Проблемы идентичности: линии на песке



 

Все же Маркс преуменьшал значение религии, рассматривая ее как надстройку над экономическим базисом. Даже если ислам, индуизм и христианство не более чем разноцветные украшения на здании современной экономики, люди часто идентифицируют себя с этими украшениями, а самоидентификация людей – серьезная историческая сила. Возможности человечества зависят от сотрудничества масс, сотрудничество масс опирается на формирование общей идентичности – а все общие идентичности строятся на выдуманных историях, а не на научных фактах или экономических потребностях. В XXI веке разделение людей на иудеев и мусульман или на русских и поляков по‑прежнему определяется религиозными мифами. Попытки нацистов и коммунистов научно определить человеческую идентичность на основании понятий расы и класса на поверку оказались опасной лженаукой, и с тех пор ученые категорически против определения любой «естественной» идентичности людей.

 В XXI веке религии не помогают вызывать дождь, не исцеляют от болезней и не создают бомбы – они пытаются объяснить, кто такие «мы» и кто такие «они», которых мы должны наставлять на путь истинный или бомбить. Как отмечалось выше, на практике различия между шиитским Ираном, суннитской Саудовской Аравией и иудаистским Израилем не столь велики. Все они представляют собой бюрократические национальные государства, все проводят более или менее капиталистическую политику, все прививают детей от полиомиелита и все обращаются к физикам и химикам, чтобы создать бомбу. Не существует таких понятий, как шиитская бюрократия, суннитский капитализм или иудаистская физика. Но как заставить людей испытывать преданность по отношению к одному человеческому племени и враждебность к другому?

 Чтобы провести четкие границы на зыбком песке человечества, религии используют обряды, ритуалы и церемонии. Шииты, сунниты и ортодоксальные иудеи по‑разному одеваются, читают разные молитвы и соблюдают разные запреты. Эти отличающиеся друг от друга религиозные традиции зачастую украшают повседневную жизнь и побуждают людей к доброте и милосердию. Пять раз в день мелодичные голоса муэдзинов перекрывают шум базаров, офисов и фабрик, призывая мусульман отвлечься от повседневной суеты и обратить взор к вечной истине. Их соседи индуисты могут достичь той же цели путем ежедневного свершения обряда пуджи и повторения мантр. Каждую неделю в пятницу вечером исповедующие иудаизм семьи устраивают особую трапезу, символизирующую радость, благодарение и единство. Два дня спустя, воскресным утром, евангельские песнопения дарят надежду миллионам христиан, помогая укрепить доверие и теплые чувства между членами общины.

 Некоторые религиозные традиции несут в мир зло, толкают людей на подлые и жестокие поступки. Нельзя найти оправдание женоненавистничеству и кастовой дискриминации, которые поощряются религиями. Но какими бы ни были религиозные традиции, прекрасными или отвратительными, они объединяют людей, одновременно отделяя их от соседей. Со стороны религиозные расхождения, разделяющие людей, часто выглядят пустяковыми, и Фрейд высмеивал одержимость человечества «нарциссизмом малых различий»[122]. Но в истории и политике эти незначительные различия могут иметь огромное значение. Например, если вы гей или лесбиянка, то выбор места жительства между Израилем, Ираном и Саудовской Аравией будет для вас в буквальном смысле вопросом жизни и смерти. В Израиле ЛГБТ‑сообщество защищено законом, и некоторые раввины даже освящают браки между двумя женщинами. В Иране геи и лесбиянки подвергаются систематическим преследованиям – вплоть до смертной казни. А в Саудовской Аравии до 2018 года лесбиянки не имели права водить автомобиль – просто потому, что они женщины, и не важно, какая у них сексуальная ориентация.

 Вероятно, самый яркий пример сохранения значимости и влияния традиционной религии в современном мире можно наблюдать в Японии. В 1853 году американский флот вынудил Японию открыться внешнему миру. Начался быстрый и чрезвычайно успешный процесс модернизации страны. Через несколько десятилетий она превратилась в сильное бюрократическое государство, которое опиралось на науку, капитализм и новейшие военные технологии, смогло победить Китай и Россию, оккупировать Тайвань и Корею, а затем уничтожить американский флот в Перл‑Харборе и разгромить европейские колонии на Дальнем Востоке. Однако Япония не стала слепо копировать Запад. Государство стремилось сохранить свою уникальность и добиться того, чтобы его граждане были верны Японии, а не науке, модернизации или какому‑то абстрактному глобальному сообществу.

 Для этого власти Японии обратились к древней религии синто, которую сделали краеугольным камнем японской идентичности. По сути, японское государство заново изобрело синтоизм. Традиционный синтоизм был пестрой смесью анимистических верований в разных богов, духов и призраков, и у каждой деревни или храма имелись свои любимые божества и обычаи. В конце XIX и начале XX века японское государство создало официальную версию синтоизма, исключив из нее многие местные традиции. Этот «государственный синтоизм» был дополнен современными идеями о национальности и расе, позаимствованными японской элитой у европейских империалистов. Все элементы буддизма, конфуцианства и самурайской феодальной этики, которые могли быть полезны для усиления преданности государству, тоже пошли в дело. В довершение всего главным принципом синтоизма стало поклонение японскому императору, который провозглашался прямым потомком богини солнца Аматэрасу и живым богом[123].

 На первый взгляд эта странная смесь старого и нового кажется крайне неподходящей для страны, ступившей на путь стремительной модернизации. Живой бог? Анимистические духи? Феодальная этика? Все это больше подошло бы племени эпохи неолита, чем современному промышленно развитому государству.

 Тем не менее все получилось. Япония модернизировалась с головокружительной скоростью, а у населения формировалась фанатичная преданность государству. Самым явным свидетельством успеха государственного синтоизма стал тот факт, что Япония первой в мире разработала и применила высокоточные управляемые ракеты. За несколько десятилетий до того, как США создали «умную бомбу», и к тому времени, когда нацистская Германия начала разработку ракет «Фау‑2», японцы уже потопили десятки вражеских кораблей с помощью «крылатых бомб», которыми управляли пилоты‑смертники, известные как камикадзе. Если сегодня точность наведения управляемых ракет обеспечивают компьютеры, то во время Второй мировой войны Япония использовала обычные самолеты, начиненные взрывчаткой и управляемые людьми, готовыми пожертвовать собой. Такая готовность к самопожертвованию была следствием презрения к смерти, которое культивировал государственный синтоизм. Таким образом, камикадзе появились благодаря синтезу передовых технологий и передовой религиозной индоктринации[124].

