И ПЕСНЯ И СТИХ — ЭТО БОМБА И ЗНАМЯ 5 страница



Поднялась Анна Дмитриевна. Она краешком черного платка смахнула не вовремя набежавшую слезу.

— Спасибо, родные соколики, за хорошую память о старшем вашем товарище. Служите честно, чтобы ваши матери всегда гордились вами и не краснели перед людьми.

Простые эти слова матери, идущие от самого сердца, свято чтут воины-уральцы.

В. Чернов

ДОБРОВОЛЬЦЫ

В СТА МЕТРАХ ОТ СМЕРТИ

Старые письма, записные книжки, истертые на сгибах военные карты. И среди них книга учета комсомольцев батальона.

Это тоненькая тетрадь из газетной бумаги. В ней сто фамилий. Но за скупыми данными, проставленными против имени каждого комсомольца, сто жизней самых разных, о которых можно сложить легенды.

«Мельников Николай Гаврилович, 1925 года рождения». В графе «Дата и причина снятия с учета» запись: 14 февраля 1945 года убит в городе Шпроттау, Германия».

Мы жили в землянке рядом с Николаем, ели из одного котелка. Я как-то даже не думал о том, что у него такая прекрасная душа. Поняли это потом, когда его не стало.

…Был жестокий бой. Форсировав Одер, за который гитлеровское командование обещало не пропустить ни одного русского, наши танки устремились на запад и через несколько дней подошли к Шпроттау, тихому, небольшому городку.

Бой, начавшийся где-то на подступах к городу, скоро перекинулся на его окраины, а затем заполыхал на центральных улицах. Улицы и некогда тихие улочки и переулки стали ареной коротких и жестоких схваток. Население спряталось в подвалах и бункерах. И хотя бой еще гремел с прежней силой, может, даже с еще большей ожесточенностью и напряжением, чем раньше, горожане уже сказали свое слово — почти из каждого окна свешивался торопливо прибитый к палке белый флаг.

Несколько «тридцатьчетверок» находилось в резерве командира. Танкисты собрались в большой, хорошо обставленной комнате богатого особняка. Посреди зала стоял рояль. На его поднятой полированной крышке отражались блики горевшего рядом дома. В углу, в кресле, сидел старик — длинный и очень худой. К нему то и дело подходила высокая светловолосая девушка, видимо, его внучка и о чем-то спрашивала. Он кивал головой и ничего не говорил.

В комнату вошел Мельников, радист-пулеметчик. Поздоровался со стариком. Немец посмотрел на него выцветшими серыми глазами и ничего не ответил. Николай подошел к роялю и нажал на клавишу. Высокий звук поплыл по комнате и где-то в углу, у потолка, замер.

— Можно? — спросил Мельников у старика, указывая на рояль.

Немец развел руками. Его жест говорил: здесь теперь вы хозяева, зачем спрашивать.

— Играй, Коля, — сказал кто-то из ребят. — Чего тут с ним разговаривать?

Николай сел за рояль, пробежал пальцами по клавишам. Затем остановился, подумал, и, взмахнув руками, снова побежал по черно-белым косточкам.

Разговор сразу смолк. Небритые, закопченные, пропитанные запахом солярки, пороха и тола, танкисты замерли, слушая музыку. А звуки то взлетали высоко-высоко, то разливались, словно широкая могучая река. Синицын, командир орудия, склонив голову набок, слушал и улыбался. Механик-водитель танка, сержант Подопригора, подперев подбородок кулаками и немного подавшись вперед, устремил взгляд куда-то за окно, где в сотне шагов гремела канонада и осколки, визжа, проносились где-то высоко над домом. Командир танка лейтенант Нагаев сидел в кресле, откинув голову на спинку и закрыв глаза, внимательно слушал музыку.

О чем думали бойцы? Наверное, о том часе, когда они возвратятся домой и теплой лунной ночью выйдут с любимой к реке, к своему с детства заветному месту и поведают друг другу о суровых долгих годах, как они ждали, боролись, как шли навстречу друг другу, навстречу своему счастью.

Мельников сидел прямо. Он не видел девушки, которая вошла в комнату и остановилась у двери. Удивленно вскинув брови, она слушала «Лунную сонату» великого немецкого композитора в исполнении русского солдата. Зарево от горевшего напротив дома освещало лицо Николая. Это не понравилось девушке, она подошла к окну и опустила штору.

