ДИСЦИПЛИНАРНЫЕ ПРОСТРАНСТВА КУЛЬТУРЫ



Реконструкция истории мысли должна обязательно учитывать взаи­мопереплетение дискурсивных и недискурсивных практик, которые не редуцируемы, а дополнительны друг к другу. Изолированная от истории “физических” различений, т. е. воплощенных в пространственной форме границ и барьеров, история мысли оказывается непол­ной и отрывочной. Если ее понимание ориентировано на восстанов­ление логической последовательности, то оно сталкивается с лакуна­ми, где есть реальная историческая последовательность, но отсутству­ет логическая выводимость. Разум, стремящийся контролировать ста­новление на основе абсолютных принципов, сам изменяется наподо­бие изменений в моде. И поэтому история моды может стать приме­ром подражания для истории мысли. Речь идет об изменении понима­ния исторического понимания. Разумеется, критика рациональности и тем более ее “преодоление” не может быть самоцелью. Речь идет об уяснении границ сложившейся техники рациональной реконструк­ции, о поиске “дополнительных” по отношению к истории мысли прак­тик организации культурного пространства, в котором живет человек. Оно не является гомогенным, а обладает своеобразными ландшафтом и метрикой. С одной стороны, они отображаются в сетях категориаль­ных различий, а с другой, — выступают формами их реализации. Рас­крытие сложной зависимости дискурсивных и недискурсивных диф­ференциации способствует избавлению от возвышенно-романтиче­ских оценок роли гуманитарного знания в освобождении человека. Наиболее ярким примером структуры культурных пространств явля­ется город, возникший как территория, отделенная от дикой природы стенами, обеспечивающими безопасность от хищников и врагов, по­степенно превращающийся в центр монополии власти и одновремен­но ее символ, в место ремесла и торговли, а также производства социальных, правовых и культурных ценностей.

 

МЕТОДОЛОГИЯ ИССЛЕДОВАНИЯ ФЕНОМЕНА ГОРОДА В КУЛЬТУРЕ

Город в исторической науке определяется: как военнополитическое укрепление, центр монополии власти, какторгово-ремесленный центр, в противоположность деревне, как религиозный центр, как юридическое образование со своими правами (городское право), как культурный центр, какособая форма повседневной жизни. Абсолютизация тех или иных под­ходов приводит к подчас взаимоисключающим определениям. Поэтому общее определение города сегодня считается суммой социологической, юридической, экономической, культурологической абстракций, а не ин­струментом исторического познания. Очевидно, что попытка выдвиже­ния какого-то универсального критерия легко опровергается. Например, наличие укрепленных стен характеризует как город, так и замок, а они, как известно, конфронтировали. Точно также определение города как религи­озного центра не отличает его от монастыря. Далеко не все города были административными центрами, более того они первоначально конкури­ровали с другими центрами монополии власти — замками феодалов. Го­родское право, хотя является критерием самостоятельности, однако даже в Европе не все города его имели.

Европейские города вовсе не связаны с античными, и даже если та­кая связь прослеживается, речь идет о достаточно глубоком разрушении или иной трансформации античного полиса. Генезис средневековых го­родов связан с конфронтацией и разделением ремесленного и интеллек­туального труда от сельскохозяйственного. Античный город был тесно связан с землей, так как большинство горожан жили сельскохозяйствен­ным трудом, который был одним из занятий свободного гражданина. Будучи органично связанным с землей, античный город оставался поли­тическим, религиозным и культурным центром. Большинство средневе­ковых поселений городского типа возникали как укрепленные поселе­ния, которые постепенно приобретали развитые городские функции. Более того, средневековые города развивались быстрее в том случае, когда свя­зи с античными городами были разрушены. Точно также и капиталисти­ческие города быстрее растут на пустом месте, когда отсутствуют старые традиции, играющие роль своеобразного консерванта. Сегодня в проти­воположность распространенному представлению о непрерывном раз­витии и преемственности городов под влиянием социально-экономиче­ской парадигмы сложилась альтернативная точка зрения, настаивавшая на комплексном понимании города как общины, как религиозного и культурного центра, как торгово-ремесленных образований. Город рас­сматривается как ответ на вызов времени, состоявший в появлении но­вых типов труда, расширении коммуникаций, образовании новых пра­вовых норм. Возникновение городов связано также с демографическими изменениями. Как известно, средневековое общество было не рабовла­дельческим, и главной ценностью считалась земля. Поэтому излишки населения вынуждены были уходить или образовывать большие поселе­ния на небольшой территории. Города действительно давали возмож­ность выживания и в них имели место самые разнообразные формы тру­да. Вместе с тем, недостаток земли вел к тому, что горожане, специали­зируясь и совершенствуясь в производстве вещей повседневного спроса, вынуждены были закупать сельхозпродукты и тем самьм способствова­ли становлению эквивалентного обмена между городом и деревней. Те­перь город уже не живет за счет сельскохозяйственного труда, а вовлекает его в рыночные отношения. Именно в этом состоит значение города для развития буржуазного общества. Возникнув в докапиталистическом об­ществе, город способствовал развитию рыночных отношений и не толь­ко в плане международной, но и местной и даже внутригородской тор­говли. Специфика городов состояла в том, что там вместо натурального обмена складывались товарно-денежные отношения купли-продажи.

Несомненно выкристаплизовывание городов связано с формировани­ем центров монополии власти в укрепленных замках. Недаром в структуре старых городов четко выделяется бург-политико-административный центр. Точно также велико значение пышных храмов, которые входят в центр го­рода. Но феодальные центры господствовали над сельской местностью и жили за счет присвоения силой продуктов крестьянского трупа. Здесь так­же имел место своеобразный обмен услугами: в случае нападения кресть­яне могли укрыться за стенами городского укрепления. Недаром историк Ж. Дюби метко окрестил город как “охраняющего паразита”.

Наряду с проблемой генезиса, которая, как отмечает Ястребицкая, была решена “путем объединения всех бывших в наличии теорий про­исхождения городов”,130 историки активно обсуждали вопрос о специ­фических функциях города. И первая трудность возникает относитель­но статуса горожан. Как функционирует город в системе средневекового общества, каковы отношения горожан с другими слоями населения, как сочленяется городская экономика и городское право с феодальным способом производства и вассальной зависимостью? Первое, что мож­но сделать — это провести различие деревни и города в социальном, политическом, культурном и хозяйственном аспектах. Это различие яв­ляется необходимым, но недостаточным, так как не учитывает специ­фики огромного количества мелких городов, которые не были ни политическими, ни торговыми, ни промышленными центрами. На самом

130 Ястребицкая А. Л. Средневековая культура и город в новой исторической науке. М., 1995.С. 32.

 

деле города — форма жизни не чужеродная, а органичная для любого пе­риода культуры; они существовали и развивались не столько благодаря противостоянию, сколько единству с деревней. Летучее выражение “Воз­дух города делает человека свободным” (если он проживет в городе один год и один день), обычно расцениваемое как свидетельство антифеодаль­ной направленности города, на самом деле выражает лишь один из сред­невековых иммунитетов. Кроме того, нельзя закрывать глаза и на то об­стоятельство, что не всегда город эксплуатировал деревню, так как извест­ны примеры контроля крупных земельных вотчинников над городами. Средним векам свойственен и период деурбанизации, когда городские хри­стиане уходят в глухие земли и основывают там монастыри, когда город­ские жители лишаются завоеванных вольностей. Города возрождаются как центры борьбы с этим земельно-феодальным абсолютизмом.