 Сознательно или нет, но многие правительства сегодня идут по японскому пути. Они используют универсальные инструменты и структуры современности – и в то же время опираются на традиционные религии, стремясь сохранить национальную идентичность. Аналогами государственного синтоизма в Японии в той или иной мере можно считать православие в России, католицизм в Польше, шиитский ислам в Иране, ваххабизм в Саудовской Аравии, иудаизм в Израиле. Какой бы архаичной ни выглядела религия, толика воображения и грамотная интерпретация почти всегда соединят ее с новейшими технологиями и самыми сложными современными институтами.

 Порой ради укрепления своей уникальной идентичности государства создают абсолютно новые религии. Ярчайший пример этого можно наблюдать сегодня в бывшей японской колонии – КНДР. Северокорейский режим воспитывает своих граждан с помощью фанатичной государственной религии чучхе. Это смесь марксизма‑ленинизма, некоторых древних корейских традиций, расистской веры в уникальную чистоту корейской расы и обожествление семьи Ким Ир Сена. Никто не называет Кимов потомками богини солнца, но им поклоняются с таким усердием, с каким не чтили ни одного бога в истории. Возможно, памятуя о поражении Японской империи, жрецы северокорейской религии чучхе упорно настаивали на добавлении в волшебное зелье ядерного оружия, называя его разработку священным долгом, ради которого можно пойти на самые большие жертвы[125].

 

Служанка национализма

 

Независимо от того, как будут развиваться технологии, мы вправе ожидать, что споры о религиозной идентичности и религиозных ритуалах по‑прежнему будут влиять на использование технологий и сохранять способность вызвать мировой пожар. Почему бы не использовать для разрешения богословских споров о средневековых текстах самые современные ядерные ракеты и «умные бомбы»? Религии, обряды и ритуалы продолжат сохранять свое значение до тех пор, пока возможности человечества будут зависеть от сотрудничества масс, а сотрудничество масс – от веры в общие мифы.

 К сожалению, все это действительно делает традиционные религии частью проблемы, а не инструментом ее решения. Религии по‑прежнему обладают политическим влиянием, поскольку способны укреплять национальную идентичность и даже могут спровоцировать третью мировую войну. Но когда речь идет о решении более чем актуальных глобальных проблем XXI века, они не способны предложить практически ничего. Многие традиционные религии проповедуют универсальные ценности и претендуют на вселенское значение, однако сегодня они используются в основном в роли служанок современного национализма, будь то в Северной Корее, России, Иране или Израиле. И поэтому они еще больше затрудняют преодоление национальных различий и поиски глобального ответа на угрозы ядерной войны, экологической катастрофы и разрушительных технологий.

 Например, когда речь заходит о глобальном потеплении или распространении ядерного оружия, шиитские священнослужители предлагают иранцам смотреть на эти проблемы с узкой, иранской точки зрения; израильские раввины убеждают израильтян думать только о том, что хорошо для Израиля, а православные священники твердят, что русским нужно прежде всего заботиться об интересах России. Каждый народ считает себя богоизбранным и верит: все, что хорошо для него, угодно Богу. Конечно, есть религиозные мыслители, которые отвергают крайний национализм и исповедуют более универсальные взгляды. Увы, в наше время они не обладают политическим влиянием.

 Выходит, мы оказались в ловушке. Человечество стало единой цивилизацией, и решение таких проблем, как ядерная война, экологическая катастрофа и разрушительные технологии, возможно только на глобальном уровне. С другой стороны, национализм и религия по‑прежнему разделяют человеческую цивилизацию на разные, нередко враждебные лагеря. Это противоречие между глобальным характером проблем и локальным характером идентичностей породило кризис, в который погружается величайший мультикультурный эксперимент в мире – Европейский союз. Построенный на обещании универсальных либеральных ценностей, ЕС балансирует на грани распада из‑за трудностей иммиграции и интеграции.

 

 

 9

Иммиграция

 Некоторые культуры могут быть лучше других

 

Глобализация значительно смягчила культурные различия на нашей планете, но вместе с тем увеличила частоту прямых встреч жителей разных стран, вызывающих друг у друга раздражение. Между Англией англосаксонского периода и индийской империей Пала было гораздо больше различий, чем между современными Великобританией и Индией, но во времена короля Альфреда Великого самолеты авиакомпании British Airways не совершали прямых рейсов между Дели и Лондоном.

 По мере того как все больше людей пересекает границы в поисках работы, безопасности и лучшего будущего, потребность противостоять чужакам, ассимилировать или изгонять их порождает кризис политических систем и коллективных идентичностей, сформировавшихся в прежние эпохи. Острее всего эта проблема стоит в Европе. Евросоюз был построен на обещании преодолеть культурные различия между французами, немцами, испанцами и греками. Однако он может развалиться из‑за неспособности справиться с культурными различиями между европейцами и мигрантами из Африки и с Ближнего Востока. Парадокс в том, что именно успех Европы в построении процветающего мультикультурного сообщества привлекает сюда такое количество мигрантов. Сирийцы мечтают переехать в Германию – а не в Саудовскую Аравию, Иран, Россию или Японию – вовсе не потому, что Германия ближе или богаче, чем другие страны. Причина в том, что Германия накопила гораздо более успешный опыт приема и устройства иммигрантов.

 Растущая волна беженцев и иммигрантов вызывает у европейцев неоднозначную реакцию и ожесточенные споры об идентичности и будущем Европы. Некоторые европейцы требуют наглухо закрыть свои ворота. Предают ли они европейские идеалы мультикультурализма и толерантности – или просто принимают разумные меры для предотвращения катастрофы? Другие, напротив, призывают распахнуть двери еще шире. Они демонстрируют верность главным европейским ценностям – или легкомысленно возлагают на европейский проект нереалистичные надежды? Дискуссия об иммиграции часто переходит в перебранку, в которой стороны не слышат друг друга. Чтобы добраться до сути, полезно взглянуть на иммиграцию как на сделку с тремя базовыми условиями.

 Условие 1. Принимающая страна впускает иммигрантов.

 Условие 2. В ответ иммигранты принимают как минимум основные нормы и ценности принимающей страны, даже если это потребует отказа от некоторых собственных традиционных норм и ценностей.

 Условие 3. Если иммигранты в достаточной степени ассимилируются, со временем они становятся полноправными гражданами принимающей страны. «Они» превращаются в «нас».

 Эти три условия вызывают три разные дискуссии относительно смысла каждого из них. Четвертая дискуссия касается выполнения условий. Когда люди спорят об иммиграции, они часто смешивают все четыре вопроса, так что никто не понимает, о чем на самом деле спор. Поэтому лучше рассмотреть каждый из спорных вопросов отдельно.

 Дискуссия 1. Первое условие иммиграционной сделки гласит: принимающая страна впускает иммигрантов. Но считать ли это долгом страны или ее любезностью? Обязана ли страна открыть ворота для всех или имеет право выбирать и даже прекращать иммиграцию? Сторонники иммиграции склонны считать, что у стран есть моральные обязательства принимать не только беженцев, но и людей из бедных регионов, приезжающих в поисках работы и лучшего будущего. В глобальном мире у каждого есть моральный долг перед всеми остальными людьми, а тот, кто от него уклоняется, – эгоист или даже расист.

