Дорога обрывается. Путь закрыт. 6 страница
«Марш в кровать, – приказала она. – Быстро».
«Я хочу поговорить с папой», – попросил я без особой надежды. Она ничего не ответила, просто улыбнулась, но в этой улыбке не было ни теплоты, ни любви, и я побрел наверх, залез в постель и лежал в темной комнате, а когда совсем отчаялся уснуть, сон, подкравшись, сморил меня, и я спал беспокойно.
7
Следующий день не задался.
Родители уехали еще до того, как я проснулся.
За ночь похолодало, и небо было унылое, некрасивое, серое. Я прошел через комнату родителей на балкон, который тянулся во всю длину родительской спальни и детской, постоял там, глядя в небо и умоляя, чтобы Урсуле Монктон надоела эта игра и чтобы мне ее больше никогда не видеть.
Когда я спустился вниз, Урсула Монктон ждала меня у лестницы.
«Те же правила, что и вчера, маленький слухач, – предупредила она. – Выходить за пределы поместья запрещается. Если попробуешь, запру тебя в комнате на весь день, а родителям вечером скажу, что ты совершил отвратительный поступок».
«Они вам не поверят».
Она приторно улыбнулась. «С чего ты взял? А если я им скажу, что ты вытащил своего дружка из штанов, изгадил весь пол на кухне, и мне пришлось мыть его с хлоркой? Думаю, поверят. Я ли не сумею их убедить?»
Я пошел из дома в лабораторию. Съел там оставшиеся фрукты. И принялся за «Сэнди не проведешь», еще одну мамину книжку. Сэнди была храбрая, но бедная школьница, которую случайно отправили в элитную школу, где ее все ненавидели. В результате она разоблачила учителя географии, оказавшегося агентом Коминтерна и державшего в заточении настоящего географа. Кульминация пришлась на школьное собрание – Сэнди отважно поднялась со словами: «Я знаю, меня не должны были послать сюда. Это из‑за ошибки в документах я попала к вам, а Сенди, которая пишется через „е“, – в обычную муниципальную школу. Но я благодарю провидение, что оно привело меня сюда. Потому что мисс Стриблинг – не та, за кого себя выдает».
|
|
И в конце Сэнди бросились обнимать люди, которые до этого ее ненавидели.
Отец вернулся с работы рано – на моей памяти он давно так рано не возвращался.
Я хотел поговорить с ним, но он все время был не один.
Я наблюдал за ними сверху, сидя на ветке моего бука.
Сначала он провел Урсулу Монктон по всему саду, с гордостью показывая розы, кусты черной смородины, вишневые деревья, азалии, как будто сам имел к ним какое‑то отношение, как будто не мистер Уоллери рассаживал их и ухаживал за ними на протяжении пятидесяти лет, пока мы этот дом не купили.
Она смеялась всем его шуткам. Я не мог расслышать, что он говорит, зато мне была видна его косая ухмылка, которая возникала на отцовском лице от сознания, что он шутит.
|
|
Она стояла слишком близко к нему. Иногда он опускал ей на плечо руку, словно они были друзья. Я беспокоился, слишком близко он стоял к ней. Он не знал, кто она. Она – чудовище, а он думал – она обычный человек, и потому относился к ней дружелюбно. Сегодня она была одета иначе: серая юбка, их называют «миди», и розовая кофточка.
В любой другой день, увидев отца в саду, я бы побежал к нему. Но не сегодня. Я опасался, что он рассердится, или Урсула Монктон скажет ему что‑то такое, от чего он рассердится на меня.
Я ужасно боялся, когда он злился. Его лицо (заостренное и обычно приветливое) наливалось кровью, и он кричал, орал во весь голос, яростно, что меня буквально вводило в ступор. И я не мог думать.
Он никогда не бил меня. Он не верил в битьё. Он частенько говорил нам, что его отец колотил его, что мать гонялась за ним с метлой, и что сам он выше этого. Когда он сильно злился и срывался на крик, то потом, бывало, напоминал, что не ударил меня, словно я должен быть ему благодарен. В моих книжках про школу плохое поведение часто каралось палкой или тапочкой, потом прощалось и забывалось, и моментами я завидовал этим воображаемым детям, безыскусной чистоте их жизней.
|
|
Мне не хотелось приближаться к Урсуле Монктон – не хотелось рисковать и злить отца.