В социальном плане город обычно характеризуется наличием рез­кого социального расслоения. Разумеется, в деревне также были бед­ные и богатые крестьяне, однако в целом община — это воплощение ревнивого чувства равенства. Члены общины, связанные круговой по­рукой, не существуют как независимые индивиды, права которых за­фиксированы в законах. Однако нельзя забывать, что главные по мно­гочисленности городские сословия, торговцы и ремесленники, а также служители культа и некоторое число представителей интеллектуально­го труда — учителя, юристы, врачи были также объединены по принци­пу общины, соблюдавшей уравнительно-охранительные основы сред­невекового общества. Вместе с тем, своеобразие города — это вольность, лучше всего проявляющаяся в специфике городской коммуны, которая первоначально неотличимая от общины по мере своего развития стано­вится инородным телом, постепенно инфицирующим весь средневеко­вый организм, подготавливающий оформление буржуазного общества. Сообщество горожан постепенно сформировало свои политические, хо­зяйственные и культурные амбиции и сумело успешно их реализовать. Перемена вертикально-сословных зависимостей, на горизонтально-де­нежные стала основой перехода к капитализму. Средневековый город, служивший хотя и не главным, но жизненно важным, выполняющим специфические функции органом политического тела средневекового общества, испытал своеобразные мутации, которые оказались плодо­творными в новых изменившихся условиях. Города стали набирать си­лу, что привело к изменению всего общественного организма. Город с самого начала вынужден был использовать товарно-денежные отноше­ния вместо тяжеловесного натурального обмена. Конечно, и село нуж­далось в рынке, но это не был, так сказать, повседневный рынок. Дока­зательством тому служит отличие ярмарки от рынка. С одной стороны, на ярмарке имели место отношения купли-продажи. Но с другой сторо­ны, ярмарки выполняли и иные, религиозно-праздничные, демонстра­тивные функции, а главное проводились хотя и регулярно, однако и не часто. Городской рынок, напротив, имеет регулярный характер и рабо­тает каждый день, начиная с раннего утра. И каждый день горожане спешили на рынок покупать провизию. Для этого с такой же настойчи­востью и регулярностью они должны были зарабатывать деньги. Хотя ученики и подмастерья жили с мастером как бы одной семьей, все-таки их расчеты между ними были меркантильными. Рынок цивилизовал людей, хотя и вносил разлад в сознание горожан, которые вынуждены быть более расчетливыми и экономными, они всегда выглядели в глазах деревенских жителей менее душевными и корыстолюбивыми.

Становление и изменение городов, связь их между собой по типу, например, Ганзы во многом связано с общецивилизационным процессом. По мере его развертывания складываются политические, религиозные, торговые и ремесленно-промышленные городские центры и вместе с тем рождаются некие прообразы современных мегаполисов, которые связы­вают эти центры в рамках единого города. Однако при всех этих различиях юрода оставались местами, где действовали особые городские права, которые будучи сначала жалованными вольностями, органично присущими системе личностных зависимостей средневековья, постепенно приобрели черты закона, который нельзя отнять или нарушить. Этот процесс “легитимации” развивался и в рамках самого города, различные слои и корпорации которого также добивались своих особых прав. Дифферен­циация и усложнение сетей зависимостей, разнородность нитей город­ской ткани приводила к необходимости более сложных и формальных спо­собов управления. Города характеризуются наличием органов коммуналь­ного самоуправления — городских советов. В целом это также приводило к значительному усложнению форм повседневной жизни. Возникающие и рамках города разнородные силы вынуждены были находить формы со­вместного сосуществования. И это должно было найти выражение не только нa уровне политических, юридических, экономических, но культурно-цен­ностных взаимосвязей и взаимопониманий.

АГОРА, ХРАМ И РЫНОК

Город — начало цивилизации. Пространство города, с одной сторо­ны, является физическим и включает здания, улицы, площади, а с другой, — символическим, т. е. таким, разметка которого осуществляется в сознании и видима лишь тому, кто воспринимает скрытую и шифрованную моральную, сакральную, политическую и т. п. топографию. Город не сводится к архитектуре и не прочитывается до конца как система знаков или овеществленная форма духа. Он представляет собой территорию, пространство, которое организует, упорядочивает и в каком-то смысле формирует индивидуальное и общественное тело. Поэтому в истории они тесно взаимосвязаны. Ведь тело — это не только организм, а такое же порождение цивилизации, как и город. Оно явля­ется символической системой и при этом совершенной и экономичной машиной, в которой используются преобразованные природные или искусственно выращенные и протезированные обществом органы. По-верхностьтела испещрена культурными знаками, а его внутренние управ­ляющие структуры — душа и разум используются как носители и испол­нители общественных означающих. При этом жилище, предприятие, школа, рынок и церковь представляют собой дисциплинарные простран­ства производства человеческого тела.

Было бы наивностью считать, что такое ответственное дело как фор­мирование человека является привилегией чистой мысли. Нельзя забы­вать о том, наука имеет соответствующие учреждения, например, лабо­ратории или клиники, а религия — храмы, как места производства чело­века. И как клиника не столько лечит, сколько производит болезни или безумие, необходимые для установления границ здорового и рациональ­ного, так и христианский храм это такое место, где люди не только со­страдают Христу, каются и прощают, но и производят самое важное — границу между виной и законом, грехом и добродетелью. Организован­ной совокупностью таких дисциплинарных пространств выступает пре­жде всего город. В античном городе центральным местом была площадь, где и осуществлялось производство государственного тела. Средневеко­вый город усложняется и его центр включает замок, храм и рынок. Эти места находятся в сложных и подчас противоречивых отношениях. В хри­стианском храме производится сердечность, душевность, сострадание, соучастие и единство людей. Благодаря пространству храма, религия об­ретает способ воплощения веры. Поэтому следует учитывать не только духовный, но и телесный характер христианской культуры. В храме про­исходило преобразование человеческой телесности на основе подража­ния Христу и сострадания его нечеловеческим мучениям. Напротив, на рынке человек формировался как автономный индивид, конкурирую­щий с другими. Там формировались иные чувства: зависть, агрессия, жад­ность и т. п. Рынок также привлекал чужестранцев, культура которых угрожала единству нации. Условием дальнейшего развития стали поиски формы сосуществования различного в едином пространстве города. Вместо призывов к изгнанию чужого, необходимо было обеспечить возможность самосохранения, сосуществования и общения представителей различ­ных наций. Вопрос о единстве обсуждался и в философско-идеологическом дискурсе. Рынок разрушал моральное единство, собираемое в хра­ме. Поэтому, ссылаясь на угрозу падения нравов, на ослабление государ­ства, христианские проповедники призывали к устранению чужих. Фи­лософы и экономисты, напротив, успокаивали общественность. Авто­номные индивиды смогут договориться на основе разума и подписать общественный договор, благодаря которому сохранится единство обще­ства. А. Смит, которого считают апологетом капитализма, на самом деле считал рынок демократическим институтом: он обеспечивает как свобо­ду, так и взаимную зависимость людей, переплетает их интересы и за­ставляет развивать формы коммуникации.

Церковь — место любви и единства, покаяния и прощения, дости­гаемых опытом сострадания. Таким образом, храм соединяет людей в духовную общность не только любовью, но и одновременно болью и страданием. Опыт совершенства Бога требует опыта несовершенства че­ловека, ибо только зная о собственном несовершенстве и греховности, человек может терпеть насилие со стороны государства и других людей и, более того, прощать их. Без опыта нравственного признания невозможно сильное государство, предполагающее соединение несовместимого — рас­слоение и насилие, с одной стороны, и единство и содружество, с другой.