Не знаю, хорошо или плохо играл Мельников, но слушали его мы с таким вниманием, словно перед нами сидел не наш товарищ, а столичный артист, и мы находились не в ста метрах от смерти, а где-то в большом концертном зале.

Николай закончил, опустил руки на клавиши и сидел, о чем-то думая.

— Хорошо, — просто сказала девушка по-русски и подошла к старику. Старик поморщился, но ничего не сказал.

И вдруг раскрылась дверь. В комнату вбежала женщина-немка, за ней Милица Воронова, наша медицинская сестра.

— Хильда… Хильда! — в ужасе кричала немка и царапала себе лицо. — Хильда!..

— Там девочка, — быстро сказала Милица. — На площади девочка.

Мы повскакивали с мест и через минуту уже бежали к последнему дому, за которым начиналась площадь и где по-прежнему гремел бой. Рвались снаряды и мины, трещали пулеметные и автоматные очереди. Это был последний рубеж, который еще удерживали гитлеровцы.

Узкая траншея уходила вперед. Мельников прыгнул в нее и побежал. Мы бежали следом. Мать девочки — за нами.

Траншея огибала дом и упиралась в чугунную тумбу. Николай стоял около нее и разглядывал площадь. Она вся кипела фонтанами поднятой взрывами земли. Свистели пули и осколки. И я не сразу заметил маленькую, лет пяти, девочку, на той стороне площади, метрах в сорока от дома, в котором засели фашисты. Она стояла у разбитой повозки, зажав ручонками лицо, и кричала от страха. Мельников увидел ее раньше нас… Рывком он выбросился из траншеи и, пригнувшись, побежал вперед. Вот он добежал до середины площади, на миг остановился и бросился к ребенку.

Сзади меня стояла мать девочки. Она плакала и что-то быстро-быстро говорила и бесконечно повторяла: «О, майн гот, майн гот».

Мы, затаив дыхание, наблюдали за Мельниковым, и думали только о нем и девочке.

Мельников перепрыгивал через воронки, ящики, которыми была усеяна вся площадь.

Вот он добежал до девочки, склонился к ней. Она обняла его за шею. Мельников поднял ребенка на руки и пошел назад. Он не бежал, а шел, шел быстро, обходя воронки и ящики.

Мы стояли и молчали, но каждый мысленно торопил его, боялся за него и ребенка, которого он прижимал к своей груди.

Затихший на время бой возобновился с новой силой. Мины стали падать гуще. По Мельникову вели прицельный огонь. Он ускорил шаг. Вот он уже почти рядом.

— О, майн гот! О, майн гот! — шепчет немка одни и те же слова.

И вот он рядом. Николай протягивает руки, чтобы передать нам ребенка.

Я не слышал, как просвистела мина, а увидел только, как за спиной Мельникова поднялся огненно-рыжий фонтан земли. Николай остановился, уронил девочку. Кто-то из танкистов подхватил ее на руки и передал матери. А Николай повернулся назад, точно пытался увидеть того, кто убил его, и повалился на спину…

Мы внесли его в дом. Он лежал на полу и из-под комбинезона вытекала алая струйка крови.

Рядом сидела немка, мать девочки, смотрела в лицо Николая, что-то говорила и плакала. Спасенная Мельниковым Хильда сидела в кресле и непонимающими глазами глядела то на мать, склоненную над солдатом, то на молчаливых чужих людей в черных комбинезонах.

Потом сверху, поддерживаемый белокурой девушкой, еще более сутулясь, спустился старик. Он подошел к лежавшему на полу Мельникову и опустился перед ним на колени. Он долго молча смотрел в лицо русского солдата, ценою своей жизни спасшего чужого ему ребенка. Потом с помощью девушки поднялся и что-то сказал ей.

— Дедушка хочет говорить, — обратилась она к лейтенанту Нагаеву.

— Я много прожил, — сказал старик. — Я не люблю русских. Виноват я в этом или нет — рассудит бог. Может, я ошибался. Но я преклоняю колени перед страной, воспитавшей таких солдат, которые остались людьми в этой бойне. Остались людьми, несмотря ни на что, — повторил он.