Я прикидывал, стоит ли сейчас попытаться и проскользнуть за ограду, помчаться вниз по проселку, но был уверен, что если попробую, то придется смотреть на разъяренное лицо отца рядом с безмятежно‑пригожим лицом Урсулы Монктон.
И я просто наблюдал за ними, сидя на огромной ветке бука. Когда они скрылись из виду за кустами азалии, я спустился вниз по веревочной лестнице и пошел в дом, на балкон, чтобы следить оттуда. На улице хмурилось, но повсюду были россыпи нарциссов, масляно‑желтых и белых – с бледными лепестками и темно‑оранжевой сердцевиной. Отец нарвал нарциссов и подарил Урсуле Монктон, она рассмеялась, что‑то сказала и сделала реверанс. Он в ответ поклонился, тоже что‑то сказал, и опять она засмеялась. Наверное, он объявил себя ее рыцарем в сияющих доспехах или вроде того.
Я хотел окрикнуть его, предупредить, что он дарит цветы монстру, но не крикнул. Просто стоял на балконе и смотрел, а они не глядели наверх и меня не видели.
В моем сборнике мифов Древней Греции было написано: нарцисс назван по имени одного красивого юноши, настолько прекрасного, что он влюбился в самого себя. Увидев свое отражение в воде, он так и не смог оторваться от него и в конце концов умер, а богам пришлось превратить его в цветок. Я читал, и мне представлялся самый прекрасный цветок в мире. Как же я был разочарован, узнав, что это просто белый нарцисс.
|
|
Из дома показалась сестра и побежала к ним. Отец подхватил ее на руки. Они пошли по саду вместе – отец с сестрой, обнявшей его за шею, и Урсула Монктон с желто‑белым букетом в руках. Я наблюдал за ними. И видел, как свободная рука отца, та, что не держала сестру, опустилась и, невзначай встретившись с юбкой Урсулы Монктон, властно легла туда, где у края ткань принимала очертания тела.
Сейчас бы я воспринял это иначе. А тогда я вряд ли думал об этом. Мне было семь.
Я залез в окно нашей комнаты, до него было легко достать с балкона, спрыгнул на кровать и открыл книгу про девочку, которая осталась на Нормандских островах, не побоявшись нацистов, потому что не хотела бросать своего пони.
Пока я читал, мне пришла в голову мысль, что Урсула Монктон не может меня держать здесь вечно. Скоро – самое большее через несколько дней – меня возьмут в город или куда‑нибудь увезут, и я пойду на ферму на тот конец проселка рассказать Лэтти, что я наделал.
А потом я подумал, что, может, Урсуле Монктон всего‑то и нужно парочку дней. И испугался.
На ужин Урсула Монктон приготовила мясной рулет, и я к нему не притронулся. Я решил не есть ничего, что она приготовит или к чему прикоснется. Отцу это не казалось забавным.
«Но я не хочу, – объяснял я ему. – Я не голодный».
Была среда, и мама уехала на встречу собирать деньги, чтобы жители Африки, которым не хватало воды, смогли нарыть себе колодцев. Встреча проходила в клубе в соседней деревне. Мама приготовила плакаты, чертежи колодцев и фотографии радостных людей. За ужином были сестра, отец, Урсула Монктон и я.
«Это полезно, это же пойдет тебе на пользу, а как вкусно, – убеждал меня отец. – И мы в этом доме еду зазря не выбрасываем».
«Я же сказал, я не голодный».
Я соврал. Есть хотелось до рези в желудке.
«Ну, хоть кусочек попробуй, – продолжал он. – Это же твое любимое блюдо. Мясной паштет, картофельное пюре с подливкой. Ты же все это любишь».
В кухне стоял стол для детей, за ним мы ели, когда к родителям приходили друзья или когда они ужинали поздно. Но сегодня мы ели за взрослым столом. Мне больше нравился детский. Там я чувствовал себя невидимкой. Никто не смотрел, как я ем.
Урсула Монктон сидела рядом с отцом и не сводила с меня взгляд, чуть приметно улыбаясь – самыми уголками губ.
Я знал, что нужно держать язык за зубами, молчать, затаиться. Но я не смог удержаться. Я должен был сказать отцу, почему я не хотел есть.
«Я не буду есть то, что она готовит, – заявил я. – Мне она не нравится».