 Кроме того, многие сторонники иммиграции подчеркивают, что полностью остановить этот процесс невозможно, и сколько бы стен и заборов мы ни строили, отчаявшиеся люди всегда найдут способ их преодолеть. Поэтому лучше легализовать иммиграцию и заниматься решением связанных с ней проблем открыто, чем способствовать созданию гигантского подполья с торговлей людьми, нелегальной рабочей силой и детьми без документов.

 Противники иммиграции возражают, что, если проявить достаточную жесткость, можно полностью остановить приток иммигрантов, за исключением беженцев, спасающихся от гонений в соседней стране, и что государства не обязаны открывать двери для всех. Возможно, у Турции есть моральный долг впустить к себе несчастных сирийских беженцев. Но если эти беженцы попытаются переехать в Швецию, то шведы их принимать не обязаны. Что касается мигрантов, которые ищут работу и лучшую жизнь, то каждая страна вправе сама решать, хочет она их у себя видеть или нет, а если хочет, то на каких условиях.

 Противники иммиграции подчеркивают, что одно из основных прав любого человеческого сообщества – защищать себя от любых вторжений, хоть со стороны чужой армии, хоть со стороны мигрантов. Шведы упорно трудились и шли на бесчисленные жертвы, чтобы построить процветающую либеральную демократию, и, если сирийцы не смогли этого сделать у себя дома, шведы не виноваты. Если граждане Швеции по какой бы то ни было причине больше не хотят видеть в своей стране иммигрантов из Сирии, они вправе им отказать. А если шведы принимают иммигрантов, ни у кого не должно быть сомнений, что они делают это по своей доброте, а вовсе не в силу каких‑либо обязательств. Это значит, что иммигранты, которых впустили в Швецию, должны испытывать глубокую благодарность за все, что им дают, а не предъявлять требования, словно они хозяева этой страны.

 Более того, говорят противники иммиграции, страна может проводить любую иммиграционную политику, какую только пожелает, и руководствоваться не только отсутствием преступного прошлого или профессиональными навыками потенциальных иммигрантов, но и их религиозной принадлежностью. Если, например, Израиль согласится впускать к себе только евреев, а Польша – лишь тех беженцев с Ближнего Востока, которые исповедуют христианство, то эта позиция будет отражать волю израильских или польских избирателей, даже если со стороны она выглядит не слишком достойно.

 Дело осложняется тем, что люди часто хотят совместить несовместимое. Многие страны сквозь пальцы смотрят на нелегальную иммиграцию или даже принимают иностранных рабочих на временной основе, поскольку хотят извлечь выгоду из энтузиазма и профессиональных навыков иммигрантов, которым к тому же можно платить меньше. При этом они отказываются легализовать этих людей, заявляя, что иммиграция им не нужна. Не исключено, что в будущем такая политика приведет к созданию иерархических обществ, в которых высший класс полноправных граждан будет эксплуатировать низший класс бесправных иностранцев, как это происходит сегодня в Катаре и ряде других стран Персидского залива.

 Пока эта дискуссия не завершена, очень трудно ответить на все остальные вопросы, касающиеся иммиграции. Сторонники иммиграции считают, что люди имеют право переезжать в другие страны по своему желанию, а принимающие страны обязаны впускать их, и негодуют, когда видят, что право на иммиграцию нарушается, а государства не выполняют своих обязанностей. Противников иммиграции такой подход возмущает. Они рассматривают иммиграцию как привилегию, а включение иммигрантов в экономическую жизнь – как милость. Справедливо ли обвинять людей в расизме или фашизме лишь за то, что они закрывают въезд в свою собственную страну?

 Конечно, даже если прием иммигрантов – это любезность, а не долг, у принимающей страны постепенно возникает множество обязанностей по отношению к иммигрантам и их потомкам. Сегодня нельзя оправдывать антисемитизм в США, заявляя: «Мы оказали вашей прабабке любезность, впустив ее в нашу страну в 1910 году, а потому имеем право обращаться с вами как нам угодно».

 Дискуссия 2. Второе условие иммигрантской сделки требует от иммигрантов, которых впустили в страну, ассимилироваться и принять местную культуру. Но насколько глубокой должна быть ассимиляция? Если человек переезжает из патриархального общества в либеральное, должен ли он стать сторонником феминизма? А если он вырос в глубоко религиозном обществе, обязан ли перенять светский взгляд на мир? Должен ли он отказаться от традиционной одежды и пищевых запретов? Противники иммиграции склонны поднимать эту планку довольно высоко, тогда как условия, выдвигаемые сторонниками иммиграции, гораздо мягче.

 Сторонники иммиграции напоминают, что сама Европа чрезвычайно разнообразна и для коренного населения характерен весьма широкий спектр мнений, привычек и ценностей. Именно это и делает Европу сильной и жизнеспособной. Зачем заставлять иммигрантов перенимать какую‑то воображаемую европейскую идентичность, которой в реальности соответствуют лишь немногие европейцы? Вы хотите, чтобы мусульмане, приехавшие в Великобританию, перешли в христианство, в то время как многие британские граждане не ходят в церковь? Хотите потребовать от иммигрантов из Пенджаба отказаться от традиционных карри и масалы и перейти на жареную рыбу с картошкой и йоркширский пудинг? Если у европейцев и есть истинные общие ценности, то это либеральные ценности толерантности и свободы, которые подразумевают, что нужно проявлять терпимость и к иммигрантам, позволить им соблюдать свои традиции, если только эти традиции не нарушают права и свободы других людей.

 Противники иммиграции также признают толерантность и свободу главными европейскими ценностями, но обвиняют многие группы иммигрантов – особенно из мусульманских стран – в отсутствии толерантности, женоненавистничестве, гомофобии и антисемитизме. Именно потому, что Европа исповедует толерантность, она не может впустить слишком много нетолерантных людей. Толерантное общество способно справиться с нелиберальными меньшинствами, но если число людей с крайними взглядами превысит определенный порог, изменится само общество. Если Европа примет слишком много иммигрантов с Ближнего Востока, она рано или поздно сама превратится в Ближний Восток.

 Другие противники иммиграции идут еще дальше. Они указывают, что национальная общность – это нечто большее, чем просто объединение людей, толерантных друг к другу. Иммигранты, по их мнению, должны принимать уникальные черты британской, немецкой или шведской культуры, какими бы они ни были. Пуская к себе иммигрантов, местная культура соглашается на большой риск и большие затраты. Но почему она должна разрушать себя? В конце концов, она предлагает полное равенство и поэтому требует полной ассимиляции. Если иммигрантам не нравятся какие‑то странности британской, немецкой или шведской культуры, их здесь никто не держит.

