КОРОЛЕВА ЭВЕРЕСТА И КИНОМАГНАТ ПОГИБЛИ 35 страница



Она стала подниматься в горы; она говорила обычно, что начала делать это, «потому что знала, что они никогда не последуют туда за мною. Но тогда, дерьмо собачье, я полагала, что делаю это не ради них; я делала это ради себя».

Каждый вечер она по часу бегала босиком по лестнице — вверх и вниз, до улицы и обратно, на носочках, — в заботе о своих больных ступнях. Затем она валилась на груду подушек, яростно глядя по сторонам, и ему приходилось беспомощно слоняться вокруг, после чего он наливал ей обычно крепкого спиртного: чаще всего ирландского виски. Она выпивала свою честную порцию, топя в ней реальность проблемы — боль в ногах. («Ради Христа, держите ноги в покое, — доносился до неё по телефону сюрреалистичный голос из пиар-агентства. — Если они не смогут ходить, это финиш, занавес, сайонара[147], доброй ночи, бери шинель — пошли домой».) В их двадцать первую совместную ночь, приняв пять двойных «Джеймсонов», она сказала:

— Вот почему я на самом деле поднялась туда. Не смейся: убежать от добра и зла.

Он не стал смеяться.

— По-твоему, горы выше этики? — серьёзно спросил он.

— Вот чему научила меня революция, — продолжила она. — Одной вещи: что информация упразднилась где-то в двадцатом веке, не скажу точно, когда; само собой, эта часть информации стала праздной, упразднённой. С тех пор мы живём в волшебной истории. Понимаешь? Всё случается магическим образом. Ни одна фея не имеет ни малейшего грёбаного представления, что происходит. Как же теперь понять, где правильно, где неправильно? Мы даже не знаем, что это такое. Так что я подумала: ты можешь разбить себе сердце, пытаясь разобраться во всём этом, или же пойти и усесться на гору, потому что именно там является вся истина, веришь ты в это или нет[775]; она поднялась и убежала из этих городов, где даже материя под нашими ногами искусственна, лжива; и она скрылась там, в тонком-тонком воздухе, где лжецы не посмеют находиться после того, как их мозг взорвётся. Там хорошо. Я была там. Спроси меня.

Она заснула; он отнёс её в кровать.

Когда известие о его смерти в авиакатастрофе настигло её, она терзалась, изобретая его для себя: спекулируя, можно сказать, рассуждениями об утерянном возлюбленном. Он был первым мужчиной, с которым она спала за последние пять с лишним лет: совсем не маленькое число в её жизни. Она стремилась отвернуться от собственной сексуальности; инстинкты предупреждали её: если поступить иначе, она поглотит тебя; сексуальность была для неё — да и останется навсегда — важным объектом, тёмным континентом, обширным белым пятном на карте, и Алли никогда не была готова идти тем путём, быть тем исследователем, наносить те берега: уже нет, или, быть может, ещё нет. Но она так и не избавилась от чувства ущербности из-за своего невежества в Любви — в том, что должно было казаться ей похожим на полное погружение в чрево этого архетипичного, капитализированного джинна, желания, стирающего границы самости, срывающего все покровы, пока ты не будешь раскрыт от кадыка до промежности: вот они, точные слова, — ибо явления она не познала. Предположим, он придёт ко мне, мечтала она. Я смогла бы узнать его, шаг за шагом, подняться на самую вершину. Запретив горы своим мягкокостным ногам, я искала бы гору в нём: ставила бы основной лагерь, прокладывала маршруты, остерегалась ледопадов, лавин, обвалов. Я покорила бы пик и увидела танцующих ангелов. О, но он мёртв, и на дне моря.

Затем она нашла его.

И, возможно, он изобрёл её тоже, в некоторой степени: изобрёл кого-то, вечно стремящегося прочь от прежней жизни навстречу любви.

В этом нет ничего исключительного. Случается довольно часто; и эти два изобретателя продолжают шлифовать друг о друга свои грубые грани, настраивать свои изобретения, воплощать фантазии в реальность, учиться быть вместе: или не быть. Решают — делать или не делать. Но допустить, что Джибрил Фаришта и Аллилуйя Конус могли пойти по столь обыкновенной дорожке, значило бы сделать ошибку, представляя их отношения вполне заурядными. Это было не так; ничто другое не было более существенным ударом по заурядности.

Это были отношения с серьёзными недостатками.

