Романтизм как третья форма индивидуалистического идеала



дворянской культуры

Мы говорили, что сентиментализм вырос из меланхолии. Однако было бы не совсем правильно думать, будто этим настроением в тот период было охвачено все дворянское сословие. Меланхолическому настроению, — и на это следует обратить особое внимание, — была подвержена лишь одна его часть — крупное дворянство. Именно крупное дворянство являлось непосредственным участником важнейших исторических событий XVIII века, оно же определяло и характер внутренних процессов тогдашнего русского общества; из крупного дворянства вышла тогда же первая русская интеллигенция, и она объединила вокруг себя интеллигентов-выходцев из менее знатных или совсем незнатных сословий, образовав тот умственный слой, который долгое время достойно представлял русскую культуру; наконец, крупное дворянство вместе со своей интеллигенцией первым впало в состояние психологической депрессии, начало мучительный поиск иных путей общественного развития и выдвинуло, с одной стороны, масонство, а с другой — сентиментализм.

Но история дворянского сословия несводима к одной из его составных частей, хотя именно этой частью первым делом были написаны многие из ее замечательных страниц.

Кроме крупного дворянства в этом сословии находилось еще среднее. Именно среднее дворянство пришло на смену крупному, когда последнее уже более не могло выполнять общественные функции, свойственные господствующей силе. И произошло это далеко не случайно. Война 1812 года потребовала массового привлечения офицеров в ряды армии, этими офицерами как раз и стали выходцы из среднего, а не крупного дворянства. Они сформировали костяк действующей армии, при его поддержке Россия одержала блестящую победу над Францией, одной из самых цивилизованных стран Европы, и это же среднее дворянство, как оказалось впоследствии, одержало победу не только над внешним, но и над внутренним врагом — уже достаточно косным к тому времени сословным «духом» всего дворянства. Победив Францию, средние дворяне вернулись домой пристыженными за хозяйственную отсталость своей державы, а в духовной области — покоренными европейским романтизмом, поэтому ощущение победы, громкие фразы и внутреннее самодовольство, свойственное обычным победителям, продержавшись в нем совсем недолго, зародили в нем зерна новой общественной мысли, именно эта мысль и обернулась в конечном итоге ненавистью к крепостному праву. Надо сказать, что выработке этого нового общественного чувства сильно способствовал личный боевой опыт офицерства. Он сложился в эпоху общеевропейских войн, требовавших от человека энергичности и предприимчивости, твердости и упорства, невероятной смелости и благородства; и когда в сознание офицерства проникло смутное на первых порах ощущение архаичности крепостной системы, эти качества дворянина помогли сформировать ему окончательный вид политической установки, связанной с отношением среднего дворянства к существующей действительности; новая установка еще более стимулировала развитие среднего дворянства, и дело в конце концов закончилось тем, что из его среды выдвинулась та группа лиц, которая впоследствии получила название декабристов.

Вот это среднее дворянство России и вошло в непосредственный контакт с европейским романтизмом.

Известно, что романтизм как направление общественной мысли получил распространение в Европе между 1794–1848 годами, когда началось нисходящее движение одной революции и восходящее — другой; когда европейское общество раскололось на две части, одна из которых уже крепко встала на ноги и неутомимо считала деньги, а другая, покорившись непонятной логике исторического процесса, не теряя перспектив на будущее, рыдала о неиспользованных возможностях. В эту эпоху разочарования и надежд в среде просвещенных и утвердился взгляд, согласно которому жизнь попала в такую фазу, когда разум — их прежняя «палочка-выручалочка» — уже никогда более не возьмет верх. Этот взгляд поднял в обществе интеллектуальную панику, по ходу развития которой зародилось неверие и в социальный прогресс; неверие убедило человека в полной безнадежности его положения, а безнадежность положения вызвала к жизни не только идеологию пессимистического духа, но и образ таинственных сил, мистическим способом управляющих человеческой судьбой. И как только это произошло, европейская интеллигенция потеряла волю и уже более не выдвигала никаких задач, кроме тех, которые помогали ей выразить ощущение смутной тревоги, ужаса перед непонятным, что обнимает человека со всех сторон и душит[7].

