Циклизация прозы Б.В. Шергина



УДК 821.161.1(09)

ББК 83.3(2=Рус)6-8 Шергин я43

Н 314

 

 

Рецензенты: председатель правления Архангельского регионального отделения Союза писателей России И.П. Яшина;

кандидат филологических наук, старший преподаватель кафедры гуманитарных дисциплин ПГУ имени М.В. Ломоносова Е.Я. Антонова

 

Печатается по решению редакционно-издательского совета

Поморского университета

 

Н 314 Наследие Бориса Шергина: Сборник статей / Сост. и отв. ред. Е.Ш. Галимова. — Архангельск: Поморский университет, 2004. — 108 с.

 

ISBN 5-88086-450-2

 

Основу сборника составили доклады участников Международной научной конференции “Наследие Бориса Шергина в изменяющейся России”, проводившейся в Архангельске по инициативе кафедры литературы Поморского государственного университета 14–15 октября 2003 года. Сборник, дополняющий и углубляющий представления о творчестве выдающегося русского писателя, адресован как специалистам-филологам, так и педагогам, студентам, учащимся и всем читателям, неравнодушным к судьбам отечественной культуры.

 

 

УДК 821.161.1(09)

ББК 83.3(2=Рус)6-8 Шергин я43

ISBN 5-88086-450-2                             © Коллектив авторов, 2004

 © Галимова Е.Ш. Составление, 2004

 © Поморский университет, 2004


 

 

Е.Ш. Галимова

(Архангельск)

Наследие Бориса Шергина
в современной России

И на всем протяжении своей творческой жизни и три десятилетия, прошедших со дня его смерти, Шергин тихо и ровно светит нам – как негасимая лампада – и ждет, когда мы за ослепительными вспышками фейерверков и назойливыми неоновыми огнями разглядим этот ясный и неизменный свет и придем к нему. Юрий Коваль, хорошо знавший и очень высоко ценивший Бориса Шергина, писал: «Вот всё думаю: что же произошло, почему литературные поделки времени заслоняли и заслоняют его имя?.. Сейчас, грешник, беседую с литераторами и меряю их порой: знают Шергина, любят ли? Не обвиняю тех, кто не знает, – общая беда, а про себя неинтеллигентно думаю: ''Знал бы – лучше писал бы''. В литературе, конечно, есть счет. Это все знают. Есть счет текущего времени и счет всевременного слова» (1, 170). И я надеюсь, что время Шергина – всевремение – наконец настало. Сегодня он нужен нам, как никогда, и может дать очень многое – было бы желание получить.

На нашу конференцию не сумел приехать человек, которого я очень надеялась здесь увидеть – Александр Александрович Горелов. Он стал одним их первых ученых-филологов, глубоко проанализировавших творчество Шергина и поставивших его в один ряд с лучшими русскими писателями ХIХ – ХХ веков. Но он откликнулся на приглашение письмом, выдержки из которого я процитирую. Охарактеризовав Бориса Шергина как великого писателя, «отнюдь не обласканного властью при жизни и столь мало (несоразмерно его вкладу в искусство слова) чтимого до сих пор (оттого у нас ведь нет даже собрания его сочинений)», Александр Александрович пишет: «Священное имя Шергина должно не только влиться в наименования архангельских улиц, но и быть увековечено памятником этому чудо-мастеру родной литературы. Необходимы регулярные чтения памяти Шергина в научных учреждениях и культурных центрах. Он сам, своим словом, способен заставить и благоговеть перед миром, и полюбить Архангельск, и испытать завороженность чувством, пронизывающим его прозу. Вспоминаю, как я читал дома шергинские рассказы, а моя мама плакала… Творчество Бориса Шергина властно было не только над миром явных филологических пристрастий, но и над душами и думами деятелей других сфер искусства. Тому доказательство – блистательная книга личных записей об искусстве и жизни покойного талантливейшего композитора Валерия Гаврилина «О музыке и не только» (СПб., 2001). Человек независимого ума и постоянных тяготений к большим явлениям культуры и нравственности, он собирался создать оперу на темы Шергина и сверялся в своих жизненных оценках с его миропониманием… Такого рода отражения шергинской духовности надобно коллекционировать, фиксировать, чтобы отстоять право на солидные мемориальные акции и в Архангельске и в Москве. Еще раз приветствую вас и глубоко сожалею, что не смогу приехать в такую святую минуту».

Я надеюсь, что наша конференция станет мощным импульсом и для дальнейшего исследования творчества Шергина, и для издания его произведений, и для увековечения его памяти.

Сегодня глубокого осмысления и сердечного понимания требует прежде всего сама позиция Бориса Шергина как художника – позиция, которую зачастую трактовали очень узко, сводя ее к фольклоризму писателя. Но что стоит за этой неизменной верностью Шергина творениям народного искусства? Наверно, точнее всего сказал об этом Юрий Михайлович Шульман: «В ''преданьях старины глубокой'' – истоки, ''хронология'' и прообраз художественного мира Шергина, его христианский идеал, представления о неискаженных первоисточниках человеческого бытия. Иными словами – в глубинах прошлого, то есть всегда сзади. <…> Взгляд ''назад'' – взгляд, обращенный к лицу Бога. Чем древнее воспоминание, тем оно вдохновеннее, провиденциальнее. <...> Для проникновения же в ритм онтологического образа, ''того, что не умрет'', Шергину, как и иконописцу древних веков, был необходим устойчивый образец, в пределах которого он только и мог предаваться ''свободному художеству''. ''Дай мне только основу, – пишет он. – И дитя усыновлю, и сам на свои деньги одену… Или я не волен в своем детище?'' Таким образцом было для Шергина всё, задолго до него созданное народным творчеством и закрепленное авторитетом мнения народного. Шергину никогда не могла прийти мысль удивить читателя или слушателя чем-то неизвестным. Напротив, ему как раз и дорого было то, что и они знают, как знают, к примеру, тексты любимых песен; что всё, о чем он будет писать или сказывать, уже получило благословение и сочувствие народное» (2, 85 – 86).

А вот как писал об этом сам Борис Викторович: «Неудобно мне склонять эти местоимения – ''я'', ''у меня''. Но я не себя объясняю. Я – малая капля, в которой отражается солнце народного художества. Что говорю я, малая дождевая капля, о том веселее меня сказывают тысячи других капель вешнего художного дождя» (3, 140).

Эта позиция – удивительная, редчайшая для художника ХХ века – эпохи, казалось бы, безраздельного господства различных типов индивидуально-авторского художественного сознания. Ядром личности Бориса Шергина является ощущение себя, своего «я» не как автономной индивидуальности, а как частички, существующей лишь в составе единого целого. Эта шергинская позиция – художественного смирения, самоумаления – со всей полнотой раскрывает не провозглашаемую, а естественную, как дыхание, кровную связь писателя со своим родом, Родиной – большой и малой – и народом. Вот это нам сегодня так важно бы принять, понять и разделить с Шергиным. Потому что задача эта, конечно, не только художественная, эстетическая. Это жизненно важная, насущнейшая наша задача – осознать свое родство, увидеть себя звеном в «златой цепи» поколений, а не самодостаточным «золотым колечком», замкнутым на собственных переживаниях и живущим только сегодняшним днем. Для меня, как, думаю, и для многих ценителей творчества Бориса Викторовича Шергина, очевидно, что от того, произойдет ли такое осознание, зависит в конечном итоге судьба нашей Родины. И это не громкие слова, а вполне очевидный факт.

В творчестве Бориса Шергина, в словесном его наследии запечатлелась та мудрость, о которой говорил протоиерей Сергий Булгаков: «Родина есть священная тайна каждого человека, так же как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется она чрез лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан чрез родину и с матерью-землей, и со всем Божиим творением. Человек существует в человечестве и природе. И образ его существования дается в его рождении и родине. <...> И как нельзя восхотеть изменить свою индивидуальность, так и своих предков и свою родину. Нужно особое проникновение, и, может быть, наиболее трудное и глубокое, чтобы познать самого себя в своей природной индивидуальности, уметь полюбить свое, род и родину, постигнуть в ней самого себя, узнать в ней свой образ Божий. <...> И поистине родину можно – и должно – любить вечною любовию. Это не только страна, где мы "впервые вкусили сладость бытия'', это – гораздо большее и высшее: это страна, где нам открылось небо, где нам виделось видение лестницы
Иаковлей, соединяющей небо и землю» (4, 273 – 274).

Гармоничная художественная вселенная Бориса Шергина, включающая в себя жизнь всей России, ее прошлое, настоящее и будущее, берет свое начало здесь, на берегах тихославной Двины и пресветлого Гадвика, в отчем доме. Юрий Коваль вспоминает: «Заговорили как-то об аде. Шергин сказал:

– Ад – пустая душа. Душа, забывшая мать, предавшая отца.

– А рай? – спросил я.

– Это просто, – улыбнулся Борис Викторович. – Это – мое детство в Архангельске, живы отец и мать…» (1, 171)

Любовь к Отечеству начинается с любви к семье, постепенно взрастает в лоне семьи, поэтому истинный патриотизм всегда объединяет любовь к родителям, братьям и сестрам, супругам и детям («малой» семье), к предкам, основателям рода, к дальней родне («большой» семье), к родной деревне или городу («малой» родине) и к стране, Отчизне («большой» Родине).

И всем своим творчеством Шергин доказывает верность сформулированного им уже на закате жизни убеждения: «Глубокое, ценное слово о родимой стороне может сказать только тот человек, для которого его родина не есть ''край'', а центр. Отсюда… художник и исходит. Я исхожу из родимого дома в городе Архангельске. И снова, и снова возвращаюсь туда. Домой. Там, когда не стало отца и матери, живою речью заговорила со мною вся обстановка поморского дома, поморского письма иконы, модели кораблей, деревянные солонки в виде птиц, даже коренные ложки, изящно украшенная ''Иисусовой молитвой'' посуда соловецкой работы» (5, 61).

А вот что записывал Борис Викторович в июльском дневнике 1945 года: «Север мой! Родина моя светлая. Песенные реки. Во свете лица Христова радовалась там душа живущих. Родина моя. В храмах родимого архангелова града везде были древние иконы, чудные лики, таинственно прекрасные, пренебесные. От младенчества полюбил я и навык я видеть в церкви древние иконы. Смала запечатлелась вечноживая красота икон в сердце. И любил я ее всю жизнь. И вот приходит старость и болезни… Чаще и чаще мысль сердечная и око умное радетельно летит туда, на милую родину. Как бы снова обхожу храмы родимые, в которых молился, куда любил уходить. Всё вижу: будто Двина развеличилась и Град Архангельский. В 30-ти храмах, что стоят от верхнего конца города к морю, белые, отражаясь в водах, во всех храмах ударяют к вечерне…» (5, 60).

Архангельскому Северу посчастливилось быть воспетым так трепетно и торжественно, светло и высоко, радостно и весело, как мало какому краю нашего Отечества. И уже одно это наполняет сердца северян неиссякаемой благодарностью к Борису Шергину. «О, Архангельская страна, в которой древо жизни моей поется!» – восклицает писатель и помогает нам увидеть в обыденном – сокровенное, в привычном – прекрасное. Не только историческое, но и мистическое осмысление получает у Шергина жизнь поморов на краю света: «С полудня из Русской земли много дорог пришло в полунощный Архангельский город. Там плотным дорогам, делу рук человеческих, у Архангельского города конец приходит. А полагается начало нерукотворенным морским путям. Вратами назову тебя, желанный Архангельский граде, и дверью в неведомые полунощные концы. К тебе сходятся и у тебя снаряжаются многоумные мужи испытывать немерную глубину Студеного Океана. От твоих пристаней отходят познавать мрачные пределы Последнего моря» (6, 90).

Приведу еще одно принципиально важное наблюдение Юрия Михайловича Шульмана: «Шергин возвращает любому уголку земли его же преображенный облик, дорогой завороженному сердцу человека. Иными словами, Шергин преподносит народную жизнь не такой, какова она есть ''в натуре'', а такой, какой она хочет быть…» (2, 85).

Борис Викторович всегда подчеркивал, что именно Архангельский Север зародил в нем любовь к красоте искусства и жизненного уклада Древней Руси: «Художнику свойственно любить культуру своей родины и вникать в эту культуру, – писал Шергин в рассказе «Виктор-горожанин». – Непонятно, почему еще детское сердце устремляется к чему-то единственному, и этой любовью человек живет и дышит всю жизнь» (7, 129). Он записывал в дневнике: «Любовь к древнерусской красоте породила во мне Северная Русь. Архангельский глас, а не московский вопиет по мне: ''Радуйся! Там ''Свете тихий'' поют в неизрекомой тишине и древний град Архангела, и зеркальные воды под ним, и острова… В тишине, в свете тихом рождалась и крепла в сердце моем радость, которую ничто – ни болезни, ни лишения, ни уличный железный смрад – не смогли у меня отнять» (5, 61). И таких признаний в произведениях Шергина и его дневниковых записях можно найти множество.

И переехав в Москву, всей душой полюбив древнюю столицу и радонежские холмы, прилепившись сердцем к «Владимиро-Суздальской и Древле-Московской земле» (8, 134), Шергин все-таки в любое время года на протяжении всей своей жизни слышал зов родного Севера:

«Холодный норд с ночи стал торкаться в ветхие наши оконца. Земляк мой северный ветер – первому мне весть подает, с первым со мной здороваться прилетит. Чтоб, де, не забывал родину. Где забыть?» (5, 59)

Или: «...В незакатной белой ночи Севера любо ''криле-те голубини'' расправить, туда слетать. Там мое радование... Не пуста Россия-та! Люби, храни сердцем и мыслию места-те святые Святой Руси. И не сомневайся, что они есть на своем месте» (8, 53).

Или: «До осязательности живо, как бы наяву, предстает мысленному взору то, чем сладостно жил в годы отрочества там, на Севере, на родине милой. Места по Лае-реке временем вспоминаются каким-то садом Божиим» (8, 63).