«Ты будешь есть, – ответил отец. – По крайней мере попробуешь. И попросишь прощения у мисс Монктон».
«Не буду».
«Ну, он же не обязан», – добродушно сказала Урсула Монктон, все так же глядя на меня и улыбаясь. Не думаю, будто сестра или отец заметили, что она улыбалась, или то, что ни в голосе, ни в улыбке, ни в ее глазах‑дырках на истлевшей дерюге не было ни капли доброты.
«Боюсь, ему придется, – проговорил отец, – слегка повышая голос и немного краснея. – Я не позволю ему так грубить вам! – И он насел на меня: – Назови одну, хоть одну причину, почему ты не извинишься и не будешь есть замечательную еду, которую Урсула нам сготовила».
Я не очень хорошо врал. И сказал правду.
«Потому что она не человек, – стал объяснять я. – Она – монстр. Она… – Как же Хэмпстоки их называли? – Она – блоха».
Теперь щеки отца пылали, губы сжались в тонкую линию. «Вон из‑за стола. В коридор. Сию же минуту», – процедил он.
У меня упало сердце. Я сполз со стула и побрел за ним в коридор. Там было темно: лишь узкая полоска света пробивалась с кухни через окошко над дверью. Отец смерил меня взглядом. «Ты пойдешь на кухню. Попросишь прощения у мисс Монктон. Съешь все, что тебе положили, а затем тихо, без выкрутасов, отправишься прямиком наверх спать».
«Нет, – возразил я. – Не пойду и есть не буду».
И припустил по коридору, завернул за угол и помчался вверх, барабаня ногами по ступенькам. Я не сомневался, что отец побежит за мной. Он был вдвое больше и быстрее, но бежать было недалеко. В доме имелась только одна комната, где я мог закрыться, туда я и стремился – наверх, влево, в конец коридора. Я добрался до ванной, опередив отца. Громко захлопнул дверь и щелкнул маленькой блестящей задвижкой.
Он не побежал за мной. Наверное, подумал, что гоняться за ребенком – выше его достоинства. Но через несколько секунд я услышал стук, а затем и голос: «Открой дверь».
Я ничего не ответил. Опустил стульчак и сел на плюшевую крышку, в это мгновение я ненавидел его почти как Урсулу Монктон.
В дверь стукнули посильнее. «Не откроешь дверь, – сказал он громко, чтобы мне было слышно сквозь дерево, – я ее выломаю».
Был ли он способен на это? Я не знал. Дверь была закрыта. Двери закрывались, чтобы люди не входили. Закрытая дверь означала, что ты внутри, и если кто‑то хочет в ванную, то дергает дверь, она не открывается, он кричит: «Извини!» или «Ты там еще надолго?» и…
Дверь проломилась внутрь. Маленький блестящий шпингалет повис, весь изломанный и погнутый; в дверном проеме, заполнив его целиком, стоял отец с расширенными, побелевшими глазами, щеки у него пылали от гнева.
«Ну хорошо», – сказал он.
Больше он ничего не сказал, но его рука вцепилась в мое левое предплечье с такой силой, что мне никогда бы не удалось вырваться. Я ждал, что он сделает дальше. Ударит меня, отошлет в комнату или будет орать так, что мне отчаянно захочется умереть?
Он ничего такого не сделал.
Он толкнул меня к ванне. Наклонился, сунул белую пробку в сливное отверстие. И открыл холодную воду. Вода потоком хлынула из крана, брызгами разлетаясь по белоснежной эмали, и стала медленно, но верно заполнять ванну.
Вода лилась с шумом.
Отец обернулся к открытой двери. «Я сам справлюсь», – сказал он Урсуле Монктон.
Она стояла в проеме и держала за руку сестру с участливым, озабоченным видом, но в глазах светилось торжество.
«Закройте дверь», – велел отец. Сестра начала хныкать, и Урсула Монктон, как могла, прикрыла дверь, но не плотно – мешала сорванная петля и сломанный шпингалет.
Мы остались с отцом один на один. Его щеки из красных сделались белыми, губы были сжаты, и я не понимал, что он собирается делать, зачем набирает ванну, но я был напуган, очень напуган.
«Я извинюсь, – лепетал я. – Попрошу у нее прощения. Я не это имел в виду. Она не монстр. Она… она красивая».
Он ничего не ответил. Ванна наполнилась, и он выключил воду.