В городском пространстве Афин люди испытывали свою телесную недостаточность совсем по-другому. Агора стимулировала человеческую телесность и формировала опыт общественности как способность не­прерывной риторической речи. Однако люди заплатили за это такой це­ной, о величине которой сами греки еще и не подозревали. Агора способ­ствовала осознанию недостаточности тела, управлению и контролю за ним посредством гимнастики, диэтики, философии и риторики. С одной стороны, культ тела, а с другой, понимание его несовершенства и необ­ходимости воздействия на него нарративной речью способствовали ла­бильности. И несмотря на глубокую неудовлетворенность собой, кото­рую порождал город, ни один народ в мире не пережил так сильно един­ство “полиса” и “человека”. Определение Аристотелем человека как по­литического животного означало, что моральным и разумным человек становится только в государстве. Человек как общественное животное постепенно утрачивал свои природные корни и уже явно выпадал из раз­ряда других стадных животных, даже таких, как пчелы и муравьи. Пара­доксальным образом искусственно созданная и неудобная с точки зре­ния природных потребностей городская среда укрепляла социальное един­ство. Однако, несмотря на ритуалы и обычаи, афинский полис был не стабильным. Противоречие между идеалами и повседневными тради­циями кажется современным историкам причиной заката Афин, так как мы с предубеждением относимся к неудовлетворенности и нестабильно­сти, ибо напуганы ужасами классовой борьбы. Но такие оценки как античных, так и средневековых конфликтов связаны с нашим идеалом ин­дивидуальности и самодостаточности человека.

Перикл так описывает преимущества государственного устройства, которое он называет “народоправством”: городом управляет не горсть лю­дей, а большинство народа; в частных делах все пользуются одинаковыми правами, а государственные дела решаются избранными за свои достоин­ства гражданами. “В нашем государстве мы живем свободно и в повседнев­ной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему хотя и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады. Терпимые в своих частных взаимоотношениях, главным образом из ува­жения к ним, и повинуемся властям и законам, в особенности установлен­ным в защиту обижаемых, а также законов неписаных, нарушение кото­рых все считают постыдным”131. Далее Перикл обращает внимание на от­сутствие репрессий и муштры, заменяемых врожденной отвагой и живо­стью. Богатство ценится, если употребляется с пользой, а не ради пустой похвальбы. И наконец, самая важная черта греческого общества: “Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной дея­тельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезньм обывате­лем”132.Однако политическое в Афинах парадоксально соединяется с дружбой, сохраняющей традиции мужских союзов. “Мы единственные, — го­ворил Перикл, — кто не по расчету на собственную выгоду, а доверяясь свободному влечению, оказывает помощь другим”133. Благодаря этому, лю­бой свободный гражданин может проявить свои личные способности и с этим связано могущество Афин.

Открытое тело и свободно произносимая речь не оставались чис­тыми идеями, а были воплощены в камне. Афинские публичные про­странства были созданы в расчете именно на эти свойства человеческо­го тела и духа. Парфенон располагался на высоком холме и был хорошо виден с любого места в городе, точно также любая окрестной просмат­ривалась с вершины холма. Общественная площадь — Агора была от­крытым политическим пространством для свободных граждан. Место, где принимались решения, было открытым и амфитеатр позволял ви­деть голосование как индивидов, так и групп. Публичность и непотаенность, о которой Хайдеггер писал как об особенности греческой мысли, на самом деле — искусственно культивированная претензия власти на укрытость и приватность. Поэтому Афины воплотили свои идеалы в гармонии камня и плоти. Открытость тела — внешнее качество, но оно связано с внутренним. Главным свойством души считалась теплота и чем ее больше, тем меньше нужно одежды. Повышению теплоты спо-

131     Фукидид. История.Кн.2, 37. Историки античности. T.I. С. 304.

132     Там же, с. 305.

133     Там же, с. 306.

собствует и речь, которая заставляет загораться души энтузиазмом. Эти свойства тела переносились и на разделение полов. Женское тело считалось холодным и не общественным. Поэтому женщины носили оде­жду и сидели дома. Темное, изолированное пространство лучше соот­ветствует их физиологии, чем залитая солнцем площадь. Собственно в этом единстве психологии и интерьера, городского ландшафта и прояв­ляется то единство слова и дела, которым гордился Перикл.

СМОТРИ И ВЕРЬ

В 118 г. император Адриан начал сооружение на месте старого Пан-геона нового здания на Campus Martius. Старое здание было построено в 25 г. Агриппой и напоминало нечто вроде шкафа, в котором хранились все римские боги. Он был уничтожен в 110 г. ударом молнии. Наоборот, новый Пантеон — величайшее античное купольное сооружение цилиндрической формы. Благодаря тому, что он был превращен в христиан-l кий храм. Пантеон сохранился, тогда как остальные культовые здания Были разобраны на отдельные камни и использованы в качестве строи-гельного материала. Пантеон оказался уникальным зданием в архитектурном отношении: сочетание купола и цилиндра стало оригинальным решением проблемы освещения. Днем свет, льющийся сквозь отверстия в куполе, делал изображения богов весьма впечатляющими. Наоборот, ночью открытая ротонда была идеальным местом для созерцания звезд. Этот свет во времена Адриана лился на политические символы импе­рии. Пол Пантеона был выложен шахматной плиткой — и этот шахмат­ный пол стал символом римской империи при основании новых горо­дов. В нишах круглых стен покоились статуи богов, которые представлялись как живые. Их собрание также символизировало мировое господство Рима. В 609 г. папа Бонифаций IV превратил Пантеон в церковь, и он стал первым языческим храмом, который был использован для служ­бы христианскому богу. Санта-Мария Ротонда восстановилась как место поминовения и служения богу униженных и слабых, погибших за веру. его здание, таким образом, стало символом перехода западной цивилизации от политеизма к монотеизму.

Само здание Пантеона было построено в довольно-таки драматический период римской империи, коротая пыталась выжить благодаря един­ству визуального порядка и императорской власти. Император зависел от того, насколько удается сделать его власть зримой в памятниках и обще-стенных строениях. Власть нуждалась в камне. Но драма ситуации со­стояла не только в этом. Рим вступил в полосу, когда старые герои усту­пали место новым. Исполняемый ко времени Адриана культ был вну­шительнее культа Митре, но уже уступал культу Христа, указывающему на такой невидимый мир, который был неизмеримо важнее существую­щего. Очевидно, что римляне уж не верили,- что их боги распоряжаются этим невидимым миром. И хотя сами эти боги мыслились непредстави­мыми, но старая вера все еще допускала, что они могут превращаться в земных мужчин и женщин. Очевидно, что они могли влиять на жизнь людей, играя по их правилам. Поскольку римляне верили, что их неви­димые боги повсюду оставляют следы своего присутствия, то они хотели с их помощью усилить империю. Вся ее территория была уставлена им­ператорскими монументами с именами богов. Пантеон тоже стал одним из таких мест, где были соединены видение, вера и повиновение. Напря­женные отношения видимого и невидимого выросли в адриановском Риме на основе глубокой неудовлетворенности человеческого тела. Афи­няне тоже остро переживали темный разрушительный характер жизни, но преодолевали его жестокой дрессурой мускулов и нервов. К тому вре­мени, когда Адриан начал строить Рим, силы, сдерживающие римское тело, оказались уже ограниченными. Клятва гладиаторов содержала при­мерно такие слова: не все ли равно жить один день или один год. Эта клятва была чудовищно противоречивой: ты должен умереть стоя и не­побежденным . Так психическая сила и стойкость оказалась подорванной неопределенностью и темнотой.

