел и дрожал от страха у нее на груди. А теперь я был ростом выше ее и уже не мог представить, что она утешает меня, тем более баюкает на коленях.

В небе над прудом висела полная луна. Даже под страхом смертной казни я бы не вспомнил, шла ли она на убыль или прибывала в последний раз, когда я смотрел на нее. Правда, я вообще не мог вспомнить, когда я в последний раз по‑настоящему смотрел на луну.

«А что будет теперь?»

«Все, что каждый раз происходит, когда ты приезжаешь сюда, – ответила старушка. – Ты вернешься домой».

«Я уже и не знаю, где дом», – сказал я им.

«Ты всегда так говоришь», – заметила Джинни.

В моих воспоминаниях Лэтти Хэмпсток все еще была выше меня на целую голову. Ей же было одиннадцать. Интересно, что бы – кого бы – я увидел, окажись она передо мной сейчас.

Луна в пруду опять была полной, и я отчего‑то вдруг вспомнил о простаках из старой сказки, о тех, что ловили луну в озере неводом, уверенные, что отражение в воде ближе и поймать его легче, чем шар, висевший в небе.

И безусловно, оно так и есть.

Я поднялся и сделал несколько шагов к пруду. «Лэтти, – позвал я, пытаясь не обращать внимания на двух женщин позади меня. – Спасибо, что спасла мне жизнь».

«Не стоило ей брать тебя с собой в первый раз, когда она отправилась искать то, с чего это все началось. Замечательно справилась бы в одиночку. Не нужно ей было брать тебя за компанию, вот глупышка. Ладно, будет ей урок на будущее».

Я повернулся и посмотрел на старую миссис Хэмпсток. «А вы правда помните, как луна родилась?» – спросил я.

«Я помню кучу всего», – ответила она.

«А я еще вернусь сюда?» – спросил я.

«Тебе этого знать не надо», – сказала старушка.

«А теперь иди, – мягко проговорила Джинни Хэмпсток. – Люди уже волнуются, куда ты пропал».

Она сказала это, и я поежился от неловкости, представив, что сестра, ее муж, ее дети, мои дети, все доброжелатели и те, кто пришел на похороны, и просто гости ломают голову над тем, куда же я делся. Хотя как раз сегодня мою отлучку можно было бы легче простить. День выдался длинный и трудный. Я был рад, что он кончился.

Я сказал: «Надеюсь, я не очень вас побеспокоил».

«Нет, милый, – заверила меня старушка. – Какое тут беспокойство».

Я услышал, как мяукнула кошка. Через мгновение она показалась из сумрака, выйдя навстречу яркому лунному свету. Потом уверенно направилась ко мне и потерлась о мою туфлю.

Я сел перед ней на корточки, почесал лоб, погладил по спине. Это была красивая кошка, черная, или мне так показалось из‑за лунного света, который поглощал все цвета. На одном ухе у нее было большое белое пятно.

Я сказал: «Была у меня когда‑то такая же кошка. Я звал ее Океаном. Красавица. Правда, не помню, что с ней приключилось».

«Ты принес ее обратно к нам», – напомнила Джинни Хэмпсток. И, тронув меня за плечо, сжав его на секунду, ушла.

Я подхватил тарелку с кружкой и нес их всю дорогу, пока мы со старушкой возвращались к дому.

«Светло на улице как днем, – сказал я. – Как в той песне».

«Да, хорошо, когда луна полная», – согласилась она.

«Вот забавно, – сказал я. – В какой‑то момент я подумал, здесь была еще женщина. Странно, правда?»

«Нет, я одна тут, – ответила старушка. – Одна‑одинешенька».

«Да, знаю, – сказал я. – Конечно, одна».

Я собрался было отнести тарелку с кружкой на кухню, но у двери дома она остановила меня. «А теперь возвращайтесь к своим, – сказала она. – Они станут вас разыскивать».

«Они поймут», – проговорил я. И надеялся, что так и будет. Сестра разволнуется, а другие, которых я едва знал, огорчатся, что не смогли выразить мне свои самые, самые искренние соболезнования по поводу моей утраты. «Вы были так добры. Пустили меня посидеть и поразмыслить здесь. У пруда. Я очень вам благодарен».

«Чушь собачья, – возразила она. – Нет в этом ничего такого».

«В следующий раз Лэтти напишет из Австралии, – сказал я. – Пожалуйста, передайте ей привет».

«Передам, – пообещала она. – Лэтти будет рада, что вы о ней вспомнили».

Я сел в машину и завел мотор. Старая женщина стояла в дверях, вежливо провожая меня, пока я не развернул машину и не выехал на проселок.

Я взглянул на дом в зеркало заднего вида, и в неверном сумеречном свете мне показалось, будто две луны светят над ним, как пара глаз, следящих за мной оттуда: одна луна совершенно полная и круглая, а другая, с другой стороны неба – ее брат‑близнец, полумесяц.