Но из этой общей массы интеллигенции вычленилась тогда небольшая группа порядочных и честных представителей, которые, ничего не имея против содержания общественных отношений, были страшно возмущены их формой. Людская пошлость, скука и грязь подведет их не только к распространенному выводу, что общественная жизнь потеряла разум, но и к тому, что «носителем» будущей истории должно стать не сословие, общество или государство, как в прежние времена, а индивидуум. Эта группа интеллигенции и войдет в историю под именем романтиков.

Взяв за исходное идею индивидуума, романтики объявили историческому процессу настоящий бунт. Они яростно боролись против всего, что составляло или могло составить общественный характер жизни, и, наоборот, выдвигали вперед все, что содействует его разрушению и становлению личностного начала. Если Наполеон, говорили они, победил баронов и королей, если Фихте построил систему философии, основанную на принципе «я», то произошло это именно потому, что они придерживались идеи индивидуума и ненавидели общественное. Так, по их мнению, надо поступать и романтикам. Поэтому, садясь за письменный стол, они начинали свою работу с проклятья в адрес системы классицизма и тех, кто создал эту систему, — П. Корнеля (1606–1684), Ж. Расина (1639–1699), Н. Буало (1636–1711), не забывая при этом ни правил «трех единств», положенных в ее основу, ни костюмов и париков, в которые они советовали одевать актеров театра, ни голосов, которыми заставляли актеров вещать со сцены. В противовес классицистам они показывали все повседневное и сиюминутное, что волнует человека, и призывали других не думать о том, насколько это показываемое соответствует понятиям высокого жанра классицизма. Совсем не важно, утверждали они, что предметом искусства становятся не вечные ценности классицистов, а мгновения повседневной жизни, так как поэтического изображения достойно все, что есть в человеке, в том числе и его глубоко индивидуальные переживания.

В этом своем порыве романтики были красивы как рабы, осмелившиеся дерзить своему владельцу: они чувствовали себя творцами нового мира; они формулировали права нового индивидуума и тем самым изъявляли готовность взять под свою защиту всех обездоленных людей; и в их стремлении возвысить личность было столько внутренней красоты, что не случайно многим тогда казалось, будто именно этот путь (в отличие от революционного, направленного на ломку общественной среды) и приведет к полному торжеству идеалов счастья, добра и справедливости. Эта красота внутреннего порыва победила великую систему классицизма. Она же помогла распространить влияние романтиков на другие сферы духовного производства (литературу, науку, искусство, философию) и сделала названное течение убежищем тех, кто возненавидел общественные отношения, формой которых стала человеческая грязь, скука и пошлость. По той же причине романтизм превратился в своеобразный эталон творческого вдохновения. Он раздвинул границы духовной культуры в целом и заглянул в те ее области, куда не проникали чувство и разум классициста. Естественно, что это течение не могло пройти мимо идеи мессианизма. Как все мощное и уверенное в себе, порождаемое эпохами духовной юности, романтизм вдохновлял людей, давал им силу и хотел, чтобы эта сила взрастила не рядовых художников, поэтов и писателей, а настоящих пророков и апостолов будущей жизни, и временами, когда на сцене европейской культуры начинали блистать имена, подобные Сен-Симону (1760–1825), Шарлю Фурье (1772–1837) или Роберту Оуэну (1771–1858), им даже начинало казаться, что мечта совсем близка к осуществлению.

Именно это течение и станет для среднего дворянства России образцом, достойным подражания, с ним оно и свяжет свою нелегкую будущую судьбу.

