Письмо Норштейну и читателю  



 

Юра,

Сейчас я открываю новую тетрадь, очень похожую на ту, старую, в которой в 1976 году начала писать сценарий «Сказки сказок». Огромная тетрадь в клеточку, первая фраза, что-то о том, как долго стояли дни в детстве… Двадцать пять лет назад. Помнишь, ты мне тогда позвонил, в марте? И сказал: «Знаешь, наверно, ничего не получится у меня с твоим Данте».

(Я перед тем предлагала тебе сделать фильм по книге Данте «Vita nova», о его любви к Беатриче и о любви Беатриче к нему, при том, что он с нею даже не здоровался, только по всему городу читал стихи о ней, а сам он к Беатриче не подходил, такая изощренная форма превосходства над бедной девочкой, любовь-пытка. И как Биче первая с ним поздоровалась, простодушно разорвала эту веревку, на которой он ее водил… Она умерла в двадцать шесть лет, выйдя замуж за того, с кем ее обручили в детстве.)

Ну вот, и ты сказал:

– Ничего не получится у меня с твоим Данте.

– Ладно,- ответила я, занятая своими мыслями. Что может ответить автор режиссеру, что может ответить отвергнутая Беатриче своему Данте? «Ну хорошо, ничего не получится – и не надо». Однако ты продолжал, будучи не Данте:

– А помнишь, я тебе говорил о том мультфильме, который сделал в Америке этот Бакши? Фильм о его военном детстве?

Конечно, я помнила. Ты еще тогда горестно воскликнул: «Почему не я снял этот фильм?»

(Вот вам вечный вопль всех художников, «почему не я это сделал», он сопровождает всю историю человечества и является самым мощным «перпетуум мобиле» искусства, но я тогда еще об этом не задумывалась. Горестный крик, следом за которым идет мысль «а что если все-таки сделать?» Так движется мировой театр.)

– Помню, – сказала я. – Ты еще жалел, что не ты это снял.

– Ну вот, – продолжал ты. – Я решил сделать все-таки такой фильм.

– Да. Молодец! – откликнулась я машинально. Данте уплывал, прощально растворяясь в круговороте звезд. Мне почему-то всегда виделся этот эпизод – встреча Данте и Беатриче в ярко-синем раю среди светил, в пунктире орбит, и у каждой звезды наивные языки пламени клубятся вокруг улыбающихся лиц. Все сияет. Это был бы финал. Золотое на васильково-синем.

– Ну вот, – продолжал ты, – Люся! Напишешь сценарий? О моем военном детстве. А то я не могу сам. Ненавижу писать.

 

 

Письмо читателю  

Уважаемый читатель!

Мне был нанесен как бы неожиданный удар. Я не могла принять Юрино предложение. Ниже объясню, почему.

Вообще-то это предложение было для меня огромным, незаслуженным счастьем. В то время я вела образ жизни полностью запрещенного писателя. Жить было не на что. Советская власть меня не печатала и не разрешала ставить мои пьесы. А работа с Норштейном была мечтой всех сценаристов (не говоря о том, что она официально оплачивалась). Писать для него означало участвовать в создании бесспорного шедевра. Он был курицей, которая несла только золотые яйца! (Все равно что Феллини.) К тому времени Юра снял три гениальных фильма – «Лиса и заяц», «Цапля и журавль» и самый знаменитый из них, «Ежик в тумане», национальный хит, вошедший в народную поговорку «ну ты прям как ежик в тумане». До этих работ он снял полсотни других, но его фамилия упоминалась в так называемой «братской могиле», в длинном списке аниматоров перед словом «конец». А ведь потом я безошибочно стала узнавать его руку в чужих фильмах, моцартовскую легкость то тут, то там, особые движения его героев – крокодилов, собак, детей, дворников и т.д. Какими бы классиками ни были режиссеры на студии, они наперебой старались заполучить мальчика Норштейна себе в аниматоры. ( В дальнейшем историки кино и будут составлять, видимо, антологии норштеиновских эпизодов в чужих фильмах.) В конце концов ему поневоле разрешили делать кино самостоятельно, ну не могли не разрешить. Вырос мастер. Хотя он не имел никакого права быть режиссером, в институт его в свое время не приняли. Закончил только художественную школу и краткосрочные курсы мультипликаторов. Но в том-то все и дело, что чем бы в жизни этот рыжий ни занимался – стал бы он художником, учителем рисования, краснодеревщиком, хирургом или скрипичным мастером – ему суждено, видимо, было сделаться лучшим в мире. Подспудно – спиной, кожей, сердцем – люди это чувствуют всегда. И уступают дорогу. Иногда с трудом. Иногда после жизни гения. Сопротивляясь. Но вот тут они не сопротивлялись – слишком уж этот рыжий был безотказным, радостно брался за все, светился весь от работы! Горбатился на других. И в награду дали ему снимать простенький двенадцати минутный фильм по русской сказочке «Лиса и заяц». Для итальянского телевидения. Осчастливили даже пленкой «Кодак»! Помню этот переполненный зал, присутствие итальянского посла, радостную овацию в конце и вспотевшего, затурканного автора. И тут же стали возить его «Лису и зайца» на фестивали и получать за Норштейна премии (начальство присваивало себе и деньги, и всякие призы, фигурки-кубки). Юра не жаловался и жил в долг впятером (плюс кошка и собака) на две небольшие зарплаты. Росли сын и дочка, Боря и Катя. Родители же работали над фильмами – Юра как отец, режиссер, краснодеревщик и диктатор, Франческа как мама, художник норштеиновских фильмов и бунтарь, как прачка и нянька, повар, уборщица и советник всех окрестных жителей по лечению собак и кошек. Все время в доме бывали гости, сидели в крошечной кухне. Нищая, трудная, праздничная жизнь! Помню их черно-белую кошку Мурку, которая, обидевшись, что ей не дали своровать печенку (это семейное сокровище оттаивало в раковине), просидела целый вечер носом в угол. Никто не смог ее утешить. Пудель Йонька предала ее, налаяла хозяевам, привела их в кухню в тот самый момент, когда печенка, честно добытая из раковины, уже почти шлепнулась на пол. А Юра показывал нам только что построенные им самим шкафчики на кухне в стиле ампир (купить было не на что, да он и всегда предпочитал делать все сам, будучи выдающимся мебельным мастером. Как плотник он, кстати, тщеславен и немного хвастлив, любит показывать свою мастерскую, которую сделал собственными руками. Эту мастерскую надо бы объявить национальным достоянием, но Юра только что получил письмо, что она перешла в фонд недвижимости Москвы и будет продаваться через аукцион!!! Кто больше заплатит, что ли…).

Так вот, был светлый, безотказный, добрый и, что называется, «бесхитришный» работник, всеми любимый. Раз – и ему вдруг дают делать фильм. И он его сделал: выгнанный из дому зайчик, похожий на автора, сиротливо прижал к себе узелок (Юра тут как бы предвидел свою судьбу, что ли?), затрепетала серебром и растаяла рыбка в луже, петух раскрыл огромный зев, и язык его вырвался из глотки как язык пламени – это был вопль победы! Пустяк, двенадцать минут – оказалось, что шедевр.

«Лису и зайца» он снимал без сценария, просто взял текст сказки. На первый случай это обошлось, никто не знал его особенности: Юра терпеть не мог писать тексты. Сто раз нарисует, но изображать на бумаге слова – ни за что. Представляю себе, какие муки он испытывал, сдавая экзамен по сочинению.

Это потом он разговорится, начнет читать лекции по всему миру, все будут слушать и записывать, а потом кто-нибудь издаст книгу прочитанных им лекций и интервью – но это будет потом. А пока что Норштейн для своего следующего фильма, «Цапля и журавль», написал сценарий, который не был принят. Приняли чужой сценарий, но Норштейн сказал: «Отсюда я возьму только бусы на цапле», и снимал все равно свою собственную сказку.

Хотя я, например, думаю, что он сделал на самом деле не сказочный фильм, а создал воплощенную музыку. Точней говоря, темой оказалась нежность, в том числе и к музыке.