Я повернулся на сиденье и с любопытством посмотрел назад: над домом одиноко висел полумесяц – невозмутимый, бледный, обычный.

Я задумался, отчего мне причудилась вторая луна, но задумался лишь на секунду, а потом выбросил это из головы. Может быть, слишком долго смотрел на нее, или просто обман зрения: на мгновение что‑то шевельнулось у меня в душе, так екнуло, что я почти поверил в него, а теперь прошло, затухло, затерявшись в прошлом, как забытое воспоминание или тень в темноте.

 

Благодарности

 

Книгу вы только что прочли. Дело сделано. Мы дошли до благодарностей. Сказать по правде, они не часть книги. И читать их не обязательно. В основном это лишь имена.

Семья в этой книге – не моя семья, а мои родственники великодушно позволили мне разграбить уголок нашего детства, и следили за тем, как я без особого стеснения переделываю знакомые места, вставляя их в сюжет. Я благодарен им всем, в особенности своей младшей сестре Лиззи, которая поддерживала меня и посылала давно забытые и подстегивающие память снимки (жаль, я вовремя не вспомнил старую теплицу, чтобы и ее вставить в книгу).

Я должен поблагодарить очень и очень многих: тех, кто был рядом в нужную минуту, тех, кто приносил чай, тех, кто написал книги, на которых я вырос. Выделять кого‑то из них глупо, и все же…

Закончив книгу, я отослал ее многим друзьям на читку, и они читали придирчивым взглядом, отмечая, что работает, а что нуждается в доработке. Я благодарен им всем, но в особенности я должен сказать спасибо Марии Давана Хедли, Олге Нуньес, Алине Симон (королеве заголовков), Гэри К. Вульфу, Кэт Ховард, Келли МакКаллоу, Эрику Сассмену, Хейли Кэмпбелл, Вале Дудич‑Лупеску, Мелиссе Марр, Элиз Маршалл, Энтони Мартиньетти, Питеру Страубу, Кэт Деннинге, Джину Вулфу, Гвенде Бонд, Энн Бобби, Ли Барнетту («Попугайчику»), Моррису Шамаху, Фаре Мендельсон, Генри Селику, Клэр Кони, Грейс Монк и Корнелии Функе.

Начало этому роману, хотя тогда я не знал, что он дорастет до такого, было положено, когда Джонатан Стрэн попросил меня написать рассказ. Я начал писать про добытчика опалов и Хэмпстоков (которые жили на ферме у меня в голове уже столько времени), и Джонатан великодушно простил меня, когда я в конце концов признался себе и ему, что это совсем не рассказ, и позволил истории стать романом.

В Сарасоте, штат Флорида, Стивен Кинг напомнил мне, какое это счастье – просто писать каждый день. Иногда слова спасают нам жизнь. Тори предоставила мне дом, чтобы я мог спокойно писать, и я безмерно ей благодарен.

Арт Шпигельман любезно позволил мне взять эпиграфом к книге слова Мориса Сендака из их разговора, опубликованного в «Нью‑йоркере».

И переделывая книгу во второй раз, и набирая на компьютере первый рукописный черновик, я читал вечером в постели этот дневной отрывок своей жене Аманде и, вот так читая ей вслух, узнал о написанных мною словах куда больше, чем когда‑либо. Она была первым читателем книги, и ее замешательство, вопросы и удовольствие вели меня сквозь последующие черновые дебри, (Я написал эту книгу для Аманды, когда она была далеко и я очень скучал. Без нее моя жизнь была бы более серой и унылой.)

Мои дочки Холли, Мэдди и сын Майкл – самые мудрые и добрые критики на свете.

У меня прекрасные издатели по обе стороны Атлантики: Дженнифер Брел, Джейн Морпет и Розмари Броснан, они прочли первый черновик книги, и каждая отметила что‑то, что нужно было исправить, отладить и переделать. Джейн и Дженнифер отлично скооперировались, когда книга неожиданно подоспела – неожиданно для нас всех, включая меня.

Я хочу сказать огромное спасибо комитету по организации лекций в память Зены Сазерленд в Чикагской публичной библиотеке: я провел там лекцию в 2012 г., и сейчас, по прошествии времени, мне ясно, что в основном это была беседа с самим собой о том, как писалась эта книга, попытка понять, что и для кого я пишу.

Вот уже двадцать пять лет, как Меррили Хейфец – мой литературный агент. Ее помощь в подготовке этой книги, как и вообще любой другой моей книги на протяжении последней четверти века, поистине неоценима. Джон Левин, мой агент по киноделам, – замечательный чтец и строит недовольные гримасы а‑ля Ринго Старр.

Добрые твиттеряне очень выручили меня, когда понадобилось выяснить, сколько стоили лакричные тянучки «Черный Джек» и фруктовые жевательные конфеты в 1960‑е гг. Без них я бы писал эту книгу вдвое дольше.

А в завершение я хочу поблагодарить Хэмпстоков, которые так или иначе, но всегда были рядом, когда я в них очень нуждался.