Владимир Личутин, размышляя о природе таланта Бориса Шергина, пишет: «Поэзия освящается землею, в которой зародилась. Поэтому Шергин не мог бы родиться среди теснин Алтая и кержацких распадков Сибири, где взгляд упирается в ближний камень, наглухо заметанный лесами; он не мог бы появиться и на Урале, где люди слишком смело врубились в гору и больше смотрели в глубины, в пещерные тайны, чем в небо. И там возник Бажов. Не только житье лепит певца, но и рождение: родина входит в твою кровь неслышно от предков твоих» (9, 343).

Остановлюсь еще на одной шергинской заповеди. С тихим упорством восстанавливает художник в нашем сознании лад и склад семейной жизни, возвращая нас к пониманию непреходящего значения семьи в судьбе каждого человека и в исторической перспективе жизни народа в целом. Семья становится для Шергина ядром, основой полноценной жизни личности и всего общества. Как пишет протоиерей Василий Зеньковский, «семья является идеальным типом социальной структуры. Самые великие и дорогие слова человеческого лексикона, относимые к Богу, – Отец, Сын. В природе семьи скрыты глубокие возможности, из нее берет начало подлинная иерархичность… – не простая, но связанная кровно. Это сочетание неразрывности внутренней связи и чувства свободы принадлежит только семье. <…> Семья есть идеал всего мира» (10, 86).

Атмосфера родительского дома, отношения, царившие в семье, навсегда остались для Шергина образцом домостроительства. Наиболее полно характер этих отношений раскрывается писателем в рассказах «Детство в Архангельске», «Поклон сына отцу» и «Миша Ласкин», а также в многочисленных дневниковых записях.

В рассказе «Детство в Архангельске» воспроизводится история знакомства «бравого мурманского штурмана» и «молоденькой Анны Ивановны» – родителей Шергина. Воспроизводится с особым чувством пронзительной сыновней любви, окрашенным мягкой улыбкой умудренного жизнью человека, давно расставшегося с юностью. Казалось бы, значительная временная дистанция, отделяющая автора от событий, о которых он рассказывает, должна была неизбежно породить ностальгическую грусть, насытить повествование интонацией сожаления, чувством утраты. Тем более что когда создавался этот рассказ, Виктора Васильевича и Анны Ивановны Шергиных уже не было в живых. Однако ностальгическая окраска здесь едва ощутима. Шергину удается победить время, преодолеть его диктат. Кажется, что ему не приходится прилагать никаких усилий, чтобы перенестись памятью в атмосферу своего детства, более того, чтобы воочию увидеть то, свидетелем чего он никак не мог быть, – историю знакомства его родителей. Эффект присутствия автора и читателя в художественном мире рассказа достигается во многом за счет того, что Шергин прибегает не к повествованию, с помощью которого рассказывает, излагает события, а к их изображению, показу.

Перед глазами читателя последовательно разыгрываются четыре небольшие сценки, четыре предельно выразительных, живых и экспрессивных эпизода, передающих и колорит эпохи, и характеры действующих лиц, и переживаемые ими чувства.

Процитирую лишь кульминационный четвертый эпизод – сцену сватовства, который выписан так, что ни одного слова в нем, ни одной интонации нельзя ни забыть, ни изменить. Он читается и ложится на душу как лирическое стихотворение, как поэтический шедевр:

«Помолчали, гость вздохнул:

– Вы все с книгой, Анна Ивановна… Вероятно, замуж не собираетесь?..

– Ни за царя, ни за князя не пойду!

Гость упавшим голосом:

– Аннушка, а за меня пошла бы?

Она шепотом:

– За тебя нельзя отказаться…» (7, 43)

И о своем детстве – в этом и других произведениях – Шергин рассказывает так, словно это не давнее прошлое, а вечное настоящее. Даже глаголы часто стоят не в прошедшем, а в настоящем, а то и в условном будущем времени: «Годов-то трех сыплю, бывало, по двору. Запнусь и ляпнусь в песок. Встану, осмотрюсь… Если кто видит, рев подыму на всю улицу: пусть знают, что человек страдает». Или – «В листопад придут в город кемские поморы, покроют реку кораблями». «Ягоды поспеют, отправимся в лес по морошку. Людно малых идет» (7, 44, 46).

Такой способ изображения прошлого, сколь бы удаленным во времени оно ни было, непосредственным образом связан с тем, как воспринимал Шергин это прошлое, как относился к нему. Оно действительно было для него живой реальностью, и не требовалось никаких особых усилий, чтобы воскресить его, поскольку оно и не умирало, не порастало травой забвения. Вот как писал об этом Борис Викторович в своем дневнике: «…наследством, по родителех, не судил Бог владеть. Но воспоминания детства для меня богатое наследство! Неиждиваемое, неотымаемое, непохитимое, неистощимое. …оно есть у меня, оно при мне. Золотое детство – не воспоминания для меня, а живая реальность. И она веселит меня» (8, 25).

Все творчество Шергина свидетельствует о том, что точно так же «веселит» его и та жизнь русских людей, которую он не застал, далекие времена, ушедшие века: «Мне часто пеняют, и на меня дивят, и меня спрашивают: «Для чего ты в старые книги, в летописи, в сказанья, в жития, в письма прежде отошедших людей, в мемуары, в челобитные, во всякие документы вникаешь? Надобны разве эти ''дела минувших дней, преданья старины глубокой''»? И я отвечаю ''Совершенно так же, как веселит и богатит меня жизнь-история моей семьи, отца-матери, бабок-дедов…''» (8, 28)

В иерархической структуре традиционной православной семьи первенствующее место, безусловно, принадлежит отцу. Протоиерей Евгений Шестун, кандидат педагогических наук, подчеркивает: «Отец имеет свойство рождать детей и по плоти, и духовно. <...> Отец знает уникальность каждого ребенка. Отец – это воплощенная жертвенность и любовь» (12, 460). Однако отец Бориса Шергина, Виктор Васильевич, часто и надолго уходил в плавание, а когда работал на берегу, пропадал в пароходных мастерских дни напролет. «Мы видели отца дома, в Архангельске, – пишет Шергин, – только зимою. Прибежит в обед с верфи или из Мурманских мастерских. Для спеху уж все на стол поставлено. И убежит – не убрано.

– Мне некогда. Машину пробуем…

За ужином ушки хлебнет, а рыбы не может:

– Я устал. Я лягу» (7, 83).

Умер он, когда его сыну не исполнилось еще двенадцати лет. Казалось бы, он был попросту лишен возможности оказать на мальчика по-настоящему сильное влияние. Однако рассказы и дневники Шергина свидетельствуют об обратном, о том, что роль отца в формировании личности будущего художника и писателя была огромной.

Рассказ «Поклон сына отцу» ориентирован на традиции древнерусской литературы, на те произведения, в которых говорится об основах семейного строительства: «Поучение» Владимира Мономаха, «Повесть о Петре и Февронии», «Домострой». Само название рассказа перекликается с названиями разделов «Домостроя»: «Поучение отца сыну», «Послание и наставление отца сыну», а наказ, который дает родитель сыну-отроку, почти дословно совпадает с некоторыми из поучений князя Владимира Мономаха. Шергин увековечивает отцовские наставления в рассказах «Детство в Архангельске» и «Поклон сына отцу», стремясь не только запечатлеть собственные воспоминания о детстве, но и возвратить читателя к исконному древнерусскому пониманию сути семейной жизни, ее нравственных основ. Поэтому заповеди эти звучат как обращение ко всем нам:

« – Праздное слово сказать – все одно, что без ума камнем бросить. Берегись пустопорожних разговоров, бойся-перебойся пустого времени – это живая смерть... Прежде вечного спокоя не почивай. Слыхал ли, поют:

          Лежа добра не добыть,

          горе не избыть,

          чести и любви не нажить,

          красной одежды не носить.

И еще скажу – никогда не печалься. Печаль – как моль в одежде, как червь в яблоке. От печали – смерть. Но беда не в том, что в печаль упадешь; а горе – упавши, не встать, но лежать. А и смерти не бойся. Кабы не было смерти, сами бы себя ели...» (7, 84)

«Отец рисовать был мастер и написал мне азбуку, целую книжку. <...> Азбуку мне отец подарил к Новому году, поэтому вначале было написано стихами:

          Поздравляю тебя, сын, с Новым годом!

          Живи счастливо да учись.

          Ученый водит,

       Неученый следом ходит.

          Рано, весело вставай –

          Заря счастье кует.

       Ходи право,

          Гляди браво.

          Кто помоложе,

          С того ответ подороже.

          Будь, сын, отца храбрее,

          Матери добрее.

          Живи с людьми дружно.

          Дружно не грузно.

          А врозь – хоть брось» (7, 47).

Тем же светом, которым была напоена вся жизнь «бравого мурманского штурмана» – «берегам бывальца, морям проходца», озарена и его блаженная кончина. Спустя сорок два года после смерти Виктора Васильевича сын с благоговением вспоминает последние часы его жизни: «Сегодня память, умерший день отцу моему. Преставился он в 1905 году, в Великий Четверг, в два часа пополудни. Утром сряжался к обедне, к причастию. В доме с рассвета шла предпраздничная порядня. В четверг мать пекла куличи. Вижу ее в слезах и в хлопотах с тестом: ''Отец у нас особенный сегодня – захожу к нему в спальню, а он: «Христос воскрес! Что вы не готовы? У меня на заре три священника были. Пели Пасху. Христос воскресе!» – И руки протягивает христосаться...'' Я подивился и, не зайдя к отцу, поспешил к обедне в гимназическую церковь. Потом пошел в собор на ''омовение ног''. Домой пришел часу во втором пополудни. И слышу из отцовой спальни пение пасхального тропаря. Я почему-то заплакал и вошел к нему в горницу. Он лежит такой праздничный, борода и волосы учесаны, и весело мне говорит: ''Поздравляю тебя с принятием святой Тайны!'' Я заплакал, обнял его. <...> ...В Страстную субботу отца схоронили на Кузнечевском кладбище, мы остались невелики годами» (8, 122 – 123).

Образ матери, каким он встает из рассказов и дневниковых записей Шергина, – воплощение лучших черт национального женского характера, в котором гармонически сочетаются скромность и твердость, нежность и стойкость, беззащитность и отвага. И главное содержание женской материнской натуры – деятельная любовь к мужу и детям, родным и знакомым, близким, дальним и вовсе чужим людям.

Борис Шергин рисует образ матери отдельными яркими и выразительными штрихами, постепенно складывающимися в законченный портрет.

Тот материнский характер, который представлен в произведениях писателя, – это и реальный конкретный образ родной матери Шергина Анны Ивановны, и в то же время – квинтэссенция характера женщины-поморки, характера, сформированного многовековой традицией. В Аннушке-невесте Шергин подчеркивает серьезность, сдержанность, чистоту, трудолюбие и несуетность, она «домоседлива и скромна»: «Молоденькая Ивановна не любила ни в гости, ни на гулянья. В будни просиживала за работой, в праздники – с толстой поморской книгой у того же окна» (7, 42). Книги, которые читала воспитанная в старообрядческой среде мать Шергина, – это не романы, а святоотеческие сочинения и Священное писание. В эпизоде сватовства в рассказе «Детство в Архангельске» упоминается старообрядческое сочинение «Виноград российский», миниатюры из которого рассматривали Аннушка с женихом.

Став женой «бравого штурмана», Анна Ивановна проявляет себя как истая поморка: «Первые года замужества мама от отца не отставала, с ним в море ходила, потом хозяйство стало дома задерживать и дети» (7, 43).

Чем дальше уходило детство, тем все очевиднее становилось для Шергина, каким благодатным светом напиталась его душа в юные годы: «В труде весь свой век и весьма небогато жили мои родители. Но жили доброчестно. И тихое сияние этой благостной доброчестности чудным образом светит и мне. Светит и посейчас. В этом какой-то великий и благостный закон. О, как это должны знать теперешние молодые родители, имеющие детей!» (8, 25 – 26)

Тот уклад жизни родной семьи, который запечатлен в рассказах и дневниковых записях Шергина, отношения между отцом и матерью, их отношение к детям, к другим людям, к жизни и миру стали краеугольным камнем, основанием, на котором строилась личность будущего художника. И. Ильин пишет: «Именно семья дарит человеку два священных первообраза, которые он носит в себе всю жизнь и в живом отношении к которым растет его душа и крепнет его дух: первообраз чистой матери, несущей любовь, милость и защиту; и первообраз благого отца, дарующего питание, справедливость и разумение» (11, 10).

Семья и ее иерархическая структура – это та идеальная модель, которую Шергин продлевает и на все другие социальные структуры – кораблестроительную, художественную или рыбопромышленную артель, жизнь каждого отдельного города и села, всего Поморья и России в целом.

За любого своего ученика в ответе шергинские мастера. В рассказе «Рождение корабля» знаменитому кораблестроителю Конону достались два подмастерья. «Конон Иванович, родных сыновей потеряв, любил, как детей, своих помощников Василька и Олафа. Кроме кораблестроительства, учил их языкам, английскому и немецкому, рисованию, математике и черчению, работе с морскими картами, с лоцией». Но если датчанин Олаф не отходил от мастера ни на шаг, то разудалый Василь, хотя и был талантливым учеником, время от времени загуливал, ввязывался в драки, позорил имя мастера. Однако Конон не торопился расставаться с ним и сам платил штрафы за своего провинившегося подмастерья и ходил по судам. А в ответ на сочувствия людей, жалевших вынужденного терпеть такие унижения уважаемого матера, Конон отвечал: «Хоть и вор, да мой, дак и жалко». И в конце концов, когда предложил он Василю ехать учиться на верфи в Данию, совершенствовать свои знания, обещав дать ему рекомендательные письма, тот крепко обнял мастера и закричал со слезами: «Я в вашей хочу быть воле! Не надо мне датских!». В результате смог старый мастер Конон по прозвищу Тектон и мастерству юношей научить, и настоящего послушания от Василя добиться, и любовью свой сполна с ними поделиться (7, 63 – 73).

И таких рассказов у Шергина множество.

Квинтэссенциейудивительнейших отношений, которые связывают учителя и ученика, наставника и отданного ему в учение отрока, отношений, которые называются забытым ныне словом послушание, является для меня маленькая зарисовка «Павлик Ряб» из цикла «Про старого кормщика Ивана Рядника»:

«При Ивановой дружине Порядника был молодой робенок Павлик Ряб.