(«Современный город, — оседлав за столом любимого конька, Отто Конус читал навязшую на зубах лекцию своему семейству, — есть locus classicus[148] несовместимых фактов. Жизни, не имеющие никаких общих дел, смешиваются друг с другом, сидя рядом в автобусе. Одна вселенная, на перекрёстке возле “зебры”, застыла на мгновение перед моргающими, словно кролик, фарами автомобиля, в котором может быть обнаружен совершенно противоположный и чуждый континуум. И пока всё так, пока они проходят ночами, толкаясь в переходах метро, поднимая шляпы в каком-нибудь гостиничном коридоре, это не так уж и плохо. Но если они встречаются! Это — уран и плутоний, один заставляет другого расщепиться[776], бум!» — «На самом деле, мой драгоценный, — сухо ответила Алиция, — я часто чувствую некоторую несовместимость в себе самой».)

Недостатки в великой страсти Аллилуйи Конус и Джибрила Фаришты были таковы: её тайный страх своего тайного желания, то есть любви; — из-за которого она приобрела привычку отступать и даже яростно отбиваться от того самого человека, чьей преданности она искала больше всего; — и чем глубже была близость, тем тяжелее становились её пинки; — так что другой, явившийся в место абсолютного доверия и опустивший все защитные покровы, получал полную силу удара и бывал опустошён; — как, на самом деле, и случилось с Джибрилом Фариштой, когда после трёх недель самых экстатичных занятий любовью, которые каждый из них когда-либо знал, ему бесцеремонно заявили в довольно резкой форме, что пусть он лучше поищет себе какое-нибудь другое жильё, поскольку ей, Алли, требуется несколько больше простора, чем это теперь доступно;

— и его чрезмерное собственничество и ревность, которую сам он не сознавал в полной мере, поскольку никогда прежде не воспринимал женщину как сокровище, нуждающееся в том, чтобы его всеми силами охраняли от пиратских орд, готовых, естественно, попытаются присвоить его себе; — и которая не замедлила сказаться очень быстро;

— и фатальный недостаток, а именно — неизбежная реализация Джибрила Фаришты — или, если хотите, безумная идея, — что он наверняка был никак не меньше чем архангелом в человеческом облике, и не просто каким-нибудь там архангелом, но самим ангелом Провозглашения, наиболее возвышенным (теперь, после падения Шайтана)[777] из всех.

 

*

Они проводили дни в такой изоляции, завёрнутые в простыни желания, что его дикая, не поддающаяся контролю ревность, которая, как предупреждал Яго, «в забаву превращает те подозренья, что его питают»[778], не была замечена сразу. Сперва она проявила себя в абсурдном вопросе о трёх мультфильмах, кадры из которых Алли повесила на входной двери, укрепив в кремовых рамочках на каркасе под старое золото; на всех была одна и та же надпись, нацарапанная поперёк нижнего правого угла кремовых креплений: Для А., с надеждой, от Брунела. Заметив эти надписи, Джибрил потребовал объяснений, неистово тыча в картинки широко раскрытой ладонью, тогда как свободной рукой придерживал обёрнутую вокруг тела простынь (он был одет в этой неофициальной манере, поскольку решил, что созрел для того, чтобы совершить полный осмотр помещения, нельзя тратить всю жизнь на задницу, даже на твою, сказал он); Алли снисходительно рассмеялась.

— Ты похож на Брута[779], всё убийство да достоинство, — принялась она подтрунивать над ним. — Облик достопочтенного человека[780].

Он встряхнул её, яростно крича:

— Скажи мне сразу, кто этот недоносок.

— Ты же это не всерьёз? — удивилась она.

Джек Брунел работал аниматором в конце пятидесятых и знал её отца. У неё никогда не было ни малейшего интереса к нему, но он принялся ухаживать за нею сдержанным, бессловесным методом посылки ей время от времени этих графических подарков.

— Почему ты до сих пор не отправила их в макулатуру? — выл Джибрил.

