РОМАНС СТОЙКОГО ОЛОВЯННОГО СОЛДАТИКА



 

 

1

 

В синем сапоге,

на одной ноге,

я стою пред комнаткой твоей…

Буки не боюсь,

не пошелохнусь —

всюду помню о любви своей!

 

Пусть и град, и гром,

пусть беда кругом —

я таким событьям только рад.

Охватив ружье,

с песней про Нее —

крепче на ноге держись, солдат.

 

2

 

В синем сапоге,

на одной ноге,

под твоим окошечком стою.

Буки не боюсь,

не пошелохнусь,

охраняю милую мою.

 

Пусть беда кругом,

пусть и град, и гром —

никогда не отступай назад!

Охватив ружье,

с песней про Нее —

крепче на ноге держись, солдат!

 

 

Осень 1940

 

 

" Как много пережито в эти лета "

 

 

Как много пережито в эти лета

любви и горя, счастья и утрат…

Свистя, обратно падал на планету

мешком обледеневшим стратостат.

 

А перебитое крыло косое

огромного, как слава, самолета,

а лодка, павшая на дно морское,

краса орденоносного Балтфлота?

 

Но даже скорбь, смущаясь, отступала

и вечность нам приоткрывалась даже,

когда невнятно смерть повествовала —

как погибали наши экипажи.

 

Они держали руку на приборах,

хранящих стратосферы откровенья,

и успевали выключить моторы,

чтобы земные уберечь селенья.

 

Так велика любовь была и память,

в смертельную минуту не померкнув,

у них о нас, — что мы как будто сами,

как и они, становимся бессмертны.

 

1935

 

" Подбирают фомки и отмычки, "

 

 

Подбирают фомки и отмычки,

Чтоб живую душу отмыкать.

Страшно мне и больно с непривычки,

Не простить обиды, не понять.

 

Разве же я прятала, таила

Что-нибудь от мира и людей?

С тайным горем к людям выходила,

С самой тайной радостью своей.

 

Но правдивым — больше всех не верят.

Вот и я теперь уже не та.

Что ж, взломайте…

За последней дверью

Горстка пепла, дым и пустота.

 

 

1940

 

 

"…Еще редактор книжки не листает "

 

 

…Еще редактор книжки не листает

с унылой и значительною миной,

и расторопный критик не ругает

в статье благонамеренной и длинной,

и я уже не потому печальна:

нет, всё, что днями трудными сияло,

нет, всё, что горько плакало ночами,—

не выплакала я, не рассказала.

 

Я — не они — одна об этом знаю!

О тайны сердца, зреющего в бури!

Они ревнуют, и они ж взывают

к стихам…

И ждут, чело нахмурив…

 

 

1940

 

 

" На собранье целый день сидела — "

 

 

На собранье целый день сидела —

то голосовала, то лгала…

Как я от тоски не поседела?

Как я от стыда не померла?..

Долго с улицы не уходила —

только там сама собой была.

В подворотне — с дворником курила,

водку в забегаловке пила…

В той шарашке двое инвалидов

(в сорок третьем брали Красный Бор)

рассказали о своих обидах, —

вот — был интересный разговор!

Мы припомнили между собою,

старый пепел в сердце шевеля:

штрафники идут в разведку боем —

прямо через минные поля!..

Кто-нибудь вернется награжденный,

остальные лягут здесь — тихи,

искупая кровью забубенной

все свои н е б ы в ш и е грехи!

И соображая еле-еле,

я сказала в гневе, во хмелю:

"Как мне наши праведники надоели,

как я наших грешников люблю!"

 

 

<1948–1949 гг.>

 

 

ПУСТЬ ГОЛОСУЮТ ДЕТИ

 

 

Я в госпитале мальчика видала.

При нем снаряд убил сестру и мать.

Ему ж по локоть руки оторвало.

А мальчику в то время было пять.

 

Он музыке учился, он старался.

Любил ловить зеленый круглый мяч…

И вот лежал — и застонать боялся.

Он знал уже: в бою постыден плач.

 

Лежал тихонько на солдатской койке,

обрубки рук вдоль тела протянув…

О, детская немыслимая стойкость!

Проклятье разжигающим войну!