 Два ключевых вопроса этой дискуссии – это нетолерантность иммигрантов и европейская идентичность. Если иммигранты действительно отличаются неизлечимой нетерпимостью, многие либеральные европейцы, приветствующие иммиграцию, рано или поздно станут ее яростными противниками. И наоборот: если большинство иммигрантов окажутся либеральными людьми широких взглядов по отношению к религии, гендеру и политике, это лишит противников иммиграции самых убедительных аргументов.

 Но вопрос об уникальных национальных идентичностях в Европе остается открытым. Толерантность – это универсальная ценность. Но существуют ли уникальные французские нормы и ценности, которые должен принять каждый, кто переезжает во Францию? А уникальные датские нормы и ценности, обязательные для иммигранта в Дании? Пока среди европейцев остаются серьезные разногласия по этому вопросу, четкая иммиграционная политика невозможна. И наоборот, как только европейцы поймут, кто они, 500 миллионам жителей Европы не составит труда принять несколько миллионов беженцев – или отказать им.

 Дискуссия 3. Третье условие иммиграционной сделки предполагает, что если иммигранты искренне стремятся ассимилироваться – и особенно принять такую ценность, как толерантность, – то принимающая страна обязана относиться к ним как к своим гражданам. Но сколько времени должно пройти, прежде чем иммигранты станут полноправными членами общества? Следует ли обижаться первому поколению иммигрантов из Алжира, если через 20 лет жизни во Франции их все еще будут считать чужаками? А как насчет третьего поколения иммигрантов, бабушки и дедушки которых приехали во Францию в 1970‑х?

 Сторонники иммиграции обычно требуют сокращения этого времени, тогда как противники выступают за гораздо более продолжительный «испытательный срок». По мнению сторонников иммиграции, если третье поколение иммигрантов не считают полноправными гражданами, это означает, что страна не выполняет своих обязательств. А если результатом такой политики становится социальная напряженность, враждебность или даже насилие, этой стране некого винить, кроме себя. Противники иммиграции считают главной проблемой завышенные ожидания иммигрантов, которым, по их мнению, следует набраться терпения. Если ваши бабушка и дедушка приехали в страну всего 40 лет назад, а вы устраиваете беспорядки на улицах из‑за того, что к вам относятся не так, как к коренным жителям, вы не прошли тест.

 Ключевая проблема этой дискуссии связана с разницей между личной и групповой временной шкалой. С точки зрения человеческих сообществ 40 лет – это немного. Трудно ожидать, что общество полностью абсорбирует иммигрантов всего за несколько десятков лет. В прошлом, когда цивилизации вроде Римской империи, китайских империй и США ассимилировали чужеземцев и делали их полноценными гражданами, этот процесс занимал не десятки, а сотни лет.

 С точки зрения отдельного человека 40 лет – это вечность. Для девушки, родившейся во Франции через 20 лет после того, как в страну приехали ее бабушка и дедушка, их путешествие на корабле из Алжира в Марсель – это история Древнего мира. Она родилась здесь, все ее друзья родились здесь, она говорит на французском, а не на арабском, и даже ни разу не была в Алжире. Франция – ее дом, и другого у нее никогда не было. А теперь ей говорят, что здесь ей не место и что она должна «возвращаться» туда, где никогда не жила?

 Это как если бы вы привезли из Австралии семечко эвкалипта и посадили его во Франции. С точки зрения экологии эвкалипт будет видом‑колонистом, и пройдет не одно поколение, прежде чем ботаники признают его европейским растением. Но с точки зрения конкретного дерева оно французское. Если вы не будете поливать его французской водой, оно засохнет. Если вы попытаетесь его выкопать, то обнаружите, что корнями оно глубоко проникло во французскую почву – точно так же, как местные дубы и сосны.

 Дискуссия 4. Ко всем разногласиям по поводу определения иммиграционной сделки добавляется главный вопрос: действует ли вообще эта сделка? Выполняют ли стороны свои обязательства?

 Противники иммиграции обычно говорят, что иммигранты не выполняют второе условие. Они не проявляют искреннего желания ассимилироваться, и слишком многие из них заражены нетерпимостью и фанатизмом. Поэтому у принимающих стран нет причин выполнять третье условие (относиться к ним как к полноправным гражданам) и есть все основания пересмотреть первое (впускать их к себе). Если носители какой‑либо культуры постоянно демонстрируют нежелание выполнять условия иммиграционной сделки, нужно ли и дальше принимать их, усугубляя проблему?

 Сторонники иммиграции возражают, говоря, что свои обязательства не выполняют принимающие страны. Несмотря на искренние попытки ассимилироваться со стороны подавляющего числа иммигрантов, хозяева препятствуют этому процессу; более того, к тем, кто уже успешно ассимилировался, продолжают относиться как к гражданам второго сорта, даже если они принадлежат ко второму и третьему поколению иммигрантов. Разумеется, вполне возможно, что условия сделки не выполняют обе стороны, в результате чего возникает порочный круг взаимных подозрений и упреков.

 На этот четвертый вопрос невозможно ответить, не определившись окончательно с тремя условиями. Пока мы не договорились, является ли прием иммигрантов долгом или любезностью, какой степени ассимиляции требовать от иммигрантов и через какой срок принимающие страны должны признавать их полноправными гражданами, невозможно судить о том, выполняют ли стороны свои обязательства. Кроме того, возникает проблема, связанная с подсчетами. Говоря об иммиграционной сделке, обе стороны уделяют больше внимания нарушению условий, чем их выполнению. Если миллион иммигрантов стали законопослушными гражданами, а сто человек присоединились к террористическим группировкам и нападают на принявшую их страну, какой из этого следует вывод: все иммигранты выполняют условия сделки или все нарушают их? Если иммигрант в третьем поколении тысячу раз выходит на улицу и не сталкивается с дискриминацией, а на тысячу первый слышит оскорбительные расистские выкрики, значит ли это, что коренное население принимает мигрантов? Или оно их отвергает?

 Как бы то ни было, в основе всех этих дискуссий лежит более фундаментальный вопрос, связанный с нашим пониманием человеческой культуры. Мы обсуждаем проблему иммиграции, исходя из посылки, что все культуры равны по определению, или же считаем, что некоторые культуры выше других? Когда немцы возражают против приема миллиона сирийских беженцев, может ли служить для них оправданием идея о том, что немецкая культура в чем‑то лучше сирийской?

 

От расизма к «культурализму»

 

Сто лет назад европейцы считали очевидным, что некоторые расы – прежде всего, белая раса – по своей природе выше других. После 1945 года такие взгляды стали осуждаться. Расизм считается не только неприемлемым с точки зрения морали, но и научно несостоятельным. Биологи, и в частности генетики, предоставили убедительные научные доказательства того, что биологические различия между европейцами, африканцами, китайцами и индейцами пренебрежимо малы.