Алли, всё ещё не вполне понимая глубину его гнева, решила продолжить. Она хранила картины, потому что любила их. Первым был кадр из старого мультфильма[781] «Удар», где Леонардо да Винчи стоял в своём ателье, окружённый учениками, и швырял Мону Лизу как тарелку для фрисби через всю комнату. «Запомните мои слова, — говорил он в субтитре, — однажды люди смогут точно так же летать[782] до Падуи[783]». Во второй рамке находилась страничка из «Тоффа», британского комикса для мальчиков времён Второй Мировой. Во времена, когда множество детей оказались в эвакуации, считалось необходимым создать путём разъяснений комиксовую версию событий во взрослом мире. Поэтому здесь было изображено одно из еженедельных столкновений между домашней командой — Тоффом (ребёнком в ужасном монокле и брюках в тонкую полоску, с итонским[784] ранцем) и увивающимся за ним закутанным в плащ Бертом — и трусливыми врагами, Хадольфом Хоуфалом[785] и его Страховидлами (группой жестоких извергов страшного вида, у каждого из которых была некая отвратительная деталь, как то: стальной крюк вместо руки; ноги, похожие на огромные когти; зубы, способные прокусить руку насквозь). Британская команда неизменно оказывалась на высоте. Джибрил, глядя на комикс в рамке, был презрителен. «Ты чёртова ангрез. Ты правда так думаешь; это — то, на что война действительно казалась тебе похожей». Алли решала не рассказывать об отце, разве что сообщить Джибрилу, что один из создателей «Тоффа», ярый антинацист из Берлина по фамилии Вольф[786], был однажды арестован и интернирован вместе с другими британскими немцами, и, как сказал Брунел, его коллеги пальцем не пошевелили, чтобы спасти его. «Бессердечность, — констатировал Джек. — Только в ней мультипликатор нуждается на самом деле. Каким художником был бы Дисней, если бы у него не было сердца! Этот недостаток был для него фатальным». Брунел управлял маленькой студией анимации под названием «Страшила-фильм», в честь персонажа «Волшебника страны Оз».

В третьей рамке находился последний рисунок, кадр одного из фильмов великого японского аниматора Ёдзи Кури[787], чья уникально циничная продукция в совершенстве иллюстрировала несентиментальный взгляд Брунела на искусство мультипликатора. В этом фильме человек падал с небоскрёба; пожарная машина спешила на сцену и замирала под падающим человеком. Крыша машины скользила назад, выпуская огромный стальной шип, и, неподвижный на стене Алли, человек падал головой вниз, и шип таранил его мозг. «Больной», — высказался Джибрил Фаришта.

Эти щедрые подарки не привели к желаемому результату, Брунел был вынужден снять покровы и явиться собственной персоной. Как-то ночью он появился в квартире Алли, без предупреждения и уже в изрядном подпитии, и извлёк из поношенного портфеля бутылку тёмного рома. Три следующих утра он выпивал ром, но не проявлял никаких признаков скорого отъезда. Алли, показно пройдясь до ванной и обратно, чтобы почистить зубы, вернулась, чтобы найти аниматора, стоящего совершенно голым посреди ковра гостиной и демонстрирующего на редкость стройное тело, поросшее невообразимым количеством густых седых волос. Увидев её, он раскинул руки и крикнул: «Возьми меня! Делай что хочешь!» Она заставила его одеться — так любезно, как только могла — и мягко выставила его и его портфель за дверь. Больше он не возвращался.

Алли поведала Джибрилу эту историю, ничего не тая, посмеиваясь таким образом, чтобы продемонстрировать, что совершенно не готова к той буре, которую тот учинил. Возможно, однако (в последнее время отношения между ними были довольно натянутыми), что её невинные вздохи были несколько лицемерны, что она почти надеялась на его плохое поведение, чтобы дальнейшее было на его ответственности — не её... Так или иначе, Джибрил всерьёз надулся, обвиняя Алли в фальсификации окончания истории, полагая, что бедный Брунел всё ещё ждёт у телефона и что она намерена позвонить ему в тот момент, когда он, Фаришта, повернётся к ней спиной. В общем, он бредил ревностью к прошлому, наихудшей из всех. По мере того, как эта ужасная эмоция одерживала над ним верх, он сочинял целый ворох любовников для неё, воображая их за каждым углом. Она использовала историю Брунела, насмехаясь над ним; он кричал, это было преднамеренная и жестокая угроза.

— Ты хочешь опустить людей на колени, — грохотал он, разбрасывая вокруг остатки исчезающего самоконтроля. — Меня; я не преклоню колен.

— Вот именно, — ответила она. — Всё.

Он рассердился ещё сильнее. Обмотавшись тогой, он протопал в спальню, дабы надеть ту единственную одежду, которой он обладал, включая габардиновое пальто с алой подкладкой и лёгкую серую фетровую шляпу Дона Энрико Диаманта; Алли стояла в дверном проёме и наблюдала.

