Первые впечатления в Петергофе 21 страница



Через несколько таких встреч обе стороны стали смелее. Сидящие в лодке стали произносить фразы вроде «какая чудная погода» или задавать вопросы: «не желаете ли прокатиться?», «завтра будете здесь?» и т. д. На что следовали еле слышные ответы. Если с нами были сестры Саши, то институтки решали с ними перемолвиться и другими фразами, и в этих случаях лодка наша застревала на несколько минут.

Эту‑то прелестную идиллию, чуть ли не каждодневно повторявшуюся, мы сами, по собственной вине, нарушили. Вздумали мы с Сашей поднести нашим тайным знакомкам букет, и для этого букета были опустошены, несмотря на робкие протесты фрау Лудвиг, многие клумбы и гряды ее садика. Подъезжая с этим ворохом цветов к мосту, и я и Саша были донельзя возбуждены, точно спешили на какое‑то запретное свидание (о любовных свиданиях я понаслышке уже имел некоторое представление и очень даже этим интересовался). Оказавшись же у самого моста, я, улучив момент, когда лодочка остановилась, с неожиданным для себя проворством выскочил с букетом на берег и стал карабкаться вверх. Взобравшись же к львам, красный как рак и немея от смущения, я положил наш дар к башмачкам голубеньких красавиц. Девиц так тронул рыцарский поступок мальчишки, что они гурьбой набросились на меня и стали тискать, теребить и притом, забыв всякую осторожность, они громко защебетали. Другие, постарше и похитрее, воспользовались этим моментом, чтобы вступить в диалог с Сашей, который, встав в лодке и зацепившись багром за мост, подавал каждой руку. В этих занятиях и в этом шуме мы и прозевали сигналы тех девиц, которые, исполняя роль передовых часовых, следили за тем, не идет ли из дворца классная наставница. Внезапно веселые разговоры замерли, лица вытянулись, а когда я обернулся, то увидал одетую во все коричневое фигуру пожилой и очень строгой дамы. От ужаса я прилип к земле и не знал, что мне делать. Дама же, не проронив ни слова, взяла меня за руку и отвела к берегу, по которому я, до слез посрамленный, сполз к лодке. Отъезжая от моста, мы еще видели, как к первой классной даме подошли еще две, как они долго разглядывали букет, ища, вероятно, какую‑нибудь записочку, а затем они, преисполненные достоинства, удалились со всей гурьбой воспитанниц в сторону дворца. И с тех пор институточкам было запрещено доходить до рокового места, и мы их уже не видали. В следующие же лета дворец под институт не сдавался, самый же мост был разрушен после того, как вся часть парка за ним была приобретена моим зятем.

Одной из самых замечательных достопримечательностей Кушелевки был тот вид, что открывался на Неву. Но вид этот был загорожен высоким глухим забором, и потому папа решил пристроить к забору род балкона, откуда, оказавшись на высоте четырех аршин от земли, можно было свободно любоваться широкой панорамой. Пребывание на этом бельведере было столь же заманчивым, как и плавание по каналам, и мне случалось на нем проводить целые дни – одному или в обществе мамы, бонны, а в 1878 году и той девочки Вари, о которой речь впереди. Так как то, что творилось на бельведере, было видно от самой нашей дачи, то, пока я находился на нем, ближайшего присмотра за мной не требовалось. Когда мне надоедало глядеть на простор Невы или на то, что творилось под ногами на мощеной набережной улице, то я обращался к принесенной с собой книжке или рисовал всякую приходившую в голову чепуху.

Любил этот бельведер и брат Миша, готовившийся тогда стать моряком и гостивший иногда на Кушелевке вместе со своими товарищами – долговязым бароном Клюпфелем и болезненно‑близоруким Виноградовым. Последний был еще замечателен тем, что, несмотря на семнадцать лет, обладал густой черной бородой. Все трое считали себя настоящими морскими волками, а так как в традиции морских волков входит и пьянство, то и эти милые, благовоспитанные юноши, выпив за завтраком втроем бутылки две пива, изображали затем из себя совершенно охмелевших людей. Они горланили песни вроде «Друзья, подагрой изнуренный…» и этим обращали на себя внимание прохожих. Они же грызли, как истые матросы, семечки, сплевывая шелуху на улицу. Я не узнавал нашего скромного Мишу и в то же время потешался безгранично. Впрочем, юноши не всегда безобразничали на бельведере, а иногда они забирали с собой туда охапку учебников, зубрили по ним и производили друг другу пробные экзамены. Кажется, все трое тогда провалились на приемном испытании в Морском училище – и немудрено, так как все трое не отличались особым прилежанием; год же спустя они были приняты во флот, а в 1880 году наш Мишенька и Виноградов отбыли на клипере «Пластун» в кругосветное плаванье, о чем я уже рассказал.

