РУССКИЕ ТОРКВЕМАДЫ, ИЛИ «УВЕЩЕВАНИЕ С ПРЕЩЕНИЕМ» 4 страница



Впрочем, в подходе сыска к чудесам и магии видна некая двойственность. С одной стороны, волшебников и колдунов разоблачали как шарлатанов, с другой – в их сверхъестественные способности наносить ущерб все‑таки верили. В сопроводительном указе о сосланном в Якутск волшебнике Максиме Мельнике сказано, что его нужно содержать прикованным к стене и «не давать ему воды, ибо он… многажды уходил в воду». Власть считала, что «мнимые волшебники» только обманывают людей и обогащаются за счет простаков. Однако наказание за это надувательство было самое страшное: «Оные обманщики казнены будут смертию, сожжены». Якова Ярова в 1736 году сожгли не как обманщика и шарлатана, а как чародея.

Традиционная жестокость наказания колдунов проистекала из убеждения, что магические силы действуют, дьявол не дремлет. Существование нечистой силы и ее агентов среди людей, в том числе и среди верноподданных России, рассматривалось как вполне реальное. Общение же с этой силой признавалось страшным государственным преступлением.

 

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

В 1737 году томский воевода Угрюмов лично «допрашивал» сидевшее в утробе 12‑летней калмычки Ирины «дьявольское навождение». На уловку этой легкомысленной девицы‑чревовещательницы попалось еще несколько солидных людей. Дело получило огласку и вызвало тревогу в столице. Специальная комиссия быстро распутала историю с чревовещанием, Ирина была подвешена на дыбу, ее били розгами, и вскоре она призналась, что после какой‑то болезни появилось «в утробе у нее… ворчанье, подобно как грыжная болезнь», и, когда воевода «спрашивал дьявола: "Кто‑де ты таков?", в то время отвечала она своим языком, тайно скрывая себя». Все участники этого дела по приговору Тайной канцелярии были «в назидание от легковерия» наказаны. Сама же Ирина за «ложный вымысел дьявола» была бита кнутом и с вырезанием ноздрей сослана в Охотск. Словом, в сыске с этим делом разобрались как заправские атеисты.

Дело Козицына из Яренска, начатое в 1756 году, заключалось в том, что он обвинялся многими соседями в «порче» женщин, на которых он насылал разные болезни, от чего эти женщины умирали или бились в судорогах. Вначале «чародей» полностью отрицал свою вину даже «под пристрастием битья батогами», но на увещевании священником Козицын, человек, по‑видимому, психически нездоровый, неожиданно дал показания на соседа, Гордея Карандышева, как на своего учителя чародейства. Якобы он Козицыну «показал у себя в доме пятерых дьяволов, которые невидимо в избе были» и сказал, что «ежели ты будешь людей портить, то оные дьяволы в том тебе будут послушны». Позже, на следствии, Козицын показал, что «работал» в основном с тремя дьяволами, которых он приводил в свое зимовье. Они появлялись перед ним в виде существ «малорослых, подобных человеку, у которых по всему телу шерсть, и сами все черные, а головы у них, против человеческих, вострыя, а одежды на них не было, а на спрос говорили человеческим языком, по‑русски… и потом, когда он, Козицын, намерение имел кого испортить, и дьяволы являлись, и наговоривши волшебными, упоминая дьявола, словами, хотя б на хлеб печеный, на муху живую и прочее, чтоб такое не было, с ними посылал, сказывая кого испортить, именно положить в питье, и как выпьет, то б те люди кричали и бились, и они, дьяволы, в том действовали, а ныне он портить не умеет и все то учение забыл, и дьяволы к нему не являются». На пытках Козицын «сговорил вину» с Карандышева, которого тоже пытали, и указал на другого «учителя». Найти его не удалось, но на четырех пытках (71 удар кнута!) Козицын подтвердил последнюю версию показаний, и в 1763 году Яренская канцелярия вынесла приговор: «Означенному чародею и волшебнику Андрею Козицыну, который имел волшебство и заговор с дьяволом, и портил означенных жонок и затейно говаривал Гордея Карандышева, при собрании народа, дав время к покаянию, учинить казнь смертную сжением в срубе». Смертная казнь позже была заменена битьем кнутом и ссылкой в Нерчинск.