 В то же время антропологи, социологи, историки, специалисты в области поведенческой экономики и даже исследователи мозга накопили огромное количество данных, свидетельствующих о существенных различиях между человеческими культурами. Действительно, будь все культуры одинаковыми по своей сути, зачем были бы нужны антропологи и историки? Зачем в этом случае вкладывать средства в изучение ничего не значащих различий? Нужно по меньшей мере прекратить финансирование дорогостоящих экспедиций на острова Тихого океана или в пустыню Калахари и довольствоваться изучением людей в Оксфорде или Бостоне. Если культурные различия несущественны, то все, что мы узнаем о студентах Гарварда, будет справедливо и для охотников и собирателей из Калахари.

 Поразмыслив, большинство людей признают существование некоторых существенных различий между человеческими культурами, от отношений между полами до политических предпочтений. Но как относиться к этим различиям? Сторонники культурного релятивизма утверждают, что разница не означает иерархии и мы не должны ставить одну культуру выше другой. Люди могут мыслить и вести себя по‑разному, и нужно приветствовать это разнообразие, в равной степени ценить все верования и практики. К сожалению, такая широта мышления не выдерживает проверки реальностью. Разнообразие – это прекрасно, когда речь идет о кухне и поэзии, но мало кто готов считать сжигание ведьм, детоубийство или работорговлю милыми культурными особенностями, которые следует защищать от агрессии глобального капитализма и от кока‑колонизации.

 Или вспомним, например, как разные культуры относятся к чужакам, иммигрантам и беженцам. Не везде их принимают одинаково. Немецкая культура начала XXI века гораздо толерантнее к чужакам и доброжелательнее к иммигрантам, чем культура Саудовской Аравии. Мусульманину гораздо проще иммигрировать в Германию, чем христианину в Саудовскую Аравию. Даже беженцы из Сирии, исповедующие ислам, едут в Германию, а не в Саудовскую Аравию, и с 2011 года Германия приняла больше сирийских беженцев, чем Саудовская Аравия[126]. Мы также располагаем большим массивом данных, подтверждающих, что культура Калифорнии начала XXI века более дружественна к иммигрантам, чем культура Японии. Итак, если вы считаете, что нужно проявлять терпимость к чужакам и принимать иммигрантов, должны ли вы также полагать, что, по крайней мере в этом отношении, немецкая культура превосходит культуру Саудовской Аравии, а калифорнийская культура лучше японской?

 Более того, даже если в теории две культурные нормы обладают одинаковой ценностью, в практическом контексте иммиграции взгляд на культуру принимающей страны как на лучшую может быть вполне оправдан. Нормы и ценности, обычные для одной страны, не подходят для другой. Разберем конкретный пример. Чтобы не стать жертвами распространенных предрассудков, возьмем две вымышленных страны, Морозию и Тепландию. У этих стран много культурных различий, в том числе касающихся отношений между людьми и подходов к разрешению межличностных конфликтов. Морозийцев с детства учат, что конфликты в школе, на работе или в семье лучше сразу гасить. Не следует кричать, выплескивать ярость или ругаться с другим человеком – вспышки гнева лишь ухудшат ситуацию. Рекомендуется обуздать свои чувства и подождать, пока страсти не остынут. А до той поры нужно ограничить контакты с другой стороной конфликта, а если это невозможно, быть сдержанным, но вежливым и избегать чувствительных тем.

 Тепландцев, наоборот, с детства учат экстернализовать конфликт. Его не следует загонять внутрь или подавлять. При первой же возможности нужно открыто выразить свои эмоции. Допустимо сердиться, кричать и говорить о своих чувствах. Это единственный способ все уладить – честно и прямо. Один громкий скандал поможет разрешить конфликт, который иначе мог бы затянуться на годы, и, хотя открытое столкновение всегда неприятно, в конечном счете оно принесет облегчение.

 У обоих методов есть свои достоинства и недостатки, и нельзя сказать, что во всех ситуациях один из них лучше другого. Но что произойдет, если тепландец иммигрирует в Морозию и устроится на работу в местную фирму?

 При возникновении конфликта с коллегой тепландец будет стучать по столу и громко кричать, полагая, что это привлечет внимание к проблеме и поможет быстро ее решить. Через несколько лет освободится должность начальника. Тепландец обладает необходимой квалификацией, но босс предпочтет повысить другого работника, морозийца. Объяснение будет следующим: «Да, тепландец очень способный работник, но у него серьезные проблемы в общении с людьми. Он вспыльчив, создает вокруг себя лишнее напряжение, нарушает корпоративную культуру». Та же судьба ждет других тепландцев‑иммигрантов. Большинство останутся на низших должностях или вообще не смогут найти работу, потому что руководители будут думать, что все тепландцы вспыльчивы и конфликтны. А поскольку тепландцы никогда не поднимутся до высших должностей, им будет трудно изменить корпоративную культуру в фирмах Морозии.

 Примерно то же произойдет с морозийцами, которые иммигрируют в Тепландию. Морозиец, устроившийся на работу в местную фирму, быстро приобретет репутацию сноба или безразличного человека; друзей у него будет мало или не будет вообще. Окружающие будут считать его неискренним или не умеющим общаться с людьми. Он никогда не получит повышения – а значит, и возможности изменить корпоративную культуру. Местные руководители сделают вывод, что большинство морозийцев недружелюбны или стеснительны, и предпочтут не брать их на должности, требующие контакта с клиентами или тесного сотрудничества с другими работниками.

 Может показаться, что от обеих историй веет расизмом. На самом деле расизм тут ни при чем. Это «культурализм». Люди продолжают героически сражаться против традиционного расизма, не замечая, что линия фронта проходит уже в другом месте. Традиционный расизм исчезает, но в мире становится все больше культуралистов.

 Основой традиционного расизма служили биологические теории. В 1890‑х или в 1930‑х годах люди в таких странах, как Великобритания, Австралия и США, верили, что некие наследуемые биологические черты делают африканцев и китайцев менее умными, менее предприимчивыми и менее нравственными, чем европейцы. Все дело в их крови. Такие взгляды считались абсолютно приличными и научно обоснованными. Сегодня у многих людей сохраняются расистские предрассудки, однако эти предрассудки потеряли научную основу и солидную политическую поддержку – если только не перефразировать их в терминах культуры. Утверждение, что чернокожие склонны к совершению преступлений из‑за «неправильных» генов, неприемлемо – в отличие от тезиса, что их криминальные наклонности проистекают из неблагополучной субкультуры.