Центром той панорамы, которая развертывалась с нашей призаборной вышки, служил Смольный монастырь, стоявший на берегу Невы насупротив нас. Это одно из самых прекрасных и поэтичных сооружений на всем пространстве государства Российского! Гордо и благолепно подымается над всем прочим колоссальная масса главного пятиглавого собора, и, точно дьяконы, совершающие торжественную литургию, обступают в значительном от собора расстоянии четыре совершенно одинаковые церкви; вокруг же всего этого божьего селения тянется высокая стена, прерывающаяся в известном ритме разнородными затейливыми башенками. Все вместе производит во всякое время и в любую погоду сказочное впечатление, но сказочность эта приобретает особенно волнующий характер, когда в ясные летние вечера все эти здания начинают таять в алых лучах заходящего солнца, а многочисленные их купола и шпили загораются золотом крестов и теми лепными гирляндами, коими убрала голубые луковицы церквей роскошная фантазия Растрелли! Мне кажется, именно на Смольном я понял прелесть архитектуры в пейзаже и, еще не осознав своей какой‑то связи с прошлым Петербурга, уже напитывался, глядя на эту единственную картину, ее дивной красотой.

Если перевести взор от Смольного влево, то открывался вид на Большую Охту с ее церковью, вокруг которой толпились деревянные домишки с их зелеными и красными крышами; дальше зияли чернотой отверстия старинных верфей для постройки судов, а из‑за загиба Невы мерещились в затуманенной дали башни Александро‑Невской лавры и очень оригинальная церковь, построенная в русском стиле приятелем отца – архитектором Щуруповым. Если же обратить взор вправо, то на противоположном берегу вслед за заборами и амбарами дровяных складов (Громовской биржи) виднелся Таврический дворец с его плоским куполом, а рядом темно‑красным силуэтом возвышалась недавно построенная водонапорная башня; совсем вдали сиял золотом сферический купол Исаакия и высилась масса разных колоколен. Папа любил мне все эти здания называть, и, штудируя Петербург с кушелевского бельведера, я выучился названиям многих его достопримечательностей и запомнил их типичные очертания.

Все это было неподвижное, далекое, каменное, ближе же к нам и во всю ширину панорамы лежала пребывавшая в непрестанном движении река. Лишь очень редко, в моменты полного безветрия, наступало затишье. И тогда в водах Невы отражались здания противоположного берега. Но даже в такие дни голубая гладь то и дело нарушалась кипевшей на ней жизнью. То, дымя трубой, плыл черный, переполненный до отказа шлиссельбургский пароход, то суетливо несся крошечный пароходик финляндского общества, то буксир тащил за собой вереницу барок. Кроме того, сотни цветисто раскрашенных яликов беспрерывно сновали во всех направлениях или же уплывали далеко вверх по реке большие рыбацкие лодки, закидывавшие невода.

 

Движение по Набережной улице вдоль забора Кушелевки было в обыкновенные дни не Бог весть каким интересным и уже, во всяком случае, не отличалось нарядностью – слишком сказывалась близость рабочего пригорода. Редко‑редко проедет какой‑либо собственный экипаж, принадлежащий иностранцу‑фабриканту или одному из помещиков‑дачников, имевших свои усадьбы дальше за Охтой. Обыкновенно же мимо нас тянулись бесконечные вереницы возов с разными товарами или просто крестьянские телеги, отправлявшиеся из деревень в Петербург и обратно. Пеший люд состоял из всякого рода мастеровых и рабочих, да еще из охтенских молочниц, которые шли по утрам целыми взводами с коромыслами, на концах которых побрякивали жестяные кружки с молоком, и с корзинами масла и творога за спиной.