 

В то же время Екатерина II писала А. А. Вяземскому: «Куды как бы я любопытна была видеть ваши колдуны. Ну как этому статься, чтоб пуская по ветру червей за человеком, он бы оттого умер? И подобным басням в Сенате верят и потому осуждают! Виноваты они в том, что от Бога отреклись, а что чорта видели, то всклепали на себя». Этим письмом императрица, в сущности, прекратила охоту на ведьм.

Любопытно, что те дела, которые по всем понятиям тех времен бесспорно свидетельствовали о вмешательстве неких сверхъестественных сил, сыск старался замолчать. В 1724 году началось дело великолуцких помещиков братьев Тулупьевых. Один из них, Федор, в 1721 году серьезно заболел, после чего онемел. Сам лейб‑медик Блюментрост, осмотрев больного, обнаружил у него «паралич глотки». Тулупьева отставили от службы и разрешили уехать в свое поместье. Однако через три года он во сне неожиданно упал с лавки и тут вновь обрел голос. При этом он рассказал, что во сне ему явился некий старичок, который отвел его сначала в церковь, потом на гору, а там столкнул Тулупьева вниз, после чего тот очнулся на полу и закричал от страха. Слух о чудесном исцелении Тулупьева пронесся по уезду. Федора и его брата взяли в Синод, где их допросили, как и еще нескольких свидетелей. Тулупьевы характеризовались как люди верующие, непьющие и честные, диагноз Блюментроста был авторитетен, одним словом, произошло явное чудо. Об этом глава Синода Феодосии донес Петру I. Вскоре царь указал: «Дело о разглашении про разрешение немоты уничтожить», то есть закрыть.

 

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

Осталось не расследованным в 1765 году донесение лекаря Рампау, который, ночуя в доме одной крестьянки, стал свидетелем того, как овцы «с хозяйкою стали человеческими голосами сквернословить, тихо говорить более двух часов… отчего я, – пишет ученый лекарь,– от великого страха и ужасти принужден из избы выбежать за солдатом, который ночевал в сарае». Когда лекарь и солдат вернулись в избу, то «овцы паки стали, при помянутом солдате, человеческим голосом говорить, меня по имени, отчеству и фамилии называют, и о себе имена человеческие сказывают: один из их – Федор, а двое – Гаврилы». После «знакомства» овцы стали просить хозяйку – явную чревовещательницу: «Алена! Выпусти нас!»

 

Сумасшедшие и люди с расстроенной психикой попадали в сыск потому, что имели несчастье бредить на политические, «непристойные» темы. Там же оказывались и дерзкие богохульники, находившиеся в состоянии «исступления» – буйного помешательства. Попадали в сыск и те, кто видел чудесные видения, а потом спешил предупредить власти о грядущем конце света, о необходимости срочно построить на каком‑то, указанном ему свыше месте церковь. Эти люди, движимые неведомыми «гласами», шептавшими им, как в 1726 году попу Василию Тимофееву: «Иди и повеждь о сновидении царице», являлись в Тайную канцелярию или ко дворцу и настаивали донести самодержице, что нужно срочно у каждой печи и во всех нужниках во дворце поставить часовых, «понеже в том есть великое опасение», или что светлейшего князя А. Д. Меншикова нельзя допускать во дворец, потому что Пресвятая Богородица сказала: «Меншиков, пребыв з женою своею, не обмываетца и ездит к Ея величеству в нечистоте, и на Полтавской баталии был он в такой же нечистоте, отчего на той баталии побито много силы». Перед следователями проходила вереница людей, объятых манией величия, бред которых тем не менее подходил под обвинения в самозванстве.