Возбуждение телесных желаний одинаково беспокоило как языч­ников, так и христиан. Римляне тоже боялись бессильных надежд и ужасных последствий влечений. Но христиане и язычники осуждали похоть по разным причинам. Одни видели в них угрозу душе, другие - социуму, который предполагает порядок будь то общественный, нрав­ственный, категориальный или телесный. Таким образом, визуальный порядок был необходим как господам, так и подданным. С целью про­тивостояния ужасному миру темных влечений римляне старались во­плотить на улице, в бане, амфитеатре жесткий порядок. Театральные костюмы и статуи богов одинаково были буквами этого порядка. Так римляне видели и верили, верили и видели. Эта римская образность служила визуальному порядку. Это был геометрический порядок, но для римлян он был важен не на бумаге, а в их собственных телах. Неслу­чайно Витрувий изображал тело как геометрическую гармонию муску­лов и нервов, как такую гармоническую структуру, которая воплощает­ся в архитектуре храма, что собственно и было особой заботой Витрувия. Эта же геометрическая симметрия пронизывает планы римских городов, которые формировали линеарное восприятие. Линии тела, храма и города обосновывают принципы благоустроенного общества. В отли­чие от картин, изображающих исторические сцены, абстрактные гео­метрические фигуры не имеют временного характера. Вневременность геометрии была принята римлянами в силу того, что они хотели при­

дать своей эпохе спокойный и упорядоченный характер. К примеру, при основании своих новых городов римляне соизмеряли их планы ме­стности и выбирали господствующее положение. Геометризация при­водила к тому, что при перестройке разрушались прежние здания, и это есть способ отрицания истории тех, кого победили римляне.

Историки полагают, что греческое и римское искусство воспроиз­водят общественное пространство иначе, чем искусство Египта. Так, римляне стремились подчеркнуть непрерывность государства, твердость и неизменность его сущности. Их истории полны рассказами о том, как воля и решительность императоров преодолевали катастрофы и кризи­сы. Римляне видели, верили и повиновались вневременной власти. Их идея порядка направлена против времени в человеческом теле, против времени случайности, несбыточных надежд и неосуществленных пла­нов. Но судя по всему и сам Адриан переживал глубокий конфликт с фикцией места под названием “Рим”.

Наоборот, христиане искали в своем теле своеобразный временной опыт. Хаос желаний они стремились преодолеть на пути религиозного об­ращения. Поскольку Христос управлял высшими нематериальными сила­ми, они существенно снизили статус тела. Чуть ли не единственным мос­тиком между душой и миром у них оставался образ. Христианское пред­ставление опирается на опыт света, а не места. Отсюда такая большая на­грузка метафоры “божественного света” в христианстве. Но это приводило к обесцениванию места жизни. Это роднит христиан с евреями, которые ощущали себя скитальцами, спиритуалистическими странниками. Впрочем, с возникновением христианских храмов традиция места сохраняется. Од­нако при этом римская фикция общественного места радикально изменя­ется. Храм становится местом преобразования плоти.

Итак, переход от политеизма к монотеизму означал глубокую драму тела, места и времени. Интенсивная любовь к полису, характерная для афинян, во времена Адриана сменяется у римлян стремлением создать очевидные общественные места. Но само это стремление означало, что они стали неочевидными, темными или пустыми. Эти сомнения разъедали не только в отношении места собрания традиционных богов, но и своего собственного места в мире.

Адриан, взойдя на трон, стремился избавиться от тени Траяна, хотя при этом не только не стремился вытравить из памяти людей, а наоборот воздвиг в его честь колонну с надписью “лучшему императору”. Наряду с этим, он стремился подчеркнуть преемственность и с божественным Августом. Желая указать единство с прошлым и отсутствие радикальных перемен, он начал строительство Пантеона. Строя новое, приходится порывать со старым. Адриан решил это противоречие созданием обще­ственной фикции “Рим”. Таким образом, несмотря на недовольство подданных, сущностный характер Рима манифестировался его строения­ми. Эта фикция сущности Рима связывалась с мифом о зарождении го­рода, который приводил Ливии. Вера в неизменность Рима становилась тем более необходимой, чем шире распространялась власть над миром. Если обычные народы удовлетворялись частью земли, для римлян про­странство города было пространством мира. Также тщательно культиви­ровался миф о древнем божественном происхождении Рима. Город как магнит тянул к себе честолюбивых и жаждущих богатства и власти лю­дей. Адриан культивировал терпимость не только в отношении евреев, но и различных сект, он превращал в провинции Рима завоеванные тер­ритории. Во время его правления в городе жило около миллиона человек и своею многолюдностью, теснотой и скученностью город напоминал современный Бомбей. Город этаж за этажом надстраивался и некоторые здания достигали высоты тридцати метров.

Как и Афины, Рим был населен в большинстве своем беднотой. Но рабы в Риме с большей легкостью получали свободу. Ряды бедноты до­полняли солдаты императора, получавшие плату только в походах. Насе­ление было легковозбудимым и на улицах нередкими были сцены наси­лия. Хозяйство империи также не способствовало стабильности города. Город обеспечивал сам себя не больше, чем на 10%, не хватало топлива, богатство добывалось войной. Сложные сети зависимостей опутывали людей. Клиенты непрерывно должны были дарить подарки своим бога­тым и могущественным покровителям. Все это делало фикцию стабиль­ного Рима особенно необходимой, ибо на фоне нищеты и протеста выс­шие ценности выступают чуть ли не единственной формой единства. Уже мало была мифа “вечного города”, его необходимо было воплотить в грандиозных строениях и монументах. Эту вечность надо было инсце­нировать, но для этого государственная жизнь должна переживаться как род театрального опыта. И судя по впечатлениям даже протестующих писателей, эта фикция вполне удавалась.

Император мог пережить поражение, голод, и даже ограничение вла­сти. Но он должен сохранить в нетронутом виде славу и величие, ста­бильность Рима. Такова и версия смерти Адриана. Во время его правле­ния римский форум дополнился монументами во славу прежних импе­раторов. Для того чтобы уравновесить свое положение, он построил храм Венеры и Рима на восточной стороне Форума, и это истолковывалось так, что император выше своей славы поставил славу Рима и тем самым подтвердил свое изречение “слушать не себя, а народ”. План Храма, сде­ланный Адрианом, был передан архитектору Аполлодору, который слу­жил еще при Траяне и знал Адриана больше 20-ти лет. Космополит и писатель раскритиковал план императора, за что и был убит. Многие историки видят в этом выражение ревности по отношению к Траяну, но

на самом деле причиной был не банальный гнев. Адриан хотел легитими­ровать свое единство с римским народом строительством храма, а Алоллодор считал это ошибкой. Речь идет о такой архитектурной ошибке, которая превращалась в политическую: плохим строением император раз­рушает союз с народом.