Потом сгреб меня. Своими огромными ручищами подхватил за подмышки и поднял с такой легкостью, словно я вовсе ничего не весил.
Я смотрел на него, на его решительное лицо. Прежде чем подняться наверх, он снял пиджак. На нем была светло‑голубая рубашка и темно‑бардовый галстук с огуречным узором. Он расстегнул ремешок от часов и стряхнул их с руки на подоконник.
Тут до меня дошло, что он собирается сделать, я рванулся и стал молотить его кулаками, но без толку, он опустил меня в холодную воду.
Меня охватил ужас, но вначале это был ужас от того, что происходящее не укладывается в установленный порядок вещей. Я был полностью одет. Это неправильно. На мне были сандалии. Это неправильно. Вода в ванне была холодная, такая холодная и такая неправильная. Вот что я подумал сначала, когда он сунул меня в воду, но он толкал дальше, пока моя голова и плечи не скрылись под этой холодной водой и на смену тому ужасу пришел другой. Я подумал, что умру.
И, подумав так, я твердо решил жить.
Я начал сучить руками, пытаясь найти что‑нибудь и ухватиться, но ничего не попадалось, только скользкие края ванны, в которой я купался последние два года. (Я прочел много книг в этой ванне. Это было одно из тех мест, где я чувствовал себя в безопасности. А теперь меня ждала здесь верная смерть.)
Я открыл глаза под водой и увидел – прямо надо мной мотался мой шанс на спасение, отцовский галстук, и я ухватился за него обеими руками.
Отец толкал меня вниз, а я карабкался вверх, крепко сжимая галстук, цепляясь за него, как за жизнь, пытаясь выбраться из этой ледяной воды, я держался за него так сильно, что отец не мог обратно запихнуть меня в ванну, сам не угодив туда.
Мое лицо теперь вышло из‑под воды, и я вцепился зубами в галстук у самого узла.
Мы боролись. Я был весь мокрый и не без удовольствия отметил про себя, что он тоже вымок, что голубая рубашка прилипла к его огромному телу.
Он снова навалился на меня, но страх смерти дает нам силы: мои руки и зубы тисками сжимали галстук, и он не мог ослабить эту хватку, не ударив меня.
Отец меня не ударил.
Он выпрямился, со всплеском вытаскивая из ванны меня, промокшего, злого, плачущего и напуганного. Я разжал зубы, но галстук из рук не выпустил.
Он сказал: «Ты испортил мне галстук. Отпусти». Узел на галстуке стал величиной с горошину, подкладка намокла и вывалилась. Он добавил: «Радуйся, что матери нет дома».
Я отпустил, плюхнувшись на мокрый ковер. И немного попятился к унитазу. Он, посмотрев на меня, произнес: «Иди в комнату. Чтобы сегодня вечером я больше тебя не видел».
Я пошел в комнату.
8
Меня била дрожь, я промок насквозь, и мне было холодно, очень холодно. Словно все мое тепло украли. С прилипшей к телу одежды капало. С каждым шагом сандалии смешно хлюпали и через дырку‑ромбик на носке плевались водой.
Я скинул с себя все вещи, свалив их мокрой грудой на изразцовом полу у камина, и под ними тут же образовалась лужа. Взяв с каминной полки коробку спичек, я открыл газ и зажег огонь.
(Я смотрел на пруд, и в памяти всплывали невероятные вещи. Почему самым невероятным мне казалось то, что у пятилетней девочки и семилетнего мальчика в комнате был газовый камин?)
Полотенец в комнате не было, и я стоял мокрый, раздумывая, чем бы вытереться. Пришлось взять с кровати тонкое стеганое покрывало и вытереться им, а затем надеть пижаму. Она была из красного нейлона, блестящая и в полоску, с запекшейся отметиной на левом рукаве – однажды я слишком близко наклонился к камину, и рукав загорелся, хотя каким‑то чудом рука осталась нетронутой.
На двери висела моя ночная рубашка, почти ненадеванная, и ее тень расползалась по стене во всю ширь, принимая чудовищные очертания при свете из коридора в ночь незакрытой двери. Я надел ее.
Дверь отворилась, сестра пришла забрать из‑под подушки свою сорочку. Она стала дразниться: «Ты вел себя очень плохо, мне даже в одной комнате с тобой быть не разрешают. Я пойду спать к маме и папе в кровать. И папа говорит, мне можно включить телевизор ».