 

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

Подпоручик Дмитрий Никитин в 1747 году сказал, что он сын Петра Великого и сам император, и «когда‑де я был при государыне царевне Екатерине Иоанновне пажем, и тогда мне пожаловано тридцать шесть дьяволов, и я с ними по Москве ездил, а Михаил Архангел за мною на запятках стаивал».

Колодник Калдаев на допросе рассказал следователям, что «он в доме видел видение: очевидно влетел в избу ево орел и садился у него на живот, и говорил человеческим голосом, что будет он… царем Петром Петровичем».

В 1754 году в Тайной канцелярии допрашивали солдата Петра Образцова, который доверительно рассказывал, что ему явился дьявол и сказал: наследник престола Петр Федорович – «змей и антихрист, и оной дьявол невидимо всегда с ним, чрез плечо говорит и шепчет на ухо… и не дает ему Богу молиться».

 

Безусловно, в описываемое время сумасшествие («сумасбродство») признавалось болезнью. Но XVIII век еще не избавился от представлений о душевной болезни как материальном и даже живом существе, которое по воле злых сил вселяется в человека и «корежит» его, делает «беснующимся». Лечили больных «не в состоятельном уме» различными способами. Для того чтобы изгнать из них беса, кропили святой водой, держали в оковах на освященной монастырской земле, лечили «трудотерапией». Несмотря на все это умалишенные считались правоспособными и отвечали за свои слова и действия по законам. К душевнобольным, которые кричали «Слово и дело!» или публично говорили «непристойные слова», относились так же, как к здоровым преступникам: их хватали, заковывали, вставляли в рот кляп, чтобы они не произносили «непристойные слова». Как и здоровых преступников, их допрашивали в «роспросах» и в очных ставках. Данные ими показания пунктуально записывали, несмотря на их явную бредовость. Это объяснимо боязнью пропустить факт государственного преступления, причем ради этого следователям приходилось порой допрашивать совершенно больных людей.

Неправомочными признавались лишь те сумасшедшие, чьи речи было невозможно понять, а их бессвязные показания нельзя было занести на бумагу. Буйное поведение считалось свидетельством сумасшествия. Но и таких больных некоторое время держали под арестом, ожидая, когда они немного «придут в ум» и смогут давать показания. Если же буйство подследственного продолжалось и не было симуляцией (а за этим следили), то больного, находившегося «в исступлении ума», отправляли в монастырь «для содержания ко исправлению ума». При этом приписка в резолюции «До сроку» означала, что сумасшедшего посылали в монастырь на какое‑то время, до выздоровления, точнее – до прихода в то состояние, которое называлось «Пришел в ум», «Стал быть в настоящем уме». Монастырские власти обязывались тотчас сообщать куда надлежит об улучшении состояния больного. Навязанные монахам сумасшедшие были большой для них обузой, от которой они спешили избавиться. Возвращенного в сыск человека вновь допрашивали и пытали по сказанным им ранее «непристойным словам», игнорируя то обстоятельство, что слова эти были произнесены им как раз «в безумстве».

Словом, показания сумасшедших признавались политическим сыском как имеющие полную юридическую силу и их использовали в «роспросах», на очных ставках и в пытках. Сыск не отказывался и от доносов сумасшедших, видя в них рядовых изветчиков. Как и в делах о «непристойных словах», судьба колодника‑сумасшедшего во многом зависела от того, что он говорил, какими именно «непристойными словами» бредил. Если он объявлял себя царем или утверждал, что сожительствовал с императрицей, мылся с ней в бане, то наказание было суровое, если же он просто ругал государя по‑матерному, то кара была мягче.

Даже в екатерининские времена, когда медицинская наука сделала заметные успехи в постижении тайн человека и государыня не побоялась привить себе и сыну оспу, «политический бред» сумасшедшего оценивался по‑прежнему как государственное преступление. В приговоре 1777 года о заточении в Динамюнде отставного бригадира барона Федора Аша, который объявил, что он – подданный «законного государя» И. И. Шувалова – сына Петра Великого, есть ключевое выражение: «впал по безумству в преступление», поясняющее отношение сыска к делам сумасшедших. Аша тщательно, как вполне здорового человека, допрашивали «для чего он столь дерзостныя и вымышленные слова… писать и вредные намерения иметь отважился?» Тогда же его вопрошали и о сообщниках – без этого сыск не в сыск: «Не имел ли он в сем его развращенном и вредном намерении подобных себе сотоварищей?..»