Он постоял минуту, шепча про себя какие-то одному ему понятные слова, а затем повернулся и медленно пошел наверх, поддерживаемый высокой белокурой девушкой.

С ДОНЕСЕНИЕМ

Нас в палате трое раненых: Алексей Молчанов, молодой летчик с простреленными ногами, танкист, весь перепеленатый повязками, и я.

Танкист лежит рядом. У него забинтована голова и только сквозь маленькую щелочку видны обожженные, спекшиеся губы. Вот уже который день он молчит, ничего не ест и только просит пить. Сейчас он спит и во сне тихо стонет.

Мы разговариваем шепотом. Алексей Молчанов рассказывает о своем последнем полете, о прыжке с горящего самолета и гитлеровском летчике, пытавшемся несколько раз поджечь его парашют. Фашист прострелил ему ноги, и сейчас Молчанов лежит в гипсе. Алексей, выразительно жестикулируя руками, во всех подробностях описывает, как это было.

— Пить! — просит сосед.

— Сейчас, родной, — отвечает Молчанов и три раза хлопает в ладоши. Входит сестра в белом шуршащем халате, дает ему воду. Она приподнимает раненому голову, и танкист пьет медленно и долго. Мешают повязки и обожженные, спекшиеся губы. Сестра уходит, но разговор не возобновляется.

— Что же вы замолчали? Рассказывайте… — неожиданно просит танкист.

Это были его первые слова, которые сказал он за последние четыре дня. Молчанов был удивлен и обрадован. Он повернулся в его сторону и даже приподнялся на локте, но боль заставила его опуститься снова на подушку.

— А как зовут тебя, браток? — спросил Молчанов. — И как это ты позволил так себя разукрасить? Тебя, поди, сейчас и мамка родная не узнает?..

Сосед не ответил. Прошла минута-вторая, он словно собирался с мыслями, затем выдохнул:

— Зовите меня Алисьевым, Николаем…

— Старшина Алисьев! — почти выкрикнул я. — Ты жив?!

Алисьев молчал. Молчал долго. Мы смотрели на его голову — огромный белый шар, старались понять, догадаться, о чем он думает, что собирается сказать. Но белый шар спокойно лежал на подушке.

— Жив… — тихо, с усилием выдавил из себя Алисьев. — А ведь я… — Он снова умолк, словно боясь сказать что-то такое, что все эти дни удерживало его от разговоров с нами. — А ведь я слепой.. Совсем слепой. Навсегда…

Ни в этот, ни в следующие дни Алисьев не проронил больше ни слова, хотя мы несколько раз пытались заставить его заговорить. Он не стонал, как Молчанов, не ругался, не плакал, как иногда случается с тяжело раненными. Он молчал и о чем-то думал, думал. Его здоровая рука то и дело поднималась к лицу, и пальцы легко, словно открытой раны, касались бинтов и дрожали.

В этот вечер я долго не мог уснуть.

Алисьева я знал с полгода. Он прибыл к нам зимой на Сандомирский плацдарм за Вислой перед самым наступлением. И как это часто бывает на фронте, мы быстро с ним подружились, почти с первых дней знакомства. Веселый, общительный, увлекающийся любым, даже не интересным делом, он быстро сходился с людьми и его любили. Невысокого роста, коренастый, лет двадцати пяти, с шапкой густых, чуть вьющихся волос. Он всегда чем-то выделялся среди своих товарищей — и голосом, ровным, спокойным, и уверенной твердой походкой, и разговором, неторопливым, чуть-чуть окающим, и еще глазами, как небо в послеполуденную пору, такими голубыми и бездонными.

Всегда веселый, жизнерадостный, он заражал своим настроением даже тех, кто редко улыбался. Алисьев знал много интересных историй, умел их рассказывать. И не всегда, бывало, сразу поймешь, правду говорит он или шутит.

Как-то сидели мы в лесу, ждали начала атаки. Алисьев заговорил о том дне, когда он вернется домой.

— Приезжаю к себе на родину, — начал Алисьев, чуть прищурив добрые, с хитринкой глаза.

И мне, действительно, показалось тогда, что он уже дома, в родном районе.

— А там Костя, однокашник мой, секретарем. Комсомолом командует. Прихожу к нему в кабинет. Говорю:

— Ну вот, брат, приехал. Принимай!