Много лет спустя выяснилась подкладка, лейтмотив, скрытая линия «Цапли и журавля».

– Я тебе не рассказывал? (сказал он мне недавно, когда мы начали вспоминать нашего любимого друга, композитора Михаила Александровича Мееровича, про которого я думаю, что он написал лучший вальс XX столетия, вальс прощания из мультфильма «Цапля и журавль». Михал Саныча любимого, который изрекал шутки постоянно, ухаживая за дамами или даже сидя в одиночестве за роялем у себя дома. Знаменитого дома, заселенного одними композиторами при обычной бытовой слышимости. К примеру, разобравшись, что кто-то за стеной плохо играет, к примеру, Баха, Меерович, не выдержав, включался в исполнение и играл синхронно, чтобы не слышать этого безобразия… Мне он звонил, надеясь получить от меня либретто оперы (в дальнейшем) и говорил: «Ваш голос… у меня от него побежали мурашки по спине, и трех я уже поймал». Итак, в процессе подготовки к «Цапле и журавлю» настал момент, когда Юре понадобился композитор Меерович.)

– Я тебе не рассказывал? Я стал искать Мееровича, он был мне нужен.

 

(Еще отдельная тема – это те люди, которые нужны для работы и жизни Норштейну. Он их буквально выкапывает, достает, что называется, из-под земли. Это настоящая охота, вроде сбора белых грибов. Юра в голодные времена ходил по грибы вместе с Франей и учился – Франческа была выдающимся грибником, по запаху находила даже трюфели в сорока пяти километрах от Красной площади.)

 

– Он был мне нужен. И, оказывается, он в это время сидел в сумасшедшем доме!

 

(Объясняю, что тогда были за времена. Переработал человек, перестал спать, пошел к врачу за снотворным, переадресовали к психиатру, а тот ласково говорит: пусть пациент у нас полежит-отдохнет, его обязательно подлечат, такой запущенный случай, только в условиях стационара мы можем… и т.д. Тем более если это полузапрещенный, авангардный сочинитель музыки Меерович, над которым соседи по Союзу композиторов не прочь, видимо, были установить контроль… Все.)

 

– А он был мне нужен! Я поехал. Кащенко назывался этот сумасшедший дом. Меня пропустили внутрь, потом сказали, он на прогулке. Вышел во двор, а там еще одна ограда… Железная, как на дачных участках… Рабица? Сетка, короче. Высокая. И никакой Ван Гог! Помнишь, «Прогулка заключенных»? И никакой Ван Гог с этим не сравнится! Там площадка за оградой, в центре сухое дерево, и вокруг этого дерева быстро-быстро носятся люди в байковых пижамах. Почему-то очень быстро. Может быть, у них мысли бегут? Короче, и я увидел Михаила Александровича. Нет, он не бегал. Он сидел на скамейке. Я его позвал, он подошел к решетке. Я стал к нему рваться через калитку, санитар не пустил. Меерович ему сказал: «Это мой брат!» Я потом вернулся на студию. А у нас там был один человек, который мог все. У него были какие-то связи. Он ребят-мультипликаторов от армии спасал.

 

(Да, я знаю, Юра. Его имя стоит на многих мультфильмах: «Директор картины Битман».)

– А ведь попасть в психбольницу было легко, а обратно они не выпускали. Тогда, в те годы, калечили людей там. Ну и Битман его оттуда вытащил.

Юра так закончил свой рассказ:

– Меерович мне много лет спустя как-то сказал: «Вы меня тогда спасли, я думал, что никому уже не нужен».

 

Теперь я сама скажу, что Меерович создал совершенную музыку для «Цапли и журавля»! В особенности этот вальс. Я думаю, он писал его для своего названого брата, для Юры Норштейна. Может быть, Меерович смотрел вслед Юре из своего сумасшедшего дома, из клетки с сухим деревом посредине, а сам уже сочинял эту музыку, которую Юра ему только что заказал. Меерович знал, что его освободят. Меерович, как и многие люди, после «Лисы и зайца» начал безоговорочно верить в Норштейна. Безоглядно, безусловно.

Тем не менее Юра Норштейн и Франческа Ярбусова жили трудно. Они жили в долг, выплачивали за кооперативную квартиру. Юра делал фильм за фильмом. Все рисовала Франя. Юра говорил о ней с неутихающим восторгом. «Этто Франя!» Она обладала волшебной силой, явно. Она лечила людей и животных. Еще когда Юра ухаживал за нею, она только-только пришла работать на студию, тихая, маленькая, с огромной косой – Юра восклицал везде, и его рыжие глаза горели голубым огнем: «Это единственный человек, который может просто так, сразу и с большой точностью, нарисовать что угодно – лягушку, бабочку, муху любую!»

Кстати, все художники рисуют Юру с голубыми глазами. И я сама всю жизнь так считала, и в первой своей статье (нынешняя – вторая) о нем написала «его измученные голубые глаза». Норштейн с хохотом предложил убедиться, что они у него «карие». Вообще он был недоволен, что я его назвала «живущий гений». Кстати, что-то у него с этим цветом глаз вообще непонятное. Я и сама рисовала его неоднократно. В профиль глаза синие, а прямо смотришь – как чай… Все дело, видимо, в том, что у него особая оптика глаз. Голубая оптика. Видимо, просто предназначенная для съемок. Хотя сам он убежден, что стал кинорежиссером по чистой случайности. Все было случайно! Вдруг обнаружил объявление о наборе на курсы мультипликаторов. Вдруг повстречал в коридоре студии Сашу, Александра Жуковского, постороннего человека, который работал совершенно в другом месте, оператором документальных фильмов…Внимательно на него посмотрел. И затем пригласил его снимать «Цаплю и журавля».

Кстати, Теодор Бунимович, первый из его операторов, еще на «Лисе и зайце», был фронтовым кинооператором и в годы войны получил премию американскую «Оскар» за программу фронтовой хроники.

То есть не он получил, а за него получили. Об этом тогда никто не мог знать.

С Жуковским Юра осуществил изобретение своей жизни – съемочный станок с подвижными ярусами и камерой. Впервые в мире на «Цапле и журавле» камера смогла передвигаться вдоль ярусов станка, и ярусы можно было наклонять и двигать в любом направлении.

Поэтому «Цапля и журавль» был первым фильмом свободы для Норштейна и Жуковского. Начинался путь к совершенно новому пространству кадра. До этого было что: стоит станок с ярусами стекол. На нижнем ярусе дальний план, скажем, лес и горизонт. На среднем – пеньки и деревья. На верхнем – лежит рисунок зайчика с узелком. Берем пинцетом заячью ступню, кладем слегка выше, камера надо всем этим щелкнула раз – зайчик едва шевельнул лапкой. Два – зайчик шевельнул лапкой как следует. Вроде бы пошел. Такова техника перекладки. Пинцетиком переложили лапку на миллиметр – началось движение, снято. Это занятие долгое, мелкое.

А журавль в «Цапле и журавле» не просто ходит, но все вокруг него живет и дышит, мир кружится, раздвигается, мы видим далекие перспективы… Это уже не театр, не сцена, где сзади стоят грубые кулисы и зрителю там нечего делать. Мы летим туда, в глубину, нам можно. Плоский рисунок превратился в волшебную, многоступенчатую панораму…

У Норштейна, кроме того, есть некоторые особенности в съемке. Так не работает никто. Никто даже не понимает, как это сделано.

В 1984 году в результате опроса тридцати пяти кинокритиков мира «Сказка сказок» была объявлена лучшим мультфильмом всех времен и народов.