Он без слова кормщика воды не испивал. Если кормщик позабудет сказать с утра, что разговаривай с людьми, то Павлик и молчит весь день.

Однажды зимним делом посылает Рядник Павлика с Ширши в Кегостров. В тороки к седлу положил хлебы житные.

Павлик воротился к ночи. Рядник стал расседлывать коня и видит: житники не тронуты. Он говорит:

– У кого из кегостровских-то обедал?

– Приглашали все, а я коня пошел поить.

– Почему же отказался, если приглашали?

– Потому что у тебя, осударь, забыл о том спроситься.

– Ну, а свой-то хлеб почто не ел?

– А ты, осударь, хоть и дал мне подорожный хлеб, а слова не сказал, что, Павлик, ешь!

Рядник, помолчав, проговорил:

– Ох, дитя! Велик на мне за тебя ответ будет» (7, 216).

Полное послушание одного – и столь же полная ответственность другого – это отношения старца со своими иноками, но эти же отношения хотел Шергин видеть и в миру. Реально ли это? Возможно? Нужно ли? И реально, и возможно, и нужно, если мы хотим жить в стране-семье, где родственными и духовными связями, взаимной ответственностью объединены все – и ушедшие поколения, и ныне живущие, и наши потомки, и где традиция бережно и ответственно – как главная задача наставника (деда и отца, бабушки и матери, учителя-педагога) – передается из поколения в поколение.

Люди, связанные между собой уже не кровным, а духовным родством, единством жизненных ценностей и целей, общностью отношения к миру, взаимной ответственностью и любовью – такой видел Шергин Россию, не Русь патриархального прошлого, а вечную, непреходящую Россию, и в призыве воскрешения такой родины – его главный завет нам.

Примечания

1. Коваль Ю. Веселье сердечное // Новый мир. 1988. № 1. С. 152 – 172.

2. Шульман Ю.М. Личность над временем (О религиозной основе творчества Бориса Шергина) // Москва. 1994. № 3. С. 84 – 89.

3. Шергин Б.В. Из дневников // Новый мир. 1988. № 1. С. 134 – 151.

4. Булгаков С.Н. Моя Родина // Булгаков С.Н. Православие. М.: Фолио, 2001. С. 273 – 291.

5. Шергин Б. Слово о родимой стороне: Из дневников разных лет // Белый пароход. 1998. № 1. С. 59 – 63.

6. Шергин Б. Сокровенное // Москва. 1994. № 3.

7. Шергин Б.В. Древние памяти. М.: Худож. лит., 1989.

8. Шергин Б.В. Жизнь живая: Из дневников разных лет. М.: Патриот, 1992.

9. Личутин В.В. «Мое упование в красоте Руси» // Ясная поляна. 1997. № 1.

10. Зеньковский В.В., протоиерей. Педагогика. Клин, 2002.

11. Ильин И.А. О семье // Духовно-нравственные основы семьи: Хрестоматия для учителя. Ч. 1. Остров духовной жизни / Сост. Т.Г. Кислицына.
2-е изд. М.: Школьная Пресса, 2001.

 

 

Ю.М. Шульман

(Москва)

Борис Шергин: годы в Архангельске

«Кто хочет понять поэта, – писал Гете, – тот должен отправиться в его страну. Хотя былой «страны» Бориса Шергина, ее духа, любезного ему, уже нет, упомянем ее минувшие любопытные черты, отразившиеся в судьбе писателя. «Детство, юность, молодость – всё у меня с родимым городом северным связано, всё там положено» (1, 69), – писал Шергин.

Немноголюдный город (в 1897 году в нем проживало около двадцати одной тысячи человек) (2, 1), Архангельск в ту пору любовно сохранял почву и живое дыхание народнопоэтического творчества Севера. Душа народа еще горячо изливалась в духовных стихах, в величавых былинах, в старинных балладах...

Шергин трепетал от воспоминаний: «Древний, пречудный город, весь в славе былого, весь в чудесах... Много чудес. Много дивных сказаний, явлений, гласов, знамений...» Под их завораживающим влиянием в Шергине на диво поэтично развилось сознание чуда обыкновенной жизни, приведшее его к ранней вере.

Весной, едва Северная Двина располонится ото льда, «морское сословие» Архангельска устремлялось на зыбкое лоно своего «поля», преимущественно на Мурманские опасные промыслы, покидая город вплоть до осенней Маргаритинской ярмарки. На этом главном городском торжище встречалось все, чем было богато и славно «Великое море Студенец океан»: от деликатесных семги и палтуса до прославленной соленой трески, которая издревле составляла для обитателей Поморья, как сказано в Соловецком патерике, «приятнейшую, указанную самим Промыслом, основу питания и здравия (3, 9).

На родной земле Шергин наблюдал за степенным достоинством поведения наследников Великого Новгорода, перенимал лад их образной, певучей речи. «Сколько сказок сказывалось, сколько былин пелось в старых северных домах! – вспоминал Шергин. – Бабки и дедки сыпали внукам старинное словесное золото... Приведем знающего старика, посадим на крылечко, поклонимся: “Государь дедушко, запой былину, скажи старину”. – Единообразный, но торжественный напев героической песни был каким-то аккомпанементом тихому свету северной ночи» (4, 4 – 5).

Народное «искрометное» слово находило в душе юного Шергина хорошо подготовленную почву. Даже Степан Писахов дивился тому, насколько речь Шергина уже в пору детства была «с речью давней схожа» (5). Так и родимый город, и родной дом, и вся земля поморская сливались для Шергина с дорогим его сердцу понятием – Святая Русь.

«От юности моей, – писал он, – увлекался я “святою стариной” родимого Севера. Любовь к родной старине, к быту, к стилю, к древнему искусству, к древней культуре Руси и родного края, сказочная красивость и высокая поэтичность этой культуры – вот что меня захватывало всего и всецело увлекало» (6).

Этим чувством наследника традиций Святой Руси и родного края, а также выдающейся для детского возраста осведомленностью в области отечественной истории и веры Шергин до крайности поразил учителей-экзаменаторов при поступлении в Архангельскую гимназию (1903). Учитель Закона Божия о. Зосима, как второй Державин, обнял его и со слезами на глазах благословил (7).

Архангельская гимназия (с 1911 года – Ломоносовская) была основана в 1811 году и вскоре обрела репутацию едва ли не образцового учебного заведения. “За порядок и благоустройство” начальству гимназии нередко объявлялись даже “высочайшие благодарности” и “всемилостивейшие пожалования за отлично усердную службу”. Между тем состав ее преподавателей был “довольно печальный”: образованные педагоги составляли “редкое исключение” (8). В годы первой русской революции, когда учился Шергин, насаждение рутинных порядков в гимназии усилилось. Преподавание было формальным и казенным. Успеваемость являла собою анекдотическую картину. Например, из 48 гимназистов VI класса (1912/1913 учебный год), в котором учился Борис Шергин, были переведены в следующий класс только 14 человек (9). Второгодничество и даже третьегодничество было явлением массовым и никого не удивляло.

То, что предлагала школа, оказалось глубоко чуждым интересам Шергина, “следопыта” древней культуры родной земли. “...Не любил я школы, бился зиму, как муха в паутине, – писал Шергин в рассказе «Детство в Архангельске». – Жизнь была сама по себе, а наша школа сама по себе. Город наш стоял у моря, а ни о Севере, ни о родном крае, ни о море никогда мы в школе не слыхали. А для меня это всегда было самое интересное. <...> Насколько казенная наука от меня отпрядывала, настолько в море все, что я видел и слышал, льнуло ко мне, как смола к доске...” (10, 31).

Тем отрадней было, вырвавшись из-под гимназического гнета, предаться созерцанию красот памятников древней народной культуры, которыми был богат старый Архангельск.

“Я приходил домой, как заколдованный, – рассказывал Шергин, – ...наглядевшись, налюбовавшись, точно пьяный, охмелевший от виденных красот народного искусства, у себя резал, рисовал, раскрашивал, стараясь воспроизвести виденное” (1, 48 – 49).

При столь широком разбросе увлечений остановиться на выборе профессии было нелегкой задачей. Шергин признавался, что «до лет юности» шел «слепым ходом в поисках чего-то желанного, единого на потребу» (10, 173). «Я в самом себе носил творческий хмель, – свидетельствует Шергин. – Знал, что никто меня не поймет. А книг или статей не было» (11).

Наконец судьба словно сжалилась над Борисом Шергиным.

В начале XX века на берегах Гандвика – Белого моря – и в целом на русском Севере, «точно Америку, открыли старинную художественную Русь» (И. Билибин), Русь допетровскую, казалось бы, давно почившую. Открытие изумило и потрясло культурные круги России. «Все словно опьянели от счастья, – вспоминал И.Э. Грабарь, – захлебываясь от восторга, делились друг с другом радостными впечатлениями, и сладко кружилась голова» (12, 658). «Вот какое искусство было прежде – удивление, – обмирал от восхищения В.И. Васнецов, любуясь предметами народного быта Севера, – иконы какие, диво дивное!» (13, 421). Скоро стало очевидным, что Север сберег живые корни древней «родной красоты». Север, по словам Билибина, – это русский «Рим, главное место... специального художественного образования» (14, 609).

На страницах столичных журналов художники, зодчие, собиратели фольклора открывали читателям красоту древнего наследия, сбереженного Севером. Ноябрьский номер «Мира искусства» за 1904 год, подготовленный И. Билибиным, был целиком посвящен народному творчеству Русского Севера. «Двина и Поморье… Только там можно постигать вполне народный дух наших предков», – писал П.М. Строев (15, 251).

Неожиданное появление книг, статей, репродукций с картин, посвященных Северу, окрылило Шергина, помогло найти поддержку и опору в разгадывании тайны красоты Древней Руси.

«На пятнадцатом, шестнадцатом году жизни, – вспоминал Борис Викторович, – нам (с будущим художником, другом юности Шергина В. Постниковым. – Ю.Ш.) пала под ноги наша дорога. Нам в руки попало несколько серий билибинских работ: северное зодчество, типы Севера, иллюстрации былин. Билибинский стиль очаровал нас. Кстати, в “Журнале для всех” напали мы на статью Билибина “Искусство в северной деревне” (16), прекрасно иллюстрированную. Все в этой статье было для нас откровением. Радость одна не приходит: в городе появились репродукции с картин Васнецова и Нестерова»
(10, 173 – 174).

Гимназические рисунки Бориса Шергина в билибинской манере приметил московский художник П.И. Субботин, приехавший в Архангельск на этюды и снимавший у Шергиных комнату. Опытный художник-педагог не поверил глазам своим, пораженный традиционной красотой работ Шергина. Он горячо убеждал талантливого юношу, не откладывая, поступать в Московское Строгановское училище. Возвращаясь в Москву, Субботин захватил с собою ряд зарисовок Шергина, чтобы предложить их на суд преподавателей Строгановки, и это предрешило творческую судьбу даровитого архангелогородца.

Строгановское художественно-промышленное училище (с 1933 года – Московский архитектурный институт) готовило «ученых рисовальщиков» и художников декоративно-прикладного искусства. По свидетельству художника А.В. Шевченко, «Строгановское училище гремело на всю Россию. Желающих (поступить) была масса. По
75 – 80, а то и до 100 человек на каждое вакантное место... В Строгановке... был собран весь цвет искусства, все лучшие художники»
(17, 37, 75). В те годы, по словам преподавателя Строгановки С.В. Ноаковского, еще благоухала «золотая эра этого училища: великий расцвет, великие талантливые учителя (Коровин, Врубель)»
(18, 20).

Поступавшим в Строгановку важно было продемонстрировать только одно преимущество – талант, проявлявшийся в представленных творческих работах, а всем остальным, в том числе и документами об образовании, можно было даже и пренебречь. Типическим тому примером могли бы послужить обстоятельства поступления в Строгановское училище Бориса Шергина.

Судя по протоколам педагогического совета Архангельской гимназии, Борис Шергин в 1912 – 1913 учебном году, то есть в пору поступления в Строгановское училище, числился еще учеником
VI класса, к тому же не успевающим по математике и физике, а в протоколе от 14 августа 1913 года читаем: “Шергин Борис увольняется по прошению матери” (19). Следовательно, Шергин поступил в престижнейшее Строгановское училище, вовсе не имея документа о законченном среднем образовании, что никакими инструкциями, конечно, не допускалось.

Судьбу Шергина решил не случай, а его выдающийся талант художника. Характерно, что по результатам 1-го учебного семестра Борис Шергин, бывший неуспевающий Архангельской гимназии, ввиду исключительных успехов был переведен сразу на III курс.

Весной 1917 года Борис Шергин, выпускник Строгановского училища, дипломированный художник, возвратился в родной Архангельск. Казалось, исполнилась мечта “век на Севере жить”. И только Анну Ивановну, мать Бориса, томили грустные предчувствия. Шергин вспоминал: «После гимназии (на родине) стал я ездить для обучения художествам в Москву. Но остался страстным поклонником Севера. Приеду на лето домой и запальчиво повторяю, что сколь ни заманчива художественная Москва, но жизнь моя и дыхание принадлежит Северу. И моя мать с светлой улыбкой скажет: "Нет, голубеюшко, ни ты, ни сестры твои, вы не будете свой век на родине доживать"... Точно она знала» (1, 78 – 79). Так и случилось.

Но пока Шергин, будучи постоянным членом Архангельского общества изучения Северного края, увлеченно трудится в Краеведческом музее родного города, изготовляет разного рода макеты, собирает новые, реставрирует старые коллекции, устраивает выставки.

Художественные выставки всегда занимали в Архангельске особое место среди других событий культурной жизни, были особенно любимы северянами.

Ни одна из них в 1917 – 1921 годах не проходила без активнейшего участия Б. Шергина. Так, весь главный отдел выставки «Русский Север» (1917), устроенной Архангельским обществом изучения Русского Севера совместно с Архангельским фотографическим обществом, – «Художественная старина и изделия» – целиком составили коллекции из собрания Шергина. (При этом всех предложенных Шергиным экспонатов не мог вместить самый обширный зал выставки).