То были или подлинные чухонки или русские бабы и девушки, старавшиеся, однако, в говоре подделаться под чухонок, дабы заслужить большее доверие покупателей – ведь особенно славилось именно чухонское масло. «Ливки», «метана», «ворог», «яйца вежие» – звонко выкликаемые чухонками – вызывали представление о чем‑то чрезвычайно доброкачественном и заманчивом. Нередко обыденное шествие нарушалось каким‑либо скандалом, и я должен покаяться, что как раз до такого зрелища, сидя в абсолютной недосягаемости и в полной безопасности, я был большой охотник. Бывало даже обидно, когда начавшаяся потеха какой‑либо драки или озлобленной перебранки слишком скоро прекращалась благодаря прибытию городового или дворника. Оба они непрерывно дежурили у наших ворот. Эти блюстители порядка составляли род клуба. Членами его, кроме того, были и разные полупочтенные соседи, между прочим, хозяин той лавочки‑ларька, которая помещалась у спуска к тоне, как раз насупротив ворот парка.

Этот лавочник всячески занимал мое воображение. Во‑первых, меня пленяли те коробья и банки с лакомствами, что стояли рядами у него на полочках и до которых я, балованный господский мальчик, был все же большой охотник (то были черные сладкие бобы‑стручки, мятные и другие пряники, орехи, паточные леденцы). Во‑вторых, меня интриговало то, что по окончании торгового дня хозяин ларька не уходил куда‑то домой на ночлег (дома‑то у него, вероятно, и не было), а укладывался калачиком, как собака в конуру, в нижний ящик своей незатейливой лавочки… Городовой и дворник уже потому благоволили к этому тихому и смиренному мужику, что он не скупился на угощение; в жаркие дни можно было любоваться, как то и дело он потчевал своих друзей квасом, кислыми щами или даже бутылочкой ланинской фруктовой воды, которая, несмотря на всякие наветы людей, недоверчиво относящихся к национальной промышленности, была все же очень вкусная и действительно напоминала то грушу, то ананас, то малину или смородину…

Но был день к концу лета, когда наша набережная приобретала совершенно особый характер, – и вот в этот день, сидя на своем бельведере в обществе всех наших домашних, я себя чувствовал, как царь на параде. Этим днем было 15 августа – иначе говоря, праздник Успения богородицы, ознаменованный грандиозным крестным ходом, обходившим всю Охту и часть Выборгской стороны. С самого утра чувствовалось на нашей набережной приподнятое настроение. Толпы по‑праздничному разодетых мужчин, женщин и детей, рабочих, мастеровых, рыбаков, матросов, солдат, мелких чиновников, купцов и купчих – спешили все в одном направлении из города, кто на Охту, а кто и еще дальше на Пороховые. Часам к 11‑ти трезвон колоколов усиливался, и в то же время его начинал заглушать гул приближающегося людского потока. И вот из‑за поворота главной охтенской улицы показывался самый крестный ход. Я ждал этот момент со смешанным чувством: в него входил и праздничный подъем, но в него входило и подобие некоторого ужаса. Почему‑то медленное продвижение процессии под заунывное пение священнослужителей, певчих и толпы вызывало ощущение чего‑то грозного, чего‑то даже для меня лично опасного. Не будучи православным, относясь, по неведению, к православию с некоторым предубеждением (в чем меня укрепляли мои бонны, не иначе, как с оттенком презрения говорившие про русскую церковь), я не испытывал чувства благоговения, а вместо него возникал странный щемящий ужас – мне начинало казаться, что эти приближающиеся, колыхающиеся, склоняющиеся и снова выпрямляющиеся хоругви ведут род грозного наступления, что вот‑вот они надвинутся на меня, и мне тогда несдобровать. Однако в момент, когда крестное шествие было уже под самым нашим балконом, страх исчезал, священные знамена, не причинив вреда, медленно проплывали мимо, и в ту же минуту внимание всех стоявших на бельведере было поглощено чем‑то совершенно уже необычайным.

Многие набожные люди норовили пройти или даже проползти по земле под громадную, блиставшую золотом и драгоценными каменьями икону Божьей матери, несомую на плечах обливающимися потом и явно изнемогающими под ношей богомольцами. И тут же происходили иногда сцены, совершенно средневекового характера. В толпе раздавался вопль, и к иконе проталкивались дюжие мужики, таща за собою бьющуюся в корчах и неистово визжащую женщину‑кликушу. Несмотря на сопротивление, ее валили на мостовую и держали распластанной во прахе, дабы икона, проносимая над ней, могла оказать свое чудотворное действие. И действительно, бесноватая вставала затем успокоенная, без чужой помощи, а все вокруг, да и наши прислуги на бельведере, пораженные явным чудом, усиленно крестились. По пути следования крестного хода такие сцены повторялись несколько раз…

 

Раза два‑три в моем рассказе я уже упоминал о тоне, т. е. о том примитивном рыболовном предприятии, которое находилось в непосредственном соседстве с кушелевским парком. Эта тоня была столь любопытной достопримечательностью тех мест, а в моей памяти она занимает до сих пор такое значительное место, что я должен о ней рассказать подробнее.

