Редакторам газет «Русские ведомости» и «Новое время» 12 страница



 

А. А. Потехину

 

1887 г. Февраля 18. Москва.

Получил ваше письмо, дорогой Алексей Антипович, и не могу удержаться от того, чтобы не сказать вам, что некоторая официальность его немного огорчила меня*. Не говоря о том, что я всегда чувствовал близость с вами по вашим произведениям, которые любил и люблю, и по коротким и случайным встречам нашим, у меня составилось о вас представление как о вполне близком и родственном человеке. Где‑то последний раз мы встретились с вами на дороге и очень обрадовались; поговорили, как бы пощупав друг друга, и, оставшись взаимно довольны, – разъехались.

Вот на основании этих‑то воспоминаний я и написал Савиной*, что прошу вас сделать нужные в пьесе изменения, если она пойдет, во что я не верил. От этого и не написал вам. На пункты ваших вопросов ответ мой один: будьте так добры, делайте во всем – в изменениях, в назначениях ролей – как вы найдете нужным и удобным. Я ничего в театральном да и в драматическом деле не смыслю и если буду мешаться, то только напутаю. А предполагаю, что дело должно быть трудное и сложное. Полагаю, что в драматическом и театральном деле после Островского нет знатока лучше вас; то же, что в деле народного быта нет знатока равного вам, это я уж сам знаю; и потому за все, что вы сделаете, распределяя роли, ставя, изменяя, сокращая пьесу, я буду вам всей душой благодарен.

Если будете в Москве, не забудьте меня, чтоб повидаться, мне же в Петербург ехать немыслимо – не туда я смотрю.

Дружески жму вам руку.<>

Лев Толстой.

 

*98. П. А. Бакунину

 

1887 г. Февраля 20? Москва.

Павел Александрович. Третий день ничего не делаю, кроме того, что читаю вашу книгу*. Смеюсь и вскрикиваю от радости, читая ее. Я не дочел еще. Я на 312 странице теперь. Я остановился, чтобы написать вам мою благодарность и любовь за то, что я нашел в этой книге.

Меня теперь будет занимать судьба этой книги в ближайшем будущем. Вероятно, не поймут и не оценят теперь. А как она нужна людям именно теперь. Но она останется и всегда. От всей души обнимаю вас.

Лев Толстой.

 

П. И. Бирюкову

 

1887 г. Марта 1. Москва.

Милый друг Павел Иванович, Лева мне говорил, что он обогнал вас, и вы улыбаетесь. Я этому был ужасно рад. Чему вы улыбались? Посылаю письмо к вам. Книги же еще до вашей записки я выслал. Объявление от Черткова нынче получил*. Прекрасно. Но хорошо бы приискать компанию. Колечка напишет Эртелю, да еще не найдется ли кто? Хорошо бы, чтоб я не один*.

Чертков пишет о Савихине*. Язык его поэмы, образы тоже превосходны. Стих хорош местами; но не мешало бы его сделать еще ровнее и лучше, но содержание не то что нехорошо, а его совсем нет. Содержание есть только подражание тому, чему не нужно подражать у Некрасова, то есть преувеличение народной бедности и отчаянное отношение к ней, вызывающее только негодование к кому‑то. Зачем попал туда господин в очках? Что он делает? И главное, чем кормится? Сочувствие никак не может быть на стороне его, потому что в нем что‑то таинственное, скрытное. А сочувствие невольно на стороне мужиков, и досадуешь на то, что автор с презрением относится к ним, а с уважением к тому, что возбуждает только недоумение и подозрение*. Ни на какой вещи я давно не видал с такой ясностью, как невозможно человеку писать, не проведя для самого себя определенную черту между добром и злом. Талант большой, а художественного произведения нет. Писателю‑художнику, кроме внешнего таланта, надо две вещи: первое – знать твердо, что должно быть, а второе – так верить в то, что должно быть, чтоб изображать то, что должно быть, так, как будто оно есть, как будто я живу среди него. У неполных художников – не готовых есть что‑нибудь одно, а нет другого. У Савихина есть способность видеть, что должно бы быть, как будто оно есть. Но он не знает, что должно быть. У других бывает обратное. Большинство бездарных произведений принадлежит ко 2‑му разряду; большинство так называемых художественных произведений принадлежит к первому. Люди чувствуют, что нельзя писать то, что есть, – что это не будет искусство, но не знают, что должно быть, и начинают писать то, что было (историческое искусство – картина Сурикова)*, или пишут не то, что должно быть, а то, что им или их кружку нравится. Оба – нехорошо. Первый недостаток Иванова*, второй – Савихина. Смешать их вместе – выйдет большой художник. Но и не смешивая, каждый, выработав то, что ему недостает, может сделаться хорошим умственным работником, то есть писателем. Так я думаю. Вы решите, зная Савихина, можно ли ему, не огорчив его, для его добра, показать ему это. Хотел уехать с деревню. Да совестно стало. Куда уезжать от себя и от людей? И остался. Придет время, и если это нужно, и я буду делать, что должно, и здесь могу быть полезен. До свиданья. Обнимаю вас и всех наших друзей.

