Доктор Д’Арк-Ангел ставит диагноз 13 страница



— Имя!

— Норгис, — дрожащими губами промямлил доктор.

— Ну что ж, доктор Норгис, мы с тобой станем закадычными друзьями, верно? Нас ждут великие дела!

Таллант знал, что в лице трясущегося от холода и жажды врача обрел отныне верного раба. Он хлопнул кибена по плечу.

— Разыщи-ка мне в этой мешанине какое-нибудь средство связи, док.

Кибен показал на аппарат и по команде щелкнул тумблером, соединяя Талланта с пехотинцами на полях, с кораблями, разбросанными по планете Дильда, и с экипажем, оставшимся на флагманском судне.

Таллант поднял палочку микрофона, молча глядя на нее. О чем только он не передумал: взорвать флот, приказать ему вернуться домой…

Но это было вчера, когда он был Бенно Таллант Дрожащий. А сегодня…

Сегодня он другой Бенно Таллант.

Он заговорил уверенно и четко:

— Я последний человек на планете Дильда, мои кибенские друзья! Тот самый человек, который, как в конце концов поняло, ваше начальство, носит при себе солнечную бомбу.

А теперь внимание! Бомба по-прежнему при мне. Но уже под моим контролем. Я могу взорвать ее в любую минуту и поубивать всех нас… даже в космосе. Потому что сила этой бомбы безмерна. Если вы сомневаетесь в моих словах, через пару минут я дам слово врачу флагманского корабля доктору Норгису и он подтвердит все, что я сказал.

Но вам нечего бояться, потому что я собираюсь предложить вам дельце более заманчивое, чем просто разведка боем для вашего флота. Я предлагаю вам шанс стать независимыми завоевателями. Вы не были дома уже несколько лет, вы устали от сражений — и я предлагаю вам шанс вернуться домой не голозадыми героями, а победителями с богатой добычей и покоренными планетами.

Разве для вас имеет значение, кто командует флотом? Если вы сумеете завоевать галактики?.. Думаю, нет!

Он сделал паузу, уверенный, что они с ним согласятся. Они должны были согласиться. Верность родной планете и присяге не помешает ему превратить истосковавшихся по дому космических пехотинцев в армию невиданной доселе завоевательной мощи.

— Наша первая цель… — Таллант помедлил, понимая, что сейчас окончательно и бесповоротно решит свою судьбу, — …Земля!

Он передал микрофон врачу, приказав подтвердить его слова, и послушал немного, дабы убедиться, что свистящие монотонные звуки в переводе на английский звучат как надо. Потом подошел к иллюминатору, глядя, как сумерки вновь спускаются над Иксвиллем, над созревшими полями Саммерсета, над Синими болотами и Дальними горами.

Он смотрел и смотрел на планету Дильда… и дал себе клятву, что месть его будет долгой и обстоятельной.

В памяти всплыли вдруг слова Паркхерста, на удивление подходящие и к этому мгновению, и к месту, и к новой жизни Талланта: «Я не питаю к вам ненависти. Просто дело прежде всего. Оно должно быть сделано, и вы его сделаете. Но я не питаю к вам ненависти».

Таллант взвесил каждое слово — и под каждым готов был подписаться.

Ненависти он ни к кому больше не испытывал. Он был выше этого. Он — Бенно Таллант, и дурманный порошок ему больше не нужен. Он исцелился.

Бенно отвернулся от иллюминатора и окинул взглядом рубку корабля, который стал его судьбой. Он чувствовал себя свободным от планеты Дильда, свободным от порошка. Ему не нужна больше ни та ни другой.

Отныне он сам себе Бог.

 

Миры страха

 

Пыльные глаза

 

Их брак был неизбежен. Она — с бородавкой на правой щеке, он — слепой к свету. И терпеть-то их не было причин на Топазе; в городе, посвященном красоте, несовершенство невыносимо. Но они жили, избегаемые всеми, и сошлись. Так и должно было случиться. Красота к красоте, уродство к уродству. Пария к парии. Так поженились они и жили, и вскоре она зачала.

Начинался кошмар.