До тони было от нас всего несколько шагов. Стоило выйти за ворота парка, перейти Набережную улицу и спуститься по деревянной лесенке с довольно крутого берега, как человек уже оказывался на пропахшем рыбой помосте тони. Когда в воскресные дни к нам или к Эдвардсам приезжали гости, то полагалось часа за три до обеда всем отправляться на тоню, и тогда Матвей Яковлевич, питавший настоящую страсть ко всякого рода азартным играм, «заказывал тоню» в надежде сделать чудесный улов. Иной раз в сетях оказывались и сиги, и судаки, не считая всяких ершей, окуней, корюшки и салакушки, а в особо счастливые дни попадались и лососи. Но бывало (и это случалось чаще), что невод возвращался пустым или с одной только мелочью, и тогда Матвей Яковлевич терял свои три рубля и уходил с берега благодушно‑раздосадованный, причем мама, хитренько улыбаясь, говорила ему: «Я это знала, вот почему и приняла меры: утром еще купила чудесную рыбу к обеду».

Для нас, детей, долгое ожидание возвращения невода было томительным, и мы предпочитали этот час заполнять тем, что, сойдя с плота на береговой песок, немилосердно моча свои сапожки и новые костюмчики, входили по колено в воду, набирая в ведерки всяких колюшек и другой крошечной рыбешки. Бывало, идущий в середине реки пароход всколыхнет воду, и волны, докатясь до берега, обдадут нас с ног до головы. При этом девочки неистово визжали и поднимали свои юбочки. Но вода у берега была нагретая, и никаких простуд вследствие этих рыболовных авантюр мы не испытывали. Кроме рыбок, можно было собирать на берегу и мелкие ракушки, а то и красноватую сосновую кору, из которой папа умел вырезать прелестные лодочки и кораблики. Особенным счастьем почиталось найти на берегу корабельный блок или какую‑нибудь длинную жердь. Занятно было вдоль берега добраться до гранитной пристани перед безбородкинским дворцом и поглядеть, как рыбаки, не участвовавшие в тоне, варят на костре уху, которую они тут же хлебали, чинно усевшись кружком и черпая деревянными ложками из общего котла.

Вот рыбаки, вертящие ворот, потные, с коротким гиканьем, наматывают последние круги тянущего улов каната, и по тому, что это дается с усилием, ясно, что сети отяжелели от попавшей в них рыбы. Матвей Яковлевич сияет, а у других на лицах написано самое напряженное внимание, точно решается чья‑то судьба. На воде появляются поплавки, поддерживающие сети, рыбаки схватывают концы невода и с трудом втаскивают содержимое на помост. Мату не приходится повторять то, что за последний час он твердил своей теще: «Вы увидите, мама, вы увидите!» – и все мы видим чудо чудесное: в сетях, изгибаясь и хлопая хвостом, бьется двадцатифунтовая лососка! Все копошащееся, сверкающее серебром население и сам царь этого обреченного народа вывалены на дощатый пол, и в течение нескольких минут идет разборка и укладка одних сортов в жбаны с водой и умерщвление других. Но Матвей Яковлевич получил свою добычу, он собственноручно ее прикончил камнем по голове и, держа ее за жабры, роется другой рукой в кармане жилета, где у него лежит серебряная монета. Еще раз потешил он свою душу очень удавшейся тоней, а к тому же получил такой гостинец к столу, каких мы давно не видывали. Рыба будет сварена, снесена в погреб на лед, и к обеду она поспеет, пахнущая свежестью, обложенная цветным гарниром, с петрушкой и укропом в разинутой пасти, в качестве главного лакомого блюда праздничного пира.