Что это за фильм, «Цапля и журавль»! Печальный, нежный, смешной, с дождями – старый парк, серебряное небо, туманы, далекая музыка и два одиноких существа, последние аристократы этих мест, среди колонн разрушенной беседки. Там царствует робкая, гордая любовь. Обедневшие изгнанники, ни кола ни двора, имущества нет, только руины. Один зонтик на всю вселенную, какая-то полуцелая шляпка, бусы из рябины. Нелепые, породистые носы. Вздорные характеры. И эта нежная, прощальная музыка о любви, которой нельзя сбыться. Два существа созданы друг для друга. Но между ними всегда музыка прощанья. Великий фильм о любви, когда зритель всей душой жаждет финального поцелуя, но его нет и никогда не будет.

После «Ежика в тумане» Жуковский ушел от Норштейна почему-то. «Сказку сказок» пришлось делать без него. Оператором стал Игорь Скидан-Босин.

Юра потом долго добывал себе Жуковского. Ситуация тоже была, как у журавля и цапли. Они еще раз расстались, работая над «Шинелью», но последние два года все-таки работали вместе.

Жуковский умер два года назад… Сердце не выдержало.

 

 

Письмо Юре Норштейну  

Юра, ты помнишь, как во время съемок «Цапли и журавля» ты мне позвонил и спросил – что бы такое журавль мог подарить цапле, чтобы она тут же этот подарок легко уничтожила? Это, как я понимаю, был для меня первый экзамен. Я собралась, как кошка перед прыжком на подоконник, и ответила:

– По-моему, это может быть букет одуванчиков.

И это стал букет одуванчиков!

Перед следующим фильмом, перед «Ежиком в тумане», ты весьма церемонно (опять-таки по телефону) спросил меня, не буду ли я против, если они возьмут мой профиль для ежика?

Я тогда ответила, что раз вы уже брали (без спросу) мой нос для цапли, то берите и для ежика.

Юра! Если честно! И для Волчка в «Сказке сказок» вы тоже взяли напрокат мой профиль?

Теперь, Юра, мы приближаемся к началу моего письма, к тому марту 1976 года, когда ты мне позвонил и предложил написать сценарий нового фильма о Твоем Военном Детстве.

Но я не могла писать сценарий! Я ответила тебе:

– А тебя не смущает, что я через месяц должна родить?

– Да нет, что ты, – ответил ты.

Дальше жизнь текла у каждого по-своему, и мы с тобой увиделись, когда ты пришел ко мне домой начинать работу над сценарием. Мы выкатили из дома коляску с моим трехмесячным Федей. Фокус был в том, что, когда его везли в коляске, он молчал. Стоило его вынуть – тут начинался концерт! Ради спокойствия и плодотворной работы над сценарием мы прошли с коляской десятки километров. Федя, как видно, прислушивался к нашим крикам и спорам. Вырос шумный ребенок. И в сценарии фильма тоже родился ребенок – из листка бумаги. Начал орать.

Юра! Ты приносил мне книги стихов – все это были романтики, Гарсия Лорка, Пабло Неруда, Назым Хикмет. Ты притаскивал альбомы графики Пикассо, редчайшую на советской земле монографию. Ты парил в небесах. Все это должно было меня навести на мысли о великом! Герои войны, уходящие на фронт поезда. Ты видел возвращение с победой, ты мог помнить великие салюты. Кроме того, тебя пленяло маленькое стихотворение Назыма Хикмета «Сказка сказок»: «Над рекой стоит чинара. Сидит кошка. Сижу я. Сначала уйдет кошка. Потом уйду я. Потом уйдет чинара. А река будет вечно». Что-то в таком роде. Ты хотел фильм об этом. Ты был полон поэзией. В результате я придумала героя – поэта. Он пишет стихи на листочках. Листочки летят к разным людям.

Что касается меня, я была полна молоком и могла думать только о детях. Поэтому из одного листочка в сценарии должен был родиться ребеночек…

Кроме того, оказалось, что тебе нужен еще один герой – волчок. Из колыбельной песни – «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю. Придет серенький волчок и ухватит за бочок». Так и фильм должен был называться – «Придет серенький волчок».

Вот как это объединить – поэта, волка, моего ребеночка, войну, стихи Хикмета, чинару, реку, кошку, затем графику Пикассо? Как?

При том, Юра, не забудь, что ты требовал еще и вставить в сценарий твое военное детство!

Но, Юра! Прости меня, когда кончилась война, тебе было четыре года. А мне было почти семь в День победы. Я была нищенкой, бродячей девочкой войны. Мы жили с бабушкой и теткой без света, питались из помойки. Я видела все. В ночь на девятое мая 1945 года я услышала снизу, из рассветной темноты, в четыре часа, крики и выстрелы. Я помчалась на улицу босая. В сумерках бегали люди. Весь день пели, плясали, пили, плакали, перебинтованных раненых из госпиталей таскали на плечах. Играла музыка – гармошки, оркестры, патефоны. Вечером устроили настоящий салют над рекой Волгой.

С высоты своего трехлетнего преимущества я теперь поучала тебя насчет правды жизни. Я рассказывала тебе истории. О семьях, о соседях. О магазинах. Ты мне тоже начал рассказывать о своих соседях по старому дому. Как топили печки в двухэтажном бараке. Как танцевали во дворе под аккордеон. Но тебе нужна была и поэзия!

Мне казалось, что ничего не получится. Как всю эту мешанину совместить? Кошку и волка, твой деревянный дом в снегах и чинару над рекой? Войну и античного Пикассо?

Какой-то сценарий я написала. Название, «Придет серенький волчок», нам сразу же запретили. Начальство усмотрело в этом какое-то зловещее предсказание. Угрозу, что ли? Ты, Юра, тогда разозлился и назвал фильм «Сказка сказок». Звучало как-то самонадеянно, но так было у Назыма Хикмета.

Только когда ты уже снял весь фильм, для меня начал (только начал) вырисовываться твой замысел. Я посмотрела «Сказку сказок» не меньше пятидесяти раз, и все равно тайна осталась. Это было соединение несоединимого. Это была симфония с разными темами. Один герой шел через весь фильм – Волчок, маленькое существо, ребенок войны. Вечная душа, которая свободно посещает золотой век, тихую обитель на берегу, где живет счастливый рыбак с семьей, где в коляске лежит (молча) толстый ребенок, а его маленькая сестренка в бальном платье и шляпе прыгает через веревочку в компании быка Пикассо… Где сам Юра и его жена Франческа вечно живут под чинарой, жена стирает, а он ловит рыбу, и вечно они обедают на воздухе, с ними их кошка Мурка, с ними их гости – лысый поэт с лирой и случайный молодой человек, свободный от вещей, задумчивый прохожий. Волчок живет и там, где сверкает современный ночной город с ревущими машинами на шоссе. Где вечно танцуют, как мотыльки под фонарем, довоенные девушки с кавалерами, и всегда играет танго тех, сороковых, годов – «Утомленное солнце»… Где всегда уходят на войну. Где возвращаются с войны – но немногие. Где мокрые кусты сирени вокруг поминального стола роняют капли слез над стаканом водки, который оставлен для убитых и накрыт кусочком хлеба, по русскому обычаю. Боже мой, как я плакала, когда смотрела этот фильм! Всякий раз.

Теперь-то его показывают по телевизору почти каждую годовщину Победы. А тогда, ты помнишь, Юра? Его запретили сразу же: «Это будет непонятно народу!»

Мы с тобой переговаривались по телефону. Чтобы спасти фильм, кто-то посоветовал написать закадровый текст. Я попробовала – не получилось. Этого делать было нельзя. Я разозлилась, будучи опытным запрещенным автором. Мне тоже многое советовали – сделать, к примеру, в рассказе хороший конец. Тогда напечатаем. Помнишь, Юра, что я тебе сказала?

– Юра! Этот фильм войдет во все учебники кино! Не беспокойся и ничего не делай с ним! Все. Я выключаю телефон!

Это был единственный выход из положения.

Но произошло чудо. Помнишь, ты мне позвонил в начале ноября?

– Люся! – (смущенно сказал ты) – Мне дали госпремию.

Норштейну, художнице Ярбусовой и оператору Жуковскому дали главную премию советского государства! За их мультфильмы!