Идея и образ тела задают поле власти и ее работу в пространстве города. В сущности, устройство таких городов, как Афины и Рим, тесно связано с образом общественного тела. Напротив, средневековые города определя­ются телом странника, ищущего центра, где сострадающее тело вписано в церковь, представляющей единство камня и плоти. Именно христианский храм, а не только идеи теологов и проповеди священников, воплощал в себе стратегию производства страдающего тела, которое выступает основой дос­тижения единства. В Новое время находят иной способ сборки обществен­ного тела. Все, не соотвествующее нормам экономии и рациональности,— безумцы, больные, нищие изгоняются и изолируются, создаются каторж­ные дома для преступников и гетто для чужих. Город воспринимается в медицинских метафорах, как очищенное от нездоровых элементов место, которое функционирует как общественная машина со своим “сердцем” и “легкими”, “артериями” и “нервами”. Понимание города в терминах про­цесса обращения и циркуляции по-новому задает проблематику единства. Здесь уже не требуется отождествления индивида и полиса, о котором гово­рил Фукидид, как об источнике величия Афин. Индивид освобождается от непосредственной власти общего и становится автономным, но, циркули­руя по коммуникативным сетям города, он начинает терять себя. Разукоре-ненность, осознание себя винтиком общественной мегамашины порожда­ют чувство одиночества.

К этому добавляется прошлое наследие, содержащее также напря­женность и противоречия. В Афинах критерий государственного тела — нагота и открытость не применялся к женщинам, что выводило их из под общественного контроля. Разного рода медицинские осмотры уравняли мужчин и женщин сравнительно поздно. Рим интенсифицировал мифи­ческое чувство непрерывности и когерентности в образной форме. Но подобно тому, как афинские граждане оказывались рабами уха, слушаю­щего поставленный голос, римские граждане оказывались рабами глаза, требующего зрелищ. Ранние христиане восстали против этой визуальной тирании и опирались на телесность странствующего иудейского народа, склонного и к слову и к свету. Христиане устранились из городского центра тем, что создали новый в собственном воображении. Однако по­рядок жизни, выполненный в камне внешнего города не соединялся с идеалами божьего града, которые, впрочем, точно также не воплощались в реальности. И все-таки европейская история выступает ничем иным, как попыткой соединить несоединимое. Это приводит лишь к сериальному исходного противоречил. Создается специальное душевное и мораль­ное место, где люди сопереживают страданиям Христа и прощают друг друга, но при этом возникает противоречие храма и улицы, храма и рынка. Время от времени власть предпринимала попытки очищения улиц и рынка от разного рода чужеродных элементов, угрожающих храму. Но это не помогало. Тогда наметились интересные попытки соединить эти разнородные пространства. Взамен уничтожения или изгнания евреев и других чужестранцев венецианцы придумывают гетто, как такое место, где примиряются интересы храма и рынка, своего и чужого. Конечно, попытки спасения духовного центра ни в Венен-ции, ни в Париже не были безусловно успешными. Рынок побеждал храм. Следствием этого стали не только автономные и независимые индивиды, но и появление на арене истории нищей и голодной толпы. После революции возникает новая задача организовать единое кол­лективное тело, для решения которой использовались символы брат­ства и единства, праздники, демонстрации и шествия. Однако пустота общественного пространства порождала одиночество и пассивность, ставшие результатом усилий по воссозданию коллективного тела.

ПРОСТРАНСТВА РЕПРЕССИИ

Человеческая жизнь мало напоминает райскую и кажется, что мес­та боли и страдания существовали изначально. Даже когда не было тю­рем и провинившийся всего лишь изгонялся из общества, то фактиче­ски он был обречен на страдания и гибель, а роль палачей играли хищ­ные животные. Религия переводит места изгнания в план переживания, где происходит их ассимиляция моральными пространствами. Пара­доксальным образом это приводит не только к эмансипации от наси­лия, но и возникновению странной зависимости греха и покаяния. Как известно из истории культуры, больные и безумные, покаявшиеся пре­ступники и блудницы не изгонялись из общества. Нищие и больные стояли на паперти, они составляли как бы часть интерьера церкви и вписывались в ее преддверие, украшенное мрачными фигурами, сим­волизирующими адские мучения грешников. Некоторые историки ут­верждают, что нищета культивировалась верой, согласно которой бога­тому невозможно попасть в рай.

Положение меняется по мере того, как рынок побеждает храм. Об­щество начинает самостоятельно бороться за свою чистоту. Сначала за­разных больных, безумных и нищих изгоняют кнутами из города. Были или не были на самом деле “корабли дураков”, однако рассказы о них достаточно хорошо показывают изменения, происходящие в сознании людей. К изгнанию или изоляции принуждаются не только больные - ошибки и аномалии природы, но и разного рода нарушители социальных норм. Неверные жены, мелкие жулики и обманщики, бродяги, обесче­щенные дочери и промотавшие состояние сыновья в равной мере подле­жат осуждению и наказанию. Прежде всего, в сознании самих нормаль­ных граждан, начинает срабатывать некая новая общественная машина, различающая плохих от хороших, и этим обусловлено огромное количе­ство доносов в инквизицию. Сам феномен инквизиции необъясним чис­то религиозными причинами. Преследование ведьм происходит в срав­нительно благополучной Европе, а в России случаи их сожжения вообще относятся к XVIII веку134. Существует психоаналитическая версия охоты и ведьмами, согласно которой она объясняется скрытыми, подавленны­ми желаниями. В пользу психоаналитического истолкования процессов над ведьмами говорит наличие какого-то непонятного иначе единоду­шия между инквизиторами и обвиняемыми. Обе стороны не сомневают­ся в существовании дьявола, и ведьмы охотно рассказывают о способах общения с ними, особо выделяя соленые моменты, которые больше все­го интересуют инквизиторов.

Главной причиной изменения отношения к безумцам, больным и нищим становится принципиальное изменение общественных норм. Масштабом пороков и добродетелей становится государство. Именно оно инсталлирует в сознание граждан особое устройство, которое пред­ставляет лиц с отклоняющимся поведением, как диких и опасных зве­рей, как ведьм и колдунов. “Восход века разума, меркантилизма и про­свещенного абсолютизма совпадает с новым строгим упорядочением пространства. Все формы неразумия, которые в средние века принадле­жали единому божьему миру, а в эпоху Возрождения секуляризировав­шемуся миру, переобозначаются этим порядком, оказываются по ту сторону мира общения, нравов, труда. Короче, они оказываются за пре­делами мира разума, оказываются под замком, обезвреживаются и де­лаются невидимыми”135. Безумцы, больные и нищие расцениваются с единой экономической точки зрения как нечто нетерпимое, нерацио­нальное и угрожающее обществу. Открытие общественного Госпиталя в Париже в 1665 г. на первый взгляд выглядит как безусловно гуманный акт, изымающих больных из рук фанатических инквизиторов. Однако на деле они попадают в тиски новой, не знающей жалости власти, суть которой М. Фуко охарактеризовал как “практически абсолютный суве­ренитет, правосудие без обжалования, право казнить и миловать, про­тив коего ничего нельзя предпринять”136.

134. См. Канторович. Средневековые процессы над ведьмами. М., 1912.