Помимо этого Шергин выставил около двадцати своих художественных работ. «Воинственно эстетствовали», по выражению самого художника, даже названия работ. Для примера упомянем лишь несколько из них, известных из каталога выставки «Русский Север», которая состоялась в Архангельске в 1917 году: «Сожжение протопопа Аввакума», «Хотят гореть. Из истории староверия на Севере», «По вере», «Староверки в моленной. Архангельск», «Собор. Староверческие епископы», «Певцы. Моленная беспоповская», «Слушают былины», «Обряд плача архангельской невесты» (20, 9).

Местная печать, характеризуя и оценивая выставку в целом, особо выделила богатство и неповторимое своеобразие «коллекции старинных костюмов Архангельской губернии, лубков религиозного содержания, распространенных в Поморье, набоек, кустарных ювелирных изделий и редких эмалевых икон, выставленных художником Шергиным» (21, 328).

В 1919 – 1921 годы Шергин работает художником-инструктором кустарно-художественных мастерских Архангельского губернского совнархоза. Он задается поисками возможности спасти и развить творческую традицию, дух и стиль вековых народных промыслов, которыми славился старый Север, прежде всего – искусство холмогорской резьбы по кости. «Холмогорская резьба по кости, – пишет Шергин, – является одним из самых оригинальных, самых изящных народных художеств России. Из всех народных искусств русского Севера оно стало и широко известным и наиболее оцененным» (1, 98). Изящные изделия холмогорских резчиков в прошлом украшали царские палаты и столичные музеи. Холмогорцы унаследовали это тонкое, прихотливое искусство от Господина Великого Новгорода, где оно почиталось высшей по красоте и ценности степенью рукомесла. Чтобы вообразить картину богатого убранства корабля Соловья Будимировича, сказителю было достаточно указать только на то, что на палубе, в каютке-светелке, возвышалась

             «беседа (беседка. – Ю.Ш.) дорог рыбей зуб,

             Подернута беседа рытым бархотом» (22, 10).

Холмогорские косторезы издревле оберегали секреты своего художества не менее неусыпно, чем средневековые итальянцы – тайну рождения смальт. Однако в годы Первой мировой и Гражданской войн косторезный промысел переживал упадок. Борису Шергину удалось объединить последних, преклонных летами резчиков, таких, как М.П. Перепелкин, В.Т. Узиков, В.П. Гурьев, и составить ядро мастерской в Архангельске по обучению будущих «костяников», которые соблюли бы вековую традицию прадедов. Исследователь холмогорского промысла В.М. Василенко в своей книге «Северная резная кость» лишь вскользь упоминает о том, что «первая попытка организовать промысел (резьбы по кости – Ю.Ш.) и поднять его экономически была сделана в 1921 году. В Архангельске образовались специальные курсы» (23, 68). Автор исследования почему-то не сообщает имени Шергина, вдохновителя и организатора этих курсов. Между тем одно из самых трудных условий возрождения промысла – создание высокохудожественных образцов, ориентирующих мастеров на развитие лучших холмогорских традиций, – обеспечивалось на курсах единственно талантом Шергина. О многом говорит и то печальное обстоятельство, что курсы, детище Шергина, почти сразу же после его отъезда из Архангельска в том же 1921 году окончили свое существование.

Писательством Шергин в последние годы пребывания в Архангельске занимался лишь урывками. Зато он часто бывал в пригородных деревнях, на корабельных пристанях, лесопильных заводах. Он слушал и записывал, «что и как говорит народ», изучал архивы Краеведческого музея, Адмиралтейства, Древлехранилища. Уже в те годы Шергина называли «олицетворенной энциклопедией» народной жизни Русского Севера. Удостоверение личности (от 16 июня 1921 г.), выданное Борису Шергину Архангельским обществом изучения Северного края и губернским совнархозом и скрепленное подписями известных на Севере людей (С. Писахова, В. Постникова, капитана Вл. Воронина и др.), содержит беспрецедентную запись: «Исключительный, единственный в крае знаток северного народного искусства, безусловно, незаменимый работник в этой области» (24). Даже Степан Писахов, сам бывший великолепным знатоком Севера, считал, что Шергин решительно не имеет равных в постижении исторической и художественной старины Русского Севера: «О старине уходящей или ушедшей только Шергин может сказать... действительно, "свет клином сошелся" в Борисе» (25, 306).

В те годы перед Шергиным со всей неотвратимостью встал вопрос, требовавший окончательного и внятного ответа: переходить ли ему в старообрядчество или остаться в православии? Дело в том, что Шергин был крещен в Православной Церкви, но душой и сердцем тянулся к староверию. «Такая безлепица у нас, – признается он в письме Ю. Соколову, – и в церковь ходим, и попов примаем, и старого жаль. "Хромаем на обе плесне''» (26, 164). «Лет с семнадцати, – пишет Шергин в дневнике, – меня страстно занимала мысль: которая вера права? Старая, дониконовская, или "новая", в которой я крещен. И много лет сердце мое склонялось в сторону староверия. Жил я в северном городе, где народ вообще уважает старину... Много лет страсть к древней иконописи и к древнему церковному пению, любовь к старому обряду были моей жизнью; слабохарактерность (это ли?..) помешала мне перейти к старообрядцам» (27, 84 – 85).

И вот, подобно эпическому герою, Шергин на распутье: прямо идти – остаться в православии, влево идти – перейти в староверие. Время требует от него незамедлительного соломонова решения. Но Шергин наедине с собою колеблется, склоняется то к одному, то к другому, не находя ответа, «которая вера права».

Только после изнурительных раздумий Шергин нашел примиряющее начало, которое и разрешило многолетние религиозные сомнения: «…я родился в православной церкви, – пишет он, – и довлеет мне, и любо мне в ней пребывать… трещины, разделяющие православие и староверие… не идут насквозь до преисподних земли, но где-то, и не так уж глубоко, исчезают. Где-то, и не так уж глубоко, христианство едино» (27, 53).

Первыми же художественными сказами – «Из воспоминаний о М.Д. Кривополеновой» и «Устюжского мещанина Василия Феоктистова Вопиящина краткое жизнеописание» – Шергин разрешал сомнения, исподволь удручавшие его, и наглядно, как бы отторгаясь от себя, определялся в новом отношении к староверию. Изъяны последнего, особенно его претензия на обладание «единственно правой истиной» (28, 102), склонили Шергина к признанию старообрядчества верой все-таки «местного значения». А местные рамки уже теснили кругозор будущего писателя и верующего человека. «Где сокровище всея Руси, тут и мое… Мое упование – в красоте Руси» (1, 78, 112), – пишет Шергин, воодушевляясь уже не аввакумовской огнепалостью, а «тихой мечтательностью пренебесного мира» рублевской Троицы – этого, по его словам, «удивительного синтеза русского искусства вообще» (1, 109). А где, как не на земле Троицы, где он провел четыре счастливейших года своей жизни; где, по словам А.Н. Островского, «все русское становится понятнее и дороже» (29, 137), мог Шергин обнять и столь близкое его сердцу «поморское достояние» уже в золотом свете общерусской веры и культуры?

Конечно, не только религиозные колебания, склонившие наконец чашу веры в сторону православия, толкнули Шергина к мучительному расставанию с дорогой родиной. Еще летом 1916 года, на пике своего увлечения старообрядчеством, Шергин пишет Ю.М. Соколову: «Города Архангельска теперь не узнать. И не внешний вид изменился, а внутренняя жизнь повернулась за два года. Мы всё думаем продать свой дом и место. Может, куда уедем» (26, 163).

Патриархально-религиозный дух, дорогой и близкий Шергину, уже не витал над Архангельском. Накатившееся затем лихолетье Гражданской войны оставило страшную мету на судьбе Шергина. «В 1919 году, – пишет Борис Викторович в автобиографии, – я, попав под трамвай, потерял правую ногу, пальцы левой ноги» (30). Это несчастье побудило Шергина отказаться от брака с любимой и уже помолвленной с ним невестой Машенькой Пяркиной.

А в 1920 году "державным шагом" вошли в Архангельск новые "апостолы без креста". Пробил последний час вековых храмов Архангельска, едва ли не каждый из которых представлял собою архитектурный шедевр, каждый был полон древних икон. Не пощадили даже жемчужину Архангельска – кафедральный Свято-Троицкий собор.

Степан Писахов вспоминал: «В 1920 году в Холмогорах жгли иконы древнего письма, рукописные книги, облачения. Три дня!.. Кабы знать место, в коем сохранна будет старина! Кабы знать лет 50 назад! В Индии, говорят...» (31)

Если прежде своеобразие Архангельску придавали флотилии судов, груженных рыбой, то теперь армады уже иных кораблей стояли на рейде и у причалов. Вот что рассказывал об Архангельске тех лет писатель Олег Волков, отбывавший здесь ссылку: «Буксиры волокли караваны барж, паровозы – бесконечные составы товарных вагонов, условно называемых теплушками. Это по воде и по суше, из деревень всех российских губерний свозили крестьянские семьи. Выгружали их на пристанях, в железнодорожных тупиках, где только отыскивалось еще не занятое место. И оставляли под открытым небом»
(32, 186).

Под угрозой расправы, а равно и от безысходности безрелигиозного существования Шергин бежит из родного города, как бежали из отчих краев прадеды-старообрядцы, спасаясь от антихриста.

Получив приглашение директора Московского института детского чтения А.К. Покровской, горячей поклонницы народной культуры Русского Севера, принять участие в работе института, Борис Шергин в 1921 году покидает родной город, в почву которого, как ему прежде казалось, он, как дерево, навеки врос корнями. Но пал на жизненное море злой ветер-полунощник, и лодийку судьбы «отнесло-отлелеяло» от родимой стороны.

Свою печаль расставания с родиной Шергин позволил себе соотнести с сокрушением псалмопевца Давида: «Забвени буди десница моя, пусть иссохнет язык мой, если забуду тебя, родина моя прекрасная!» (1, 117).

Как с любимым человеком, прощался Шергин с родиной. «Это было в молодости, – вспоминал он, – когда я расставался с родимым домом. И там я, ладонь к ладони, бил локтями о стол. Кричал тогда: "Прости, отчий дом! Думал, век буду здесь жить, остается век поминать!''

Вышел на пристань. Увидел красоту вечную, превосходящую всякое горе. Было небо, пылающее золотом и розами. Двина катила волны сизые с чернью, а гребни волн отражали огненный закат.

Север мой, родина моя! Живы они, свидетели моей жизни. И не "погибающие зори", а свет вижу вековечный» (27, 173).

Примечания

1. Шергин Б.В. Поэтическая память. М., 1978.

2. Первая всеобщая перепись населения Российской империи, 1897 г. Архангельская губерния. Т. 1. СПб., 1899.

3. Соловецкий патерик. М., 1991.

4. Шергин Б. Илья Муромец. М., 1968.

5. Писахов С.Г. Письмо к В.И. Малышеву от 18 апр. 1953 г. Архив
В.И. Малышева. РО ИРЛИ. Ф. 494. Л. 21.

6. Шергин Б. Дневниковая запись от 19 апр. 1946 г. Архив Б.В. Шергина.

7. Сообщено Б.В. Шергиным автору этих строк.

8. Кизель Н.К., Мазюкевич В.И. Историческая записка Архангельской Ломоносовской гимназии (1811 - 1911). Архангельск, 1912. Ч. 434.

9. Отчет о состоянии VI кл. Архангельской Ломоносовской гимназии за
II четв. 1912-1913 уч. г. ГААО. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 1087. Л. 50 (об.).

10.  Шергин Б.В. Гандвик – студеное море. Архангельск: Сев.-Зап. кн.
изд-во, 1971.

11. Шергин Б. Дневниковая запись от 22 июля 1966 г. Архив Б.В. Шергина.

12. Русская прогрессивная художественная критика II пол. XIX – нач. XX века. Хрестоматия. М., 1977. С. 658.

13. Цит. по: Коровин К. Жизнь и творчество: Письма, документы, воспоминания / Сост. Н. Молева. М., 1963. С. 421.

14. Билибин И.Я. Остатки искусства в русской деревне // Журнал для всех. 1904. № 10.

15. Цит. по: Бобров А.Г. Новгородские летописи. СПб., 2001.

16. Точное название статьи “Остатки искусства в русской деревне”.

17. Шевченко А.В. Собрание материалов. М., 1980.

18. Цит. по: Зайцев С.М. Станислав Ноаковский. М., 1980.

19. Протоколы педагогического совета Архангельской Ломоносовской гимназии за 1912 - 1913 уч. год. ГААО. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 1087. Л.50 (об.); Оп. 1. Ед. хр. 1123. Л. 12.

20. Каталог художественной выставки “Русский Север”. Архангельск, 1917.

21. Отзывы местной печати о выставке "Русский Север" // Известия АО ИРС. 1917. № 7 – 8.

22. Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. М., 1977.

23. Василенко В.М. Северная резная кость (Холмогоры). М., 1936.

24. Хранится в архиве Б.В. Шергина.

25. Писахов С.Г. Сказки. Очерки. Письма. Архангельск, 1985.

26. Письма Б.В. Шергина к Ю.М. Соколову // Русская литература. 1984. № 4.

27. Шергин Б.В. Жизнь живая: Из дневников разных лет / Сост., авт. предисл. Ю.Ф. Галкин. М.: Патриот, 1992.

28. Рябушинский В.П. Старообрядчество и русское религиозное чувство. М.; Иерусалим, 1994.

29. Островский А.Н. Полн. собр. соч.: В 12 т. Т. 10. М., 1978.

30. Шергин Б. Автобиография (неопубл.). Б/д. Архив Б.В. Шергина.

31. Писахов С. Письмо к В.И. Малышеву от 22 апр. 1960 г. Архив В.И. Малышева. РО ИРЛИ. Ф. 494. Лл. 40, 47.

32. Волков О. В. Погружение во тьму. М., 1989.

 

 

Е.Н. Кузьмина

(Архангельск)

Духовное наследие Бориса Шергина
(По страницам дневников)

Дневниковые записи Б.В. Шергина – явление уникальное и с точки зрения литературоведов, и с точки зрения лингвистов, но, может быть, прежде всего эти дневники необходимы православному читателю, потому что это история внутренней жизни человека, история поиска душой человеческой своей бессмертной красоты, обретаемой в покаянном плаче и слезах.

