Рассказы, не включеные в книги 17 страница



– Ну, как же ты жила?

– А вот все хуже. Одно время на конфетной фабрике Абрикосова работала. Поденно ходила, случалось. Только ведь меня стирать не учили – трудно мне это, летом разве. Ходила огороды полоть за Яузу. Так все и жила. Потом переселилась в Сокольники, углы одна женщина отдает… Вот где скверно, я вам скажу! Кабы не дешево… Срам, рабочие, какие-то проходимцы в углах, пьяные… Сколько я стыда вынесла!.. Только вы не думайте чего-нибудь, – прибавила она поспешно и даже с гордостью. – Спросите там любого, всякий скажет, что Анюта курносая – честная… Мало ли их, дряни, подъезжало!.. Им что!.. А только я не такая, как они, иначе воспитана.

Вдруг она остановилась, на глаза набежали слезы.

– А помнишь Георгия Даниловича, Маня?

– Маремьянца? Еще бы! А ты не забыла? Где он? Ты его видела?

Анюта покачала головой.

– Не видала. Разве ты не знаешь, он в Петербурге живет, богат стал, женился… Мне случайно сказали.

Она замолчала. Мне вспомнились огненные глаза доктора, его «скромность» и все прекрасные качества… Они были награждены.

– Я его всегда, всегда любить буду, – настойчиво проговорила Анюта, – всегда!

Она вдруг всхлипнула и уронила голову на колени. Мачеха поспешно встала и ушла с балкона. Я осталась одна с Анютой.

– Маня, ты не сердись, что я к вам сюда явилась, – сказала Анюта, помолчав. – Я как узнала, что вы тут, не могла утерпеть… А я уйду скоро…

Я принялась уверять ее, что мы ей рады и хотим, чтоб она дольше осталась. Анюта вздохнула.

– Я только пока место на фабрике откроется, – сказала она. – Теперь у меня совсем ничего нет. Весной брат на службу определился, на железную дорогу. Женился и уехал. К свадьбе отец с матерью писали, что приехать не могут, а что этою осенью приедут… Вот бы их повидать!

– А эти четыре года они не были? Анюта опять вздохнула.

– Нет.

Вечером, когда я уходила спать, мачеха сказала мне тихо:

– Вот, дочка, каковы родные отец с матерью!

Я ничего не ответила и крепко поцеловала мою не родную мать.

 

XI

 

Анюту мы одели с помощью моих платьев, ботинок, белья кое-какого. Сначала я краснела, предлагая ей ношеную кофточку, но она взяла с такою радостью и так просто, что я сама обрадовалась.

Переодетая, повеселевшая Анюта все больше и больше напоминала мне прежнюю беззаботную пансионерку. Правда, у ней очень изменились манеры и язык. В движениях иногда замечалось ухарство. Но, сказав какое-нибудь резкое, «сокольничье» слово, – как мы называли, – она сама конфузилась, стихала и просила извинения.

Дни она проводила за бесконечными рассказами. Доктор Георгий Данилович сделался для нее какою-то святыней, она даже и говорить о нем не любила; но о прежней жизни своей, о вечерах и танцах вспоминала с наслаждением, увлекалась описанием своего последнего платья, которое потом заложила жидовке за два с полтиной, радостно мигала круглыми глазами, и я видела в ней ту же легкомысленную Анюту.

Но я больше расспрашивала ее о Сокольниках. Что это за женщина, у которой она живет?

– Настасья Ивановна? Она, знаешь, очень добрая, только грубая, конечно. Четыре угла отдает. Вот история-то раз вышла! Я с Настасьей Ивановной откровенна, рассказываю ей все, про Машу, про брата, про всех… А этот пьяница, Антон Антонович… впрочем, ведь ты его не знаешь, – это так, прощелыга, молодой совсем, болезненный и спившийся, – так он из своего угла все слышал. И, можешь себе представить, написал письмо от моего имени к Маше, просит рубль, будто я больная лежу, и сам же к Маше понес. Маша, добрая душа, не обратила внимания на почерк (а он ловко так написал: «А брату поклонись, а Лизу, невестку, поцелуй») – дала рубль. Через неделю этот мошенник – опять. Только Маша уж не дала, а по почте мне написала, что не имеет возможности. Тут я и узнала. Маня, как мне обидно было! Плачу-разливаюсь в своем углу, а этот черт хохочет. Настасью Ивановну угостил, – она на меня же напала… Настасья Ивановна – добрая, только пьет, конечно, и, когда выпьет, бывает грубая.