Позже просидевшего 19 лет в Динамюнде Аша привезли (уже при Павле I) в Петербург, но вскоре стало ясно, что он «в уме не исправился», и поэтому в именном указе от 2 апреля 1797 года сказано, что Аш «по учиненной его дерзости, нарушению присяги и изменническому предприятию… заслуживает смертную казнь», которую заменили пожизненным заточением в суздальский Спасо‑Ефимьевский монастырь. При этом, как писал современник, несчастный сумасшедший скорее «был жалок, нежели кому‑либо опасен».

Однако власть так не считала. Когда в 1775 году сошедший с ума надворный советник Григорий Рогов вошел с улицы в здание Синода, сел за стол и начал писать манифест от имени «императора Павла Петровича», то нетрудно было предвидеть, как отнесется к этому императрица Екатерина II, которая не хотела уступать престол сыну. Поэтому Рогова схватили и отправили не в монастырь «под начало» монахов, а в Петропавловскую крепость. Его делом занималась сама Екатерина II. Потом Рогова, хотя и признали «в уме помешанным», заключили в Шлиссельбургскую крепость, где и содержали как государственного преступника. В инструкции охране было приказано, с одной стороны, не слушать Рогова, так как «он в уме помешан», с другой стороны, немедленно рапортовать о всех его «непристойных словах» коменданту крепости, а уж тот сообщал о речах сумасшедшего узника самому генерал‑прокурору. На всякий случай психически здоровую жену и невинных детей Рогова Екатерина II также сослала в Сибирь.

 

Следователи сыска не были лишены наблюдательности, неплохо знали человеческую психологию вообще и психологию «простецов», в частности. Порой они умели найти тонкий подход к подследственному. За ним внимательно наблюдали во время допросов, отмечали, как он реагирует на сказанные слова, предъявленные обвинения, как ведет себя перед лицом свидетелей на очной ставке. При допросе в 1732 году заподозренного в сочинении подметного письма монаха Решилова ему дали прочитать это письмо, а потом Феофан Прокопович, ведший допрос вместе с кабинет‑министрами и Ушаковым, записал как свидетельство несомненной вины Решилова: «Когда ему при министрах велено письмо пасквильное дать посмотреть, тогда он первее головою стал качать и очки с носа, моргая, скинул, а после, и одной строчки не прочет, начал бранить того, кто оное письмо сочинил».

Вообще, Феофан Прокопович был настоящим русским Торквемадой. Инструкции, составленные им для ведения допросов, являются образцом полицейского таланта: «Пришед к [подсудимому], тотчас нимало немедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на все лице его, не явится ли на нем каковое изменение, и для того поставить его лицом к окошкам… Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать».

Самыми трудными для следователей были люди образованные, умные. Как уже сказано выше, Николай Новиков оказался «неудобным клиентом», он умело защищался, уходил от расставленных ему ловушек и привычных приемов сыска.

Сложным оказалось и дело самозванки – «дочери Елизаветы Петровны». Князь А. М. Голицын, ведший это дело, прибегал к различным уловкам и нестандартным приемам, чтобы хотя бы понять, кем же на самом деле была эта женщина, так убежденно и много говорившая о своем происхождении от императрицы Елизаветы и Алексея Разумовского, а также о своих полуфантастических приключениях в Европе и Азии. Голицын допрашивал самозванку по‑французски, но, пытаясь выяснить ее подлинную национальность, неожиданно перешел на польский язык. Она отвечала по‑польски, но было видно, что язык этот ей плохо знаком. Из этого Голицын сделал вывод, что она, очевидно, не полька. Стремясь уличить самозванку (говорившую, что она якобы бежала из России в Персию и хорошо знает персидский и арабский языки), Голицын заставил ее написать несколько слов на этих языках. Эксперты из Академии наук, изучив записку, утверждали, что ее язык им неизвестен.