История, конец которой знает один Господь.

Но промыслительно, что Он открывает нам с помощью людей, знавших Шергина, эту историю, пусть даже какие-то отдельные периоды ее.

В настоящее время дневники Бориса Викторовича Шергина изданы не полностью, часть их опубликована Юрием Галкиным, часть – Юрием Шульманом, большая часть еще хранится в архивах. Дневниковые записи вобрали в себя поразительной красоты описания природы, размышления о Вере, о Церкви, о литературе, искусствах, о судьбах человеческих, некоторые записи являются законченными художественными миниатюрами. Но чем чаще я перечитываю «сердечные мысли, закрепленные письмом», тем яснее дневниковые записи складываются в моей душе в песни покаянного канона – «Покаянного канона Бориса Шергина». Иногда прерывается канон, – и читаешь почти акафистные славословия Господу и святым земли русской, а затем, с еще большей глубиной, звучат слова покаяния. И описание природы уместны в этом каноне, потому что, как пишет Шергин, «Земля и Природа, попираемые “блудным сыном”, независимо от умонастроения сына помнят и знают Бога. И человек, приникнув к Природе, войдя в нее, полюбив ее, прислушавшись, скажем, в дни Страстной седмицы пред рассветом, увидит, что природа сопостраждет Христу, с ним сопогребается и с ним воскресает» (2, 178), т.е. и природа не живет сама по себе, а живет в Церкви. Не удивительно, что и молитва у Шергина часто рождается после соприкосновения с красотой Божьего мира: «Вчера в ночи вылез я на улицу. Оконные бельма везде погасли, только небо глядит таинственно и светло. И стала убогая душа похвалять Сына Божия. <…> В большом-то городе, в вавилоне асфальтовом, где люди многоэтажно кишат в непробудной суете, как трудно и на малую минуту «упраздниться» и почувствовать, что ''есть Бог''. Весь день проведя в ''молвах многих'', как дорога и благословенна минута, когда вот этак, с глазу на глаз с небом тихим ночным, какое-то благодатное веяние незримого света горнего ощутишь. И тут Его славишь, сердечным своим желаньем к Нему припадает мысль, ко Господу моему прелюбимому. <…> К человеку самому близкому не припадешь во всякую минуту хотя б потому, чтоб его не растревожить. А к Твоим ногам, Сила непобедимая и милость бесконечная, всегда можно припасть и «теплоту любимую» восчувствовать. «Вы не рабы, вы други мои», – говорит Сын Божий ученикам. Я не ученик, я прах под ногами рабов Божьих. Но и такую мусорину, как я, Он видит и знает. И меня, мусорину, Он в друзья зовет. Дак уж каково же любо и дивно мне Друга такого иметь! Такого Друга помышляя, ум крылья ростит и в горние миры возносится. От этого земные скорби малыми и терпимыми кажутся…». И дальше продолжается молитва уже словами каноническими: «Ты Собезначальное Слово Отцу и Духови!…» (2, 170). «Вот этак
из-под дому-то, из-под угла домового соглядаешь небо таинственное, и слушает оно тебя. И спешишь ты те слова найти, которые бы вполне и до дна сердечное твое желанье, молитву твою выразили. И вот тут любы, и сильны, и желанны, и упоительны словеса священных догматствований о Сыне Божием. <…> Словеса, изреченные о Сыне и Слове Божием святыми отцами и учителями, всесовершенны, вечны, прекрасны» (2, 170).

Не в одной записи, начиная с оплакивания своей жизни и своего духовного состояния, Шергин переходит к покаянным молитвам, а затем к славословию Господу. В иные же дни, когда у души нет сил подняться в молитве, когда «изорвется сердце», «страх перед завтрашним днем пригнетают силу ума, делают сердце пугливым, сердце просит радости, как голодный – хлеба, просит и безнадежно, безответно умолкает», печаль «угнездилась в сердце… и держит его, не отпуская», Шергин ищет Бога, то переносясь памятью в детство и юность на любимом Севере или в священные для него места Радонежской земли, то приникая сердцем к красоте природы, и «тихая, прозрачная заря поздневечерняя успокаивает боль души, умиротворяет скорбь сердца…» (1, 38). Бывали и самые тяжкие для него дни, когда и к природе не было сил приникнуть: «Не вижу природы, не дышу ею, утерял ея светлое виденье и знанье…» (3, 125). «Вот когда я говорю, что-де природа жива и радуется о Господе, то в моих устах эта истина является празднословием... Благовествовать вправе лишь тот, у кого со словом слитна и его жизнь» (3, 120).

Покаянный мотив проходит через все дневники Шергина, где-то звучит как плач, где-то как стон, в иных записях – как воздыхание… Кому из людей не знакомы горестные состояния души, да всякий ли найдет такие слова, чтобы выразить те состояния? Язык Шергина настолько выразителен, ярок, сказанное им так понятно сердцу, что читаешь одну запись, другую – и происходит чудо: каждое шергинское покаянное слово становится твоим покаянным словом… «Сказано: сила Божия в немощах совершается. А вот мои немощи далече мя творят от ясности, от радости Господней. Видно, смолоду надо было заготовку великую производить, каким-то образом силы духовные копить, чтобы, как немощи придут, было чем «силу Божию» ухватить. А я жил как придется, как попало. Стал под старость решетом дырявым. Как во мне силе Божией удержаться!» (3, 120 – 121).

«Настал и прошел день преподобного Сергия и день Савватия Соловецкого. А я молол на житухиной мельнице. Мелева было много, а помолу нет. <…> Умишко-то о ''делах'' тревожится, как мячик под прохожими ногами, катается мысль, и устанешь ты этот мячик к месту прибирать… Знаешь, что праздник и свет сегодня, и сердце-то спросится робко: «Припасть бы к преподобническим ногам, очень-де лик-то светел у святого…» Но недолго прядется светлая злато-шелковая нить. Боязливо обрывает ее унылое веретено сознания. Снова и снова наматывает свой привычный будничный шпагат»
(1, 113).

«…Ведаю, что «внутри нас царство», что счастье это, радость сия в нас. Но великое сокровище это подвигом великим добывается. А я, губы распустя и расшеперя лапы, век свой проболтал. Эта дума есть богатство-то схватить, а только бы без труда» (1, 113).

«Побродил по улице: снег, слякоть… Все немо. И я взял, открыл от Иоанна, словеса Христовы к ученикам после тайной вечери. Он говорит Петру: «Душу ли свою за меня положишь? Петух трижды не пропоет, как ты отвержешься меня…'' И сразу пало на сердце: Сыне Божий, ведь это мне он говорит!» (1, 76).

«…Каин я, Каин! И часть моя с Каином. О, какое я скаредное ничтожество в сравнении с брателком моим, который не треплет языком о Боге, а просто доблестно, из последних сил тянет ярмо жизни, без высоких речений кладет душу ''за други своя''. Взял в руки книгу аввы Дорофея. Мне ли читать?! Всяка строка бьет меня по лицу… Всякая неправильность человека, говорит авва, даже по отношенью к посторонним людям потемняет сердце. …Аз же брата своего Авеля ежечасно убиваю. Ежечасно сам сатана играет мною и радуется обо мне» (3, 122).

И кто из нас может сказать, что эти слова не о нем? Потому так живительно действует на душу покаянный плач Шергина, что всем существом своим ощущаешь, как душа его мучается и к Богу припадает, а за его душой и твоя – вслед. Прочитала я у одного из пишущих священников, что, мол, перестал он видеть положительные стороны у людей, т.е. хорошее перестал видеть, так как по роду службы приходится ему все больше плохое слышать… И невольно стена невидимая сразу воздвиглась между ним и мной, грешной, хотя все верно – с хорошим в храм на исповедь не идешь… Взяла любимого Шергина для укрепления, читаю: «Обижусь на давку в церкви, а того в толк не возьму: «последняя Русь здесь», как говорил замечательный русский человек Аввакум протопоп. Охают, пыхтят, исходят потом, ругаются, а ведь стоят часами… Поэт, ныне умерший, говаривал: ''Не увидишь лика человеческого, все рыла''. Я видел: три женщины, друг друга как бы поддерживая, идут ко всенощной. Все три в черном. Две-то ведут третью. Она еле переступает. У всех трех спокойные, я бы сказал, прекрасные лица. В руках вербочки и свечки. Есть еще лики человеческие!» (2, 157)

Читая Дневники Шергина, как-то особенно понимаешь, что такое жизнь в Церкви, где все живы, где все живет Богом и в Боге. События Евангельские пересказывает Шергин так, словно был свидетелем происходящего: «Белые пески, плеск волн, утренний ветер. Галические рыбаки-апостолы тянут мокрую сеть… Начало брезжить утро, вот рыбаки видят, что на берегу стоит некто Светлый и ветер треплет воскрилия Его одежды. Доносится с берега и голос Незнакомца, повелевающий закинуть сеть еще раз. Тогда Иоанн, самый юный из рыбаков, узнал Учителя и закричал: «Это Господь!» И Петр не стал ждать, пока остальные доправят к берегу тяжелый кораблец. Где ждать! Сердце-то Петрово петухом запело, только не тем петухом, что на дворе у Каифы. В чем мать родила в море Петр-от бросился, плавью берега достал да и пал к ногам Любимого-то… А на бережку костер, дымок белый стелется… Опять в Эммаус двое идут и Третий с ними, Неузнанный. А кругом-то утро Воскресения. Над широкой долиной купол небесный, лазурь бездонная, жаворонки звенят… И сердца горят восторгом у двоих-то, Третьего слушаючи, а не могут Его узнать. И язвы гвоздиные небось видят на пречистых руках и ногах, а – «удержаны иги»… О, вечная юность, вечное возрождение, вечная благодатная сила, вечное светлое могущество, вечное существование и пребывание евангельских событий!..» И заканчивается эта запись словами: «Утром открою оконце, и в мой подвал глянет вечное светлое небо. Открою и страницу Евангелия, отсюда в дряхлеющую, убогую мою душу начнет струиться весна вечной жизни»
(2, 166).

Вот она – жизнь христианина в Церкви, «проживание в вечности», как говорят отцы Церкви. «Христианин любой исторической эпохи, в любое время есть участник всей полноты бытия Церкви», – пишет диакон Станислав Чуркин в своей статье «Живущие в вечности» (4, 235). Борис Шергин, с трудом выходящий из дома из-за болезней, почти слепой, – «участник всей полноты бытия Церкви». Он проживает евангельские события, он знает, что «Бог дивно живет во святых, и святые дивно живут в Боге», что «все, что от Бога, то есть от жизни, от света, от разума, вечно пребывает и существует, вечно юнеет. Святые ''в Боге почивают''. Про святых Божиих, как и про Бога, нельзя сказать, что они были. Они есть. Здесь нельзя сказать, что ''они были, да прошли''» (2, 174); Шергин верит, что святые преподобные Герман, Зосима и Савватий, преподобный Сергий пребывают с нами… Более того, Шергин их видит, как пишет Е.Ш. Галимова, «духовным зрением» (5). Преподобный Савватий, к примеру, «весь молитва, весь песнь к Господу, весь фимиам благоуханный, не замечает, что ряска его обветшала, что двери пропускают мороз, а топоренко худое, гвоздей нету, лопата, чем гряды копать, треснула, иглы приломались, нечем зашиться…». А преподобный Герман другой: строгий инок, «характер чрезвычайно деятельный и практический», «не может терпеть, чтоб «отец» жил не обихожен»… «И Германа не держат ни бури, ни ветры. На чем попало преодолевает морские просторы, спеша за гвоздями, за пилою, за пряжей для сетей, за холстом для рубах…» (2, 168 – 169).

Не удивительно, что среди суеты и шума Москвы видит иной раз Шергин, как за домами, в конце улочки, возникает вдруг берег моря: «Серые камни, белые пески, раковины… В этой тишине, в тихом сиянии северного дня вижу двух иноков. Это преподобный Савватий и преподобный Герман отправляются на Соловки…». А где-то «меж Хотьковом и Троицей» духовное зрение позволяет «увидеть несомненно и реально» «Ангела Радонежского, Хранителя всея Руси, Сергия». И нас Шергин призывает приникнуть «светлой мыслью, живым умом, горящим сердцем к поре и времени, в которое жил» Преподобный. «Исчезнет завеса веков», и мы увидим, «как игумен радонежский ронит лес на строение обители… как спешит по московской дороге на зов друга своего Алексия-митрополита… <…> Твои уши услышат стук топора в дремучей дебри. Ты пойдешь по тропиночке и сквозь дерева увидишь белеющие срубы избушечек-келий… Вон и сам Великий пилит сосновое бревно с Исаакием… Перестала звенеть пила. Преподобные отирают холщовым рукавом пот с чела… Ты стоишь и не чуешь, что тебя кусают комары… Смолой и земляникой пахнет темный бор, благоухает духмян-трава… А ты плачешь от радости: не мигаючи соглядаешь ты солнце русское – Сергия, созерцаешь ты зорю утреннюю, росодательную» (2, 174). Шергинские славословия преподобному Сергию – одни из самых ярких, выразительных мест его дневников: «Сергий – вечная живая любовь Святой Руси. Он весь был любовь, огнем горящая, а любовь вечно пребудет, когда и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знанье истребится», «Сергий Радонежский… Что благоуханнее, что светлее, что краше?! Сергий Радонежский – наша весна, вечно юнеющая, благодатное утро Руси Святой, наше возрождение, наша радость неотымаемая!.. Радуйся, Сергие, сияние русское, радуйся обрадованный!» (2, 174), «''Помянух Бога и возвеселихся''. Помянул Ангела Святой Руси – и посветлело на душе. Вспомянул Сергия Радонежского – и обрадовался» (2, 173). Эти цитаты взяты из дневников первого послевоенного года. Удивительно точно определяет Шергин значение преподобного Сергия для России: «Он возгнещал и раздувал пламя национальной свободы, пламя национального сознания на Руси. ''Истинный воин'', великий и неутомимый борец, он и в предсмертном своем завещании молит и повелевает русским людям: ''Смотрите, чтобы свеча не угасла'', т.е. дух национального самосо-знания. Имя Сергиево стало знаменем национальной свободы. <…> В годы бедствий Русь говорит: ''Он жив, он с нами!''» (3, 134 – 135).