 Например, в США некоторые партии и лидеры открыто поддерживают дискриминационную политику и часто уничижительно отзываются об афроамериканцах, выходцах из Латинской Америки и мусульманах, но крайне редко говорят (или вообще не говорят), что дело в ДНК этих людей. Они считают, что проблема в культуре. Когда президент Трамп называл Гаити, Сальвадор и некоторые регионы Африки «вонючими дырами», он имел в виду культуру этих стран, а не генетические особенности их граждан[127]. В другой речи Трамп так высказался о мексиканских иммигрантах в США: «Мексика отправляет нам своих людей, но они не отправляют лучших. Они отправляют нам людей с огромным количеством проблем. И они приносят нам эти проблемы. Они приносят наркотики, они приносят преступность. Они насильники. Ну и, надо полагать, что среди них попадаются и приличные люди». Это крайне оскорбительное заявление – но в него заложен не биологический, а социологический смысл. Трамп не говорит, что все мексиканцы плохие, – он намекает, что хорошие мексиканцы продолжают жить к югу от Рио‑Гранде[128].

 В центре этих споров по‑прежнему остается человеческое тело – идет ли речь об уроженце Латинской Америки, выходце из Африки или Китая. Очень многое зависит от цвета кожи. Если вы идете по улице Нью‑Йорка и в вашей коже много меланина, то, куда бы вы ни направлялись, полиция будет относиться к вам с подозрением. Но и президент Трамп, и президент Обама объяснят вам значение цвета кожи в исторических и культурных терминах: причина подозрительного отношения полиции к вашему цвету кожи кроется не в биологии, а в истории. Вероятно, сторонники Обамы объяснят предрассудки полиции наследием исторических преступлений, таких как рабство, а сторонники Трампа скажут, что более высокий уровень преступности чернокожих – это печальное наследие исторических ошибок, совершенных белыми либералами и черными общинами. Даже если вы турист из Дели, ничего не знающий об истории Америки, вам все равно придется столкнуться с ее последствиями.

 Переход от биологии к культуре – это не просто малозначащая смена терминологии. Это глубокий сдвиг с далеко идущими практическими последствиями, как положительными, так и отрицательными. Во‑первых, культура отличается гораздо большей гибкостью по сравнению с биологией. С одной стороны, это означает, что современные культуралисты могут быть более толерантными, чем традиционные расисты: если «другие» принимают нашу культуру, мы принимаем их как равных себе. С другой стороны, такая гибкость может привести к гораздо более сильному давлению на «других» с целью заставить их ассимилироваться и более жесткой критике их неспособности это сделать.

 Вряд ли вы осудите темнокожего человека за то, что он не осветляет кожу, но люди могут обвинить – и обвиняют – африканцев или мусульман в том, что они не способны принять нормы и ценности западной культуры. Нельзя сказать, что подобные обвинения всегда оправданны. Во многих случаях нет никакого смысла перенимать господствующую культуру, а иногда это просто невозможно. Афроамериканцы из бедных трущоб, которые искренне хотели бы влиться в американскую культуру, зачастую обнаруживают, что путь им преграждает институциональная дискриминация; а потом им же говорят, что они не прилагали должных усилий и поэтому в своих бедах им некого винить, кроме самих себя.

 Второе ключевое различие между отсылками к биологии и апелляцией к культуре в том, что традиционный фанатичный расизм строится на предрассудках, а аргументы культуралистов иногда бывают вполне разумными, как в примере с вымышленными странами Тепландией и Морозией. У тепландцев и морозийцев действительно разные культуры с разным стилем человеческих взаимоотношений. А поскольку отношения между людьми очень важны для многих профессий, можно ли обвинять в неэтичности тепландскую фирму, которая наказывает морозийцев за поведение, согласующееся с культурными традициями Морозии?

 Антропологов, социологов и историков эта проблема ставит в тупик. С одной стороны, все это очень похоже на расизм. С другой стороны, культурализм имеет гораздо более прочную научную основу, чем расизм, и специалисты в области гуманитарных и общественных наук не могут отрицать существования и важности культурных различий.

 Разумеется, даже соглашаясь с разумностью некоторых утверждений культуралистов, мы не обязаны принимать их все.

 Многие из этих тезисов обладают тремя общими недостатками. Во‑первых, культуралисты часто путают локальное превосходство с объективным превосходством. Так, в условиях Тепландии локальный метод разрешения конфликтов может быть эффективнее подхода морозийцев, и в этом случае у фирмы есть все основания дискриминировать работников‑интровертов (что приведет к непропорциональному наказанию иммигрантов‑морозийцев). Но это не значит, что тепландский подход объективно лучше. Возможно, тепландцы могут чему‑то научиться у морозийцев, а при изменении условий (например, если тепландская фирма выйдет на международный рынок и откроет отделения в других странах) разнообразие станет ценным активом.

 Во‑вторых, при четком определении критериев, времени и места утверждения культуралистов начинают казаться эмпирически оправданными. Но люди слишком часто прибегают к культуралистским обобщениям, которые не имеют смысла. Например, утверждение «морозийская культура менее толерантна к публичным вспышкам гнева, чем тепландская» вполне разумно – в отличие от тезиса «исламская культура отличается крайней нетерпимостью». Последнее утверждение слишком расплывчато. Что мы подразумеваем под «нетерпимостью»? По отношению к кому или к чему? Та или иная культура может быть нетерпимой по отношению к религиозным меньшинствам или каким‑то политическим взглядам, но вместе с тем чрезвычайно толерантной к толстым людям или старикам. И что мы подразумеваем под «исламской культурой»? Мы имеем в виду Аравийский полуостров VII века? Или Пакистан начала XXI века? И наконец, каковы критерии? Если в дискуссии о толерантности к религиозным меньшинствам мы сравним Османскую империю XVI века с Западной Европой XVI века, то придем к выводу, что исламская культура чрезвычайно толерантна. А если сравним Афганистан под властью талибана с современной Данией, то вывод будет прямо противоположным.

 Но самая большая проблема культуралистских тезисов в том, что, несмотря на их статистическую природу, они часто используются для скоропалительных выводов об отдельных людях. Если коренной тепландец и морозиец‑иммигрант будут претендовать на одну и ту же должность в тепландской фирме, руководитель предпочтет нанять тепландца, «потому что морозийцы холодны и необщительны». Даже если статистически это верно, вполне возможно, что этот конкретный морозиец гораздо дружелюбнее и общительнее, чем этот конкретный тепландец. Конечно, культура очень важна, но на личность человека существенно влияют также его гены и уникальный жизненный опыт. Люди часто не укладываются в статистические стереотипы. У фирмы есть причины набирать общительных работников, но нет никакого резона отдавать предпочтение тепландцам, а не морозийцам.