На пять тысяч футов вздымался в жемчужное небо город Света на планете Топаз. Башни его сияли огнем, заключенным в камне. Пастельные тона розовые и голубые и нежно-зеленые — сплетались в один чарующий водоворот. Трех размеров были башни. Потрясающие великаны возносились на пять тысяч футов — с точностью до дюйма, — башни средние стояли как дорожные столбы высотой тринадцать сотен футов, а между ними — башни-крошки стофутового роста, хрупкие и дерзкие, как подростки.

Блестя и сверкая, взмывая и падая и снова взмывая, перекидывались с башни на башню дорожки и мостики, инженерные чудеса. С уровня на уровень скользили прозрачные пандусы и разделители, придавая городу облик сказочного царства, отрешенного от мирского уродства, купающегося в собственной красоте.

И люди.

Мужчины, женщины, дети — ноты в великой симфонии совершенства. Простота и роскошь сливались в городе так полно, что не оставалось места ни грубости, ни вульгарности. Лица не были пусты, или жестоки, или вялы. Красота таилась в глазах, и в ясности черт, и в ритме шагов.

Никакого уродства не было на Топазе. В городе Света — ничего, кроме лишь блистательного парада совершенства и изящества. Ни расового маразма, ни нирваны, ни скуки. Культура сложная, полная жизни и богатая идеями, но она посвятила себя красоте жизни и отражению той красоты во всем материальном мире.

Слепой и жена его, женщина с бородавкой, обитали на маленьком участке за городом, где крестьяне возделывали свои симметричные поля орудиями, приятными глазу и удобными в труде.

Они жили в междуярусном доме со всеми современными роботоудобствами. Свет загорался и гас по мановению руки, по нажатию кнопки стены излучали тепло, пищу готовили великолепные в своей изощренности робоповара, чистильщики выныривали из стенных ниш за каждой соринкой; и было там хорошо.

В подвале, где гнездились сервомеханизмы, где располагался нервный центр дома, слепой и женщина с бородавкой соорудили еще одну комнату, лишенную света. В той комнате мягкие стены глушили звук, защищая ее обитателя от внешних воздействий. В ту комнату не проникал свет, и постель была как палитра пуха.

Там жил Человек.

Человек, ибо другого имени он не имел. В отличие от слепого, коего звали Брумал, или женщины с бородавкой — Ордак. Те обладали именами, ибо иной раз приходилось им путешествовать по Топазу, иметь дело с другими людьми. Человек же не выходил никуда. Он никогда не видел света и не бродил по земле; комната была его домом, и родители его сделали все, чтобы он никогда не вышел оттуда.

В машинном погребе межуровня за городом Света сидел в бесстрастном молчании Человек, руки сложены на чреслах, ноги подвернуты, отдыхая.

Пыльные глаза обращены на движущиеся нецвета.

Ибо Человека не вынесли бы на Топазе. В мире красоты безбрежной безобразие знакомо, но презираемо. Брумал и Ордак были уродами — бородавка, слепота, — но они долго жили в обществе, и у них хватало ума держаться подальше от людей. Потомок их — дело иное.

Ибо кто потерпит глаза из пыли?

Брумал отпер дверь и вошел.

— Отец… — пробормотал Человек, и речь его была сладка, как родниковая вода, а тон его нежен, как крылья бабочки.

— Да. Как ты сегодня? Было ли тебе видение?

Кивнул Человек и обратил к слепому серые глазницы.

— Оно пришло раньше, отец. Глубочайшая тьма, продернутая ярко-алым, напомнила мне о жерле вулкана, отец.

Слепой сел и медленно покачал головой:

— Но ты ведь никогда не видал вулкана, сын мой. Человек отошел от стены, огромные его ладони болтались ниже колен.

— Знаю.

— Тогда как…

— Так же, как я видел чаек, что ныряют над зеленым плевком земли. Так же, как видел глубокую реку оранжевой грязи, что бурля текла к болоту. Все это одно, отец. Я вижу.

А слепец в изумлении продолжал кивать и покачивать головой. То были ответы на вопросы, которых он не задавал.

— Где мать? Уж несколько раз она не приходила навестить меня.