Радостен и возвышен настрой дневников 1946-го года. Записи, посвященные событиям и переживаниям страстной седмицы, пасхальных дней не хочется разбивать на цитаты, настолько все в них важно, все волнует, всему сопереживаешь.

Некоторые читатели пытаются в дневниках Шергина отыскать какие-то отклонения, несоответствия церковному учению. Да и сам Шергин пишет о себе, что он, мол, «дилетант», «самоучка» «в науке (да, да – науке!) духовного совершенствования» (3, 121). Но ведь большинство из нас и учиться не приступали, и тяги к этой науке не имеют. А хорошо знающий, что соответствует, что не соответствует, смог бы немощным, больным, забытым, полуголодным, сидючи в холодной комнатенке в тяжкие военные годы, писать: «Завтра память преподобного Савватия… Преподобные отцы Сергий, Кирилл, Савватий и Зосима жили в ХIV и ХV веках. Мы живем в иные времена. Но это не значит, что иное время – ''иные песни''. Нет! Правда, святость, красота вечны, неизменны. Мы проходим, а великие носители святости и красоты живы, как живы звезды. Вот это созвездие видишь ты, видели и твои праотцы, будут видеть, если продлит Бог век мира сего, и правнуки твои… Благословенна эпоха, благословенны времена, в которые жили чудотворцы Сергий, Кирилл, Савватий, Зосима… Они наша слава, они наша гордость, упование и утверждение. Я-то маленький, ничтожный, жалкий последыш против тех святых времен. Но я наследник оных благодатных эпох. Я хоть сзади, да в том же стаде… <…> Я в церкви Христовой, и она во мне. А этим сокровищем обладание ни с каким богатством земным не сравнишь…» (1, 19 – 20)?

Сколько любви, восхищения, восторга сердечного в шергинских словах, посвященных Церкви Православной. А сколь высок проповеднический пафос в записях пасхальной недели! Это уже непосредственно к нам обращается Борис Шергин: «Мы настолько ослабли духом, что уж не в силах осознать, что смерть побеждена, что человек предназначен к иному пребыванию. <…> Не наше дело стало, что слава Воскресения воссияла на Церкви. Стали мы как гнус подпольный, и холодны мы к понятию ''Едина Святая Соборная и Апостольская Церковь''. А ведь мы должны быть, мы предназначены быть не куриным гнездом, не свиным стадом, а собором христиан. Сегодня Церковь торжествующая, вечная, в эту Христову ночь возводит окрест очи свои орлиные и сочетает чад своих, собравшихся от Запада, и Севера, и Юга, и Востока. А мы где? Не у помойных ли ям?! Ради чего же мы от счастья, к которому предназначены, от подлинной, истинной Жизни, от Света немеркнущего, от радостной Славы, от благодатного своего величия, от мира душевного, неизреченного, от могучего бескрайнего ведения и познания, которые дает Христос Воскресший, отворачиваемся?» (2, 163)

Борис Шергин писал свои дневники в то время, когда еще не жили столь вольготно на российской земле инородные религиозные организации и многочисленные секты. Но те дневниковые записи, где речь идет о сектантстве, словно написаны для нашего времени; к тому же мало кто сегодня может сказать об еретиках и сектантах столь ярко и убедительно: «Отщепенцы, гордясь и надмеваясь, называют себя «духовными християнами». Церковная вера, видите ли, не духовна. Эх, не форси, сектант, в пустом-то кабаке, без денег-та! Немножко поучись да подрости, приникни к жизни церковной, к истории Церкви. Отцы и учители вселенские не духовны? Сергий Радонежский не духовен? Нил Сорский не духовен? Серафим Саровский не духовен?! Ино пусть сектантские щенки лают: ветер их глупую лаю носит. <…> Камень веры Христовой многогранен, и одна из сияющих граней его – поэзия прошлого. Но это прошлое вечно юно и вечно живет в Церкви» (2, 173). «Баптизм или какая рационалистическая секта – их ''как ворона на хвосте'' невесть откуда занесла. ''С ветру'' все эти учения. Потому адепты этих учений и навязываются так, потому они и беспокойны, и егозливы, что чуждая они трава на лугах Святой Руси. Не здесь они выросли, сюда наскочили. <…> Что такое православие? Вечерний звон, наводящий так много дум о «юных днях в краю родном»… Белая церквица среди ржаных полей… Или там, на милой родине моей, шатры древних деревянных церквей, столь схожие с окружающими их елями… И эти дремучие ели и сосны, и деревянное зодчество – они выросли на родной почве»
(1, 149 – 150).

Детство и юность многих моих ровесников пришлись на пору воинствующего атеизма. Но Россия, Родина – были для нас не просто слова. Нас все же воспитывали в любви к своей стране. А Православие, хотели этого или нет безбожники, продолжало жить в России, потому как Россия от Православия неотделима. И рождение заново в Православии было для многих из нас естественно: мы, блудные дети, вернулись домой. А потом Родина наша стала поноситься ее врагами и хулиться. Иной раз после просмотра телепрограмм, чтения кое-каких изданий создавалось впечатление, «будто весь род русский только вчера наседка под крапивой вывела», как писал Н. Лесков. Многие стали отрываться от родной почвы. И тем, кто оторвался, отказался от России (а отказаться можно и не уезжая), вера Православная стала чужой. Вот тогда и раздолье стало чуждым нашей стране религиям и сектантским учениям. Иные же решили повернуть историю вспять и вернуться к язычеству. А вот как пишет Шергин о язычестве, столь модном сейчас: «Гете, капризничая, как дитя, не хотел видеть, что младенчествовать, веселяся над игрушечным ''роем богов родимых'', нельзя было без конца роду человеческому. Я говорю об эллинах, об их ''рое богов''. Но и у нас, русских, как и у народов романских, германских, был свой ''рой богов родимых'': русалки-наяды, лешие-сатиры и тому подобное. Но примитивна была наша мифология. Не долетала до заоблачных высот Платонова мировоззрения. Но платонизм был вершиною, с которой видна была уже лазурь христианского неба. Но и высокая философия (языческая), как и языческая народная религия, не могли бы уже бороться с тем роковым и неизбежным положением, что ''мир во зле лежит'' <…> Если бы не пришел Христос, никакой свет давно уже не светил бы, давно уже все было бы объято тьмою ''мира сего''» (2, 159 – 160). «Наивная детская религия с ''роем богов родимых''… как и чем отирала бы она море слез, тоску и скорбь человека, стонущего посреди ''прогресса и цивилизации'', когда ''науки'' занялись изображением смертей?.. Только принявший на себя волею все наши скорби, только Тот, который открыл миру, что ''Бог есть Любовь'', только Он, простирающий нам руки с язвами крестными и взывающий: ''Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас'', только Он, единый безгрешный, Владыка кроткий, Владыка тихий, может уврачевать безутешную скорбь рода человеческого» (2, 160).

Много размышляет Шергин и о судьбах интеллигенции, возводящей искусства, науки, музыку, поэзию в ранг «богов родимых». Недавно правление нашего регионального отделения Союза писателей России упрекнули в том, что мы пытаемся заставить писателей «обуживать свое миросозерцание церковными запретами», пытаемся втиснуть «великую русскую литературу» в церковные рамки. Не церковными рамками – «узкими рамками ''мира сего'' ограничены горизонты наук и искусств, равно как и философских учений, приемлемых современным человеком, – пишет Борис Шергин. – Поэзия, философия, музыка, свободные художества, науки – все, чем мнят
''творцы'' века сего украсить, возвысить, осмыслить, объяснить, облегчить жизнь, – все это не может претендовать и не претендует на то, чтобы быть или стать всемогущею силою, всеобдержным чудом, чудом, которое властно над жизнью и над смертью. …Понятие
''Церковь и Вера'' бесконечно более великое. ''Вера и Церковь'' – это вечность, это светлое познание начал и концов жизни» (2, 160). И в другой записи: «Церковь вся – в поэзии и красоте» (2, 173). Так что толкование о церковных рамках и требование «свобод» для писателя, как и для всякого другого, – это почти всегда требование «свободы грешить», с той разницей, что творческий человек и грешит-то «безбожнее и безобразнее», нежели другие.

Сегодня опубликованы дневники нескольких шергинских лет. Воистину сокровище эти записи для тех, кто в скорбях и болезнях идет по пути спасения. «Человеку, взыскующему Христа, суждено претерпеть и Голгофу. И тогда наступит воскресение, – пишет Борис Шергин в последней из опубликованных записей за 23 – 29 августа 1968 года. – Возьми на себя подвиг, унылый преогорченный человек, отряхни мрачный сон. Возьми иго, возьми бремя, реченное в Евангелии. Возьми на себя крест…» (3, 146 147). Помните, «благовествовать вправе лишь тот, у кого со словом слитна и его жизнь»… Шергин имел полное право призвать нас к ношению креста. «С точки зрения ''мира сего'', я из тех людей, каких называют ''несчастными''. Без ног, без глаз». «Не много ли для одного человека?» – участливо спрашивает Бориса Викторовича врач. Далее в дневнике идут слова, часто цитируемые авторами работ о Шергине: «…Так мало счастливчиков, в такову печаль упал и лежит род человеческий, особливо сынове российские, что в полку сих страдающих спокойнее быть для совести своей…» (1, 41). И за ними следует запись, которая вновь звучит как обращение Шергина к неведомым своим потомкам и читая которую понимаешь, сколь деятельна была «бедная, обнаженная» шергинская душа: «…Вот все они (мы) ходим в церковь, служим молебны перед иконами, просим у икон чудес, исцелений, требуем от икон активности, а наша активность ограничивается тем, что пришли в храм да купили свечу… Чудо есть, и Богу вольно человека чудом найти. Богу нигде не загорожено… Да мне-от надо раденье приложить. Вот, скажем, я иду путем и получаю известие, что за этими лесными болотами живет любимый мой друг, которого я давно ищу и который меня ищет. Неужели я не буду всяко трафиться за эти болота?! Неужели я буду сидеть да ждать, разве хватит у меня терпенья сидеть в бездействии: он-де сам меня найдет. Нет! Ползком и бродом, днем и ночью примусь я попадать в город, где друг-от меня ждет. Я к тому сказываю, что чуда-то не надо дожидаться спамши да лежамши…» (1, 41 – 42)

В трудах великих прошла шергинская душа свой путь в этом мире.

От святых отцов Церкви остались нам «богомудрые писания», созданные по внушению «Духа Божия для последних времен, созданные для нас». С трепетом, с вниманием сердечным принимавший это руководство ко спасению Борис Шергин оставляет нам «путевые заметки» своей горестной странницы-души, взыскующей Бога. С благодарностью, состраданием и любовью пройдем хотя бы часть этого пути вместе с нею.

Примечания

1. Шергин Б.В. Жизнь живая: Из дневников разных лет / Сост., авт. предисл. Ю.Ф. Галкин. М.: Патриот, 1992.

2. Шергин Б. Из дневников. Публ. Ю. Галкина // Москва. 1996. № 7.
С. 157 – 178.

3. Шергин Б. Дневники. Публ. Ю. Шульмана // Москва. 1994. № 5.

4. Чуркин С. Живущие в вечности // Всерусский Собор. 2002. № 1.
С. 234 – 242.

5. Галимова Е. Духовное зрение Шергина // Новая книга России. 2003. № 6. С. 23 – 25.

 

 

С.В. Петухов

(Сыктывкар)

Циклизация прозы Б.В. Шергина

В русской литературе ХХ века циклизация произведений лирических и прозаических жанров предстает в качестве творческой нормы и выражает усиление активности авторского сознания, стремящегося вступать в широкие диалогические отношения с действительностью. Будучи "вторичным жанровым образованием по отношению к первичности жанрово-видовых признаков отдельного произведения'' (1), литературный цикл значительно усиливает роль контекстов (и шире – дискурсов), снимая тем самым излишнюю авторитарность единичного сюжета, и создает ситуацию диалога. Иными словами, литературный цикл специфичен уже по своей жанровой природе.

Важно отметить, что в качестве завершенного структурного единства прозаические циклы в ХХ веке создавались авторами, сильно разнящимися по своим эстетическим установкам (2), и в том числе писателями, тяготевшими к сказовой форме повествования. Разные виды цикличности можно обнаружить, обратившись к творчеству А. Ремизова, Е. Замятина, М. Зощенко, П. Бажова, С. Писахова и Б. Шергина. Сравнительно широкий круг указанных авторов неслучаен. Так или иначе, все они ориентировались на стилистику устной речи, утверждая известную автономность сказа на фоне широко распространенного повествования от первого лица (3); в их произведениях нередко появлялись персонажи-рассказчики, носители сравнительно ограниченного сознания, которое далеко не всегда согласуется с авторским восприятием мира. Следствием этого являлась ситуативная ограниченность единичного сюжета, некоторая "частность" рассказанной истории. Преодолеть эти "недостатки" сказовой формы писателям помогала циклизация – создание художественного ансамбля сборника, книги или отдельного цикла.

Говоря иначе, произошло смещение жанрового акцента: авторы стали мыслить не единичными текстами, но именно циклами как "более оптимальным средством" для передачи "конкретного жанрового содержания" (4).

В предлагаемой вниманию читателей статье мы обращаемся к прозаическим циклам А.М. Ремизова и Б.В. Шергина – двух самобытных художников слова, связанных с северным краем и фактами биографии, и содержанием произведений (5).

Так, уже первая книга А. Ремизова "Посолонь" (1907) представляла собой сложное композиционно-тематическое единство, которое определялось принципом цикличности. Свое название книга получила от "движения по солнцу", от календарной приуроченности сюжетов. Четыре части книги – "Весна-красна", "Лето красное", "Осень темная", "Зима лютая" – это самостоятельные подциклы, сопоставимые с главами повести или романа, объединенные в стремлении реконструировать мифопоэтические представления русского народа. Такая художественная реконструкция осуществлялась писателем не только по текстам разных фольклорных жанров (сказок, игровых и колыбельных песен, заговоров и прочих форм), но и, например, через предметные реалии народного быта.