Это было чудо. Я захохотала. Мы долго смеялись по телефону, а надо было бы плакать от счастья. Франческа сшила себе удивительное платье из недорогих шерстяных шалей. Тебе, Юра, было, по-моему, нечего надеть. Пошел даже без галстука.

Выступая в Кремле, ты поблагодарил своих родителей (а не партию, не правительство, как другие). Я сочинила стишок «Лауреат с лауреаткой сидят в носках с дырявой пяткой».

«Сказку сказок» разрешили.

Ее начали показывать на вечернем сеансе в одном кинотеатре, среди других четырех мультфильмов. Год продолжалась эта история.

Сначала мы ничего не знали. Но какие-то слухи начали доходить – что билетов на этот сеанс не достать. Что стоят очереди…

Ты мне как-то рассказал со смехом, что какой-то американский продюсер, приехав в Москву и посмотрев «Сказку сказок», сказал:

– В мире это поймут тридцать шесть человек, но для вас у меня в доме всегда, имейте в виду, будет комната.

Один раз и ко мне приехала американка, моя переводчица Альма Лоу, и я решила ее повести на «Сказку сказок» в кино. Удалось достать у администратора два билета, я сказала, что являюсь соавтором сценария и что специально приехала – вот – из Америки профессор. Посмотреть кино. Все это была чистая правда, но я говорила как врала. Было жутко неудобно.

Наш фильм показывали четвертым из шести. Какой-то молодой человек, сидящий впереди нас с кейсом на коленях, как только пошли титры «Сказки сказок», открыл кейс, достал плитку шоколада и начал ее с хрустом развертывать.

Тут же ему на плечи с разных сторон легло три руки (одна была моя). Он испугался и прикрыл кейс. Делалось что-то странное!

Зал посмотрел все двадцать шесть минут в благоговейном молчании. Ни шепота, ни шороха. Ни скрипа.

Когда фильм закончился, почти все встали и пошли вон из зала. Остался только (в полном изумлении) тот молодой человек. В зале даже зажгли свет, хотя предстояли еще фильмы.

Потом мне сказали, что весь год творится одна и та же история, посреди сеанса включают свет. Только впоследствии догадались и «Сказку сказок» переместили в конец.

Я знаю человека, который смотрел наш фильм, Юра, шестнадцать раз. Еще он собрал старушек из своего дома, купил им билеты и всех отвел на «Сказку сказок».

– Что ты говоришь, Юра?

– Я говорю, что недавно в Бостоне ко мне подошел русский эмигрант, который сказал, что смотрел «Сказку сказок» тридцать раз.

А потом мы с тобой, Юра, начали работать над сценарием фильма по «Шинели» Гоголя. Это было летом 1980 года…

Через несколько лет, Юра, тебя выгнали из павильона студии «Союзмультфильм», за постоянное невыполнение плана. Туда въехала какая-то режиссерша, она стала торжественно и по праву работать на твоем станке. Ты остался без работы.

Но ты успел снять около двадцати минут, про которые я скажу так же, как про «Сказку сказок»:

– Это войдет во все учебники истории кино, Юра.

Теперь-то ты сделал из довольно занюханного помещения (бывший милицейский пост) себе мастерскую и продолжаешь работать. Снимаешь свои маленькие шедевры и мечтаешь закончить фильм «Шинель».

Ежели тебя опять не выгонят из твоей мастерской, которую ты по досочке, по гвоздику построил своими руками…

Но так ведь устроен мир, и у нас тоже нормальная страна, которая сначала гонит, а потом устраивает музеи тех, кого выгнала.

 

2000 год  

 

 

Из жизни бабочек  

 

Мы имеем дело сейчас с мало кому известным писателем Франческой Ярбусовой, лауреатом Государственной премии СССР, художником всех фильмов Юрия Норштейна и мамой двух молодых художников – живописца Бориса Норштейна и почти сценографа Екатерины.

Франческа Ярбусова также причастна к более чем тридцати междуродным премиям за фильмы Ю.Норштейна: она одна рисовала «Лису и зайца», и «Цаплю и журавля», и «Ежика в тумане», и «Сказку сказок», теперь вот рисует много лет «Шинель»…

Маленькая мужественная особа (с размером ноги как у третьеклассницы) крошечными руками держит и направляет свой небогатый дом, коренная москвичка (ее предки, кроме всего прочего, были владельцами того здания в Камергерском, где кафе «Театральное», что напротив МХАТа), – так вот, у нее в руках все до такой степени растет и цветет – дети, собаки, кошки, акварели, зелень на окошках – что, во-первых, ее зовут лечить всех соседских животных; во-вторых, однажды зимой ее семья проснулась среди сонма голубых бабочек: Франческа воспитала в зимних квартирных условиях их целую стаю, и они порхали, как очень крупная и эффектная породистая небесная моль среди шубок, санок и книг (представим себе). Чем она кормила личинок, откуда взяла бабочкины яйца, как вообще догадалась?..

Так же неожиданно, вдруг, изо всей нашей этой жизни выпорхнули и пошли тяжело реять среди грубых обстоятельств и слов ее печальные воздушные создания, ее сказки и мифы, пьесы и притчи. Ни на что не претендующие, никому не читанные, записанные-то между делом… Читала она их иногда по телефону только Наташе Абрамовой, еще одному чуду «Союзмультфильма», редактору всех картин Юрия Норштейна, сомученице и верному другу этой фантастической пары Норштейн-Ярбусова, первой пары в мультипликации (знали бы вы, сколько времени была запрещена «Сказка сказок», как потом выгнали съемочную группу из павильона с «Шинелью», а затем и заставили вообще уйти с работы…).

Наташа Абрамова тоже, вздыхая, рассказывала о Франческиных снах доверенным людям (мы все друг другу рассказываем сны, как в фильме Бунюэля) – в результате однажды в тяжелую зимнюю пору, когда вечером в редакции «Московского рабочего» сидел над разоренным альманахом «Зеркала» его редактор (были времена, свирепствовал ЛИТ, цензура) – кто-то зашел и сказал, что есть такие поразительные рассказы, как бы сны или сказки… Редактор отреагировал быстро, раздался звонок, Франческа легко снялась с гнезда и полетела над снегами и трамваями, трепеща по ветру листами рукописи, и оказалась на Чистопрудном бульваре в «Московском рабочем», в результате первый номер «Зеркал» вышел с ее рассказами, и новый писатель Франческа Ярбусова возникла среди нашей зимы, воздушно рея…

Нужно ли говорить, что она, разумеется, волшебница?

Прячется, не дает интервью, не разрешает себя снимать кино и телевидению. Рисует и пишет в одиночестве.

Может мне не простить…

Потому не подписываюсь.

 

(опубликовано в журнале «Столица» как врезка к прозе Ф.Ярбусовой) 

 

 

Дети-цветы  

 

Пять лет назад Сашу М. посадили за то, что он приставал к прохожим, просил денег.

Какие-то люди быстро вызвали милицейскую машину.

Надо сказать, что это происходило в центре Москвы, в любимом месте прогулок хиппи, а Саша М. таковым и являлся.

Длинные волосы, дитя-цветок, просит деньги.

Те, кто вызвал милицейскую машину (а она приехала мигом), на суде выступали в качестве свидетелей и жертв и назвались студентами.

Они показали, что Саша М. им угрожал.

Саше дали шесть лет.

Я должна отметить, что в Москве невозможно докричаться до милиции, дозвониться, вызвать, заставить арестовать хулигана. Практически невозможно, хотя бывают и исключения.

И вот это исключение состоялось, очень быстро приехали, обыскали, нашли в заднем кармане складной перочинный ножик… Квалифицировали как вооруженный грабеж.

Это начало.

Спустя пять лет мой старший сын, переводчик и сотрудник одной из самых крупных частных газет, сказал мне, что недавно ездил в Углич.

Мой старший сын – человек сдержанный и никогда не жалуется.

Он мне пожаловался, что в Угличе в шесть утра, сойдя с поезда, он застал большую очередь за молоком. Магазин открывался через час. Далее он сказал, что в Угличе плоховато с хлебом. Из чего я поняла, что целый день, возможно, он проходил голодным.