135. Domer К. Burger und Irre. Fr.a.M., 1969, s.27.

136. Foucault М. Wahnsinn und GeseUschaft.Fr.a.M.,1969. S.71.

 

Как отмечает А. Лоренцер, в конце XVIII в. каторга, сумасшедший дом и работный дом сливаются в одно целое137. При этом на них возла­гаются экономические задачи. Трудно сказать, насколько эффектив­ным был принудительный труд людей, большинство из которых были детьми, безумцами или нищими. Однако, он несомненно связывался с системой трудового воспитания, благодаря которому общество произ­водило тело работника. Теперь нищенство и бродяжничество обуслов­лено не тем, чтобы обеспечить для сострадающих членов общества дос­таточное количество людей, нуждающихся в подаянии, способных смиренно его ждать и не брать силой, а тем, что возникла потреб-ностьв особой дрессуре, направленной на преобразование тела кресть­янина в тело работника фабрики. Для этого необходимо было приучить его к монотонному, однообразному труду, связанному с экономными и рациональными затратами энергии.

Вместе с тем, в истории цивилизации эти репрессивные пространст­ва постепенно перекрещиваются с гуманными и моральными простран­ствами. Прежде всего, члены протестантских общин пытаются предоста­вить нуждающимся более достойный приют, где бережливость и труд смягчают жестокость работных домов. Во Франции, где раньше всего началась медицинофикаций жизни, в борьбу с государственной репрес­сивной машиной вступает медицина. Постепенно на места администра­торов, назначаемых властью, в общие госпитали приходят врачи. Конеч­но, медицинофикация, сменившая секуляризацию, на самом деле озна­чала переход к новой форме управления миром больных. Теперь они подвергаются не наказанию за свои безумные выходки, а внушению. Врач одевает маску Отца, Авторитета, Судьи, но выступает в роли магического Целителя, который способен одним чудотворным взглядом поднять боль­ного на ноги и вернуть ему разум. “Со всей ясностью мы видим, — пишет А Лоренцер, — что господство над больным в процессе передачи власти от администратора к терапевту не только сохранилось, но даже много­кратно возросло”138. Соответственно росту всесилия врача падает само­стоятельность больного, и он делается материалом, из которого врач ле­пит фигуры своих идеальных моделей. Таким образом, больницы, как и тюрьмы остаются местами подгонки пациента под нормы абстрактной морали и стандартного набора добродетелей.

Интересной попыткой компромисса страха к чужому и экономиче­ского интереса стало гетто. Стремясь очистить город, венецианцы приня­ли решение изолировать евреев, и им было запрещено жить вместе с хри­стианами. Между прочим, решение об отделении еврейских кварталов не

137 Лоренцер А. Археология психоанализа. М., 1996. С. 23.

138 Там же, с. 37.

было новым и было найдено еще в Риме. Как это не покажется жестоким, открытие гетто оказалось благотворным и для сохранения евреев. Конеч­но, они были привязаны к стенам гетто и могли выходить оттуда лишь на определенное (дневное) время, однако внутри они могли носить нацио-11альную одежду и украшения (что было особенно важным для состоятель-ных женщин), а также открыть синагогу, соблюдать обычаи и отправлять обряды. Гетто — это место, где евреи могли оставаться самими собою и поскольку идентичность так или иначе основана на угнетении и преследо­вании, то она была продуктом взаимной игры как еврейских, так и христи­анских общин. Изучение предрассудков — это не упражнение в теории рациональности. Стремление к чистоте возникает не только как способ идентификации, основанный на разделении “чистых” и “нечистых”. Страх перед евреями-врачами был переносом страха контакта из-за роста кожно-венерических заболеваний. Страх перед евреями-ростовщиками был вызван расслоением общества и ненавистью к богатым. Конечно, это бы­ло несправедливо по отношению к евреям, так как среди них процент бедных (несших на своих плечах мелкую торговлю) был не меньше, чем у остальных. Не лучше обстояло дело и с иностранцами. Из-за дороговизны перевозок в Венеции были открыты иностранные мануфактуры и фабри­ки. На базе этих работных домов были также основаны иностранные гетто. Так, из-за того, что немецкие рабочие занимались контрабандой, им было запрещено выходить из них с наступлением темноты, с ними не заключа­лись сделки, а внутри самих работных домов царили репрессивность и подозрительность.

Мечтания и желания, страхи и запреты христиан всегда имели телес­ный характер. Мечтали о райских наслаждениях, садах отдыха и покоя. Лю­ди искали телесного контакта и охотно обнимались и целовались. И вместе с тем боялись проказы, сифилиса, чумы и других болезней, которые пере­давались именно на основе контакта. Однако любовь и ненависть были дос­таточно резко разведены: любили свое и боялись чужого. Рыночные отно­шения поставили людей в новые условия: враг оказался среди “своих”. Со­сед стал ненавидеть соседа. Обществу угрожал раздор. Однако люди ни те­перь, ни тем более тогда не признавали, что враг находится не вне, а внутри нас самих. Поэтому вовсе не удивительно, что европейское средневековое общество тоже вынуждено было искать или создавать врага с целью самосо­хранения. Сначала это были нехристиане, с которыми велись священные войны, потом язычники, которых колонизовали, затем стали преследовать иностранцев и евреев и, наконец, ограничивать права “своих” — больных и сумасшедших, инакомыслящих и чудаков, женщин и маленьких детей. Во всех этих случаях имеет место сложное символическое замещение “чужого”, витиеватая и бесконечная эволюция образа врага, совершенствование стра­тегии и тактики борьбы с ним.

Как отмечает А. Лоренцер, в конце XVIII в. каторга, сумасшедший дом и работный дом сливаются в одно целое137. При этом на них возла­гаются экономические задачи. Трудно сказать, насколько эффектив­ным был принудительный труд людей, большинство из которых были детьми, безумцами или нищими. Однако, он несомненно связывался с системой трудового воспитания, благодаря которому общество произ­водило тело работника. Теперь нищенство и бродяжничество обуслов­лено не тем, чтобы обеспечить для сострадающих членов общества дос­таточное количество людей, нуждающихся в подаянии, способных смиренно его ждать и не брать силой, а тем, что возникла потреб-ностьв особой дрессуре, направленной на преобразование тела кресть­янина в тело работника фабрики. Для этого необходимо было приучить его к монотонному, однообразному труду, связанному с экономными и рациональными затратами энергии.

Вместе с тем, в истории цивилизации эти репрессивные пространст­ва постепенно перекрещиваются с гуманными и моральными простран­ствами. Прежде всего, члены протестантских общин пытаются предоста­вить нуждающимся более достойный приют, где бережливость и труд смягчают жестокость работных домов. Во Франции, где раньше всего началась медицинофикаций жизни, в борьбу с государственной репрес­сивной машиной вступает медицина. Постепенно на места администра­торов, назначаемых властью, в общие госпитали приходят врачи. Конеч­но, медицинофикация, сменившая секуляризацию, на самом деле озна­чала переход к новой форме управления миром больных. Теперь они подвергаются не наказанию за свои безумные выходки, а внушению. Врач одевает маску Отца, Авторитета, Судьи, но выступает в роли магического Целителя, который способен одним чудотворным взглядом поднять боль­ного на ноги и вернуть ему разум. “Со всей ясностью мы видим, — пишет А. Лоренцер, — что господство над больным в процессе передачи власти от администратора к терапевту не только сохранилось, но даже много­кратно возросло”138. Соответственно росту всесилия врача падает само­стоятельность больного, и он делается материалом, из которого врач ле­пит фигуры своих идеальных моделей. Таким образом, больницы, как и тюрьмы остаются местами подгонки пациента под нормы абстрактной морали и стандартного набора добродетелей.