Слепой вздохнул:

— Она должна работать, сынок, если мы хотим и дальше наполнять свои пищечаны. Она трудится в рассылочном центре.

— Ах, — и Человек вызвал видение сенсоцентра, откуда чарующие запахи и звуки и ощущения изливались в воздух Топаза на радость его обитателям. — Ей должно нравиться там. Так близко к аромату орхидей.

— Она говорит, что это хорошая работа.

Человек кивнул. Его огромная голова чуть склонилась вперед, и пыльные глаза утонули в колодцах тени.

— Тебе что-то нужно?

Человек соскользнул по стене в прохладную тьму и ответил ласково, ибо понимал, что отец его лишен зрения; даже такого, каким наделен он сам.

— Нет, отец, мне ничего не нужно. У меня есть мои пироги с мясом и пиво. У меня есть мои тени и цвета. И запах уходящего времени. Ничего мне больше не надо.

— Как странен ты, сын мой, — таинственно произнес слепой, ибо это вовсе не было тайной.

Человек хохотнул мягко и мускусно в нежном веселье.

— Воистину странен, отец.

Слепец медленно поднялся на ноги, и кости его скрипнули чуть слышно.

— До скорой встречи, сынок, — произнес он наконец.

— Иди мягко, отец мой, — сказал Человек, как принято было прощаться в Топазе.

— Оставайся нежно, — согласно традиции ответил слепой.

Он вышел и закрыл дверь и установил на замке новую комбинацию. Осторожность не бывает излишней, особенно в таком деле. Двадцать лет доказывали это. Двадцать лет, в течение которых его сын оставался в живых, чтобы блуждать в своем мире странного, слепого зрения.

Слепой вскарабкался по пандусу на жилой ярус и уселся, скрестив ноги, на своей лежанке. Он стал наигрывать тихонько на спиральной флейте. И играл без перерыва, пока привратник не вспыхнул розовым светом и не издал дрожащий предупредительный сигнал, когда в чаше проявилась Ордак.

— O-оох! — Она вышла из чаши и устало опустилась в гнездо пеночек. Ну и день! Как же надоели мне орхидеи, кто бы знал. Добрый вечер, дорогой. Как он сегодня?

Слепой отложил свою флейту и распростер руки.

Обнял женщину, прижимая ее темные волосы к своей шее, такие гладкие, нежные. И буркнул в ответ. Она поняла.

— Что же будет, Брумал?

Он мягко отстранил ее и задумчиво вздохнул:

— Ордак, как я могу сказать, что все будет хорошо, когда с каждым днем становится все хуже? Ты знаешь, он не может выйти, и мы должны жить здесь… Его не потерпят снаружи, даже по дороге в космопорт. Мы в ловушке здесь, моя дорогая.

Она встала, оправив свободную тунику и юбку. Аккуратно уложенные волосы прикрывали бородавку на правой щеке. Конечно, о ее уродстве знали, но, невидимое, оно переносилось легче.

Ордак все стояла, размышляя о том, что принесет будущее, и слепой муж сидел у ее ног, когда будущее рухнуло с небес. Оно просто было — не дурное, не хорошее, а какое выдалось. Жизнь прошлась тяжелой поступью сама по себе.

Покуда Ордак стояла в молчаливом раздумье, нарушился энергопередающий луч межконтинентального вертокрыла, чуть сместился, никем не замечено, силовой фокус — и могучий аппарат рухнул с высоты две с половиной тысячи футов, мгновенно уничтожив надземную часть дома. Он втоптал здание в землю, оставив в сохранности лишь машинный погреб. Оставив для спасателей и анализаторов, что пришли потом, дабы оценить нанесенный ущерб и спасти тех, кто остался в живых.

Над землей выживших не было. Последние двое несовершенных на Топазе отправились в общительное спокойствие, туда, где ни красота, ни уродство не имеют значения. Туда, где все мягко-серое и нежно-теплое от близости друг друга.

Так следует думать об этом.

Но под землей…

Вот тогда кошмар начался по-настоящему. То, что двадцать лет таилось в засаде, с рыком бросилось на глотку красоты Топаза.

Он медитировал. И медитирующим его нашли.