Количество сюжетных единиц, скрепленных общим названием, определяется здесь исключительно авторским представлением о мере и целесообразности. Подобно тому как цикличность фольклорных жанров не знает жестко заданных границ (что отражается, например, при составлении указателей сказочных сюжетов) (6), текстовой объем циклов в книгах А. Ремизова "Посолонь" (1907), "Докука и балагурье" (1914), "Николины притчи" (1924) выглядит достаточно произвольным (то есть циклы вполне возможно было бы продолжать и продолжать). Подобный же принцип поэтики литературного цикла, подразумевающий фрагментарность одиночного сюжета и потенциальную открытость текстового объема художественного целого, можно отметить и применительно к литературным сказкам Степана Писахова (7).

Итак, в произведениях, основанных на фольклорном материале, А. Ремизов располагает свои сюжеты как бы "по горизонтали" – знакомит читателей всякий раз с новыми персонажами и необычными историями. При этом существенной чертой ранних циклов Ремизова оказывается "двойное осмысление" фольклорных образов, которое создается благодаря доброжелательной иронии повествователя-рассказчика, дистанцированно, "со стороны" оценивающего своих персонажей.

Например, в сказе "Змей" из цикла "Осень темная" обыгрывается история курьезных отношений мальчика Петьки и его бабушки. Вначале сообщается о том, что, желая бабушке достатка и сытости в ее будущей загробной жизни, Петька подкладывал в сундук с припасенным для похорон бабушкиным убранством капустные кочерыжки: "На том свете бабушке пригодятся, сковородку-то лизать не больно вкусно…" (8, 42). Не зная о проказах внука, бабушка стала объяснять появление в сундуке кочерыжек проделками "нечистой силы". Далее Петька пристрастился запускать воздушных змеев. Для бабушки же эти змеи становятся продолжением "бесовских наваждений", теми самыми Змеями, которые искушают вдов, творят беззакония и приносят погибель людям. Кульминацией сказа становится случай, когда Петька решил, подобно воздушному змею, полетать под облаками и рухнул с высоты, угодив точно на бабушку, чем запугал несчастную женщину окончательно.

Рассказанная А. Ремизовым юмористическая история вовсе не означает, что писатель стремился только развеселить читателей. Другие сюжеты, включенные в цикл "Осень темная", дополняют рассмотренный текст и включают повествование, например, о лечении больных детей, о вдовьем празднике Троецыпленнице, о свадебном причитании невесты и др. Жанровое единство циклов в книге "Посолонь" достигается тем, что автор подчиняет разнообразный фольклорный и бытовой материал особой манере сказывания ироничного повествователя-рассказчика; при этом композиционная стройность всего текстового ансамбля формируется на фоне тематического разнообразия.

Похожим образом в книге сказок "Докука и балагурье" Ремизов предлагает вниманию читателей циклы несхожих (в конкретном преломлении темы) сюжетов при единстве тематики на более высоком содержательном уровне. В этой книге сообщается о подчеркнуто разных проявлениях женской любви (цикл "Русские женщины")
(9, 105 – 147), о несхожести причин, побуждающих человека к воровству (цикл "Воры") (9, 160 – 185), о различных вариантах отношения человека к ближним, к предначертанной свыше доле ("Мирские притчи") (9, 199 – 220).

Иначе выражал свое отношение к традиционным сюжетам Б.В. Шергин: "Сказывать и писать о Русском Севере, о его древней культуре, – сообщал он в письме в редакцию "Литературной газеты" в 1956 году, – я считаю моей миссией" (10).

В творческом наследии Б.В. Шергина принцип циклизации художественного материала выражен не менее последовательно, чем в раннем творчестве А. Ремизова, но отличается большей вариативностью. В качестве характерной особенности прозы писателя литературоведами не раз отмечалось редкое композиционное единство книг Шергина, в которых "разнообразие включаемых произведений... формируется в пределах целостности, подчинения текстового подбора общей идее книги" (11, 177). И тем не менее, заботясь о гармоничности всего публикуемого ансамбля, автор достаточно часто обращался к более строгому типу циклизации.

Всего нам известно шесть стабильных ("собранных") циклов Шергина. Три из них выходили отдельными книжками, сохраняя при этом черты единого жанра: цикл сказок о герое-плуте "Шиш Московский" (1930) (12), авторские обработки былинных сюжетов "Илья Муромец" (1963), цикл пословиц в рассказах "Незабудки" (1969). К указанному ряду следует отнести еще один цикл – сказки о пошехонцах "Дураково поле", вошедшие в сборник "Архангельские новеллы" (1936). Характер их объединения мало отличается от принципа цикличности, отмеченного в ранних книгах А. Ремизова.

Тем не менее необходимо подчеркнуть, что имеется существенное различие в циклизации прозы Шергина и Ремизова. Оно состоит в том, что Б.В. Шергин воспринимал и осмысливал народную традицию "изнутри", считая себя учеником таких замечательных северорусских сказителей, как П.О. Анкудинов, Н.П. Бугаева и М.Д. Кривополенова, в то время как А.Ремизов просто вынужден был комментировать источники своих произведений, отсылая читателей к научным публикациям Ф.И. Буслаева, С.В. Максимова, А.А. Шахматова, Н.Е. Ончукова и других исследователей (13).

Особый интерес для нас представляют два цикла Б.В. Шергина – "Государи-кормщики", впервые напечатанный в полном объеме в сборнике 1959 г. "Океан-море русское", и никогда не публиковавшийся цикл сказок о животных "Друзья". Спецификой этих произведений можно считать наличие выверенной проблематики циклов и завершенность общего сюжетного построения. Данные циклы являются диалогичными именно в том значении термина, которое появляется в работах М.М. Бахтина о диалогичности сказовой формы повествования (14).

Цикл "Государи-кормщики" представляет собой сумму относительно автономных рассказов-миниатюр и включает три раздела, или "подцикла": "Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове", "О кормщике Устьяне Бородатом", "Рассказы про старого кормщика Ивана Рядника". Главными героями текстов являются легендарные корабельные вожи и судостроители, называемые в авторском предисловии "поморскими отцами".

Поскольку мы не ставим задачей подробное рассмотрение спе-цифики сказовой природы цикла "Государи-кормщики", ограничимся указаниями на то, что данным произведением, состоящим из тридцати связанных между собой сюжетных единиц, Б.В. Шергин вступает в полемический диалог с официозным дискурсом советской эпохи.

Выражается это в том, что автор не стремится приблизить образы героев к современности, а напротив, отдаляет их в прошлое. То есть верность персонажей нравственным идеалам поморской культуры утверждается в цикле необычно. Практически в самом начале первого подцикла возникает образ рядниковых рукавиц, когда в награду за добросовестное вожение соловецких судов Маркел Ушаков просит "не золота, не серебра", а рукавицы морепроходца Ивана Рядника, "в которых Рядник за лодейное кормило брался на веках, в которых службу морю правил" (15, 99). Рукавицы, хранившиеся в монастыре около ста лет, еще со времен игуменства Филиппа Колычева (он был игуменом Соловецкого монастыря с 1546 по 1566 гг.), для Маркела оказываются самым ценным подарком.

Образ рукавиц, являющихся символическим вещественным выражением поморской славы, как выясняется позже, приуготовляет появление завершающей серии миниатюр, героем которых становится легендарный кормщик Иван Рядник. Общая динамика сюжетного развертывания осуществляется не от прошлого к настоящему, а от прошлого к еще более отдаленной древности. Идеал утверждается через скрытую полемику с настоящим.

В данной связи уместно привести любопытный факт: в той части архива Б.В. Шергина, которая хранится в Пушкинском Доме
(ИРЛИ РАН), имеется рукопись первого варианта рассказа-миниатюры "Треух", но с примечательным названием – "Митя Кекин и футуристы".

Фабульная канва сюжета рукописного варианта та же, что и в опубликованной миниатюре: герой, выражая протест, выворачивает лисий треух наизнанку. Однако персонажи и обстоятельства первоначального сюжета были совсем другими: "В каком году этот случай был не упомню, а в те времена, когда художники сделались на футуристов. Эти футуристы раздышались и в Петербурге объявили выставку своих диковинных картин [и подделий]" (16). В дальнейшем писатель отказался от первоначального замысла, переместил фабулу в обстановку петровской эпохи. Произошло укрупнение и фигуры центрального персонажа: вместо пожилого корабельного мастера Мити Кекина, который "всяким художеством до страсти увлекался, имел большое понятие к живописи" (16), героем опубликованного текста стал прославленный корабельный кормчий и судостроитель Маркел Ушаков. И в том и в другом случае выделялась полемическая направленность сюжета, но масштаб конфликта в окончательном варианте сделался значительнее: Маркел выражает уже не частное эстетическое суждение, а патриотическое негодование "на преклонение перед Западом без разбору" (17, 107).Следовательно, приведенный пример можно считать важным аргументом в пользу полемичности Б.В. Шергина в отношении ценностных ориентиров его современности.

Иной вариант диалогизма представлен в цикле литературных сказок о животных "Друзья", известном нам по рукописи и авторизованной машинописи из архива писателя (18). Он включает четырнадцать сказочных сюжетов, пять из которых не имеют отчетливого прототипа в жанре фольклорной сказки, но выполняют при этом важные функции в развертывании "общего сюжета" цикла.

Девять других сюжетов позволяют различать в них типическую основу, включающую ряд устойчивых мотивов. Для того чтобы можно было составить некоторое общее представление о цикле, перечислим тексты сказок в той последовательности, в какой они расположены автором, и назовем соответствующие им номера по "Сравнительному указателю сюжетов" (19):

"Друзья" [1] – СУС № 130, 130 А, 130 В = АА 130 Зимовье (ночлег) животных;

"Лиса и кот" [2] – СУС № 103 Кот и дикие животные;

"Козел да баран" [3] – СУС № 125 Напуганные волки;

"Коза машинистка, или про волка помолвка, а волк и тут" [4] – СУС № 44* = АА*122 I Волк, овца и лиса;

"Волк и козлята" [6] – СУС № 123 Волк и козлята;

"Еще одной бедой меньше" [9] – СУС № 158 Звери в санях у лисы;

«"Песнь без слов" Хавроньи Ивановны» [10] – СУС № 122С Овцы (свиньи) просят волка спеть + СУС № 227 Гуси и лиса (волк);

"Соловей" [12] – СУС № 100 Волк в гостях у собаки + СУС № 248 А* = АА56*С, 248*В Лиса и дрозд (соловей);

"Заячья дача" [14] – СУС № 43 Лубяная и ледяная хата + СУС № 212 Коза луплена.

Несложно заметить, что в перечисленных текстах, как и в большинстве своих произведений, имеющих фольклорные источники, Шергин обращается к сюжетам-прототипам, широко бытовавшим в народной среде. При работе над литературными сказками цикла "Друзья" он поступает почти так же, как поступал в работе над сюжетами сказок "Волшебное кольцо", "Золоченые лбы", "Куроптев": дополняет традиционные сюжеты не характерными для фольклорной сказки подробностями, существенно меняет мотивы, усиливает наиболее драматические места фабулы.

В качестве подтверждения сказанному можно рассмотреть фрагмент сказки "Козел да баран", где появляются амплификации, раскрывающие "психологическую" подоплеку действия: "У барана ноги подкосились, а козел видит – делать нечего, подошел к костру: /
- Здорово господа волки. / Волки удивились: / - Здравствуй, коли не шутишь. / А сами думают: / - Ты, козел, на дико храбёр, а неужели думаешь с волками справиться?.."
– и далее по тексту – "Баран порылся в куле, опять ту же голову тянет: / - Эта? / - Эта самая. Ух! волчище был! Как конь добрый. Тушу мы с бараном еле за завтраком съели. / У волков сердце озябло и ноги задрожали. / - Ишь, нашего брата сколько наколотили… Одних голов полон куль… / Старший волк, Ус – он вроде атамана был, - хвостом замахал: / - Люблю таких, как вы, господин козел! Я сам страстный охотник. Приятно познакомиться… Однако суп вскипел, а долить нечем. Халатность!.. / Три волка зараз вскочили: / - Я! Я! Нет, я за водой сбегаю! / - Цыц! На места! Я старик, но сам за водой пойду…" (20). В приведенном фрагменте, во-первых, обращает на себя внимание появление внутренних размышлений персонажей (А сами думают: - Ты, козел, на дико храбёр, а неужели думаешь), а во-вторых, – обилие многоточий и восклицаний мастерски передает нарастание растерянности и страха волков и усиление отчаянной храбрости центральных персонажей. Разыгранная "в лицах" история становится драматургически наглядной.

Другая особенность цикла – наличие в нем сквозного фабульного действия ("общего сюжета"), в которое вовлечены главные герои, вначале составившие две дружные артели Лискиных и Коневых, но позже объединившиеся в один большой коллектив. По мере развития этого сквозного действия герои отважно противостоят своим антагонистам волкам и добиваются в финале того, что значительно поредевшая волчья стая "навсегда покинула лес", а уцелевшие волки "поступили в городской зоологический сад" (21).

Пять не имеющих прямых аналогов в фольклорной сказке сюжетных единиц ("Волчья сходка", "У Коневых новые жильцы", "Ты, гроза, грозись, мы – друг за дружку держись", "Вторая уединенная прогулка Хавроньи Ивановны", "Последний враг") выполняют не только функцию фабульных скреп, но и придают всему аллегорическому повествованию цикла художественную полноту, обогащают образы персонажей новыми подробностями.

Следует подчеркнуть, что персонажи цикла "Друзья" выглядят и поступают совершенно не так, как это бывает в традиционных сказках о животных. В частности, одна из "героинь" цикла, свинья Хавронья Ивановна, изображается как "дама на подъем довольно тяжелая, по характеру мирная, семейственная" (22), или в другом месте – "особа почтенная и сырая", которой доктор Иван Иванович Хрен "посоветовал подавать на инвалидность" (23, 67 68). Мы узнаем, что от волнения она может лишиться чувств, но в минуты опасности способна проявить необычайное самообладание и находчивость.