Прошла неделя, другая. Вдруг Анюта объявила нам:

– Теперь я пойду в Москву. Мне надо свои дела устраивать. Ведь не могу я так жить. На фабрику наведаюсь.

Мачеха отправлялась в город с утренним поездом и взяла Анюту с собой.

– Знаете, мама, напрасно мы ее отпустили. Куда она пошла? – говорила я мачехе, когда она вернулась.

– Ничего, может быть, и пристроится. Пошла в Сокольники. Теперь лето, тепло. Пусть поищет пока. Нельзя же так ей без дела у нас жить.

Я с недоверием покачала головой. Уж коли четыре года не могла никуда пристроиться, значит, ей это не так-то легко.

 

XII

 

В начале сентября мы переехали в город. Об Анюте мы ничего не слыхали. Дела, которые вызвали мачеху в Москву, приняли дурной оборот: мы должны были стать вдвое беднее. Мы не знали, с чем и выедем из Москвы месяца через три-четыре, когда все хлопоты кончатся.

В нашей маленькой квартирке во дворе под Новинским было темно и тоскливо, когда наступали ранние сумерки, с осенними дождями и непогодой.

В одни из таких ненастных сумерок я сидела у окна и глядела на немощеный двор, по которому текли холодные ручьи. Дождик падал незаметный, неуловимый, серый и настойчивый. Мачеха легла отдохнуть в самой дальней комнате и мы с братом сидели тихо, чтоб ее не разбудить.

Вдруг мне показалось, что от ворот по двору, пробираясь у стенки, мелькнула фигура не совсем незнакомая. Я встала и вглядывалась в мутный сумрак, когда вошла, тихо ступая, Домна.

– Барышня! – окликнула она меня шепотом. – Барыня спят? А там опять эта пришла, как ее… дачная-то курноска.

Я побежала в кухню. Анюта сидела, понурив голову. На ней опять был ситцевый платок, мое же платье, в конец истрепанное, и драповая рыжая кофточка, короткая и узкая, точно не по ней. Руки она прятала в кармашки кофты, но это было нелегко, потому что один карман оторвался, а в другом у нее помещались только пальцы.

Увидав меня, Анюта встрепенулась и встала.

– Прости, что я зашла, – сказала она. – Мне очень далеко в Сокольники сегодня… Дождь сильный… Мамаша твоя дома?

– Перестань, пожалуйста, Анюта, мы тебе рады… Раздевайся, обогрейся. Может быть, ты кушать хочешь? Пойдем в залу, тебе подадут.

– Чего, барышня, в залу, она и тут поест, – добродушно сказала Домна. – Вот щей осталось, я ей налью… Тут же и теплее.

– Да, я лучше здесь.

Я хотела было протестовать и запретить Домне фами льярничать, но как-то раздумала, сказала только «хорошо» и пошла будить мамашу.

Анюта осталась у нас ночевать и в этот день, и на другой день, по той простой причине, что идти ей было некуда. Месяц тому назад она определилась на фабрику, но проработала недолго: работа трудная, ей непривычная, прямо непосильная. Она заболела и пролежала в своем углу две недели, а когда немножко оправилась, то Настасья Ивановна объявила, что держать ее больше не может, потому что и так Анюта ей три с полтиной должна, а отдавать не из чего.

Анюта ушла. Ей удалось несколько раз работать поденно. Ночевала она в ночлежном доме. Лицо у нее обветрилось, она очень похудела, изредка кашляла, но смешно, басом, точно из бочки. Каждый день собиралась уходить – и оставалась.

– Знаешь, Маня, я тебе не говорила, а ведь я их видела, – сказала она мне раз таинственно.

– Кого их?

– Папу с мамой. Они приезжали. Маша меня вызывала.

– Неужели? – вскрикнула я так громко, что мачеха из другой комнаты пришла узнать, в чем дело.