В эти дни в России стояли морозы. Я знаю эти ранние морозные, темные рассветы в маленьких русских городах. Теплый, надышанный, влажный дух на вокзале, в зале ожидания, где сидят плечом к плечу спящие люди – кто в ожидании поезда, кто в ожидания первого автобуса, кто просто в ожидании дня. Вокзал – единственное место в России, где зимой бывает тепло и можно провести ночь бездомному. Это во всем мире. Братство вокзальных пилигримов.

Однако мой сын сказал мне затем, что ездил в Углич не для того чтобы посетить монастырь или храм (он верующий). Не как пилигрим.

Я редко расспрашиваю своих детей. Я знаю, что когда им будет нужно – они расскажут. У них вырвется крик. Может быть, будет уже поздно. Дети – хорошие люди, а хорошие люди не могут сами себя защитить.

Рассказ моего старшего сына длился несколько дней.

На следующий день после первой порции рассказа я вела себя целый день как человек, потерявший память. Я разбила очки, в сумке с продуктами, которые я везла своей матери, оказался разлит майонез. Я долго не могла сосчитать деньги.

На второй день я позвонила моему сыну на работу и стала просить дать мне адрес того лагеря, где сидит его друг. Адрес в Угличе. Он оказал, что не надо, что ему помогают. Не надо беспокоиться.

Я стала просить, чтобы у меня взяли деньги в помощь этому его другу (назовем его для безопасности Сашей). Сын сказал, чтобы я не беспокоилась, что деньги есть.

Вот тут я заплакала. Это были старые слезы. Прежние слезы о мальчике, которого нет дома. Которого искали у всех друзей и подруг и одноклассников. Которого не могли найти.

Мой сын теперь сам отец, у него две девочки. Он их любит безумно, как каждый папаша.

Мой сын, чтобы успокоить меня, стал рассказывать утешительное про своего друга Сашу. Что теперь уже все лучше, Саше осталось сидеть только год. Он уже вышел из туберкулезной тюремной больницы. Друзья уже нашли его и организовали ему передачу.

Вообще-то там, в этом лагере, голод. Это особенный лагерь, для заключенных, больных туберкулезом. И там почему-то очень плохо кормят, мало кормят, маленькие порции. Об этом лагере для туберкулезников ходит среди других лагерей дурная слава. Там могут внезапно освободить человека. Ничего не объясняя, раньше срока. Но это просто значит, что ему осталось жить несколько дней. Такая молва идет об этой угличской зоне для туберкулезных. Эти освобожденные люди иногда не добираются до дому. Где-то по дороге, на вокзале, в теплом, надышанном зале ожидания, на рассвете обнаружат крепко спящего человека с открытыми глазами. И никто не узнает, что этот человек сутки не ел ничего.

 

 

***  

– Мама, не беспокойся, мы помогаем Саше, через год он выйдет.

 

 

***  

Три дня спустя, в метельный зимний день, я сидела в кресле у зубного врача, прекрасной немолодой дамы, протезиста высшего класса.

Она спасает всех, кто попадает ей в ее волшебные руки. Она всю жизнь проработала в госпитале для инвалидов, имеющих ранение в лицо и челюсти, для тех, кого трудно кормить – в то отверстие, которое иногда оставляли им вместо рта, с трудом проходит чайная ложечка.

Таким людям она лечила зубы и умудрялась вставлять коронки.

Мы дружим с ней, она рассказывает мне (я молчу с открытым ртом) о своей жизни.

Ее пасынка (она воспитывает его с 11 лет) опять собираются сажать, его взяли на улице пьяного после 9 часов вечера. Какое же это преступление? А он «под надзором». Именно после 9 ему нельзя выходить на улицу.

Первый раз его посадили в 23 года. Трое подрались, всех забрали, у одного из них – назовем его Н.- шла носом кровь. Рентген показал трещину переносицы. Его освободили при условии, что он «напишет» на двух остальных. Он написал, что на него напали. – Что отобрали? – Да бутылку водки.

Н. написал щедро. Он уже успел посидеть и больше не хотел в тюрьму.

В прошлый раз, когда Н. забирала милиция, милиционеры его избили и сломали ему переносицу.

Вот откуда трещина на носу, след на рентгене.

Моя любимая врач, когда судили ее пасынка, специально ездила в поликлинику к хирургу, и коллеги дали ей из сострадания историю болезни Н.

Она провела свое собственное расследование как опытный криминалист. Еще бы! Она знает жизнь! В 17 лет она добровольно ушла на фронт и всю войну проработала медсестрой в госпитале. Она видела море крови. Она однажды упала после очередной операции и спала на земле под дождем пять часов, ее прикрыли плащ-палаткой и оперировали без нее.

А тут она была бессильна.

Она говорила, что нос ему сломали милиционеры гораздо раньше. Ее не стали слушать.

Мальчика, которого она растила, посадили на 4 года. Все это время дважды в год она ездила к нему под Караганду в лагерь с продуктами.

Когда он вернулся, его обнаружили пьяным на улице после 9 вечера и посадили опять.

Его друг, которого посадили вместе с ним, вернулся из лагеря туберкулезным больным. «Лицо у него было черное как земля, а волосы белые, седые», – сказала мне врач.

Мать этого седого молодого человека приняла его и прописала (по нашим законам, если человека сажают, через полгода его «выписывают», т.е. он теряет право на жилье. И надо надеяться только на милосердие родных, которые заявят в милиции, что они снова хотят прописать у себя в квартире этого преступника, прошедшего лагерь и больного туберкулезом, часто в открытой форме).

 

 

***  

Я должна сказать, что вместе с Сашей, другом моего сына – не другом скорее, а просто знакомым, вместе учились, – сидел другой мальчик, Ваня. Ваня-то и донес до нас сведения о том, как живут туберкулезники в Угличской зоне. Ваня, когда вышел на волю, узнал, что мать его умерла.

Да, его мать умерла. Мало ли от чего умирают сорокалетние женщины!

Значит, теперь ему некуда идти. Квартиру отобрало государство.

Ваня живет в туберкулезной больнице, работает истопником. Хотя сил у него мало, а работа тяжелая! Но уж какая есть.

Оттуда он каждую неделю собирается и едет за сотни километров в Углич к своему больному другу, везет передачу, которую ему удалось собрать по знакомым.

Ночь в поезде, пять утра, зал ожидания, теплый, надышанный, спящие в ряд люди… Автобус до зоны уходит через четыре часа, в девять.

Каждый выходной, каждый выходной.

 

начало 1990-х гг.  

 

 

Наш 1991 год  

 

На вопрос, как лично я провела 1991 год, могу ответить, что весь этот период у меня прошел в укрывании от органов правосудия, ибо в феврале данного года какой-то что-то совет народных депутатов города Ярославля возбудил против меня уголовное дело. Какого рода это было дело, объясню поздней, кроме того, именно в декабре 1991 года у нас в семье произошло знаменательное событие, мы нашли себе дом во Владимирской губернии, в муромских лесах.

Оба эти дела были взаимно не связаны, как взаимно не связано многое в этом мире, но они были следствием одной и той же причины.

Объясню понятней: последние месяцы 1991 года в магазинах не было ничего. У нас дома произрастало двое детей, восьми и четырнадцати лет, да у старшего сына тоже было двое девиц, совсем маленьких.