 

Проклятье тем, кто там, за океаном,

за бомбовозом строит бомбовоз,

и ждет невыплаканных детских слез,

и детям мира вновь готовит раны.

 

О, сколько их, безногих и безруких!

Как гулко в черствую кору земли,

не походя на все земные звуки,

стучат коротенькие костыли.

 

И я хочу, чтоб, не простив обиды,

везде, где люди защищают мир,

являлись маленькие инвалиды,

как равные с храбрейшими людьми.

 

Пусть ветеран, которому от роду

двенадцать лет,

когда замрут вокруг,

за прочный мир,

за счастие народов

подымет ввысь обрубки детских рук.

 

Пусть уличит истерзанное детство

тех, кто войну готовит, — навсегда,

чтоб некуда им больше было деться

от нашего грядущего суда.

 

 

1949

 

 

[ТРИПТИХ 1949 ГОДА]

 

1

 

 

Я не люблю за мной идущих следом

по площадям

и улицам.

 

Мой путь —

мне кажется тогда —

стремится к бедам:

Скорей дойти до дома

как-нибудь.

Они в затылок дышат горячо…

Сейчас положат руку

на плечо!

Я оглянусь: чужими

притворятся,

прохожими…

Но нас не обмануть: к беде —

к БЕДЕ —

стремглав

идет мой путь.

О, только бы: скорей. Домой.

Укрыться.

Дойти и запереться

и вернуться.

Во что угодно сразу

погрузиться:

в вино!

в заботы!

в бесполезный труд…

Но вот уж много дней,

как даже дома

меня не покидает страх

знакомый,

что по Следам

Идущие —

придут.

 

 

2

 

 

Не будет дома

или будет дом

и легче будет

иль еще печальней —

об этом годе расскажу потом,

о том, как стало

ничего не жаль мне.

Не жаль стареть.

Не жаль тебя терять.

Зачем мне красота, любовь

и дом уютный, —

затем, чтобы молчать?

Не-ет, не молчать, а лгать.

Лгать и дрожать ежеминутно.

Лгать и дрожать:

а вдруг — не так солгу?

И сразу — унизительная кара.

Нет. Больше не хочу и не могу.

Сама погибну.

Подло — ждать удара!

Не женское занятье: пить вино,

по кабакам шататься в одиночку.

Но я — пила.

Мне стало все равно:

продлится ли позорная отсрочка.

Мне только слез твоих

последних жаль,

в то воскресенье,

в темный день погони,

когда разлуки каторжная даль

открылась мне —

ясней, чем на ладони…

Как плакал ты!

Последний в мире свет

мне хлынул в душу —

слез твоих сиянье!

Молитвы нет такой

и песни нет,

чтобы воспеть во мне

твое рыданье.

Но… Даже их мне не дают воспеть…

В проклятой немоте изнемогаю…

И странно знать,

что вот придет другая,

чтобы тебе с лица их утереть…

Живу — тишком.

Живу — едва дыша.

Припоминая, вижу — повсеместно

следы свои оставила душа:

то болью, то доверием, то песней…

Их время и сомненье не сотрет,

не облегчить их никаким побегом,

их тут же обнаружит

и придет

и уведет меня —

Идущий Следом…

 

 

Осень 1949

 

 

3

 

 

Я не люблю звонков по телефону,

когда за ними разговора нет.

"Кто говорит? Я слушаю!"

В ответ

молчание и гул, подобный стону.

Кто позвонил и испугался вдруг,

кто замолчал за комнатной стеною?

"Далекий мой,

желанный,

верный друг,

не ты ли смолк? Нет, говори со мною!

Одною скорбью мы разлучены,

одной безмолвной скованы печалью,

и все-таки средь этой тишины

поговорим… Нельзя, чтоб мы молчали!"

 

А может быть, звонил мой давний враг?

Хотел узнать, я дома иль не дома?

И вот, услышав голос мой знакомый,

спокоен стал и отошел на шаг.

Нет, я скрываться не хочу, не тщусь.

Я всем открыта, точно домочадцам…

Но так привыкла с домом я прощаться,

что, уходя, забуду — не прощусь.

Разлука никакая не страшна:

я знаю — я со всеми, не одна…

Но, господи, как одиноко вдруг,

когда такой настигнут тишиною…

Кто б ни был ты,

мой враг или мой друг, —

я слушаю! Заговори со мною!