– Вот я вам расскажу, – продолжала Анюта. – Впрочем, и рассказывать-то особенно нечего. Пришла я в этом же платье, как была, прямо из Сокольников. Мама постарела, хотя все еще очень полная, а папа все как прежде, маленький, сохлый. Ну, жалели очень, что я не могу устроиться. Спрашивали, почему я уроков не даю, раз у меня диплом есть, а что я скажу, если они сами не понимают? Молчу. А папа начал упрекать: «Мы, – говорит, – тебе образование дали, хотели, чтобы ты вышла скромная, трудящаяся девушка, а ты Бог знает где шляешься, в трущобах живешь…» Я не выдержала: «Дайте, – говорю, – мне уроки, достаньте место – буду на квартире жить, а теперь мне и в трущобе за угол платить нечем». Мама в слезы. Отец нахмурился, махнул рукой: «Хорошо, мы подумаем насчет тебя!» Я стала собираться домой. Мама поцеловала, перекрестила меня и в передней дала три рубля. Я ушла. Через два дня Маша опять вызвала меня и объявляет: «Родители твои решили выдавать тебе от трех до четырех рублей в месяц, но с непременным условием, чтобы ты уехала из Москвы куда-нибудь. Они бы дали больше, но не в состоянии. Здесь же тебе оставаться нельзя, – пойми это сама, – ты и отца с матерью, и родных стыдишь. Бог весть, когда найдешь работу и оденешься прилично. И вообще, тебе нельзя здесь быть». А посудите сами, куда мне ехать? Я сроду нигде не была. И здесь-то едва корку хлеба добудешь, а умрешь с голоду – все-таки хоть похоронят. И как знать, что они аккуратно высылать станут? Нет, я не согласилась. «Поблагодари папу, Маша, – говорю, – но я лучше здесь буду». Маша сердилась, уговаривала меня, но я осталась на своем.

– И с тех пор ты их не видала? И ничего больше они тебе не сказали, не дали?

– Видела вскоре папу на улице, но он, как заметил меня, скорее на извозчика и уехал. А сказать… что ж им сказать? Больше нечего было. Теперь уж, верно, их в Москве нет.

Анюта понурилась. Она часто теперь сидела так, согнувшись. Глаза смотрели вперед и нельзя было узнать по ним, думает ли она что-нибудь, горюет ли, или просто, без мысли, отдыхает от тяжести жизни, погруженная в полудремоту.

Вечером мачеха мне объявила;

– Знаешь что? Это что-нибудь не так. Поеду я сама к этой Маше, поговорю с ней. Надо убедить ее, что не бросают людей на произвол судьбы. Одним словом, надо действовать.

Я покачала головой в раздумье.

– Вряд ли что-нибудь выйдет из этого, мама. Впрочем, попытаемся. Я отправлюсь с вами. Анюте ничего не говорите.

 

XIII

 

Серенький домик в переулке был все тот же, только железные драконы еще больше заржавели, дощечка с фамилией Марьи Платоновны потускнела, сады по сторонам домика разрослись гуще. В комнатах тоже ничто не изменилось: диван, стулья, цветы на окнах… Марья Платоновна теперь жила одна, а так как квартира ей была велика, то она отдавала комнаты жильцам.

Марья Платоновна поднялась нам навстречу и, прихрамывая, сделала несколько шагов.

Мне казалось, что я ее видела вчера. Белое лицо, широкий подбородок, на голове наколка, серые глаза навыкате смотрят непроницаемо.

– Извините, – сказала мачеха, рекомендуясь. – Имею удовольствие видеть Марью Платоновну Тэш? Я желала бы поговорить с вами.

– Секретно? – спросила Марья Платоновна хладнокровно и взглянула на меня. Меня она как будто не узнавала.

– Дело касается некоей Анюты Кузьминой, – поспешно прибавила мачеха.

Марья Платоновна и тут не выказала удивления.

– А-а! – протянула она. – В таком случае переговорить и здесь можно. Позвольте вас познакомить… – Она протянула руку направо. – Мой жилец, господин Бутлякин. Он нашему разговору не помешает, m-lle Кузьмину он знает хорошо.

Из-за покосившейся корзинки с горшками цветов поднялся очень упитанный молодой человек. Он яростно взмахнул волосами, сделал движение всем корпусом, как бы удерживая падающую одежду, и, наконец, подал нам руку.

Его шевелюра и оригинальное движение показались мне знакомыми, а в следующее мгновение я, к ужасу, открыла, что этот отъевшийся малый – волосатый юноша, который на злополучном бале Горляковых бил меня по рукам, отдавливал ноги и вообще омрачал мое существование. Я живо вспомнила и залу, и сухую Горлякову, и Петины шутки с Анютой. Нехорошим прошлым повеяло на меня. Нет ничего милее воспоминания о прошедших радостях, но зато все дурное, стыдное в прошлом ранит сердце глубоко даже при мимолетной мысли, и порою самое невинное делается на всю жизнь таким дурным воспоминанием.