 

Нил Гейман.

Остров Скай.

Июль 2012 г.

 

 

Эта книга – чистый вымысел. Все персонажи, события и диалоги – не более чем плод авторского воображения и не имеют отношения к реальности. Любое сходство с реальными событиями и людьми, ныне здравствующими или мертвыми, является совершенно случайным.

 

Послесловие переводчика

 

«А увлекают меня такие книжки, что как их дочитаешь до конца – так сразу подумаешь: хорошо бы если бы этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону, когда захочешь». Еще не дочитав «Океана», вспоминаешь Джерома Сэлинджера и его «Над пропастью во ржи». Если ты еще и переводчик, но наверняка с восхищением вспомнишь и о Рите Райт‑Ковалевой.

Сейчас, когда прошел уже почти месяц с момента, как перевод окончен, можно, остыв от «мук творчества», оглянуться и спокойно взвесить. Конечно, многое хочется объяснить и отметить. Прежде всего, недоумение, что охватывает тебя, стоит только прочесть несколько первых страниц пролога. Что такое произошло с Нилом Гейманом? Отчего ты и узнаешь, и не узнаешь ту интонацию, ради которой мы все его читаем?

Мало‑помалу (а на самом деле с космической скоростью) продвигаясь вперед по тексту, про этот вопрос напрочь забываешь. Он как бы отпадает сам собой. И когда роман завершен, ответ на него читателю кажется очевидным. Потому что, пройдя вместе с героем сквозь мифологические дебри, которые Гейман старательно взращивает у себя на страницах, ты вроде бы встречаешься с самим собой. Неожиданно для себя совершив путешествие во времени и попав не в чужое детство, а в свое собственное. И тут возникают совсем другие вопросы – к своему детству, к себе тогдашнему и сегодняшнему.

Мифологические дебри, заселившие «Океан», удивительно непроходимы. Они – как та густая живая изгородь, что тянется вдоль Геймановского проселка. Я на правах переводчика, вооружившись отсылками из подлинника, старательно указывал читателям потайные щели, через которые можно пробраться, чтобы двигаться дальше. Но сносок я почти не делал, потому что их не делал автор, и он, на мой взгляд, в таких разъяснительных комментариях не нуждается. Оставшись наедине с книгой, я попытался встать на позицию будущего русского читателя. Потому старался не докучать Нилу Гейману с вопросами. Ни про стародавних английских королей, которых он вспоминает не раз и не два, ни про таинственные Мышиные битвы, ни про кузена с библейским именем Япет. Ни даже про то, что в разное время у одного и того же котенка меняется цвет глаз. Гейман – очень умный писатель, а значит, все это мозаичные части большого замысла.

Главное отличие «Океана» в том, что автор старательно конструирует реальность, которая на сей раз поразительно нефантастична. Не потому, что там нет места волшебному. Очень даже есть. Просто это волшебное на самом деле вплетено и в нашу с вами действительность, пусть мы о том и не подозреваем, предпочитая не вглядываться и не думать. Нил Гейман неожиданно уходит из пространства большого города и ведет нас туда, где волшебство существует испокон веков. В деревню. Магические ритуалы, описанные в книге, вызовут разве что скептическую ухмылку у завзятого горожанина – обитателя мегаполисов. Но вы углубитесь в деревню, и все, о чем говорит здесь автор, обретет плоть и кровь.

В «Океане» более всего видно, что Гейман идет по стопам своих наставников – Рэя Брэдбери, Майкла Муркока, Роджера Желязны. Он выходит за рамки жанра, который традиционно принято считать низким, и вносит свою немалую лепту в сотворение нашей литературной вселенной.

Напоследок расскажу еще о нескольких версиях оригинала, которые случайным образом попадали мне в руки, пока я переводил. В октябре 2012 г. я получил рукопись и, проглотив роман за сутки, в первый раз заикнулся, что готов его перевести. 18 июня 2013 г. на английском вышла книга. Я тогда только‑только закончил четвертую главу и на всякий случай раздобыл вышедший вариант. Оказалось, что именно в четвертой главе прибавилась пара абзацев. Уже закончив переводить десятую главу, я наткнулся на третий вариант оригинала. И он тоже отличался от предыдущего. Дальше пришлось работать, сравнивая три текста. Так я убедился, что Гейман – большой молодец и уж точно не нуждается в переводческих сносках и разъяснениях.

 

Виталий Нуриев

 

 


[1] У англичан есть поверье: если цветок лютика зажать под подбородком и потом там останется желтая пыльца, то вы наверняка любите животное масло.

 

[2] Перевод Н. Демуровой.

 

[3] «Песнь о ночном кошмаре», или «Кошмар лорда‑канцлера», из оперы Гилберта и Салливана «Иоланта» (англ. «The Lord Chancellor's Nightmare», 1882 г.).

 

[4] Перевод С. Маршака (англ. «Girls and boys come out to play»).

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 56; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!