А Костя, увидев меня, забегал, заволновался.

— Все, что нужно, говорит, сделаю.

— Ты мне отца к телефону вызови.

И вот через весь район звонок. Семена Алисьева к телефону! А я и говорю:

— Вот что, Семен Егорович, к тебе из самой Европы делегат приехал. Лошадей высылай. Да получше и поскорее! — Отец, конечно, узнал меня, язык заплетаться стал, слова сказать не может.

— И вот я дома. Вечер… Тишина… Иду… И куда бы вы думали я иду?.. Он остановился на минуту, обводит всех хитроватыми, лукавыми глазами, подмигивает. — До Галиночки… Постучу я тихонько в оконце. Хлопнет защелка. Вылетит она, моя Галиночка, радостная, светлая, как само солнце. Встанет, всплеснет руками и скажет только:

— Колька, милый… Приехал!..

Наступает тишина. Каждый думает о чем-то своем, о своей Галиночке…

И не о ней ли думает сейчас старшина, не о том ли, что никогда не увидит своей Галиночки.

…Батальон, в котором мы служили с Алисьевым, прорвав оборону гитлеровцев и совершив рейд в тыл врага, с ходу овладел городом Шпрембергом и железнодорожной станцией.

В течение трех суток батальон удерживал оборону. Немцы бросили против двух десятков «тридцатьчетверок» эсэсовский танковый полк.

До глубокой ночи гремел бой. Вспыхивали, точно гигантские факелы, «тигры» и «фердинанды», захлебывалась одна атака за другой, а гитлеровцы, точно очумев, бросались снова и снова в атаку. Выходили из строя и наши «тридцатьчетверки». Быстро таяли боезапасы. Удерживать оборону становилось все труднее и труднее. За спиной остался мост, который надо было удержать любой ценой. Ради него мы и совершили этот рейд. Бомбы, снаряды и мины кромсали землю. Казалось, здесь не осталось ничего живого. Но стоило немецким танкам или пехоте двинуться вперед, как исковерканная, израненная земля ощетинивалась огнем. И немцы отступали.

Впереди на высоте, где еще утром мы занимали оборону, черными столбами горели танки — немецкие и наши. Столбы дыма медленно покачивались в небе, словно свечи над стальными надгробиями.

Сгустились сумерки. Далеко на горизонте огненными гроздьями взлетали осветительные ракеты. Доносилось глуховатое эхо взрывов. Красноватый отблеск пожара окрашивал краешек низко плывущих туч. Там шел бой. Там свои. Но когда они придут? А до их подхода нужно держать оборону, этот маленький клочок земли и переправу через реку.

Ночью командир батальона капитан Егоров вызвал к себе Алисьева.

— В каком состоянии машина? — спросил он старшину.

— В полном боевом!..

— То есть?..

— То есть, все живы и здоровы, машина на ходу, боекомплект — 16 снарядов: 7 подкалиберных, 9 осколочных и…

— Оставить себе пять — три подкалиберных, два осколочных. Остальные сдашь Полегенькому. К девяти ноль-ноль вот это донесение должно быть в штабе бригады. Поедете втроем — механик, заряжающий и ты. Вопросы есть?

— Есть. Где штаб бригады?

Егоров развернул карту и острием карандаша поставил точку у населенного пункта на востоке от Шпремберга, километрах в двадцати пяти.

— На северо-западной окраине села. Торопись. Скоро начнет светать.

Егоров обнял Алисьева и легко подтолкнул его к двери:

— Иди…

Воспользовавшись предутренним туманом, который поднимался от реки и густой кисеей окутывал низину, танк, незамеченный врагом, проскочил через кольцо фашистских «тигров». А когда солнце поднялось над горизонтом, Алисьев был уже далеко…

А что было потом? Я хотел знать, что случилось с Николаем и его друзьями в пути, по дороге в штаб. Я догадывался, что Алисьев доставил донесение, ибо помощь к нам пришла вовремя, пришла, когда у нас на исходе были последние снаряды.

Но Алисьев молчал и только нервно теребил бинты на голове.

Прошло несколько дней. Однажды вечером в палату зашел врач и сообщил Алисьеву, что завтра его эвакуируют в глубокий тыл. Алисьев молча выслушал это сообщение и ничего не сказал в ответ. А поздним вечером, когда все уснули, он разбудил меня.