Марья Платоновна обернулась к Бутлякину.

– Что же вы, Любим Иванович? Присядьте ближе. Вот сюда, на кресло.

Мне почудилось, что в серых выпуклых глазах хозяйки мелькнула нежность. Но, верно, это мне только почудилось.

Начался разговор. Мачеха горячилась. Г-жа Тэш, напротив, возражала спокойно и холодно.

– Но ведь согласитесь, – говорила мачеха, – что жестоко оставлять эту девушку без помощи, если ее постигло несчастие.

– Кого же вы в ее несчастии вините, сударыня? Ей дано образование, воспитание, она, можно сказать, стоит на своих ногах. Родители ее дали ей все, что могли. Они люди небогатые. Мои средства более чем скромны, и я, при желании, не могу помочь ей… Работать, работать и работать – вот что следует посоветовать этой жалкой девушке… Она ленива…

– Совсем не ленива! – вскрикнула мачеха. – Но как вы не понимаете, что ей, при ее наружности, невозможно сыскать труд, мало-мальски соответствующий ее воспитанию? Она убогая, ее призревать нужно, а не выгонять из дому!

Марья Платоновна прищурилась и слегка насмешливо посмотрела на свою собеседницу.

– Вот вы бы, сударыня, – проговорила она, – если принимаете в ней такое участие, и призрели бы убогую, взяли бы ее к себе совсем.

Мачеха смутилась.

– Я не имею возможности… – начала она.

– Ну, так вот и каждый не имеет возможности, сударыня. Очень, очень жалею, что не могла вам ничего сообщить приятного… и утешительного для подруги вашей дочки, – прибавила она сухо, обернувшись ко мне.

Мы встали и начали прощаться.

– Плохо дело! – сказала мачеха, когда мы вышли.

Я не отвечала. Я уже рада была и тому, что дышу чистым воздухом.

 

XIV

 

О нашем неудачном визите Анюта ничего не знала. Пока она жила у нас. Затруднения не разрешились, но о них молчали.

Иногда Анюта поспешно надевала свою драповую кофточку, завязывала платок и через заднее крыльцо куда-то исчезала. Возвращалась иззябшая и молчаливая. Мы догадывались, что она искала работы. Ей было тяжело у нас жить и она старалась сократиться до последней возможности.

Она никогда не соглашалась лечь в залу или в мою комнату. Из передней в кухню вел маленький темный коридорчик, такой темный, что и днем там можно бы расколотить лоб, если бы не падало несколько лучей света из четырехугольного отверстия, проделанного в кухонной двери, наверху. В это отверстие, по странной фантазии, хозяин квартиры вставил темно-желтое, оранжевое стекло, и коридорчик был полон неожиданным, металлическим сумраком.

В одном углу коридорчика стоял наш большой дорожный сундук с горбатою крышкой. Анюта нигде больше не соглашалась спать, кроме этого сундука. Каким образом она умудрялась устраиваться на своем выпуклом ложе, я не знаю. Она не брала матраца, ничего, кроме маленькой подушки. Покрывалась она старым пледом, который я ей подарила.

– Я хотела вам сказать… – робко произнесла Анюта, входя в залу, где сидела я с мачехой. – Я придумала…

– Что такое ты придумала? Насчет чего?

– Мне ведь нельзя все здесь жить, да и вы уедете скоро… А я куда пойду? Дела никакого моего никому не нужно… Да и сама я убогая… Ну, Богу и послужу… Я искренно… Я в какую-нибудь общину поступлю.

Мы переглянулись. Что ж? Это прекрасная мысль.

– Только ведь трудно там, Анюта, – сказала мачеха. – Черную работу вас заставят…

– Господи! Да что мне черная работа! Лишь бы сил хватило. А зато угол свой будет, вечный, никуда не прогонят.

– А вы не знаете еще, в какую общину? Не справлялись?

– Нет. Мне как же самой? Я хотела вас попросить.

Мачеха согласилась разузнать дело и опять приняться за хлопоты. Она хлопотала было об определении Анюты в какой-то приют, но там, конечно, отказали, узнав, что девушка здорова, с дипломом и может работать.

Мачеха ездила и туда и сюда. Результат ее поездок был самый неутешительный. Выслушав историю Анюты Кузьминой, никто ничего определенного не говорил, все тянули, и кончалось дело непременно тем, что во всяком случае необходим взнос, рублей сорок-пятьдесят, а без этого в общину не принимают.