Л. Т.

 

П. М. Свободину

 

1887 г. Марта 5. Москва.

Павел Матвеевич!

В моем представлении Аким русый*, совсем не седой и не плешивый; волосы на голове даже могут немного виться, борода реденькая.

Говорит с запинкой, и вдруг вырываются фразы, и опять запинка и «тае» и «значит». «Тае» я выговориваю «таь». Впрочем, и «тае» возможно. Шамкать, мне кажется, не нужно. Ходит твердо; я представляю себе, вывернутыми ступнями в лаптях. Приемы – движения – истовые, только речи гладкой бог не дал.

Большая внимательность, вслушиванье во все, что говорят, особенно ему, и одобрение всего, что говорится хорошего, но тотчас же беспокойство и отпор при дурных речах. В 3‑м действии при виде безобразия сына он должен физически страдать.

Должно пользоваться контрастом комического не складного лепета и горячего, иногда торжественного произнесения таких слов, которые у него выходят. В 5‑м действии он должен упираться, гнушаясь видом свадьбы, потом начать понимать, в чем дело, потом прийти в восторг от поступка сына и до конца действия оберегать даже физически, – расставляя руки и забегая со стороны нарушителей, – оберегать совершающееся торжественно покаяние от вмешательства. Письмо ваше тронуло меня. Желаю вам успеха.

Лев Толстой.

 

Nn «тифлисским барышням»

 

1887 г. Марта 23–25? Москва.

Книжки сытинских изданий большие – так называемые романы все разосланы желавшим заняться их переделкой, кроме одной, которую и посылаю;* остаются мелкие – листовки; переделка или замена их хорошим содержанием еще более нужна; посылаю таких 4. Если же бы вам вздумалось, независимо от посылаемых книг, составить из известных хороших романов Диккенса, Эллиота и др., сокращая и опрощая их, книжки в размере той, которую посылаю, то это было бы очень хорошо. Размером, впрочем, стесняться не нужно: можно и в двух таких частях. За подробностями, которые могут вам еще понадобиться, прошу обращаться к Ив. Ив. Петрову в Москву, Страстной бульвар, меблированные комнаты Каретниковой.

Как будет хорошо, когда дело это пойдет!

Л. Толстой.

 

С. А. Толстой

 

1887 г. Апреля 13. Ясная Поляна.