 

1949

 

 

" Когда ж ты запоешь, когда "

 

 

Когда ж ты запоешь, когда

откроешь крылья перед всеми?

О, возмести хоть миг труда

в глухонемое наше время!

Я так молю — спеша, скорбя,

молю невнятно, немо, глухо…

Я так боюсь забыть тебя

под непрерывной пыткой духа.

Чем хочешь отомсти: тюрьмой,

безмолвием, подобным казни,

но дай хоть раз тебя — самой,

одной —

прослушать без боязни.

. . . . . . . .

 

1951

 

" Ленинград — Сталинград — Волго-Дон "

 

 

Ленинград — Сталинград — Волго-Дон.

Незабвенные дни февраля…

Вот последний души перегон,

вновь открытая мной земля.

 

Нет, не так! Не земля, а судьба.

Не моя, а всего поколенья:

нарастающая борьба,

восходящее вдохновенье.

 

Всё, что думалось, чем жилось,

всё, что надо еще найти, —

точно в огненный жгут, сплелось

в этом новом моем пути.

 

Снег блокадный и снег степной,

сталинградский бессмертный снег;

весь в движении облик земной

и творец его — человек…

 

Пусть, грубы и жестки, слова

точно сваи причалов стоят, —

лишь бы только на них, жива,

опиралась правда твоя…

 

1952

 

" О, где ты запела "

 

 

О, где ты запела,

откуда взманила,

откуда к жизни зовешь меня…

Склоняюсь перед твоею силой,

Трагедия, матерь живого огня.

 

Огонь, и воду, и медные трубы

(о, медные трубы — прежде всего!)

я прохожу,

не сжимая губы,

страшное славя твое торжество.

Не ты ли сама

последние годы

по новым кругам вела и вела,

горчайшие в мире

волго-донские воды

из пригоршни полной испить дала…

О, не твои ли трубы рыдали

четыре ночи, четыре дня

с пятого марта в Колонном зале

над прахом, при жизни

кромсавшим меня…

Не ты ль —

чтоб твоим защитникам в лица

я вновь заглянула —

меня загнала

в психиатрическую больницу,

и здесь, где горю ночами не спится,

встала в рост,

и вновь позвала

на новый круг,

и опять за собой,

за нашей

совместной

народной судьбой.

Веди ж, я знаю — тебе подвластно

все существующее во мне.

Я знаю паденья, позор напрасный,

я слабой бывала, постыдной, ужасной —

я никогда не бывала несчастной

в твоем сокрушающем ложь огне.

Веди ж, открывай, и рубцуй, и радуй!

Прямо в глаза взгляни

и скажи:

«Ты погибала взаправду — как надо.

Так подобало. Да будет жизнь!»

 

 

31 января

 

ПАМЯТИ ЗАЩИТНИКОВ

 

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!

 

 

Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе 1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.

 

 

I

 

 

В дни наступленья армий ленинградских,

в январские свирепые морозы,

ко мне явилась девушка чужая

и попросила написать стихи…

 

Она пришла ко мне в тот самый вечер,

когда как раз два года исполнялось

со дня жестокой гибели твоей.

 

Она не знала этого, конечно.

Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,

она просила написать о брате,

три дня назад убитом в Дудергофе.

 

Он пал, Воронью гору атакуя,

ту высоту проклятую, откуда

два года вел фашист корректировку

всего артиллерийского огня.

 

Стараясь быть суровой, как большие,

она портрет из сумочки достала:

— Вот мальчик наш,

мой младший брат Володя…—

И я безмолвно ахнула: с портрета

глядели на меня твои глаза.

 

Не те, уже обугленные смертью,

не те, безумья полные и муки,

но те, которыми глядел мне в сердце

в дни юности, тринадцать лет назад.

 

Она не знала этого, конечно.

Она просила только — Напишите

не для того, чтобы его прославить,

но чтоб над ним могли чужие плакать

со мной и мамой — точно о родном…

 

Она, чужая девочка, не знала,

какое сердцу предложила бремя,—

ведь до сих пор еще за это время

я реквием тебе — тебе! — не написала…

 

 

II

 

 

Ты в двери мои постучала,

доверчивая и прямая.