Анюта совсем упала духом, когда мачеха вдруг вспомнила, что у нее тетка заведует одною общиной в провинции.

– Напишу я ей, – решила мачеха. – Она и без взноса примет.

Письмо было отправлено самое подробное.

Между тем наступили заморозки. Несколько раз выпадал снег.

– Вот ты все, сударушка, работы искала, – объявила раз Домна, обращаясь к Анюте, – так у нас на втором дворе поденщицу ищут. Двух им, слышь, нужно. Случай такой – белья много. Я за тебя пообещалась. Пойдешь, что ль, стирать?

Анюта встрепенулась.

– Пойду, пойду, Домна… Вот спасибо тебе… Шесть гривен или пятьдесят?

– Шестьдесят пять на ихнем! – с торжеством проговорила Домна. – Уж я тебе дурно не посоветую…

Мы воспротивились. Холод, придется на речку ехать. Что за неблагоразумие!

Анюта молчала. Но на другой день ее и следа не было на горбатом сундуке; она ушла стирать.

 

XV

 

– Скажите, доктор, это что-нибудь серьезное?

– Я подозреваю инфекционное заболевание. Но не беспокойтесь, случай не серьезный. Если даже и «тифик», то в очень легкой форме.

Мачеха всплеснула руками.

– Тиф! Дождались! Что ж, теперь ее в больницу надо.

– Я бы вам не советовал, – сказал доктор, – напрасно только растревожите. Если оставите больную дома, она очень скоро поправится.

– Что же, она простудилась?

– Нет, скорее это заразное… В соединении с неблагоприятными условиями, конечно.

– Батюшки-светы! – вскричала Домна, которая была тут же. – Уж не прилипло ли ей оттуда, где она поденно-то была? Там, говорят, барин молодой болен и белье-то его давали.

Мачеха рассердилась.

– А все ты, все ты! Спасибо тебе, Домнушка, удружила, привела в дом болезнь!

Домна ушла в отчаянии, кивая головой и повторяя:

– Вот грех, вот грех!

Я слышала, что сказал доктор, и не без внутреннего удовольствия решила быть горничной. Я перевела Анюту в свою комнату и сама принялась ухаживать за нею.

Дело было не легкое. Анюта, как я ее ни уверяла, что опасности никакой нет, по целым дням рыдала, говорила, что умирает, что не хочет умирать, и беспрестанно требовала доктора. Мои заботы она принимала как должное, капризничала и вообще совершенно изменилась характером. Довольная своим героизмом, я старалась переносить ее выходки терпеливо.

– Перестань, ради Бога, Анюта, – говорила я иногда. – Даю тебе честное слово, что ты не опасно больна.

– Ты скрываешь, скрываешь! Все вы хороши, за все спасибо! Умру я, ой, не хочу, ой, не хочу!

И она ревела, как маленький ребенок.

Но мало-помалу, выздоравливая, она делалась прежнюю, упорно скромною и молчаливою, и только все спрашивала, нет ли ответа из общины.

Доктор сказал, что тиф почти совершенно прошел, и хорошо, что был такой легкий: у субъекта сердце не совсем солидно.

Несмотря на слабость, Анюта в один прекрасный день перебралась из моей комнаты на горбатый сундук и никакие уговоры не помогли.

– Я выздоровела и могу тут, – твердила она. – Я и тут полежу. Довольно я у тебя понежилась.

В тот же день вечером получилось письмо от родственницы, заведующей общиной. Она писала:

«Рада бы угодить тебе, душа моя, и взять девушку, но прямо скажу, что это немыслимо. Вполне понимаю, почему везде отказали тебе. Я тебя душой люблю, да, к тому же, привыкла правду не скрывать; знай же, что хотя взнос нужен, действительно, однако, я для тебя устроила бы все; но девушка, за которую просишь, не может вступить в нашу общину по своему особливому убожеству. Ты сама поймешь, что это и для сестер, и для мирских людей зазорно будет, да и мало ли что говорить станут? Ее дипломы да свидетельства по стенкам не развесишь. Одно смущение будет, да и сама она мира душевного не получит. Прости, ради Господа, племянница, за отказ мой и прими совет – в другие общины с этим делом не обращаться, ибо везде так же рассудят, а если иначе, то доброго от сего не будет. Передай девице Анне мое благословение. Пусть она не унывает и духом не падает. Отец Небесный поможет ей и на миру спастись».


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 70; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!