Более чем оригинально, поражая обилием разнообразных деталей, выглядит и способ рассказывания, казалось бы, известного сюжета: "Напившись чаю, Иван Иванович направился было в город, но его попросили навестить Коневых. Здесь он выслушал свинью Хавронью Ивановну, прописал ей сердечных капель, запретил волноваться и, при первой возможности, велел приехать в город на просвечиванье. <...> Котофею, который ехал провожатым, доктор прописал очки. Кошка Машка обиделась и выпросила себе пенснэ, с машинкой без оправы, чтобы не казаться старше своих лет. Петуху Иван Иваныч запретил курить и не велел кукарекать по ночам, также прописал йод с глицерином. Но Петька забыл спросить, надо это пить или хвост мазать, так что подарил глицерин Машке. Машка, как посуду вымоет, этим лапы натирала, для мягкости" ("Волк и козлята")
(23, 58).

Своеобразие персонажей сказок не ограничивается тем, что они вписаны в круг бытовых забот и обстановку, типичную для жителей небольших селений вблизи уездного или губернского города начала ХХ века. Значительно важнее другое: известные сказочные типы в трактовке писателя перестают быть персонификацией некоторого набора человеческих качеств и постепенно трансформируются во вполне определенные характеры, наделяются индивидуальностью поведения и речи.

Индивидуальная манера речевого поведения персонажей в данной связи приобретает решающее значение. Разумеется, она сильно ограничена преобладающим "устным словом" рассказчика, которое организует стиль всего сказочного цикла. И все-таки в ряде случаев автор считает необходимым подчеркнуть известную самостоятельность персонажей в их речевом выражении. Например, в сказке "Вторая уединенная прогулка Хавроньи Ивановны" характерологической становится речь волка Подмежуя, которого отличают глупое самодовольство и склонность к сарказму: "И вдруг опять, как тогда, у Хавроньи за спиной кто-то рявкнул: / - Бонжур мадам! <...> - Что за очаровательное потомство у вас мадам! Все в мамочку. Разрешите поцеловать вот этого крошку. / Да как рванет всей пастью поросенка, только чепчик полетел" (23, 72 – 73). В сказке "Еще одной бедой меньше" индивидуализируется речь лисы, благодаря рассудительности которой удалось вовремя пристыдить медведя, в результате чего волки лишились своего сильного помощника: ''Вот, Михайло Потапыч, много мы лет знакомы и никаких у нас с вами неприятностей не было. За что же вы меня теперь обижаете. Не ждала от вас, Михайло Потапыч, не ждала!" (24, 65).

Контрастные речевые характеристики двух персонажей – сочетание варваризмов ("мадам", "бонжур") с "галантными" клише ("очаровательное потомство", "разрешите поцеловать")в речи волка, акцентирование инверсии ("много мы лет знакомы") и повторов ("не ждала от вас <...> не ждала") при передаче слов лисы – в контексте цикла создают конфликтное взаимодействие полярных характеров. Здесь же отметим закономерность наделения участников сюжетного действия собственными именами (волк Ус, волк Жорж, конь Кирько, боров Данило, Лиска, Котофей Иваныч и т.д.).

В результате активного авторского вмешательства, выявляемого на всех уровнях сюжета сказок, цикл "Друзья" как бы изнутри размывает поэтику жанра фольклорной сказки. В отличие от сказовых книг А. Ремизова, в циклах Б.В. Шергина не только укрупняется образ рассказчика, но и постепенно меняются образы всех действующих лиц. Единичные сюжеты в шергинском цикле организуются "по вертикали": как движение общего сюжета произведения от персонажей-типов к персонажам-характерам, или, точнее, как приближение действующих лиц к литературным характерам. При этом идея произведения обогащается новыми оттенками: вполне мотивированным становится, в частности, появление в завершающем тексте сказочного цикла темы литературного творчества, – когда к дружной семье животных присоединяется литератор Заяц (24).

Естественно, следует учитывать значительную степень условности сопоставления героев неопубликованного сказочного цикла и персонажей циклично организованных рассказов-миниатюр с полнокровными художественными характерами. Уникальная, внутренне противоречивая личность, претендующая на единичную самоценность, "изолированность" собственного бытия, для Шергина-писателя не представляла большого интереса. Напротив, во всех художественных текстах, вне зависимости от их жанровой природы, он в первую очередь стремился передать типические, родовые черты и во внешнем облике своих персонажей, и при изображении их внутреннего мира. Постоянно подчеркивая в частных поступках и высказываниях участников сюжетного действия отражение коллективной психологии поморской среды, вкладывая в уста героев большое количество пословиц, речевых формул, отточенных афоризмов, автору удалось запечатлеть целую галерею типических образов северян, выявить в неожиданном ракурсе художественный потенциал "привычных" литературных и фольклорных типов.

Обращение Б.В. Шергина к форме прозаического цикла способствовало преодолению некоторой статичности и образного схематизма заимствованного в традиционной культуре прототипа. Центральные образы произведений, получив, благодаря циклизации сюжетной структуры текстов, процессуально-временную перспективу для своего художественного развития, становились заметно ближе подлинным типическим характерам, но в полной мере не отождествлялись с различными видами характерности, освоенными русской литературой XIX – XX столетий. Инерция жанровой доминанты единичного текста (сказовая миниатюра, сказовая новелла, сказка) в составе прозаического цикла оставалась весьма существенной.

Тем не менее на основе наблюдений над поэтикой неопубликованного шергинского цикла (25) представляется правомерным вывод об усложнении художественной идеи многокомпонентного циклического единства. Эстетический план утверждаемой произведением-циклом идеи формируется на основе особого "импровизационного" диалога автора с устной и литературной сказочной традицией. Иными словами, если конкретизировать указанный семантический план историко-литературным аспектом, можно заключить, что Б.В. Шергин, свободно обращаясь с фольклорным материалом, "вступает в состязание" с признанными мастерами жанра литературной сказки (и, на наш взгляд, выигрывает это состязание).

Отмеченные различия вариантов циклизации в прозе Б.В. Шергина и отдельных циклах А.М. Ремизова призваны подтвердить мысль о плодотворности разных способов отношения к традиционному материалу в системе сказового повествования.

Примечания

1. Фоменко И.В. Лирический цикл: становление жанра, поэтика. Тверь, 1992. С.19. Поскольку в цитируемой работе речь идет о циклах стихотворений, следует отметить, что главные положения этого исследования являются справедливыми и для прозаических циклов. На наш взгляд, оформление группы текстов единого жанра и с общей тематикой в самостоятельное жанровое образование художественной прозы происходит под заметным влиянием цикличности в лирике XIX – начала ХХ вв.
См. также: Ляпина Л.Е. Циклизация как эстетический феномен // Studia metrica et poetica. Сб. ст. памяти П.А. Руднева. СПб., 1999. С. 158 – 167.

2. Например, различной природой обладает цикличность малых форм в творчестве таких авторов, как М. Горький, И. Бунин, М. Пришвин и других не менее известных писателей, лишь в редких случаях обращавшихся к традиции собственно сказового повествования.

3. Подробнее о жанровой самостоятельности сказа см. работы: Рыбаков Н.И. Поэтика сказа // Некоторые вопросы русской литературы ХХ века. Сб. ст. М.,1973. С.110 – 133; Федь Н.М. Зеленая ветвь литературы: Русский литературный сказ. М.,1981.

4. Фоменко И.В. Указ. соч. С.22.

5. Обстоятельства, связавшие писателей с Русским Севером, существенно разнятся. Для А. Ремизова непосредственное знакомство с северным краем ограничивается годами ссылки в Усть-Сысольск и Вологду (1900 – 1903 гг.). Но даже такие условия способствовали формированию писательского интереса к народным верованиям, к фольклорной и рукописной традиции северного региона (См., например: Грачева А.М. Алексей Ремизов и древнерусская культура. СПб., 2000. С. 12 – 35). Для Б.В. Шергина, уроженца г. Архангельска, едва ли не все, сопряженное с Севером: природа, история края, культурные традиции родной земли, бытовой уклад жизни поморов – превращается в высшую эстетическую ценность, в постоянный источник творчества (разнообразные факты и наблюдения по этому вопросу см.: Галимова Е.Ш. Книга о Шергине. Архангельск, 1988; Шульман Ю.М. Борис Шергин: Запечатленная душа. М., 2003).

6. См.: Андреев Н.П. Указатель сказочных сюжетов по системе Аарне. Л.,1929; Сравнительный указатель сюжетов. Восточнославянская сказка / Сост. Л.Г. Бараг, И.П. Березовский, К.П. Кабашников, Н.В. Новиков. Л.,1979.

7. Сказки С.Писахова "выходят за пределы сказочных традиций" (Сюлькова Н.В. Жанровое своеобразие литературной сказки (на материале творчества Б.В. Шергина и С.Г. Писахова). Автореф. дис. … канд. филол. наук. М.,1998. С.13) и являются модификациями преимущественно одного типа "сказок-небылиц". Показательно, что при жизни писателя они публиковались с подзаголовком "Северный Мюнхгаузен", ориентируя на традицию прозы Р.Э. Распе.

8. Ремизов А. Посолонь // Ремизов А.М. Сочинения: В 2 кн. Кн. 1: Звенигород окликанный. М., 1993.

9. Ремизов А. Докука и балагурье // Ремизов А.М. Указ. соч.

10. Архив Б.В.Шергина: РО ИРЛИ РАН. Ф. 278. Оп. 1. Разд. II.1. № 262.
Л. 1-2.

11. Горелов А.А. "Ему не будет перемены" // Горелов А.А. Соединяя времена. М.,1978. С. 161 – 190.

12. Здесь и далее указывается не дата создания произведений, а год их публикации.

13. Американский исследователь русской литературы Х.Баран по этому поводу писал: "…снабженные примечаниями произведения Ремизова стирают границу между художественными и научными текстами, сближаясь по способу функционирования с последними" (Баран Х. Поэтика русской литературы начала ХХ в. М.,1993. С.197). См. также: Ремизов А. Примечания // Ремизов А.М. Сочинения: В 2 кн. Кн. 1: Звенигород окликанный. М., 1993. С. 89 – 102.

14. См. понимание исследователем сказа как "двуголосого слова": Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979.

15. Шергин Б.В. Рядниковы рукавицы // Шергин Б.В. Изящные мастера. М., 1990.

16. Архив Б.В. Шергина: РО ИРЛИ РАН Ф. 278. Оп. 1. Разд. I.1. № 82. Сдвоенный лист.

17. Шергин Б.В. Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове // Шергин Б.В. Изящные мастера. М.,1990. Начальную фразу цитируемого фрагмента: "Сочувствуя Петру (т.е. императору Петру Первому. – С.П.), Маркел негодовал на…" – следует воспринимать в качестве уступки Шергина издателям. Поскольку Маркел Ушаков – старообрядец, пусть и "широкий" в вопросах веры (см. миниатюру "Вера в ложке" в составе того же подцикла), вероятность даже эмоционального сочувствия деятельности "царя-антихриста" выглядит сомнительной. Для понимания старообрядческого дискурса в художественных произведениях Б.В.Шергина является существенной статья Н.С.Гурьяновой. См.: Гурьянова Н.С. Старообрядческие сочинения XIX в. "О Петре I – антихристе" // Сибирское источниковедение и археография. Сб. ст. Новосибирск, 1980. С. 136 – 153.

18. Архив Б.В.Шергина: РО ИРЛИ РАН Ф. 278. Оп. 1. Разд. I.1. № 54. Л. 40 – 82; 107 – 108.

19. Сравнительный указатель сюжетов. Восточнославянская сказка / Сост. Л.Г. Бараг, И.П. Березовский, К.П. Кабашников, Н.В. Новиков. Л.,1979. (Далее – СУС). Первая цифра, заключенная в квадратные скобки после названия сказки, означает место сюжета в цикле.

20. РО ИРЛИ РАН Ф. 278. Оп. 1. Разд. I.1. № 54. Л. 47 – 48.

21. Шергин Б.В. Заячья дача // РО ИРЛИ РАН Ф. 278. Оп. 1. Разд. I.1. № 54. Л. 82.

22. Шергин Б.В. Вторая уединенная прогулка Хавроньи Ивановны // Там же. Л. 71.

23. Шергин Б.В. "Песнь без слов" Хавроньи Ивановны // Там же.

24. Появление этого персонажа в финале цикла можно расценивать как ироничную по форме персонификацию рассказчика произведения. Можно предположить, что Заяц-писатель некоторым образом соотносится с "авторской инстанцией" цикла; возможно, именно он "зафиксировал" все перипетии в судьбах персонажей и "сообщил" о них читателям. Точных указаний на это в тексте нет. Однако подготовительные материалы Б.В. Шергина свидетельствуют о том, что первоначально рассматриваемый сказочный цикл был озаглавлен "Лисьи сказки" (РО ИРЛИ РАН. Ф. 278. Оп. 1. Разд. I.1. № 43. Л. 1). Позднее название изменилось, но субъектная организация повествовательной структуры текстов осталась прежней. Во всяком случае, именно Зайцу принадлежит важная для завершения повествовательной структуры цикла сентенция: "Не знаешь, где найдешь, где потеряешь. А волчье нападение мне на пользу. Лиса Патрикеевна, увидел я вашу лесную солидарность, друг за друга стояние. Узнал, что конь и малая пчелка могут заодно жить и трудиться. Хочу и я в вашу семью" (Шергин Б.В. Заячья дача // РО ИРЛИ РАН. Ф. 278. Оп. 1. Разд. I.1. № 54. Л.82).

25. Сложно назвать причину, помешавшую Б.В. Шергину опубликовать эти сказки. Возможно, она заключается в самом цикле. Если задаться вопросами: от каких хозяев уходят в лес животные, столь похожие на обычных граждан? с какими волками им приходится сражаться? При такой интенции прочтения станет очевидной неблагоприятная для писателя советской эпохи двусмысленность дискурсивных связей произведения. Вместе с тем возможно иное объяснение: решительно изменив отношение к своему сказочному творчеству, которое он в зрелые годы оценивал весьма сдержанно (См.: Шульман Ю.М. Указ. соч. С.155 – 156), Шергин в 1950-е годы и позднее уже не был заинтересован в публикации текстов этого жанра.

Томоко Фудзита

(Хиросаки, Япония)


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 174; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!