Во имя народной печали

твой тяжкий заказ принимаю.

 

Позволь же правдиво и прямо,

своим неукрашенным словом

поведать сегодня

о самом

обычном,

простом и суровом…

 

 

III

 

 

Когда прижимались солдаты, как тени,

к земле и уже не могли оторваться, —

всегда находился в такое мгновенье

один безымянный, Сумевший Подняться.

 

Правдива грядущая гордая повесть:

она подтвердит, не прикрасив нимало, —

один поднимался, но был он — как совесть.

И всех за такими с земли поднимало.

 

Не все имена поколенье запомнит.

Но в тот исступленный, клокочущий полдень

безусый мальчишка, гвардеец и школьник,

поднялся — и цепи штурмующих поднял.

 

Он знал, что такое Воронья гора.

Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!

 

Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,

он звал, и хрипел, и карабкался в гору,

он первым взлетел на нее, обернулся

и ахнул, увидев открывшийся город!

 

И, может быть, самый счастливый на свете,

всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —

он смерти мгновенной своей не заметил,

ни страха, ни боли ее не изведав.

 

Он падал лицом к Ленинграду.

Он падал,

а город стремительно мчался навстречу…

…Впервые за долгие годы снаряды

на улицы к нам не ложились в тот вечер.

 

И звезды мерцали, как в детстве, отрадно

над городом темным, уставшим от бедствий,

— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —

сказала сестра и уснула, как в детстве.

 

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.

Так вольно давно никому не вздыхалось.

Но сердце, привыкшее к смертному гулу,

забытой земной тишины испугалось.

 

 

IV

 

 

…Как одинок убитый человек

на поле боя, стихшем и морозном.

Кто б ни пришел к нему,

кто ни придет,

ему теперь все будет поздно, поздно.

 

Еще мгновенье, может быть, назад

он ждал родных, в такое чудо веря…

Теперь лежит — всеобщий сын и брат,

пока что не опознанный солдат,

пока одной лишь Родины потеря.

 

Еще не плачут близкие в дому,

еще, приказу вечером внимая,

никто не слышит и не понимает,

что ведь уже о нем,

уже к нему

обращены от имени Державы

прощальные слова любви и вечной славы.

 

Судьба щадит перед ударом нас,

мудрей, наверно, не смогли бы люди…

А он —

он о т д а н Родине сейчас,

она одна сегодня с ним пробудет.

 

Единственная мать, сестра, вдова,

единственные заявив права,—

всю ночь пробудет у сыновних ног

земля распластанная,

тьма ночная,

одна за всех горюя, плача, зная,

что сын —

непоправимо одинок.

 

 

V

 

 

Мертвый, мертвый…

Он лежит и слышит

все, что недоступно нам, живым:

слышит — ветер облако колышет,

высоко идущее над ним.

 

Слышит все, что движется без шума,

что молчит и дремлет на земле;

и глубокая застыла дума

на его разглаженном челе.

 

Этой думы больше не нарушить…

О, не плачь над ним — не беспокой

тихо торжествующую душу,

услыхавшую земной покой.

 

 

VI

 

 

Знаю: утешеньем и отрадой

этим строчкам быть не суждено.

Павшим с честью — ничего не надо,

утешать утративших — грешно.

 

По своей, такой же, скорби — знаю,

что, неукротимую, ее

сильные сердца не обменяют

на забвенье и небытие.

 

Пусть она, чистейшая, святая,

душу нечерствеющеи хранит.

Пусть, любовь и мужество питая,

навсегда с народом породнит.

 

Незабвенной спаянное кровью,

лишь оно — народное родство —

обещает в будущем любому

обновление и торжество.

 

…Девочка, в январские морозы

прибегавшая ко мне домой,—

вот— прими печаль мою и слезы,

реквием несовершенный мой.

 

Все горчайшее в своей утрате,

все, душе светившее во мгле,

я вложила в плач о нашем брате,

брате всех живущих на земле…

 

…Неоплаканный и невоспетый,

самый дорогой из дорогих,

знаю, ты простишь меня за это,

ты, отдавший душу за других.

 

 

Апрель 1944

 

В. Огрызко


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 84; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!