Не могу не упомянуть еще об одном случае, в котором Мату досталась роль главного действующего лица и который взволновал нашу тогдашнюю колонию. Это была большая драматическая сцена во вкусе тех, что теперь часто видишь на экране. В воскресенье, несмотря на запрет, в парк проникало через разные лазейки немало постороннего люда, и вот однажды где‑то в кустах фабричный парень выхватил у гулявшей девицы кошелек и пустился бежать к выходу. На вопли ограбленной подняли тревогу, и несколько человек погнались за вором, в свою очередь оглашая воздух криками: «Держи, лови!» Все это разбудило в Матвее Яковлевиче его спортивно‑рыцарские, искони английские чувства, и, хоть в это время он был занят с прочими нашими гостями игрой в бочи, он бросил игру и тоже помчался за вором. Но тогда как другие преследователи и сам воришка бежали без всякого искусства, Мат сразу показал, что он знает, как это надо делать, и сразу стало ясно, что победа останется за ним. Громадная его фигура не выражала ни малейшей поспешности. Ноги сгибались и отпихивались методично; казалось даже, что он недостаточно скоро бежит, и, однако, расстояние между вором и им все сокращалось и сокращалось. Бежал Матвей Яковлевич восхитительно, ровным шагом и до странности – при своем росте и тяжелом сложении – легко. Когда же он оказался в полуаршине от вора, то его рука протянулась к бежавшему и легла ему на плечо, точно он захотел по‑дружески его похлопать. Но вор под этой могучей дланью только ахнул и осел. Мат, вздернув его вверх, как перышко, понес, держа за шиворот свою жертву, – ни дать ни взять как лосося. Тут же прибежавшие с набережной городовой и дворник схватили жулика под мышки и потащили в участок.

 

Не всегда Нева была такой, какой она была в дни чудесных уловов, – сверкающая, отливающая голубоватым атласом, ровно и торжественно несущая свои ясные воды в сторону моря. Бывали дни, когда мы ее видывали хмурой, темно‑серой, ощетинившейся под порывами ветра, покрытой барашками. И, пожалуй, такой мне она нравилась еще более. В такие тревожные дни получались иногда к вечеру самые удивительные эффекты, особенно если солнце перед тем, как скрыться за горизонт, прорежет заволакивавшие тучи и вдруг обдаст все ярко‑оранжевым светом. Краски становились резкими, и все в целом приобретало какой‑то патетический характер. Охтенские постройки и Смольный горели, как жар, на фоне темных, свинцовых туч, а Нева чернела глубокой синевой. В такие‑то особенно заманчивые для художника вечера Альбер мчался на свое излюбленное место у тони и с лихорадочной поспешностью, едва усевшись на треножник, наносил все на бумагу. Обыкновенно спокойный во время работы, он в такие дни обнаруживал чрезвычайное волнение – нельзя же было сплоховать там, где сама природа на кратчайший момент давала ему такие исключительные, такие возбуждающие темы!

В один из таких бурных дней я чуть не погиб вместе с братом Михаилом. Способов добраться из города на Кушелевку было несколько: простейший – на извозчике, но это было дорого, а у нас в почете была экономия, два же других способа заключались в пользовании конкой. К сожалению, та конка, что подходила к самому Кушелевскому парку, тащилась с удручающей медлительностью, так что на сравнительно короткий путь от Финляндского вокзала до нас уходил целый час – час, во время которого приходилось дышать смраднейшим воздухом, терпеть раздражающее дребезжание стекол и душераздирающий лязг колес; приходилось и застревать по десяти и по пятнадцати минут на разъездах. Другая же конка, отходившая от Михайловской площади, доезжала всего только до Смольного, и оттуда приходилось переправляться через Неву на ялике. Последний путь был уже потому приятнее, что новые, только что из Германии полученные вагоны на этом маршруте были чистенькие и даже отличались известным изяществом, – так, над каждым окном было вставлено по живописной картинке, и разглядывание этих пейзажиков и натюрмортиков развлекало меня во время пути, длившегося около получаса. Если же я ехал с папой, то мы взбирались с ним на империал, и тут открывались довольно интересные виды. Особенно я любил переезд через Фонтанку с видом на Инженерный замок, а также проезд мимо церкви св. Симеония и тот вид, который открывался на готическую Евангелическую больницу и на возвышавшуюся над прудом круглую Греческую церковь. А затем было так занятно очутиться под стеной Смольного монастыря, миновать его курьезные башенки и за последним поворотом увидать Неву.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 108; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!