Как и западным романтикам, им были созвучны идеи той части Европы, теоретики которой, начиная с 1770–1780 годов, проповедовали героическую деятельность и сильные страсти, поэтому и они создавали образы персонажей, не сломленных деспотической жизнью, и с учетом этого ставили задачу перед собственным творчеством. Как бы ни были прекрасны чувства дворянина сами по себе, рассуждали они, его индивидуальные переживания недостойны поэтического воспроизведения, а достойными этого воспроизведения могут быть лишь те из них, которые связаны с высокими гражданскими побуждениями. Правда, такие романтики, как, например, А. Пушкин (1799–1837), Н. Гоголь (1809–1852) или М. Лермонтов (1814–1841), по-своему понимали природу гражданских побуждений, редко заявляли о своем несогласии с вопиющими фактами действительности, еще реже открыто протестовали против жизни в целом, и в этом смысле говорить о них, как о художниках гражданского долга, можно лишь в самом общем виде. То же самое нужно сказать и об остальной части среднедворянской интеллигенции: не имея сил к открытому протесту, она очень часто вооружалась против действительности туманными планами; ее духу гораздо ближе оказывались идеи абстрактного героизма, внутренней духовной свободы, чем практического преобразования. И тем не менее, прекрасно сознавая, что официальная государственная жизнь имеет свои интересы, что эти интересы приводятся в действие такими могущественными деятелями, как А. Аракчеев (1769–1834), А. Бенкендорф (1783–1844) и Л. Дубельт (1792–1862), русские романтики с большой неохотой подчинялись указанным лицам. Их внутренняя психическая жизнь развивалась по другим законам, она находилась в глубоком противоречии с действительностью и в скрытых мыслях никогда не мирилась с ее существующими формами. Когда Н. Гоголь показал грязь, в которой жили, барахтались и умирали русские, это произвело на романтиков сильное впечатление, но эта грязь опять-таки была понята ими в том смысле, что человеку, желающему от нее избавиться, необходимо уходить в область внутренней духовной жизни, ее чистого созерцания и художественного воспроизведения, где еще оставалось «поле» для свободной мысли, чувства и слова.

Подобная постановка вопроса, взятая сама по себе, мало отличалась от классицистской, которой придерживалось некогда крупное дворянство, но это был уже не классицизм в собственном значении слова. Это было нечто иное, более высокое; это была мысль, соединившая в себе рассудочность классицизма и боевой дух юного, полного сил романтизма; это был революционный романтизм, проповедник особой формы гражданского духа, яростный противник разделения современной духовной жизни на классический, сентиментальный и романтический стили, твердый сторонник объединения этих стилей в целях пропаганды радикальных идей.

В заключение эта интеллигенция познакомится еще с немецкой классической философией, первоначально — с И. Фихте (1762–1814), И. Кантом (1724–1804) и Ф. Шеллингом (1775–1854), а потом, с конца 1830 годов, и с Г. Гегелем (1770–1831). Учения выдающихся немецких мыслителей подготовят ее к восприятию идеи общественного развития, которую она в течение первой половины XIX века будет неудачно осваивать и безуспешно применять к объяснению русской жизни. Но объективный смысл ее работы состоял не в том, чтобы добиться рассмотрения жизни с точки зрения развития, хотя и это было для нее очень важно, а в том, чтобы заронить в души людей сомнение в официальной государственной жизни, в справедливости существования ее неподвижной самодовольности, чего она в конце концов и добилась. Как раз в этот период для нее станет понятно, что ни классицизм, ни сентиментализм уже более не являются движущими центрами европейской и русской культуры, что коллективистский дух европейской культуры, как и русской, уже уступает место индивидуальному началу исторического процесса и романтизму, непосредственно связанному с ним.

Указанное понимание логики социального познания и сформирует окончательно психологические установки тогдашней русской интеллигенции. Если классицизм соединяет свое творчество с устойчивыми формами бытия и соответствующими ему формами познания (разумом, гармонией, симметрией, прогрессом), то романтизм по закону контраста должен изменить подход к творчеству, избрать в качестве составляющих всеобщую изменчивость, авторитет гения-одиночки, отказавшегося от необходимости создания законченных теоретических систем с четкими дефинициями и жесткими понятийными связями. Русским интеллигентам казалось, что если романтик исключит из своего творчества все, что связывает его с наукообразными формами изложения материала (строгими определениями, умозаключениями и классификациями), и станет творить от самого сердца, фантазии, индивидуального опыта и случайного впечатления, то истина будет выражена полнее и совершеннее, чем у классицистов. По той же причине в центре романтической жанровой системы оказались не такие виды искусств, которые выражали гражданские позиции классицистов, а такие, которые выражали дух бесконечно изменчивого повседневного чувства и интереса: иная драма, живопись, поэзия и музыка. С этой точки зрения становится понятным и то, почему романтическая система излагалась не столько в ученых трактатах и профессиональных научных трудах, сколько в критических статьях, художественно-исторических очерках, предисловиях, афористических заметках, мемуарах, дневниках, личных письмах и в самих художественных произведениях[8].