При помощи трамбовочных лучей, что сплавляли обрывки металла и куски пластика в прочные стены приятных пастельных тонов, они пробрались через обломки. А достигнув тайной комнаты — дверь ее никак не ублажала глаз, остановились в растерянности, размышляя, что же предпринять.

Их было трое. Чрезвычайно красивые мужчины.

Первый — блондин с широко посаженными глазами и внешностью чиновника, в тунике золотисто-медной. Он вел себя невозмутимо, как человек, уверенный в своих способностях и красоте. Чрезвычайных. Второй был на несколько дюймов пониже первого — а тот имел футов шесть роста, — темные, курчавые волосы скатывались на лоб с изяществом пантеры, кидающейся на ягненка. Руки его, благодаря мастерству пластихирурга, казались короче положенного, но то было рассчитанное несовершенство, оборачивающееся совершенством — в сочетании рук с длинным торсом и короткими ногами. Превосходно исполненная работа — пропорциями второй мужчина походил на Адониса.

Третий мог служить классическим древнегреческим образцом мужества и одаренности. Его глубоко посаженные серые глаза сияли властностью и сочувствием. Походка его была шагом легионера, а речь — мерным говором мудреца. Он никогда не облысеет и улыбка его не померкнет.

— В жизни не видел ничего подобного, — сказал курчавый анализатор по имени Роул.

— Это ведь не стандартный машинный погреб? — спросил старший по имени Прате.

Третий из них, Хольд, с мудрой иронией покачал головой:

— Нет, и, должен признать, это весьма безобразно. Некрашено. Грубо.

Он чуть вздрогнул по-женски. Но это было в характере Хольда, и никто из его товарищей не заметил, как это некрасиво

— Давайте откроем, — предложил Прате, взявшись за трамбовщик.

Остальные двое не ответили, а значит, согласились, и Прате включил луч. Хлынула широкая дуга сладостной яблочной зелени. За несколько секунд дверь оплавилась по краям и распалась на две совершенно симметричные половины. И пришедшие глянули во вздыбленную тьму.

Он медитировал. И медитирующим его нашли.

Поначалу, в первых каплях сочащегося из-за их спин света, они не поняли, что перед ними человеческое существо. Он был серой грудой, сваленной в углу, голова опущена, руки покоятся на чреслах.

Затем, по мере того как прояснялись детали, каждый из троих по очереди задерживал дыхание. Прате первым вошел в комнату, и голос его был почти не приятной смесью удивления и омерзения.

За ним следовал Роул, и, разглядев Человека, он издал вопль ужаса вначале округлый, затем грушевидный, длинный и, наконец, разбившийся: «Как гнусно!» И выражение его лица было некрасиво. Чрезвычайно.

Хольд направил фонарь в угол и тут же отвел луч, осветивший в своих безумных блужданиях всю комнату: голые стены, тарелочку с остатками каши, циновку на полу. Затем луч вернулся, но теперь озеро света заливало пол и краешек ягодиц Человека, чтобы в тени оставалось лицо, о, это лицо!..

Огромная голова, копна нечесаных почти седых волос, сбившихся в колтуны на висках. Тяжелая челюсть, и рот, точно косая рваная прорезь в блеклой плоти. Большие, прижатые к голове уши.

И глаза…

Пыльные глаза…

Две глубочайшие впадины, где клубилась пыль. Серость разлагающегося трупа. Серость штормовых туч. Серость несчастья и смерти. Глаза, глядевшие столь глубоко и ничего не видевшие. Уродливые глаза.

Гармоничные мужчины подняли свои упаковщики, a Человек шевельнулся и встал, и наступила сумятица.

Вначале был свет, а потом несвет. Вначале было тепло, а потом нетепло. И…

Вначале была любовь, столь глубокая, что в сердцевине ее крутился водоворотик, вертелся и извивался и крутился, как женщина в теплой ванне. Наслаждение бытием, приятность скольжения в благодушие, в отсутствие боли. Глубина мысли, мысли о чудесном и обыденном. О том, как широка она, и где она, и где же окраины ее. И все такое.