Проведя много часов в допросах «княжны Таракановой», Голицын пытался изучить ее характер, выяснить, какие конечные цели были у преступницы. Оставленные им описания и характеристика этой авантюристки не лишены глубины и выразительности:

«Сколько по речам и поступкам ее судить можно, свойства она чувствительного, вспыльчивого и высокомерного, разума и понятия острого, имеет много знаний… Я использовал все средства, ссылаясь и на милосердие В. и. в. и на строгость законов… чтобы склонить ее к выяснению истины. Никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься. Увертливая душа самозванки, способная к продолжительной лжи и обману, ни на минуту не слышит голоса совести. Она вращалась в обществе бесстыдных людей и поэтому ни наказания, ни честь, ни стыд не останавливают ее от выполнения того, что связано с ее личной выгодой. Природная быстрота ума, ее практичность в некоторых делах, поступки, резко выделяющие ее среди других, свелись к тому, что она легко может возбудить к себе доверие и извлечь выгоду из добродушия своих знакомых».

 

Итак, уже к началу XVIII века в политическом сыске существовала довольно разработанная «технология» ведения дел: «роспрос», который предполагал допросы изветчика, ответчика и свидетелей, а также их очные ставки. Следователи уже на стадии «роспроса» стремились добиться от изветчика точного, «доведенного» с помощью свидетелей извета. От ответчика требовали быстрого признания вины, раскаяния, подробного рассказа о целях, средствах задуманного им или совершенного государственного преступления, а также выдачи сообщников.

Если дело не закрывалось на «роспросе», то оно переходило в следующую стадию, называемую розыск. Решение о начале розыска в застенке принимал руководитель сыскного ведомства, а иногда и сам государь на основе знакомства с результатами «роспроса».

 

«А С ДЫБЫ СКАЗАЛ…»

 

Обычно розыск начинался с «роспроса у пытки (у дыбы)», то есть допроса в камере пыток, но пока без применения истязаний. Другое название допроса в камере пыток – «роспрос с пристрастием».

Допрашивали «у пытки» следующим образом. Человека подводили к дыбе. Дыба представляла собой примитивное подъемное устройство. В потолок или в балку вбивали крюк, через него (иногда с помощью блока) перебрасывали ремень или веревку. Один конец ее был закреплен на войлочном хомуте, называемом иногда «петля». В нее вкладывали руки пытаемого. Другой конец веревки держали в руках ассистенты палача.

Допрос под дыбой был, несомненно, сильным средством морального давления на подследственного, особенно для того, кто впервые попал в застенок. Человеку зачитывали приговор о пытке, что уже само по себе действовало устрашающе. Он стоял под дыбой, видел заплечного мастера и его помощников, мог наблюдать, как они готовились к пытке: осматривали кнуты, разжигали жаровню, лязгали страшными инструментами. Некоторым узникам показывали, как пытают других. Делалось это, чтобы человек понял, какие муки ему предстоят. Под дыбой проводились и очные ставки, причем один из участников мог уже висеть на дыбе, а другой – стоять возле нее («Их ставити с тат[ь]ми с очей на очи, и татей перед ними пытать»). Следователи прибегали и к имитации пытки. Для этого приведенного в застенок подследственного раздевали и готовили к подъему на дыбу.

«Роспрос у пытки» не заменял саму пытку, а лишь предшествовал ей. И если колодника решили пытать, то от пытки его не спасало даже чистосердечное признание (или то признание, которое требовалось следствию) – ведь пытка, по понятиям того времени, служила высшим мерилом искренности человека. Даже если подследственный раскаивался, винился, то его обычно все равно пытали. С одного, а чаще с трех раз ему предстояло подтвердить повинную, как писалось в документах, «из подлинной правды». Если пытали даже признавшего свою вину, то для «запиравшихся», упорствующих в «роспросе», на очной ставке или даже в «роспросе у дыбы» пытка была просто неизбежной.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 44; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!