И еще одно. Романтики покорялись чистой красоте, чтобы уйти от действительности, которая им не нравилась, а чистая красота в конечном итоге привела их к признанию теории «искусства для искусства». Разумеется, кто поклонялся этому идолу, не становился независимым от исторических условий, определивших содержание его эстетического вкуса. Не стали независимыми и наши романтики, а в их числе — декабристы. До какой степени этот вывод справедлив, можно судить не только по направленности художественного творчества, но и бытовому поведению последних. Так, например, для основной массы тогдашнего дворянского сословия эта особенность заключалась в разбалтывании устойчивой связи манеры поведения дворянина с идеей гражданского долга. Но декабристы, как мы знаем, не относились к основной части дворянства, в отличие от основной массы дворянства они были последовательными сторонниками общественных идеалов (коллективистских интересов сословия), и эта приверженность к определенному идеалу заставляла соответствующим образом оценивать человеческие действия. По мнению декабристов, нейтральных общественных поступков не бывает, каждый тяготеет либо к низкой, либо к высокой сфере: к хамству, подлости, тиранству или к либеральности, просвещению, героизму. Поэтому одни из поступков дают знать о себе в широко распространенной системе развлечений — танцах, картах, волокитстве, изысканных блюдах, дружеских попойках и утонченных светских беседах, а другие — в презрении ко всему этому, в сознательном уходе от указанного типа поведения. И если в обычной среде считалось нормальным, когда поведение дворянина становилось все более бытовым, приближенным к повседневным заботам, то в среде декабристов эти манеры поведения не признавались, в их сознании «манеры» приобретали сверхбытовой смысл и поэтому тяготели ко все большей театральности, к классицистской форме выражения гражданского долга. То же самое мы видим и в отношении декабристов к общепринятой системе развлечений. Например, такие развлечения, как карты, танцы, волокитство встречали с их стороны самое суровое осуждение и рассматривались знаками душевной пустоты, поэтому, глядя на французов, они не переставали удивляться как те, осуществляя напряженную политическую жизнь, в то же время неистово увлекались танцами. И это удивление декабристов вполне объяснимо: отношение к танцам у них было знаком принадлежности к особому типу гражданского поведения, поэтому радикально настроенная дворянская молодежь ездила на балы совсем не для того, чтобы там танцевать, а чтобы изысканным манерам светских балов противопоставить манеры их чисто спартанского духа. То же самое, кстати, они демонстрировали и во время своих дружеских встреч, выставляя для угощения подчеркнуто русские блюда, состоящие из очищенного отечественного вина, кислой капусты и ржаного хлеба. А еще более они противопоставляли себя публике, отдавая предпочтение такой, созданной в тиши кабинетов, форме общения, как утонченная письменная речь, вместо изысканной устной салонной беседы, узаконенной в тогдашних аристократических кругах[9].