Получил нынче твое последнее письмо, милый друг, и очень пожалел о том, что ты не спокойна и не радостна*. Я знаю, что это временно, и почти уверен, что завтра получу от тебя хорошее письмо, которое совсем будет другого духа. Вчера первый день, что я не писал тебе и не был на Козловке. Третьего дня вечером ходил на Козловку с Колечкой, и оттуда шли мы в такой темноте по грязи, что перед носом не видно было; очень хорошо. На перекрестке шоссе и старой дороги видим свет мелькающий и голоса женские, веселые. Думали – цыгане. Подходим ближе: дети с палками, девушки, мужчина, и во главе Пелагея Федоровна с фонарем; это она провожает жениха Сони на Козловку*. Придя домой, нашли приехавшего Алехина, – помнишь, в очках малый? Он едет покупать землю и заехал. Легли спать. Утро вчера очень много занимался, писал совсем новую главу о страдании, – боли*. Походили гулять, обедали. Да утром еще приехал брат Сытина, едущий из Москвы с тем, чтобы где‑нибудь в деревне жить, работая; уехал к Марье Александровне, и Алехин уехал. В продолжение вечера были посетители: Данила, Константин, читали «Хворую» Потехина. Файнермана не было. Он в Туле был, хлопотать о разводе, для которого куча трудностей. Нынче мы одни с Колечкой пили чай, кофе; потом я писал, он переписывал и топил баню. Обедали; пришел немного выпивший Петр Цыганок и очень много хорошо говорил. Сейчас был в бане и хотел пить чай. Весна второй день – медунички, орешник в цвету и муха, пчела, божьи коровки – ожили и жужжат и копошатся. Ночь еще лучше: тихо, тепло, звездно, не хотелось домой идти. Занимался нынче тоже хорошо. Пересматривал, поправлял сначала. Как бы хотелось перевести все на русский язык, чтобы Тит понял. И как тогда все сокращается и уясняется. От общения с профессорами многословие, труднословие и неясность, от общения с мужиками сжатость, красота языка и ясность. Получил письма от Черткова, Бирюкова, Симона, все хорошие, радостные письма. Здоровье хорошо. Теперь I hope*. Да, еще то, что к Хилкову не поеду. I hope, что ты не затягиваешься корректурами и что будни успокоили всех, и тревожится и радует только зелень в саду. I hope, что Илья в струне, малыши здоровы и Таня и Маша в хорошем настроении и что Лева не играет в винт. Сережу нынче Файнерман видел в Туле; он был в нерешительности – приехать или не приехать в Ясную. Я думаю, завтра приедет, пожалуй, и с охотниками. Самая тяга. Ну, прощай, милый друг. Целую тебя и детей.

Л. Т.

 

Ф. Ф. Тищенко

 

1887 г. Апреля 18. Москва.

Федор Федорович!

Получил вашу повесть* и прочел. Вы хотите искреннее мнение. Вот недостатки: все растянуто, в особенности описание душевного состояния Семена после измены жены. Сцена перед зеркалом и длинна и искусственна. А между тем недостаточно ясны перевороты, происходящие в душе Семена: сначала злобы, потом отчаяния, потом успокоения и, наконец, решимость вернуть жену. Все это надо бы, чтобы совершалось в событиях, а не только бы описывалось. У вас есть попытки приурочить эти перевороты к событиям, но не всегда удачно.

Сцена с одеколоном длинна. Потом вы делаете ошибку, повторяя некоторые вещи. Это ослабляет впечатление, как, например, два раза упоминаете о бросании денег и разрывании гармоники. Потом Семен сначала как бы задуман не для того конца, который теперь. Вот все недостатки, которые старательно вспоминал. Нечто еще иногда неправильность языка. Но про это не стоит говорить. И не я буду в них упрекать. Я люблю то, что называют неправильностью, – что есть характерность.

Теперь достоинства: замечательно правдиво. Это важное, большое качество. И самое важное, в последней превосходной сцене с ребенком есть задушевность. Вообще повесть хорошая. И я думаю, что у вас есть те особенности, которые нужны писателю.

Одно, главное, что я, судя по этой повести, думаю, что у вас есть или может быть, это – внутреннее содержание. Без этого нечего и браться за писанье. Писателю нужны две вещи: знать то, что должно быть в людях и между людьми, и так верить в то, что должно быть, и любить это, чтобы как будто видеть перед собой то, что должно быть, и то, что отступает от этого.

Повесть вашу я посылаю с этой почтой к Черткову в Петербург и в «Посредник». Я прошу его поместить эту повесть в журнале каком‑либо, как вы хотите, или прямо в «Посреднике», но так, чтобы вы получили за нее вознаграждение*.

Вы спишитесь с ним об этом. Вероятно, он напишет вам прежде. Это мой близкий друг, и отношения с ним могут быть вам только приятны.

Напишите мне, как вы живете? Почему вы теперь в Ахтырском уезде* и что ваша семья и дети? Помогай вам бог.

Любящий вас

Лев Толстой.

Адрес Черткова: Владимиру Григорьевичу Черткову. Петербург. 32, Миллионная.

Черткову можете поручить сделать нужные сокращения. Сокращения, особенно те, которые сделает Чертков, могут только улучшить вещь.

 

Ф. А. Желтову

 

1887 г. Апреля 21? Москва.