Интересной попыткой компромисса страха к чужому и экономиче­ского интереса стало гетто. Стремясь очистить город, венецианцы приня­ли решение изолировать евреев, и им было запрещено жить вместе с хри­стианами. Между прочим, решение об отделении еврейских кварталов не

137 Лоренцер А. Археология психоанализа. М., 1996. С. 23.

138 Там же, с. 37.

 

было новым и было найдено еще в Риме. Как это не покажется жестоким, открытие гетто оказалось благотворным и для сохранения евреев. Конеч­но, они были привязаны к стенам гетто и могли выходить оттуда лишь на определенное (дневное) время, однако внутри они могли носить нацио-11альную одежду и украшения (что было особенно важным для состоятель­ных женщин), а также открыть синагогу, соблюдать обычаи и отправлять обряды. Гетто — это место, где евреи могли оставаться самими собою и поскольку идентичность так или иначе основана на угнетении и преследо­вании, то она была продуктом взаимной игры как еврейских, так и христи­анских общин. Изучение предрассудков — это не упражнение в теории рациональности. Стремление к чистоте возникает не только как способ идентификации, основанный на разделении “чистых” и “нечистых”. Страх перед евреями-врачами был переносом страха контакта из-за роста кож­ных и венерических заболеваний. Страх перед евреями-ростовщиками был вызван расслоением общества и ненавистью к богатым. Конечно, это бы­ло несправедливо по отношению к евреям, так как среди них процент бедных (несших на своих плечах мелкую торговлю) был не меньше, чем у остальных. Не лучше обстояло дело и с иностранцами. Из-за дороговизны перевозок в Венеции были открыты иностранные мануфактуры и фабри­ки. На базе этих работных домов были также основаны иностранные гетто. Гак, из-за того, что немецкие рабочие занимались контрабандой, им было запрещено выходить из них с наступлением темноты, с ними не заключа­лись сделки, а внутри самих работных домов царили репрессивность и

подозрительность.

Мечтания и желания, страхи и запреты христиан всегда имели телес­ный характер. Мечтали о райских наслаждениях, садах отдыха и покоя. Лю­ди искали телесного контакта и охотно обнимались и целовались. И вместе с тем боялись проказы, сифилиса, чумы и других болезней, которые пере­давались именно на основе контакта. Однако любовь и ненависть были дос­таточно резко разведены: любили свое и боялись чужого. Рыночные отно­шения поставили людей в новые условия: враг оказался среди “своих”. Со­сед стал ненавидеть соседа. Обществу угрожал раздор. Однако люди ни те­перь, ни тем более тогда не признавали, что враг находится не вне, а внутри нас самих. Поэтому вовсе не удивительно, что европейское средневековое общество тоже вынуждено было искать или создавать врага с целью самосо­хранения. Сначала это были нехристиане, с которыми велись священные войны, потом язычники, которых колонизовали, затем стали преследовать иностранцев и евреев и, наконец, ограничивать права “своих” — больных и сумасшедших, инакомыслящих и чудаков, женщин и маленьких детей. Во всех этих случаях имеет место сложное символическое замещение “чужого”, витиеватая и бесконечная эволюция образа врага, совершенствование стра­тегии и тактики борьбы с ним.

КОЛЛЕКТИВНОЕ ТЕЛО

Считается, что фундаментальное изменение форм жизни в новой истории Европы связано с развитием капитализма и протекало по моде­ли рынка. Действительно, А. Смит на простом примере с фабрикой по производству булавок показал как, благодаря рынку, связываются эгои­стические стремления индивидов с процветанием нации. Здесь общепо­нятными являются два допущения: индивид и нация. Между тем, это принципиально новые феномены, не имевшие места в прошлом. Инди­видуальность представлялась прежде угрожающей существованию об­щества, и ее становление действительно связано с развитием рыночных отношений. Однако индивидуальность и автономия таили серьезную уг­розу духу общины. Рынок развивал индивидуальность на основе стрем­ления к наживе, агрессивности и конкурентности. Сначала модель рын­ка была абстрактно-бесплотной. А. Смит, анализируя закон спроса и пред­ложения, рассуждал о единстве индивидуального и человеческого сле­дующим образом. Произведенные рабочими булавки попадают на ры­нок, и там определяется их стоимость. Она зависит, таким образом, не только от вложенного в их производство труда, но и от величины спроса. Чем больше спрос на рынке, тем выше стоимость и тем старательнее будут работать индивиды, чтобы удовлетворить потребность общества в иголках. Имея свободные деньги, эти рабочие сами становятся покупа­телями товаров, произведенных другими рабочими, и тем самым обеспе­чивают их работой, что, в свою очередь, приводит к еще большему рас­ширению рынка. В эти рыночные отношения втягиваются горожане и сельские жители. Если раньше город в основном паразитировал на де­ревне, то теперь он, покупая сельхозпродукты, способствует повышению стоимости труда крестьян. Это ведет, в свою очередь, к расширению спроса на изделия городских рабочих. Продукты труда, благодаря рынку, обслу­живают не только город, но и деревню, связывают их в единое целое. Так появляются предпосылки для становления нации.

Концепция А. Смита, которого обычно расценивают как апологета капитализма, на самом деле вполне отвечала демократическим идеалам его времени. Он, по-видимому, и сам ощущал некую абстрактность сво­ей модели и не случайно пользовался гарвеевскими метафорами: “циркуляциия денег”, “товарообращение”, ибо понимал рынок по аналогии с работой сердца. Вместе с тем, ему не удалось вдохнуть теплоту и душев­ность в свою модель рынка, пространство которого и до сих пор плохо стыкуется с моральными пространствами культуры. Таким образом, по­явление индивида на горизонте цивилизации сразу же поставило про­блему единства общества и в качестве средства ее разрешения сформиро­вался некий “морально-экономический закон”: я тебе даю столько, сколько

ты мне. Это другая форма связи, нежели в христианской общине. Место 1 юследней все больше ограничивалось храмом, а единство переживалось только по религиозным праздникам и люди все реже и все формальнее любили и обнимали, сострадали и прощали друг друга. Тогда как рынок рос и деньги — этот воплотившийся в желтом металле дьявол сжигал души людей страстью к наживе.

Ни философы, ни экономисты, ни архитекторы городов не видели

забот бедноты. Между тем она не являлась соединенной общественным договором совокупностью свободных индивидов, озабоченных сохране­нием дистанции. Скученная в лачугах и ночлежках, она выползала из них лишь в поисках хлеба насущного. Улицы и площади не были для основ­ной массы населения городов местами для променадов. Как известно 11устой желудок не вызывает желания прогуляться. Поэтому масса инерт­на и неподвижна сама по себе. После отупляющего труда люди желают одного — лежать, закутавшись в тряпки, на жестких постелях в холодных и убогих трущобах. Только голод выгоняет их на улицу и заставляет, пре­возмогая усталость и лень, тоску и апатию, влачиться к месту тяжелого отупляющего труда. Масса не хочет ни рынка, с его непредвиденными излетами и спадами цен, ни становления и образования. Находясь в раб­ской зависимости от сильных мира сего, она требует у них лишь хлеба и развлечений. Городские площади она воспринимала исключительно как места для зрелищ или бунта.

Париж накануне революции представлял собой взрывоопасную сре­ду. Обеспеченное население составляло одну десятую часть города, а остальные были бедняками. Примерно десять тысяч богатых вели изу­мительную и разнообразную жизнь, устраивали приемы и широкие праздненства. Остальные прозябали в бедности и вели тяжелую трудовую жизнь. Между тем город устроен таким образом, что дворцы богачей были окружены трущобами и их жители вольно или невольно станови­лись зрителями тех великолепных кутежей, которым предавались бога­тые. Их дома и террасы были ярко освещены и бедняки с завистью смотрели на кружащиеся в вихре удовольствий пары.