 Все эти соображения касаются конкретных заявлений культуралистов, но не дискредитируют культурализм в целом. В отличие от расизма, который представляет собой опровергнутый наукой предрассудок, аргументы культурализма порой совершенно справедливы. Если мы посмотрим на статистику и выясним, что в тепландских фирмах на руководящих должностях мало морозийцев, причина может быть не в расистской дискриминации, а в здравом смысле. Должны ли иммигранты‑морозийцы возмущаться такой ситуацией и обвинять Тепландию в невыполнении условий иммигрантской сделки? Следует ли принять закон о «позитивной дискриминации» и заставить тепландские фирмы нанимать больше морозийцев на руководящие посты, чтобы немного охладить свою эмоциональную деловую культуру? Или во всем виноваты иммигранты‑морозийцы, неспособные принять местную культуру, и нужно принять меры и в принудительном порядке знакомить их детей с нормами и ценностями Тепландии?

 Возвращаясь из выдуманного мира в реальный, важно помнить, что европейские дискуссии по вопросам иммиграции – это вовсе не битва добра со злом. Защитники иммиграции ошибаются, изображая другую сторону «фашистами», а противники иммиграции напрасно обвиняют оппонентов в намерении «убить собственную культуру». Споры об иммиграции – это споры носителей двух легитимных точек зрения, и их можно и нужно разрешать путем нормальных демократических процедур. Именно для этого и нужна демократия.

 Независимо от того, к какому решению приведет демократический механизм, следует помнить о двух ключевых моментах. Во‑первых, правительство не должно широко открывать двери иммигрантам вопреки воле местного населения. Включение иммигрантов в экономику – долгий процесс, и для успешной интеграции требуется поддержка и участие местного населения. Из этого правила есть одно исключение: государство обязано открыть свои границы для беженцев из соседней страны, спасающихся от гибели, даже если местному населению это не нравится.

 Во‑вторых, несмотря на право граждан возражать против иммиграции, они должны понимать, что у них все равно есть обязанности по отношению к иностранцам. Мы живем в глобальном мире, и, хотим мы того или нет, наша жизнь тесно связана с жизнью людей на другом краю земли. Они выращивают для нас еду, шьют для нас одежду, они могут умереть, воюя за наши цены на нефть, могут стать жертвами нашего небрежного отношения к окружающей среде. Нельзя пренебрегать своими этическими обязательствами по отношению к людям просто потому, что они живут далеко от нас.

 Сегодня совсем не очевидно, что Европа сумеет найти средний путь, который позволит принимать иммигрантов и при этом избежать опасности дестабилизации общества со стороны людей, не разделяющих европейские ценности. Если Европе удастся найти такой путь, ее опыт можно будет использовать на глобальном уровне. Если же европейский проект потерпит неудачу, это станет доказательством того, что одних либеральных ценностей свободы и толерантности недостаточно, чтобы разрешить конфликты между культурами и объединить человечество перед лицом угроз ядерной войны, экологической катастрофы и разрушительных технологий. Если греки и немцы окажутся неспособны договориться о своем общем будущем и если 500 миллионов богатых европейцев не пожелают принять несколько миллионов бедных иммигрантов, каковы шансы, что люди справятся с гораздо более серьезными конфликтами, угрожающими нашей глобальной цивилизации?

 Есть один способ помочь Европе и всему миру объединиться и держать границы открытыми. Нужно приглушить истерию по поводу терроризма. Будет очень печально, если европейский эксперимент свободы и толерантности окончится неудачей из‑за преувеличенного страха перед террористами. В этом случае террористы достигнут своих целей, а горстка фанатиков получит решающий голос при определении будущего всех людей. Терроризм – это орудие маргинального и слабого сегмента человечества. Как случилось, что он стал доминировать в мировой политике?

 

Часть III

Отчаяние и надежда

 

Несмотря на беспрецедентные вызовы и серьезные разногласия, человечество сможет показать себя с наилучшей стороны, если обуздает страхи и будет сдержаннее в высказывании своих взглядов

 10

Терроризм без паники

 

Террористы – мастера манипулировать сознанием. Количество их жертв не так велико, но они умудряются запугивать миллиарды людей и сотрясать такие громадные политические конструкции, как Евросоюз и США. После 11 сентября 2001 года террористы ежегодно убивают приблизительно 50 человек в Евросоюзе, 10 человек в США, 7 человек в Китае и до 25 тысяч человек во всем остальном мире (преимущественно в Ираке, Афганистане, Пакистане, Нигерии и Сирии)[129]. Для сравнения: в автомобильных авариях каждый год гибнет приблизительно 80 тысяч европейцев, 40 тысяч американцев, 270 тысяч китайцев и еще 1,25 миллиона человек в других странах[130]. От диабета в мире ежегодно умирают до 3,5 миллиона человек, а от последствий загрязнения воздуха – 7 миллионов человек[131]. Почему же мы боимся терроризма больше, чем сахара, и почему правительства теряют голоса избирателей из‑за спорадических атак террористов, а не из‑за постоянного загрязнения воздуха?

 Как указывают словари, терроризм – это военная стратегия, нацеленная на изменение политической ситуации путем распространения страха, а не нанесения материального ущерба. Эту стратегию почти всегда берет на вооружение самая слабая сторона конфликта, неспособная нанести врагу серьезный материальный ущерб. Конечно, любые военные действия вызывают страх. Но в обычной войне страх – побочный продукт материальных потерь, и он, как правило, пропорционален силе, вызвавшей эти потери. Для терроризма страх – главное оружие, и мы наблюдаем поразительное несоответствие между реальной силой террористов и страхом, который они ухитряются вызывать.

 Насилием не всегда легко изменить политическую ситуацию. В первый день битвы на Сомме, 1 июля 1916 года, погибли 19 тысяч британских солдат и еще 40 тысяч получили ранения. Битва закончилась в ноябре, и к этому времени потери обеих сторон превысили миллион человек, в том числе около 300 тысяч убитыми[132]. Но эта ужасная бойня никак не изменила политического соотношения сил в Европе. Потребовалось еще два года и миллионы жертв, чтобы ситуация сдвинулась с мертвой точки.

 По сравнению с наступлением на Сомме терроризм выглядит жалко. Во время теракта в Париже в ноябре 2015 года погибло 130 человек; бомба, взорвавшаяся в Брюсселе в марте 2016‑го, убила 32 человека, а взрыв в Манчестере в мае 2017‑го унес жизни 22 человек. В 2002 году, в самый разгар палестинского террора против Израиля, когда взрывались автобусы и рестораны, погиб 451 израильтянин[133]. В том же году в автомобильных авариях погибли 542 жителя страны[134]. Лишь немногие теракты, такие как взрыв рейса 103 компании Pan American над Локерби, уносят жизни сотен людей[135]. Террористическая атака 11 сентября установила печальный рекорд – в ней погибли почти 3000 человек[136]. Но даже эти цифры меркнут перед ценой, которую платит человечество за обычные войны. Если вы сложите число всех убитых и раненых в Европе в результате терактов после 1945 года, – включая жертв националистических, религиозных, леворадикальных и крайне правых группировок, – суммарный итог будет гораздо меньше, чем число жертв малоизвестных сражений Первой мировой войны, таких как третья битва на Эне (250 тысяч жертв) или десятая битва при Изонцо (225 тысяч)[137].