Знаменательным событием начала февраля было то, что в заказе дали триста граммов пошехонского сыра. Позже я даже отметила сей факт в своем «Деревенском дневнике»:

 

сыр мы видали в ту зиму

с января по март

только однажды

и то триста граммов

и то его доел случайный гость

от кого-то варенье привез

не мог сдержать порыва

сказал забыл вкус сыра

в тот год

призрак бродил по России

призрак коммунизма

 

Но обратимся к ноябрю 1991 года. Слякотным вечером я ехала во МХАТ на премьеру своего спектакля «Темная комната». Опаздывала. Остановила «Москвич». За рулем сидел Вася. Он едва помещался в салоне своего автомобиля. На руле лежали руки, каждая размером с боксерскую перчатку. На голове у Васи тесно сидела кожаная ушаночка с каракулем тоже размером с боксерскую перчатку. Глаза у Васи были голубые, как незабудки, и такой же, как эти цветочки, величины. Вася смотрел на кисель, льющийся с темного московского неба по лобовому стеклу, на дрожащие огоньки, размазываемые «дворниками» по этому киселю, и вздыхал:

– А у нас под Муромом…Трава по плечи, и не косить ее, а чай заваривать… А у нас под Муромом… в озере рыба так и плещется… Мешком черпай… Грибы косой коси… земляника битонами, черника ведрами… малина корзинами…Там у меня теща живет. А мы в Москве… Жена дура, не люблю, бает, вашу дяревню… Сама така городска… булгахтер… сто двадцать рублей зарабатывав тьфу… Ну, дети привыкли к городу… А у нас под Муромом… в лес войдешь не выйдешь… Грибы косой (повтор первого куплета и т.д.)

Вернувшись со спектакля, я позвонила старшему сыну, Кириллу, и рассказала про грибы и ягоды. Через несколько дней в его свободное время тронулись в Муром. (Кирилл, в недавние времена трудившийся, как многие интеллигентные юноши, санитаром реанимации и дежурным по подземному переходу, на который как-то раз приземлился немец Руст, ныне работал в иностранном отделе вновь созданной редакции.)

 

Адреса я у Васи брать не стала, неудобно так сразу приставать к человеку, и посмотрела по карте, где это под Муромом ближе к Арзамасу есть озеро.

Разумеется, я стала спрашивать, есть ли в Муроме театр (т.е. свои люди). Закон в театральном сообществе был такой: если где на периферии есть театр, там драматургу прием по полной программе.

Действительно, руководитель народного театра г.Мурома и завлит, Николай и Валентина, встретили нас и назавтра дали нам машину и отправили на ту сторону Оки. Мы проезжали какие-то занесенные снегом деревни, но выйти и спросить у людей, нет ли где дома на продажу, мы так и не решились. Зато посетили Дивеево, поставили свечки в храме, Кирюша мой окунулся в воду +4 градуса в местной чудотворной купаленке под горой, и мы поехали обратно несолоно хлебавши. Николай и Валентина сказали нам, что будут искать – и в январе позвонила Валечка и сказала приезжать, дом есть, в деревне Дубцы рядом с избой ее родителей.

План был такой: посадить картошку, все, что можно, и если случится то, чего мы все ждали (а мы ждали ни много ни мало как гражданской войны и голода), то забрать всех детей и поехать в муромски леса (грибы косой коси, траву в чай заваривай). И там кормить семью картошкой-моркошкой.

Как раз тогда впервые разрешили городским людям безо всяких фиктивных бумажек покупать дома в деревне.

Но, поскольку я отвечаю на вопрос, как мы провели 1991 год, то начнем с января.

Все школьные каникулы мы сидели преимущественно около радио. По «Свободе» передавали о Вильнюсе. Литва решила выйти из СССР. Наши войска, похоже, собирались оккупировать Вильнюс. Вечером двенадцатого января я не вынесла ситуации и опять нарушила свой постоянный зарок – не писать никаких писем в правительство и в редакции.

(Все женщины нашей семьи только этим и занимались, они были писатели писем – сначала Сталину, потом Хрущеву, потом в редакции газет. Их можно было понять, это были репрессированные коммунистки, члены семей расстрелянных и ушедших в лагеря. Они добивались правды. Мой прадедушка Илья Сергеевич и погиб из-за этого стремления к правде. Двое его детей, Леночка и Женя, были расстреляны (это была знаменитая формулировка «десять лет без права переписки»). В 1948 году прадед пошел на Лубянку и предъявил свои права: десять лет без права переписки прошли! Где переписка? Где мои дети? Осенью 1948 года его сшиб пустой автобус. Мой любимый старенький, восьмидесятилетний деда шел за молоком по площади Свердлова. У него всегда была аккуратная большая белоснежная борода. Дети к нему кидались с криком «дедушка Мороз!»… Он лежит на Новодевичьем кладбище.)

Короче, поздно вечером 12 января 1991 года я написала Горбачеву открытое письмо.

И как в воду глядела: в ночь на 13 января все и произошло, танки заняли центр Вильнюса. Люди попали под гусеницы.

Я продиктовала свое письмо знакомым в «Огонек», безрезультатно. Затем отнесла в «Комсомолку». На меня там смотрели осторожно, как на инфекционную больную, а когда я стала объяснять, что в связи с этим делом чувствую, вообще надерзили. Тогда я прочла свое письмо на собрании кинематографистов, пользуясь знакомством с председателем собрания, знаменитым кинорежиссером Андреем Смирновым. После чего, когда я возвращалась на место, многие опустили глаза.

Горбачева интеллигенция все еще любила. Считалось, что он спал, когда танки пошли на литовцев, и подчиненные его не стали будить.

Итак, в Вильнюсе происходило начало гражданской войны. Письмо мое скреблось у меня на столе. На помощь пришел театральный режиссер, мой крестный в театре «Ленком» и сопостановщик пьесы «Три девушки в голубом», Юра Махаев. У нас с ним в ГИТИСе была ученица из Литвы, Даля. Даля все время ночами звонила из Вильнюса Юре. Они все там стояли на площади рядом с танками. Юра взял мое письмо и продиктовал ей в Вильнюс. Письмо было сильно укорочено. В нем не было фраз типа «И мы думали, что вы только притворяетесь дураком и безграмотным болтуном, что вы только делаете вид, что брезгуете академиком Сахаровым, гоните его с трибуны и приветствуете аплодисментами афганского убийцу». Письмо теперь было адресовано просто в Литву. Дорогие литовские братья. Мы – те русские, которые с вами. Простите нас. Фашисты из КПСС во главе с их президентом потому так держатся за вашу землю, что их скоро погонят отовсюду и т.д.

Письмо ушло. В конце января у нас привезли сыр.

В феврале раздался междугородний звонок.

– Это с вами говорят из прокуратуры города Ярославля. Здравствуйте. Следователь Колодкин

– Че-го? Господи. Какой прокуратуры?..

– Ярославской, я сказал. Против вас по постановлению Ярославского городского совета депутатов трудящихся возбуждено уголовное дело по факту оскорбления президента.

– Да? А с какой стати?

– Вы написали обращение к литовскому народу?

– Я? К литовскому? Вы что! Какое? А при чем тут Ярославль?

– Это вам лучше знать. Наша газета «Северная пчела» опубликовала ваше обращение. Или вы его не писали?

– Да я должна посмотреть… Глазами… Может, вы мне прочтете?

– Хорошо.

И он прочел ту мою записку, которую я через Юру передала Дале.

– Господи! Откуда они это взяли?

– Говорят, из литовской газеты «Согласие». «Саюдис».

– Неужели в «Согласии» опубликовали?

– Ну что, вы писали это обращение или не писали? Ваше это обращение к народу?

Мы все, читавшие тексты «Как себя вести на допросе» Амальрика (мой муж тоже в свое время побывал на допросах в КГБ) – мы знали, что нельзя сознаваться ни в чем!

И я хитро спросила:

– А зачем вы мне звоните?

– Вам придется приехать в Ярославль и дать показания по факту оскорбления президента.

– У меня ребенок болеет. Не приеду.

– Тогда я приеду.

– А я вас не пущу. Вы не имеете права. Без ордера на обыск. Вам вообще не стыдно? Не стыдно вам так вот звонить? После всех литовских событий?

Он ответил как-то странно:

– Это дело давальческое, понимаете?

Он стал общаться со мной по телефону регулярно. Он рассказал мне, что вышел из партии, и объяснил, что давальческое дело – это ему его дали. Что он меня уважает и старается читать, что я пишу. Затем в его словах промелькнуло что-то, что горсовет хочет расправиться не то чтобы со мной, а с «Северной пчелой». И если я откажусь от своего авторства, их нормально закроют за фальшивку.