Потом была нелюбовь. Но на место любви пришло не отсутствие ее, не пустота, какую оставили по себе свет и тепло. На место ее пришло нечто иное. На место ее пришла не пришла не могла не прийти пришла Ненависть!

Много позже, когда солнца сели и луны вышли скорбеть зловеще и молчаливо над Топазом, миром красоты, — тогда явились другие. Они нашли три тела, такие уродливые в смерти, такие жалкие, раздавленные, растрепанные.

Они забрали его. Они вывели его, говоря: «И все это, и это все…» И много было проклятий и оскорблений. И ненависть была, и сознание, что он выродок. Пария. Ужасно! Он был уродством посреди красоты. «Что же нам делать с ним? Как нам убить его?»

И вышел вперед поэт, чьи строфы были совершенны, а образы блистательны. Худ он был и манерен, и довелось ему придумать правильный путь. Как создать красоту из уродства, добро из зла.

Установили они добрый столб. Ровный и стройный, вознесся он к четырем лунам. И привязали Человека к столбу, и обложили хворостом. И подожгли.

И смотрели, как он горит.

И вновь было плохо.

Ибо Человек имел пыльные глаза, а пыльные глаза видели то, чего не увидеть, и душа его была нежной и больной душою мечтателя.

Хватало у него наглости плакать и кричать, покуда горел он, и стенать: «Не убивайте меня. Не убивайте! Так многого я не увидел, так многого не узнал». Он просил и умоляли взывал о знаниях и видениях, на которые ему уже не взглянуть.

Но они все равно сожгли его.

И это было хорошо. Огонь. Красота его. Всеобщая красота. Если бы только у Человека хватило ума не кричать.

А когда остыла зола, ее расплавили, и там, где были столб и Человек, остался лишь совершенной формы пруд блистающего серебра.

Он был красив, как и все остальное.

И никто уже не мог оспорить: не осталось на Топазе ничего, кроме красоты. Красоты и покоя.

Но ночное небо звенело тающими глухими воплями, которым не умолкнуть вовек. И когда плывущие облака закрывали две луны, те, кто слаб и не боится признать это, понимали: пыльные глаза пребывают вовеки.

 

Боль одиночества

 

Это, на мой взгляд, один из лучших когда-либо написанных мною рассказов. И определенно один из наиболее важных лично для меня. Это нечто вроде фантазии, но особого рода. Это ужас сознания — в нескольких смыслах. Во-первых, потому что он описывает долины ночных теней, существующие в наших мыслях. А во-вторых, потому что эти мысли были моими. Этот рассказ родился в период эмоционального напряжения, охватившего меня после крушения второго брака. Я официально оформил развод и одиноко жил в Лос-Анджелесе, почти неспособный работать, и пытался сбежать от собственного бессилия при помощи бессмысленной уловки — затаскивал в постель всех подвернувшихся женщин подряд. Потом у меня началась серия снов; они продолжались несколько месяцев, пока я, охваченный безумным ужасом, не помчался к машинке и не написал этот рассказ. Когда я его завершил, сны исчезли и больше не возвращались.

Я многое могу сказать в пользу подобной самотерапии. Она может даже оказаться настолько действенной, что поможет человеку, подошедшему к Краю, вновь выпрямиться и избавиться, например, от Боли Одиночества.

 

Усвоенная с годами привычка по-прежнему побуждала его спать лишь на одной половине широкой двуспальной кровати. Ему требовалось место, чтобы вольно раскинуть члены, однако спал он исключительно на своей половине. Вторую занимали воспоминания — о ней, такой теплой и близкой, о том, как они лежали тело к телу, парой вопросительных знаков. Измученный этими воспоминаниями, он всячески избегал сна и ложился лишь тогда, когда уже не мог дальше бодрствовать. Чаще всего не спал до самого утра, занимался всякой ерундой, смотрел комедии, убирал квартиру — методично, с хирургической аккуратностью, словом, делал все, чтобы отвлечься от раздиравших душу эмоций, что бесцельно бушевали в ночи. А в конце концов, утомленный до изнеможения, отчаянно нуждающийся в отдыхе, валился на ненавистную кровать. Чтобы заснуть только на своей половине.

И увидеть сон, исполненный жестокости и страха.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!