*Я полагаю, что задача пишущего человека одна: сообщить другим людям те свои мысли, верования, которые сделали мою жизнь радостною. Радостной, истинно радостной, делает жизнь только уяснение и применение к себе, к разным условиям своей жизни евангельской истины.

Только это можно и должно писать во всех возможных формах: и как рассуждения, и как притчи, и как рассказы. Одно только опасно: писать только вследствие рассуждения, а не такого чувства, которое обхватывало бы все существо человека. Надо, главное, не торопиться писать, не скучать поправлять, переделывать 10, 20 раз одно и то же, немного писать и, помилуй бог, не делать из писания средства существования или значения перед людьми. Одинаково, по‑моему, дурно и вредно писать безнравственные вещи, как и писать поучительные сочинения холодно и не веря в то, чему учишь, не имея страстного желания передать людям то, что тебе дает благо.

Я не могу вам вкратце выразить то, что я считаю нужным для писания, иначе, как указав вам на мои народные рассказы последнего времени и на предисловие к «Цветнику»*, в котором я старался выразить, в чем состоит дело поэтического писания. Я очень радуюсь тому, что вы хотите писать, во‑первых, потому, что вы крестьянин, во‑вторых, потому, что вы свободны от ложного церковного учения, закрывающего от людей значение учения Христа.

Ваши статьи* я прочел. Лучшее по содержанию – это путешествие и сон;* но статья эта имеет неприятный для меня, литературный, фельетонный характер, и содержания мало. Сон этот мог быть эпизодом в чем‑нибудь цельном, но отдельно он имеет мало значения. Статья о празднике* холодна и тоже имеет литературный характер. Под литературным характером я разумею то, что она обращена к читателю газетному, интеллигентному. Желательно, и я советую вам другое: воображаемый читатель, для которого вы пишете, должен быть не литератор, редактор, чиновник, студент и т. п., а 50‑летний хорошо грамотный крестьянин. Вот тот читатель, которого я теперь всегда имею перед собой и что и вам советую. Перед таким читателем не станешь щеголять слогом, выражениями, не станешь говорить пустого и лишнего, а будешь говорить ясно, сжато и содержательно. Прочтите рассказ «Раздел»*, написанный крестьянином, и «Дед Софрон»*. Оба рассказа трогают людей, потому что говорят о существенных интересах людей, и интересы эти дороже авторских.

Если хотите прислать мне, что напишете для печатания в «Посредник», пришлите в Тулу*.

Любящий вас брат.

Писать вы, как мне кажется, можете и потому, что владеете языком, и, главное, потому, что вы с молодых лет всосали в себя учение Христа в его нравственном значении, как это видно из вашего письма.

 

П. И. Бирюкову

 

1887 г. Апреля 24. Москва.

Дорогой друг Павел Иванович, статья моя о жизни и смерти все не кончается и разрастается в одну сторону и сокращается и уясняется в другую. Вообще же я вижу, что не скоро кончу, и если кончу, то напечатаю ее отдельной книгой без цензуры, и потому не могу дать ее Оболенскому*. И это меня огорчает. Будьте моим посредником между ним, – чтоб он не огорчился и на меня не имел досады. Я постараюсь заменить это чем‑либо другим. Пожалуйста, поговорите с ним и напишите мне. Я нынче еду назад в деревню. У меня все очень хорошо. Повесть «Ходите в свете» я перерабатывать не буду и отдам ее при случае как есть вам или Черткову*. Вы уже сделайте из нее, что хотите. Прощайте пока, милый друг, мою любовь передайте друзьям вашим.

Л. Т.

 

С. А. Толстой

 

1887 г. Мая 1. Ясная Поляна.