– А ведь меня собирались ставить, «Московский хор», в вашем ярославском театре, кажется, имени Федора Волкова? Они мне все время звонили.

– А вы знаете, все. Ставить не будут. И знаете, где мне дали ваш телефон? В театре как раз. Завлит…

То есть единым махом местные расправились с моим спектаклем и нацелились на газету. Им только нужно было, чтобы я сказала, что ничего такого не писала.

Меня повели к известному московскому адвокату. Он защищал диссидентов. Ему было со мной скучно. Я не хотела отказываться от своего текста, плюс еще из-за меня газету закроют, и в то же время не хотела сидеть в тюрьме (от двух до пяти лет). Мне не улыбалось быть национальной героиней, еще новости.

– Вот все вы такие! – кисло сказал адвокат. – И от слов не отказываетесь, и сидеть неохота. Тогда чего вы ко мне пришли?

– Я к вам пришла посоветоваться, как быть в таком случае, если и сидеть неохота, и отказаться от слов нельзя. Вы же адвокат!

Почему-то он мне ничего так и не посоветовал. Может, ждал, когда меня посадят и все будет оформлено как полагается.

Про мои приключения в Москве почти никто не знал. Я скрывала свою уголовную сущность.

Одна моя подруга, Таня Муштакова, нашла блестящий ход:

– А ты скажи: это вы докажите, что я автор! Чего это я буду вам сознаваться! Вы сами раскопайте! Предъявите улики!

Другой знакомый, автор детективов, предупредил:

– Вы должны быть готовы к обыску. Где ваши черновики?

– Где-то лежат.

– Так уничтожьте! И все!

Я действительно, придя домой, было собралась порвать и выкинуть все эти свои бумажки с вариантами – от самых ругательных до более приличных, – и даже была убеждена, что так и проделала, но недавно, роясь в архиве, все это нашла (почему и могу цитировать). Рассеянность – бич нашей семьи.

А следователь Колодкин звонил и звонил. Мы совсем перестали брать трубку. Я опять обратилась к адвокату, теперь уже по телефону.

– А вы поезжайте в Ярославль-то, – как-то нехотя посоветовал он. – А то за вами придут и произведут насильственный привод.

– Привод…как. В Ярославль привод?

– Ну да, в арестантском вагоне. С милицией. Там возиться с вами не будут. Мера пресечения такая, арест. И дадут побольше, – пошутил он.

Но я выбрала тактику неподхождения к телефону. Добровольно ехать в логово врага? Амальрик бы этого не одобрил.

Вообще-то я понимала, что один выход есть: чтобы Горбачев как-то растворился. Чтобы Советский Союз ликвидировали и партию КПСС тоже. Тогда меня не арестуют.

Тут нужна хорошая революция, думала я. Государственный переворот.

Иного выхода я не видела.

И тут же я переставала об этом думать – и о суме, и о тюрьме, и о том, как дети будут без меня пять лет жить. И что будет с мамой и тетей… Несчастные старухи… Скольких они туда проводили. И тут такой анекдот.

Честно говоря, я как-то стыдилась этой истории.

Попутно развивался еще один сюжет: в Париже должны были показывать гастрольный спектакль по моей пьесе «Чинзано» на русском языке в театре «Аталант» и спектакль на французском языке «Три девушки в голубом» в маленьком театре «95» под Парижем. Пока шли переговоры с Колодкиным, где-то варилась моя виза, билеты на самолет, кто-то заказывал номер в отеле…

В день отлета я сидела с детьми. Муж должен был прийти с работы и проводить меня в аэропорт. В двенадцать утра зазвонил телефон:

– Здравствуйте, – сказал радостный голос. – Это Колодкин говорит. Я в Москве на Ярославском вокзале и сейчас еду к вам.

– А я вас не пущу, – ответила я. Дети насторожились, услышав, как я разговариваю по телефону. Нельзя было их пугать. – Вы же без ордера, – сказала я негромко. Дети не знают что такое ордер.

– Это вопрос десяти минут, – радостно сказал Колодкин. – Это мне только заехать в прокуратуру. Подождите меня. Я же привез вам статью из газеты, ваше обращение. Заодно и посмотрите.

– Вот и опустите в почтовый ящик, я вам не открою.

Детям я объяснила ситуацию так: какой-то режиссер хочет мне дать какие-то тексты, а я не хочу их читать. Поэтому я сейчас уйду из дома, а вы сидите и дверь не открывайте.

Дети категорически не желали оставаться одни. Федя сказал, что так меня не отпустит, режиссер какой-то, наверно, бешеный. Федя решил, что пойдет меня сопровождать, у Наташи вид был испуганный. Тогда мы вызвали няню Валентину Павловну, которая согласилась прийти пораньше, и я покидала что-то в чемодан, подумала и не взяла чужую сумку неизвестно с чем, которую меня просили отвезти знакомым в Париж, дождалась няню, наказала ей дверь не открывать и на звонки не отвечать, а сама в сопровождении Феди выбежала вон из дома. Долго мы сидели в какой-то пельменной на Преображенке, потом зашли к знакомым на соседнюю улицу, я позвонила мужу Боре, и он спустя два часа как шпион подъехал на такси к месту встречи, подхватил меня и Федю, и, с трудом пройдя таможенный контроль (выпотрошили чемодан, неизвестно что разыскивая, обнаружили, что я не внесла в декларацию три серебряных колечка, сняли их и унесли их на экспертизу, а потом, возвращая мои богатства, девушка высокомерно ввернула, что это не серебро) – итак, пройдя контроль, я очутилась по ту сторону границы в компании члена делегации, театрального критика Толи, и поздоровалась с ним так:

– Я только что сбежала от следователя! Представляете?

Толя инстинктивно отклонился от меня.

Во Франции я была десять дней, выходила на поклоны на своих спектаклях, а потом вернулась домой.

Должна сказать, что то был год, когда вся театральная Москва шаталась по заграницам. Тем летом меня пригласили еще и на два фестиваля – в Гренобль и на Сицилию, в Таормину. В Гренобле предстояло концертное исполнение пьесы «Изолированный бокс», а в Таормине – «Трех девушек в голубом». Кроме того, осенью в Париже у меня выходила книга «Бессмертная любовь» и должны были играться в двух театрах спектакли на французском языке – «Чинзано» и «Брачная ночь». Русские были на гребне моды. В Германии у меня готовилась к печати книга «Время ночь». Туда я тоже должна была ехать.

А куда девать детей? Это же июль, макушка лета. Боря работает. Я отказалась.

Тогда милая женщина, руководительница Гренобльского фестиваля, княгиня Николь, сказала:

– А если мы пригласим и детей, вы приедете?

– А. Может быть, кстати, – ответила я. – Это идея.

Это было бы чудо! Как в старые времена, семья садится в поезд и едет в Париж, а спустя месяц к ней присоединяется отец семейства, и все вместе едут в Берлин.

Весь июнь, сидя в Москве, мы ждали нашего Колодкина в гости и старались держать телефон отключенным. Правда, в июне же состоялась сдача спектакля «Темная комната», которую поставили выпускники Школы-студии МХАТ под руководством своего мастера Розы Сироты. Роза Абрамовна требовала, чтобы я дала им обещанную финальную сцену пьесы «Казнь», но дозвониться не могла. Прислала угрожающую телеграмму со своим диагнозом. Я тут же отволокла эти несколько страничек в театр, успокоилась, включила телефон, сдача худсовету состоялась, Ефремов даже решил переносить этот дипломный спектакль на Малую сцену. Мы устроили маленький ужин в фойе, пили шампанское.

И несколько дней спустя, в начале июля, мне дозвонилась какая-то очень грубая женщина.