Говоря об особенностях их поведения, нельзя, однако, допустить мысли, что эти манеры выводили декабристов за пределы общечеловеческих правил общения. Нам уже доводилось отмечать, что образ человека, неотделимого от собственного достоинства, личной чести и уверенности в своей гениальности, чуть раньше создавался европейскими романтиками, а они в тот период выражали самый дух европейского самосознания. Теперь добавим, что отрицательное отношение к буржуазному образу жизни европейские романтики тоже подчеркивали манерами бытового поведения. Именно с этой целью юноши тогда носили длинные волосы, обретали бледно-зеленый, чуть ли не трупный цвет лица и одевались в специфические костюмы. И когда, например, Т. Готье (1811–1872), писатель и критик, один из видных романтиков того времени, совершив неосторожность, купил себе по случаю жилет красного цвета, то этот жилет привел всех романтиков в ужас. Точно такое же отношение к себе со стороны романтиков испытал и другой европейский писатель — В. Гюго (1802–1885). Одно время он имел склонность к приличной внешности, романтики с трудом прощали ему этот его грех и не один раз говорили между собой о слабости гениального поэта, сближавшей его с буржуазной средой. И это понятно. Ведь на желаниях людей, придающих себе ту или иную внешность, сказываются общественные отношения той эпохи, где эти желания возникают. А состояние тогдашних отношений было таково, что романтики необходимо противопоставляли себя окружающей среде. И должны были делать это везде, где обнаруживался подходящий случай, в том числе и в выборе своих костюмов. Поскольку Т. Готье нарушил это правило, выбрав себе жилет, сближавший его с буржуазной общественной средой, его поведение не только привлекло внимание романтиков, но и было осуждено ими как поведение ненормальное, предосудительное. Романтики противопоставили этой среде свой костюм: если для буржуа приличный костюм имел значение полезной вещи, то для романтиков значение костюма определялось обратно пропорциональной связью его с полезностью; кроме того, красный цвет был тогда модным именно в буржуазной среде, по указанной причине он не мог быть модным в среде романтиков, поэтому и вызывал с их стороны крайне негативную реакцию[10]. Еще раз подчеркнем, что подобным образом романтики оценивали значение не только костюма, но и научных, литературных и художественных идей. Если французские энциклопедисты, например, верили, что человек подчиняется законам разума, и в этом смысле полезными для них были те научные понятия, литературные и художественные образы, которые подтверждали указанный вывод, то у романтиков было все наоборот: для них полезными были лишь те идеи, которые доказывали, что человек является игрушкой своих чувств, влечений, бессознательных инстинктов, и тем самым подрывали авторитет просветительской философии. По той же причине западно-европейские романтики оказывались гораздо ближе к католицизму, чем к протестантизму. По их понятиям, протестантская форма богослужения не может быть признана подлинной, так как слишком рассудочна, католичество менее рассудочно, его обрядность, богослужебные предметы, облачения, художественные и музыкальные произведения более соответствуют чувству, чем разуму, поэтому и должны стать определяющими в выработке мировоззренческих основ романтического мышления.

Все это вместе взятое говорит о том, что романтизм, вырастая из меланхолического настроения, явился очередной, третьей и более глубокой, чем масонство и сентиментализм, формой индивидуалистического идеала русской дворянской культуры.

Источник:

Ткачев В.С. Идеалы русской интеллигенции.

Сравнительный анализ общественной

мысли России XVIII – нач. XX веков

 / В.С. Ткачев. — Иркутск : Изд-во ИГЭА,

1998. — 232 с.


[1] Когда общественные отношения приходят в упадок, философию захлест­ывает волна "исторических" проблем, и она вынуждена переори­ентироваться на социальную проблематику, пополняя арсенал своей методологии новыми средствами познания мира. И это понятно. В эпохи нисходящего развития общественной жизни преимущественным спросом начинают пользоваться не технические и естественные науки, как прежде, а гуманитарные. И во всех случаях гуманитарная наука считала своей обязанностью подготовку условий для замены устаревших общественных отношений новыми. К числу таких задач относилась: 1) критика существующих общественных учреждений, 2) сколачивание сил для совершения революций и уничтожения отживших общественных учреждений.

 

 

[2] Цит. по: Бакунина Т.А. Знаменитые русские масоны. Вольные каменщики. М., 1991. С. 103.

[3] См.: Бакунина Т.А. Указ. соч. С. 8; Лосский Н.О. История русской философии. М., 1991. С. 21–23; Зеньковский В.В. История русской философии: В 2 т. Л., 1991. Т. 1, ч. 1. С. 94–111 и др.

[4] См.: Корнилов А.А. Курс истории России XIX века. М., 1993. С. 92–100, 109–119, 127–128; Гершензон М. П.Я. Чаадаев. Жизнь и мышление. СПб., 1908. С. 26–27.

[5] См.: Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1987. С. 15–16.

[6] См.: Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 15–16.

[7] См.: Горький А.М. История русской литературы. С. 45.

[8] См.: Ванслов В.В. Эстетика романтизма. М., 1966. С. 12–13, 233–310.

[9] См.: Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1988. С. 158–205.

[10] См.: Плеханов Г.В. Искусство и общественная жизнь // Избр. филос. произв.: В 5 т. Т. 5. С. 696.


Дата добавления: 2020-11-23; просмотров: 76; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!