Выступление толпы, массы на арену истории было непредвиден­ным, но не случайным. Действительно, теория рынка и философия ра­зума не предусматривали возможность объединения автономизирован-ных и конкурирующих индивидов на основе иррациональных порывов воли и коллективной агрессии. Между тем, именно это продемонстри­ровали революции в Париже и в других европейских городах. Чтобы понять, как это стало возможным, как иррациональные желания подав­ляли рациональность автономных индивидов и сливали их в дикое ста­до, мгновенно возникающее и столь же быстро распадающееся после очередного жертвоприношения, необходимо учесть не только некие врожденные, якобы унаследованные от животных инстинкты разрушения и насилия, но те изменения на уровне знания и организованные на его основе дисциплинарные пространства, которые культивировали непред­виденные качества. Если вдуматься, то причины так называемых хлебных бунтов — этих грозных предвестников революций необъяснимы с точки зрения теории рынка. Во-первых, хлеб был в наличии, но цена на него вовсе не определялась законом спроса и предложения, а также теми затра­тами, которые были необходимы для его производства. Во-вторых, рынок не обеспечивал справедливости и народ вынужден был апеллировать к королю. Накануне революции толпа разъяренных женщин по широким улицам и площадям города двигалась по направлению к дворцу с требова­нием хлеба, громя по дороге лавки и даже убивая лавочников. В каком-то смысле эти стихийные движения толпы, так испугавшие представителей философии разума, что в XIX веке они почти без боя начали сдавать свои позиции иррационализму, были на самом деле ничем иным, как порожде­нием той рациональности, которая оказалась практически воплощенной

в каменном строительстве больших городов, в институтах труда, рынка, развлечения и т. п.

Революция не сводится к идеологии, и это хорошо понимают практи­ки. После Великой французской революции встала задача укрощения тол­пы, создания управляемого коллективного тела. Важнейшими дисципли­нарными практиками над массой стали демонстрации, шествия и митинги. Сначала стали организовываться всенародные праздники, в ходе которых, как задумывалось, должен возрождаться революционный энтузиазм масс. Его основным моментом стало шествие. Люди должны были организованно пройти по улицам. Помня о взрывном характере толпы, боясь ее недоволь­ства, революционное правительство таким образом стремилось дисципли­нировать и организовать новое коллективное тело. Начальная и конечная точка праздника — это два объективных пространственно-временных со­стояния. Люди собирались на площади, где происходил некий маскарад:

одетые в костюмы попов и дворян персонажи разъезжали на ослах, а собрав­шиеся осыпали их насмешками. Затем толпа выстраивалась в колонну и двигалась к центру. Там на одной из больших площадей возвышался огром­ный помост, на котором находились члены правительства и обращались к народу с речами. По окончанию все расходились пить вино в тавернах. Та­ким образом, в этих мероприятиях сохранились основные элементы как языческого, так и религиозного праздника. Новый его смысл доходил не до каждого: широта площади, отсутствие громкоговорителей затрудняли вос­приятие речей. Не-менее сложной была символика праздника, создаваемая революционными художниками. Конечно, Давид и Делакруа не были аван­гардистами, однако и они решали свои собственные художественные задачи, которые слабо понимали их современники.

Во время революции ее символом стал образ “Марианны” — моло­дой женщины с обнаженной грудью. Это был очень емкий символ. Об­наженная грудь символизировала братство всех граждан. Содержащее­ся в ней молоко питало и связывало людей в республику. Лицо Мари­анны моделировалось по образцу греческой богини с прямым носом и воздушной фигурой. Этим отрицались матронообразные фигуры про­шлой эпохи, так же как легкая туника Марианны отвергала тяжелые одежды благородных дам. Итак, Марианна либо была одета в легкую одежду, обрисовывающую грудь и бедра, либо в платье с совершенно открытой грудью. Но это не было символом разврата или сексуальной свободы, так как грудь в эпоху позднего просвещения не воспринима­лась как некая эрогенная зона. Грудь Марианны — это символ, сбли­жающий французов, это символ революционной пищи — молока, кро­ви, как источников силы и братства. Так мы сталкиваемся с зарождени­ем новой установки: забота обо всех, а не только о себе. Обожествление Марианны исходит, конечно, и от культа Девы Марии. Сходство не только в девственности, но и в молчании, покое, исходящем от этих фигур. Кроме того, обе они — образы кормящей матери. Как революци­онной символ, Марианна — юная мать — открыта младенцам и подро­сткам, мужчинам и старцам. Ее тело — это политическая метафора, соединяющая людей, находящихся на разных ступенях общественной лестницы. Но революция использовала ее и метонимически: зритель ви­дел в ней саму Революцию, она была магическим зеркалом, инструмен­том рефлексии не о женщине, а о Революции. Большое, полнокровное тело Марианны проводило границу по отношению к распущенным и развратным великосветским дамам прошлого. Револю­ционные плакаты изображали Марию Антуанетту с висящей грудью и к в же время недоразвитой, тогда как грудь Марианны изображалась гордо поднятой, дарующей наслаждение и жизнь. Это было обвинени­ем развратной королеве, написанное языком тела.

Уже А. Смит и его современники чувствовали, что чисто формальных, социально-экономических связей явно недостаточно для консолидации ролей. Они не случайно использовали метафоры крови и страсти, т. е. телесные стимулы, соединяющие людей в коллективное тело. Построени­ем его, разборкой старого и дрессурой нового тела были особенно озабо­чены победившие революционеры. Они пытались посредством маскарадов разрушить прежние религиозное и светские пространства, но при этом столкнулись с поисками дисциплинарного конструирования организованного коллективного тела. Первоначально использовался символ республики-матери, который пытались воплотить в грандиозных памятниках, одним из них был фонтан, возведенный при праздновании единства и неделимости республики 10 августа 1793 г. Его центром была большая, чем-то напоминающая сфинкса фигура обнаженной женщины, которая сиделана стуле, обхватив грудь руками. Две мощных струи били из ее грудей, символизируя объединяющее начало жителей, вскормленных молоком ре­волюционной богини-матери. То, что такие попытки объединения были неудачными, доказывает череда последующих революций, сотрясавших Францию и в XIX столетии. Простые люди все реже посещали праздники, так как становилось очевидным, что молока Марианны на всех явно не хватает. Так росло отчуждение массы и власти. Это проявлялось в ходе оформления революционных праздников: наряду с Марианной стали воздвигать и Геркулеса — мужское милитаристское тело, а масса циркулировала между ними по площади. Сама революционная богиня изображалась все более вялой и пассивной. Ее мышцы и мощь сглаживались и наконец она стала изображаться в сидящем положении. Это отражало падение роли женщин в революции. Сначала именно они были зачинщицами и выступили ини­циаторами хлебных бунтов. Потом они пытались бороться за эмансипацию и организовывали различные женские клубы. Однако постепенно мужские группы взяли над ними верх, и водружение рядом с Марианной Геркулеса символизировало возрастание мужского господства. Конечно, Марианна не умерла и еще долго символизировала преодоление страха контакта, была символом доверия, скрепляя все сильнее дифференцировавшуюся в соци­альном отношении республику в единое целое.

 


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 198; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!