Ты, верно, недовольна мной, милый друг, за мои письма. Они, вероятно, вышли пасмурны, как у меня было пасмурно на душе эти 2 или 1½ дня. Пасмурно не значит, что нехорошо, а физически вяло. Что‑то, верно, в печени. Но теперь со вчерашнего вечера опять прекрасно. И нынче и много работал, и еще больше хочется. Тем для писания напрашивающихся столько, что скоро пальцев недостанет считать, и так и кажется, – сейчас сел бы и написал. Что бог даст после окончания «О жизни и смерти». Ведь будет же конец. А до сих пор нет. Предмет‑то важен, и потому хочется изложить как можно лучше. Ты думаешь, что хуже, а мне кажется – нет. Вчера приехал Сережа и перешел жить к Филиппу, т. е. внизу во флигель, больше оттого, что он переехал с мебелью, и ему там, он говорит, так хорошо, что желал бы там и быть все лето. Сейчас пообедали, 6‑й час, и я понесу письмо в Козловку и, верно, получу твое. Жаль будет, если не увижу Черткова*. Ты говоришь: зачем я уехал? Разумеется, со многих сторон лучше и радостнее быть вместе, но со стороны работы – а мне недолго осталось – много лучше здесь. И одиночество плодотворно. Ты это имей в виду, да ты и имеешь. Вчера набрал фиалок, и они теперь передо мной на столе. Как странно 3‑го дня вечером, после отъезда Масарика, на меня нашло такое физическое состояние тоски, как, бывало, арзамасская*. И, бывало, тогда самое страшное в этом состоянии была мысль о смерти. Теперь же я, напротив, как только почувствовал тоску, так стал думать: чего мне нужно, чего я боюсь? Как сделать, чтобы этого не было? И стоило мне только подумать о смерти, как я ее понимаю, чтоб тотчас уничтожилась всякая тоска и стало очень спокойное, даже приятное состояние.

Нынче прекрасный теплый день; окна отворены, и у Кузминских моют. В пристройке протопят завтра.

Как вы решаете отъезд и как живете? Одному хорошо, а, разумеется, радее, когда вы все приедете. Понесу письмо открытым, может быть, в Козловке что припишу.

Получил твои два письма о Мише*. Вероятно, теперь уже прошло, иначе ты бы известила. Целую всех. Удивительный вечер. Я сижу на Козловке.

 

H. H. Ге (отцу)

 

1887 г. Мая 14. Ясная Поляна.

Милый, дорогой друг Николай Николаевич старший. Уже три дня каждый день собираюсь писать вам, думаю же о вас беспрестанно и жалею, что не чую вас душой. Из письма Колечки*, за которое очень благодарю его, не вывел никакого заключения о вашем душевном состоянии. П. И. Бирюков приехал ко мне с неделю тому назад и жил до приезда наших, а теперь наши приехали*, и он скоро – завтра хочет ехать. Вспомнил и вставил о нем потому, что с ним говорили про вас очень важное. А именно: все художники настоящие только потому художники, что им есть что писать, что они умеют писать и что у них есть способность писать и в одно и то же время читать или смотреть и самым строгим судом судить себя. Вот этой способности, я боюсь, у вас слишком много, и она мешает вам делать для людей то, что им нужно. Я говорю про евангельские картины*. Кроме вас, никто не знает того содержания этих картин, которые у вас в сердце, кроме вас, никто не может их так искренно выразить и никто не может их так написать. Пускай некоторые из них будут ниже того уровня, на котором стоят лучшие. Пускай они будут недоделаны, но самые низкие по уровню будут все‑таки большое и важное приобретение в настоящем искусстве и в настоящем единственном деле жизни. Мне особенно живо все это представилось, когда я получил прекрасный оттиск «Тайной вечери», сделанный для Марьи Александровны*. (Софья Андреевна сделала их 10 без вашего позволенья. Вы ведь позволите.) Знаю я, что нельзя советовать и указывать художнику, что ему делать. Там идет своя внутренняя работа, но мне ужасно жалко подумать, что начатое дело чудесное не осуществится. Меня затащили на выставку;* так ведь ничего похожего на картины, как произведения человеческой души, а не рук – нету. Чем кончились ваши переговоры с Третьяковым?* Я рад буду, когда ваши картины будут там. Я все копаюсь в своей статье*, кажется, что это нужно, а бог знает. Хочется поскорее кончить, чтобы освободиться для других работ, вытесняющих эту. Хочется тоже вас увидать. Не знаю, как приведет бог. Чертков пишет*, что он Репина уговаривал заехать к вам и ко мне. Я буду очень рад, разумеется, но мне хочется приехать к вам, чтобы увидать вас дома и всех ваших и Колечку. Передайте мою любовь Анне Петровне, Катерине Ивановне*, дай ей бог благополучно родить, Петруше* и малышам. Наши все и Павел Иванович* вас любят и целуют.


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 138; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!