У родителей в комнате, в углу, стоял старый телевизор в коричневом деревянном корпусе, его почти не включали. На нем дергалось изображение, смазанные черно‑белые кадры прыгали, и, подгоняя друг друга, складывались в медленную вереницу: головы людей исчезали внизу экрана, когда сверху на них неторопливо опускались ноги.
«Ну и ладно», – ответил я.
«Папа сказал, ты испортил ему галстук. И еще папа из‑за тебя весь мокрый», – с удовлетворением в голосе продолжала сестра.
Урсула Монктон стояла у двери. «Мы с ним не разговариваем, – напомнила она сестре. – И не будем разговаривать, пока ему не разрешат снова выйти к семье».
Сестра выскользнула из нашей комнаты, направляясь в соседнюю – к родителям. «Ты – не моя семья, – сказал я Урсуле Монктон. – Когда мама вернется, я расскажу ей, что сделал папа».
«Ее дома не будет еще два часа, – заметила Урсула Монктон. – И потом, какая разница, что ты ей скажешь? Она же ему в рот смотрит, так ведь?»
Так оно и было. Они всегда выступали сплоченным единым фронтом.
«Не стой у меня на дороге, – пригрозила Урсула Монктон. – У меня тут свои дела, а ты постоянно мешаешь. В следующий раз будет гораздо хуже. В следующий раз запру тебя на чердаке».
«Я тебя не боюсь», – ответил я ей. Но я боялся, боялся ее больше всего на свете.
«Жарко здесь», – проговорила она с улыбкой. Потом подошла к камину, наклонилась и, выключив его, забрала с полки спички.
«Все равно ты – просто блоха», – сказал я.
Она перестала улыбаться. Дотянулась до перемычки над дверью – ребенок так высоко не дотянется – и стащила оттуда ключ. Вышла из комнаты и закрыла дверь. Я услышал, как повернулся ключ, как, щелкнув, сработал замок.
Через стенку говорил телевизор. Хлопнула коридорная дверь, отрезав две комнаты от всего остального дома, и я понял, что Урсула Монктон спускается вниз. Я подбежал к двери и, сощурившись, заглянул в замочную скважину. Из книжек я знал, что можно карандашом вытолкнуть ключ вниз на лист бумаги и выбраться на свободу… но ключа в скважине не было.
И я заплакал, окоченевший и все еще мокрый, в этой комнате, заплакал от боли, злости и ужаса, заплакал без стеснения, зная, что никто не войдет и не увидит меня, и не станет обзывать плаксой, как обзывали в школе мальчишек, которые имели глупость расплакаться.
В окно мягко забарабанил дождь, и даже это меня не обрадовало.
Я плакал, пока слезы не кончились. Потом несколько раз жадно глотнул воздуха и подумал – Урсула Монктон, косматое чудовище из дерюги, червь и блоха, поймает меня, попытайся я покинуть поместье. Наверняка.
Но Урсула Монктон заперла меня. Она не ожидала, что я сбегу.
И, может быть, если повезет, ее отвлекут.
Я открыл окно и прислушался к ночным шорохам. Легонько шумел, почти шелестел дождь. Ночь выдалась холодная, а я и так порядком озяб. Сестра в соседней комнате смотрела телевизор. Она ничего не услышит.
Я вернулся к двери и выключил свет.
Прошел по темной комнате и снова забрался на кровать.
Я в постели, мысленно твердил я. Лежу в постели и расстраиваюсь. Скоро усну. Я в постели, я отчаялся, она победила, и если она захочет проверить, я в постели и сплю.
Я в постели, я засыпаю… Даже глаза разлепить не могу. Сон накатывает. Я быстро засыпаю, в постели…
Я встал на кровать и вылез в окно. Секунду повисел и спрыгнул на балкон тише тихого. Это было несложно.
Пока я рос, я вычитал в книгах столько примеров для подражания. По большей части они научили меня, что и когда нужно делать, как себя вести. Они были мне советчиками и наставниками. В книгах мальчишки лазили по деревьям, и я тоже лазил, иногда очень высоко, всегда опасаясь свалиться. В книгах забирались в дом и вылезали оттуда по водосточной трубе, и я тоже карабкался и спускался по водостоку. То были старые добрые трубы, тяжелые, из железа, привернутые к кирпичной стене, не сегодняшние пластиковые пустышки.
Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 58; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!