 На что же надеются террористы? После теракта количество солдат, танков и кораблей врага не уменьшается. Сеть коммуникаций, автомобильные и железные дороги остаются, как правило, целыми и невредимыми. Заводы и порты работают в обычном режиме. Террористы надеются, что, несмотря на незначительный материальный ущерб, страх и растерянность вынудят врага, сила которого нисколько не уменьшилась, на непропорционально резкую реакцию. Они рассчитывают, что, когда разъяренный враг обрушит на них всю свою мощь, поднимется такая мощная военная и политическая буря, какую сами террористы вызвать не в состоянии. А во время бури случается множество непредвиденных вещей. Возможны ошибки, военные преступления – и тогда общественное мнение меняется, колеблющиеся принимают чью‑то сторону и соотношение сил становится иным.

 Террористов можно сравнить с мухой, которая хочет разгромить посудную лавку. Муха настолько слаба, что не сдвинет с места и чайную чашку. Как же ей добиться своей цели? Она находит быка, забирается к нему в ухо и начинает жужжать. Испуганный и взбешенный бык вдребезги разносит посудную лавку. Именно это и произошло после 11 сентября 2001 года, когда исламские фундаменталисты спровоцировали американского быка и он разгромил ближневосточную посудную лавку. Теперь они благоденствуют на развалинах. А в мире нет недостатка в раздражительных быках.

 

Перетасовать карты

 

Терроризм – чрезвычайно непривлекательная военная стратегия, поскольку она оставляет все важные решения на усмотрение врага. Все варианты действий, какими противник располагал до террористической атаки, сохраняются в неприкосновенности, и он может свободно выбирать любой из них. Обычно воюющие армии любой ценой стараются избежать подобной ситуации. Атакуя, они не стремятся разыграть устрашающий спектакль, который разозлит врага и спровоцирует ответный удар. Они хотят нанести противнику серьезный материальный ущерб и ограничить его возможности дать отпор. В частности, они стремятся уничтожить его самое грозное оружие и предотвратить самые опасные сценарии развития событий.

 Именно таковы были цели Японии в декабре 1941 года, когда она неожиданно напала на США и потопила американский тихоокеанский флот в Перл‑Харборе. Это был не терроризм, а война. Японцы не знали, как Америка ответит на атаку. Ясно было только одно: что бы ни решил предпринять противник, в 1942 году он уже не сможет отправить свои корабли на Филиппины или в Гонконг.

 Провоцировать врага на ответные действия, не лишив его оружия или возможностей, – это акт отчаяния, к которому прибегают только в тех случаях, когда других средств не остается. Если есть шанс нанести серьезный материальный ущерб, никто не откажется от него в пользу терроризма. Если бы в декабре 1941 года японцы торпедировали пассажирский лайнер, чтобы спровоцировать США, но при этом оставили бы целым и невредимым тихоокеанский флот врага в Перл‑Харборе, это было бы безумием.

 Но у террористов нет выбора. Они настолько слабы, что не в состоянии начать войну. Поэтому они устраивают театрализованную постановку, надеясь, что она спровоцирует врага и вызовет чрезмерно острую реакцию. Террористы ставят жестокий устрашающий спектакль, захватывающий наше воображение, которое затем начинает работать против нас. Убив нескольких человек, террористы заставляют миллионы людей бояться за свою жизнь. Чтобы обуздать эти страхи, правительства отвечают на террористическое шоу своим спектаклем безопасности и демонстрации силы – наказывают все население или вторгаются на территорию другого государства. В большинстве случаев чрезмерная реакция на терроризм представляет собой бóльшую угрозу нашей безопасности, чем сами террористы.

 Террористы мыслят не как генералы, а скорее как театральные продюсеры. Воспоминания общества об атаках 11 сентября свидетельствуют, что интуитивно это понимают все. Если спросить людей, что произошло 11 сентября 2001 года, они, скорее всего, ответят, что «Аль‑Каида» разрушила башни‑близнецы Всемирного торгового центра. Но целью террористической атаки были не только башни, но и два других объекта, в том числе Пентагон. Почему об этом помнит так мало людей?

 Будь события 11 сентября 2001 года обычной военной кампанией, наибольшее внимание общества привлекло бы нападение на Пентагон. В результате этой атаки «Аль‑Каида» смогла уничтожить часть главной штаб‑квартиры врага, убив и ранив членов высшего командования и аналитиков. Почему же для общества гораздо более важным оказалось разрушение двух гражданских зданий и убийство брокеров, бухгалтеров и клерков?

 Дело в том, что Пентагон – относительно невысокое и ничем не примечательное здание, тогда как башни Всемирного торгового центра были известным символом, разрушение которого произвело сильнейший аудиовизуальный эффект. Кто видел картину рушащихся небоскребов, едва ли когда‑нибудь ее забудет. В глубине души мы понимаем, что терроризм – это театр, и поэтому в первую очередь оцениваем его эмоциональное, а не материальное воздействие.

 Тот, кто борется с терроризмом, должен, подобно самим террористам, мыслить как театральный продюсер, а не как генерал. Если мы хотим эффективно противостоять террору, в первую очередь нам следует понять, что террористы не могут победить. Однако мы можем нанести себе поражение сами – в результате чрезмерной и необоснованной реакции на их провокации.

 Террористы ставят перед собой невыполнимую задачу: не имея армии, путем насилия изменить политическое соотношение сил. Для достижения цели они вынуждают государство также ставить перед собой невыполнимую задачу: защитить всех граждан от политического насилия, в любое время и в любом месте. Террористы надеются, что, когда государство попытается выполнить свое обещание, это смешает политические карты и у них в руках неожиданно окажется туз.

 Конечно, когда государства принимают вызов, чаще всего им удается справиться с террористами. В последние несколько десятилетий были уничтожены сотни террористических организаций в самых разных странах. В 2002–2004 годах Израиль доказал, что даже самые жестокие террористические кампании можно подавить грубой силой[138]. Террористы прекрасно понимают, что в открытом противостоянии у них нет шансов. Но поскольку они очень слабы, а других вариантов действий у них нет, то и терять им нечего, а приобрести они могут очень много. Время от времени политические бури, вызванные антитеррористическими кампаниями, действительно идут на пользу террористам, и именно поэтому они считают риск оправданным. Террорист похож на игрока в покер с очень плохой рукой, который пытается убедить соперников перетасовать карты. Он ничего не теряет, а выиграть может все.

 


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 126; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!