— Поговорим? — тихо спросил Алисьев.

Я охотно согласился.

— Как ты думаешь, Галина примет меня? — тихо, но отчетливо выговаривал он каждое слово. И мне показалось, что голос его при имени девушки дрогнул. — Я тогда правду говорил, помнишь, в лесу, перед атакой? Так хотелось жить…

К такому вопросу я не был готов. И что я мог ответить ему? Нас всех где-то кто-то ждал. Одних — крепко, всем сердцем, других просто так или совсем забыли. А Николай хотел знать, как встретит его та, которой верил, к которой стремился все эти годы. У него сейчас было то состояние, которое врачи называют шоком: победит он, Алисьев, — будет жить, а победит страх перед слепотой, а еще больше страх одиночества, и Алисьева не станет, погибнет. Ветхий мостик, перед которым он стоит, нужно перейти сейчас, потом будет поздно.

Все дни пребывания в госпитале он мучительно решал эту задачу один, и, как видно, не мог осилить. Вот и позвал меня. Я долго молчу, думаю, перебираю факты. А Николай ждет, он даже немножко приподнялся.

— Надо жить. Сейчас это главное. И не просто жить — это каждый может, даже трус. А надо, чтобы твоя жизнь приносила радость другим. Вот чего надо добиться. И тогда Галина не оттолкнет тебя.

— А если…

— Значит, не стоит о ней и думать. Такие и здоровых предают.

— Так, значит, жить!..

Алисьев устало повалился на подушку. Стало тихо, словно и звуки решили прислушаться к тому, о чем сейчас думает Николай. И только Алешка стонал во сне.

— Здоровый черт, а стонет, как девчонка, — неожиданно сказал Алисьев, и мне показалось, что Николай улыбнулся той доброй, приветливой улыбкой, которая заставляла улыбаться других.

Было ясно, Николай не собирался спать. За долгие дни молчания ему впервые захотелось поговорить. Завтра он уедет на восток, в глубокий тыл, и, видимо, ему просто необходимо отвести душу перед новой, еще не изведанной жизнью. А общего у нас много: одни и те же дороги, битвы, фронтовые друзья — живые и мертвые.

Завтра он уедет, а я не узнаю того, что случилось с ним по дороге в штаб. Я спросил его об этом. Он снова умолк, должно быть, вспоминая тот страшный час…

— Все было просто, — начал Николай.

Он говорил медленно, часто останавливался, переводил дыхание. Ему тяжело было говорить. Я это понимал. Он заново переживал все случившееся в то страшное утро, и я боялся, что он замолчит.

— Когда взошло солнце, нам оставалось пройти пять-шесть километров, но повстречались «тигры». Их было много. Десять, пятнадцать — не помню, не считал… Уходить было поздно… Я принял бой… Пока немцы сообразили, в чем дело, два «тигра» уже пылали. Подожгли третий… А когда кончились снаряды, пошли на таран. Но не успели… «Тигры» нас расстреляли. Лизурчик и Ковалев погибли. В горячке я выскочил из танка… Кровь залила глаза. Я бросился бежать. Упал. Поднялся и… услышал вокруг себя голоса людей. Это были немцы. Я выхватил пистолет и стрелял наугад… А когда кончились патроны, вокруг засмеялись… Да, смеялись, гоготали, как жеребцы. Потом меня допрашивали. Я молчал…

— Что молчишь? — спросил немец по-русски. — Тебе капут, ты блинд, слышишь? Ты блинд, слепой. У тебя нет глаза… Понимаешь, ты, русский!..

Алисьев ждал, что сейчас кто-нибудь из немцев выстрелит ему в лицо или в затылок, и он упадет. Ему стало страшно не потому, что умрет, а потому, что не увидит, как это случится. Он ждал… Во рту пересохло. Его тошнило и мучила жажда. Услышал рядом шаги и насторожился. «Конец», — решил он. Но кто-то сунул ему в руки холодную флягу. Это что: насмешка? Алисьев отвинтил крышку и глотнул холодного, кислого вина.

Послышались лающие слова команд. Зарокотали моторы танков, и «тигры» ушли. Он остался один. Его не тронули, не били, даже не обыскали.


Дата добавления: 2020-11-15; просмотров: 114; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!