— Не думай, что я вернусь, — вопил он, зная, что его ярость более чем достаточна для неё, чтобы выставить его за дверь, и ожидая, что она начнёт мягко успокаивать его, даст ему возможность вернуться.

Но она пожала плечами и ушла, и это было тогда, аккурат на пике его ярости, когда земные границы рухнули; он слышал грохот прорвавшейся плотины, и пока духи мира грёз наводняли сквозь эту прореху вселенную повседневности, Джибрил Фаришта видел Бога.

Для блейковского Исаии Бог был просто имманентностью, бестелесым негодованием[788]; но Джибриилово видение Высшей Сущности вовсе не было абстракцией. Он видел мужчину, сидящего на постели, того же возраста, что и он сам, среднего роста, довольно тяжёлого телосложения, с серебрящейся бородкой, подстриженной вдоль нижней челюсти. Что поразило его более всего, так это тот факт, что у видения наметилась плешь; её обладатель, казалось, страдал от перхоти и носил очки[789]. Вовсе не таким ожидал увидеть он Всемогущего.

— Кто вы? — спросил он с искренним интересом (не проявляя больше ровным счётом никакого интереса к Аллилуйе Конус, которая вернулась и теперь, заметив, что он принялся разговаривать с самим собой, наблюдала за ним с выражением истинной паники).

— Упарвала, — ответило видение. — Товарищ Сверху.

— Откуда мне знать, что вы не Другой, — хитро спросил Джибрил, — Ничайвала, Парень Снизу?

Смелый вопрос, заслуживший раздражённый ответ. Это Божество могло напоминать близорукого писца, но Оно, несомненно, было в состоянии мобилизовать традиционный аппарат божественного гнева. Облака сгустились за окном; ветер и гром сотрясали комнату. Деревья падали на Полях.

— Мы теряем терпение с тобой, Джибрил Фаришта. Ты сомневался насчёт Нас уже слишком долго. — Джибрил склонил голову, разрывающуюся от ярости божией. — Мы не обязаны объяснять тебе Нашу природу, — продолжилась взбучка. — Будем ли Мы многообразным, множественным, являющим союз-и-гибридизацию таких противоположностей, как Упар и Ничай, или же Мы будем чисты, абсолютны, предельны, решать не здесь. — Растрёпанная постель, на которую Он водрузил Свою задницу (которая, заметил теперь Джибрил, слабо пылала, как и остальные части тела Существа), заслужила весьма неодобрительного взора Посетителя. — Точка, хватит тянуть резину. Ты хотел явных признаков Нашего существования? Мы послали Откровение, заполняющее твои сны: в котором была разъяснена не только Наша, но и твоя природа. Но ты сопротивлялся этому, боролся против самого сна, в котором Мы пробуждали тебя. Твоя боязнь истины, в конце концов, вынудила Нас явиться Собственной Персоной, несмотря на некоторые личные неудобства, в обиталище этой женщины, в лучший ночной час. Теперь настало время обрести форму. Мы спустили тебя с небес, чтобы ты мог лаяться и плеваться с какой-то (без сомнения, замечательной) плоскостопой блондинкой? Есть работа, которая должна быть сделана.

— Я готов, — подобострастно ответил Джибрил. — Я всё равно собирался уходить.

— Посмотри, — сказала Алли Конус, — Джибрил, чёрт возьми, забудь о своей борьбе. Послушай: я люблю тебя.

Теперь в квартире остались только они вдвоём.

— Я должен идти, — спокойно произнёс Джибрил.

Она повисла у него на руке.

— Правда, я не думаю, что с тобой на самом деле всё в порядке.

Он был непреклонен.

— Велев мне уходить, ты потеряла право распоряжаться моим здоровьем.

Он начинал свой исход. Аллилуйя, попытавшаяся последовать за ним, была поражена столь острой болью в обеих ногах, что, не имея иного выбора, с рыданием повалилась на пол: словно актриса в масала-фильме[149]; или Рекха Мерчант в тот день, когда Джибрил уходил от неё в последний раз. Словно, в конце концов, героиня рассказа, принадлежащей которому она никогда не могла себя вообразить.

 

*

Метеорологическая буря, порождённая гневом Бога на своего слугу, сменилась ясной, ароматной ночью, возглавляемой густой кремовой луной. Только упавшие деревья остались немым свидетельством могущества ныне-отбывшей Сущности. Джибрил, надвинув шляпу на голову, плотно затянув денежный пояс вокруг талии, глубоко укутавшись в габардин — и ощущая там, под правой рукой, упругость книги в мягкой обложке, — тихо благодарил судьбу за свой исход. Убеждённый ныне в своём архангельском статусе, он изгнал теперь из своих мыслей все раскаяния времени своих сомнений, заменив их новым решением: привести эту безбожную столицу, этих нынешних «Адитов и Самудян»[790], назад к познанию Бога, к ливню благословенных Провозглашений, священных Слов. Он почувствовал, как его прежняя самость каплями стекает с него, и простился с нею пожатием плеч, но пока что решил сохранять свои человеческие масштабы. Ещё не время было расти, заполняя небо от горизонта до горизонта — хотя, конечно, оно тоже должно было вскорости наступить.

Городские улицы сплелись вокруг него, извиваясь, как змеи. Лондон снова стал непостоянным, демонстрируя свою истинную, причудливую, болезненную природу — мучения города, который потерял смысл жизни и потому погряз в бессилии собственной самости, сердитого Настоящего масок и пародий, душимый и выворачиваемый невыносимым, неотвратимым бременем своего Прошлого, глядящий в однообразие своего истощённого Будущего. Он бродил по улицам всю эту ночь, и весь следующий день, и всю следующую ночь, и так до тех пор, пока смена тьмы и света перестала иметь значение. Казалось, он больше не нуждался в пище или отдыхе, но лишь без устали двигался сквозь эту измученную столицу, чья ткань теперь совершенно преобразилась, и дома в богатых кварталах оказались выстроены из затвердевшего страха, правительственные здания — наполовину из тщеславия, наполовину из презрения, а жилища городской бедноты — из замешательства и грёз о материальном благосостоянии. Когда ты смотришь глазами ангела, что зрят самую суть, а не наружность, ты видишь распад души, горячей и пузырящейся на обнажённой коже людей на улице, ты видишь величие духов, отдыхающих у них на плечах в птичьем обличии. Блуждая по изменённому городу, он разглядывал существа с крыльями летучей мыши, сидящие на углах домов, сделанных из обмана, и замечал домовых, червеобразно сочившихся из облицованных плиткой общественных писсуаров. Как некогда немецкий монах тринадцатого века Рихалмус[791], едва закрыв глаза, наблюдал окутывающие каждого мужчину и каждую женщину на земле облака крохотных демонов, танцующих подобно пыли в столпе солнечного света, так теперь Джибрил открытыми глазами, при лунном свете так же, как и при солнечном, повсюду обнаруживал присутствие своего врага, своего — дабы придать древнему слову его настоящее значение — шайтана.

Задолго до Потопа, вспоминал он (теперь, когда он повторно принял на себя роль архангела, весь спектр архангельской памяти и мудрости медленно, но верно возвращались к нему) сонмы ангелов (имена Семьяза и Азазель первыми всплыли в его сознании) спустились с Небес, ибо они возжелали дочерей человеческих[792], породивших впоследствии злобную расу исполинов. Он начал понимать степень опасности, от которой был спасён, когда избегнул близости Аллилуйи Конус. О наилживейшая из тварей! О принцесса сил воздуха! — Когда Пророк, мир его имени, сперва получил вахи[793], Откровение, разве не испугался он за свой рассудок? — И кто предложил ему ободряющую уверенность, в которой он так нуждался? — Конечно, Хадиджа, его жена. Это она убедила его, что он не какой-то бредящий безумец, но Посланник Бога. — А что же сделала для него Аллилуйя? Это не ты, я не думаю, что с тобой на самом деле всё в порядке. — О приносящая несчастья, творительница распри и сердечной боли! Сирена, искусительница, чудовище в человеческом обличии! Это белоснежное тело с бледными, бледными волосами: как легко она пользовалась им, чтобы затуманить его душу, и как трудно было обнаружить это ему, Джибрилу Фариште, чья плоть оказалась слишком слаба, чтобы сопротивляться... Уловленный в сети её любви, столь сложной, чтобы быть вне его понимания, он подступил к самому краю окончательного Падения. Сколь благодетельным оказался для него тогда Всесущий! — Теперь он видел, сколь прост был выбор: адская любовь к дочерям человеческим — или же небесное почитание Бога. Он сумел выбрать последнее; в самый последний миг.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 40; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!