– Вы Петру…шевская, что ли? Людмила Стефановна? Вы чо вообще как-то странно ведете! Я тут сижу, мне звонят по межгороду! Оборвали, понимаешь… А я до вас дозвониться не могу! Я вам что тут? Вы как, придете или мне обеспечить вам привод? Я ведь могу прислать! И оставлю вас здесь как мера пресечения, – ядовито сказала она. – Как кто, я прокурор Сокольнического района. Ваше дело у нас. Почему-то. А это не наше дело, а это ихнее дело, с Ярославля. Наваливают, понимаешь, все на нас. А почему мы-то должны за них. Так что будем отправлять вас в Ярославль.

– А у меня у дочери температура тридцать девять, – возразила я.

– Принесите справку от врача. Когда выздоровеет, приведем вас, запомните.

Мы срочно вызвали Наташке врача. Грипп уже шел на убыль, Наташа болела пятые сутки, температура была небольшая, но наша милая врач Людмила Николаевна дала бюллетень.

(О детские болезни! О теперь уже не оплачиваемые писательские бюллетени! Раньше-то на них жили. И многие хворали как по заказу, ежемесячно. В ходу были гриппы и длительные воспаления легких с переходом в астму. Как сказал незабвенный шутник Михаил Светлов: «Если бы писатели не болели, они бы умерли с голоду». Или бы их арестовывали.)

До отъезда оставалось несколько дней. Мы даже свет старались не включать вечером.

Боря проводил нас на поезд Москва-Турин, детский билет Москва-Турин стоил сто восемьдесят рублей тогда…

Действительно, прокуратура работала как-то вяло. В старые времена бы прислали ночью «воронок», как его присылали регулярно моим родным. Но, во-первых, это было не их дело, а ярославское. Во-вторых, летом все пахали у себя на садовых участках, обеспечивая корма на зиму, в том числе и следователи, наверно. Народ пораспустился. Павловская денежная реформа окончательно повернула людей лицом к деревне. Надвигался голод. Призрак действительно ходил по России…

На это, кстати, рассчитывали и те умные головы, которые спланировали путч 1991 года именно на август, период интенсивной закатки банок.

Итак, на дворе стоял июль. Я взяла с собой в поезд еду. Достали опять ту же пайку сыра, пакет гречки. Сварила кашу, утоптала все в баночки. Положила в пакеты хлеб черный и белый. Взяла две сгущенки, банку джема 0,8 кг. Вареные яйца упаковала в две стеклянных банки, чтобы не побились. Да… два куска мыла для стирки. Ехать предстояло долго. На ресторан рассчитывать не приходилось. В те годы 87 процентов зарубежного авторского гонорара забирал себе ВААП.

Не я первая из писателей собиралась блуждать по Европе с детьми и без денег. Вон Достоевские как бедствовали! Да еще и сам играл! Из гостиницы бежали не заплативши! Мармеладовы мы, Мармеладовы…

Мы тронулись в путь, никто меня не задержал, ярославский конвой не явился за мной в вагон. Ура.

Вечером меткими камнями какие-то боевые жители Украины выбили в нашем вагоне два коридорных окна. Ночью проехали Карпаты, дети смотрели в темное окно с восторгом, даже погасили свет. Ночь провели стоя на таможне. И уже на Будапешт дети глядели с вокзальной площади утомленно… На австрийских Альпах они окончательно уморились и спали весь день. Поезд мотался как воздушный змей туда-сюда по ущельям. Из соседнего купе, где ехал священнослужитель, нас залило мыльной водой на вершок от пола, так как батюшка ошибочно подумал, что раковина в его купе работает. Мы со всем скарбом эвакуировались на сухое место. Пришлось опять тащить недоеденную кашу в банке, остаток яиц, почти полную бутылку постного масла, комочек сливочного, ужас. Вторые сутки мы ели гречку со сгущенкой и крутые яйца. Мои восклицания, что мы едем по ЕВРОПЕ, детей не вдохновляли, они вяло поглядывали в окно, играли в карты или читали. Наша железная комнатка на троих все больше напоминала отсек в вагончике-засыпушке на стройке где-нибудь в Булаевском районе Северо-Казахстанской области, только без выхода на простор и без свежего степного воздуха. На границе с Италией нас опять переселили, высадили из советского вагона, придравшись к выбитым стеклам, и снова в обнимку с кашей и сгущенкой мы поползли в местную электричку. По дороге упало и разлилось по итальянской территории постное масло, будь оно проклято (еще один родственный сюжет из литературы)… Дети еле волоклись. Я подумала и выкинула в урну все, кроме хлеба и сгущенки. Было пять вечера. Кипучее южное солнце шпарило по стеклам вагона. Через семь часов у нас была пересадка в Венеции. Сползли на перрон с вещами. Стояла душная венецианская ночь. В дверях вокзала виднелись далекие дома, фонари, воняло рыбой.

– Это Венеция! Море! – сказала я. – Смотрите туда!

Дети подавленно молчали.

– Пойдите хоть полюбуйтесь, там канал. Только быстро. Через двадцать минут уезжаем.

Они притащились довольно скоро с криками:

– Она чуть в воду не свалилась!

– Да, поскользнулась, ма, там ступеньки!

– Я еле спас!!!

А я, пока они ходили, думала – а не плюнуть ли на все, не остаться ли на ночь в Венеции? Ведь на всю жизнь будет им воспоминанием?

Теперь вопрос был снят. Они бы заснули в первой же подворотне.

Ночь ехали, приклеившись к диванчикам сидячего вагона. В полседьмого утра был уже наш Турин, последний пункт в Италии. Дальше предстояло ехать через Французские Альпы до Гренобля. Фантастика!

– Ма, пошли в кафе!

– Где ты видишь кафе в полседьмого…

– Мы хотим есть!!!

– Сначала надо купить билеты и посмотреть, останется ли на магазин. Вы что, а если не хватит? Как я вас довезу?

Завыли, заныли, подавленные собственной нищетой, советские дети.

Купили билеты и – внимание – купили батон длиной в полметра, те же триста грамм роскошного дырявого сыра и литровый пакет йогурта!

Как бывалые бомжи, пошли, нашли парк, позавтракали (дети жутко стеснялись, отворачивались от прохожих, а мне, бывшему ребенку войны, все было прекрасно, у нас пикник, синьоры!).

А вот потом Федя повел себя совершенно вольно, как хиппи, то есть растянулся на лавке, рюкзак под голову, и заснул.

Ехали затем в Альпах, поезд вилял, нырял, выгружал нас, мы ждали на раскаленных станциях, пересаживались еще раза два. К Греноблю дети были абсолютно смуглые, как копченые рыбки, и такие же малоподвижные.

Нас привезли в отель и оставили отдыхать.

Отдыхать – это прекрасно, но мои мальчик и девочка утверждали, что они очень (мама, очень!) голодные! С трудом убедила их помыться. Легли, воя.

Я пока что стала стирать, лихорадочно размышляя, а что же, действительно, они тут будут есть? Здесь ведь не приготовишь ничего, а цены в кафе, наверно, запредельные! И заплатят ли мне на фестивале? И что, так и питаться йогуртами? Как же мы влипли…

Стемнело, и зашла фестивальная девушка:

– Мадам, у нас ужин в ресторане, княгиня Николь ждет вас в восемь.

Дети подняли головы, как завороженные, голодному все мерещится улучшение судьбы.

Ага, я пойду в ресторан, а они что?

– О, мадмуазель, извините, я так устала…

– О, мадам!!!

Она была явно расстроена:

– Ну что же… Тогда отдыхайте. Завтра после завтрака я за вами зайду.

– Ма, че она говорит?- подозрительно спросил Федя.

– Она зайдет за нами завтра.

Дети опустили головы, рыдая в душе.

Когда она уже была в дверях, я остановила ее:

– А вот скажите, пожалуйста, мадмуазель, какой магазин сейчас открыт?

– Магазин? Какой магазин?

– Ну… Продуктовый. Дети вот…

– О нет, мадам… Сожалею, но все магазины закрыты…

Вдруг в голове ее родилась какая-то догадка:

– Мадам! Но ведь вас приглашают на ужин вместе с детьми!

– Ой, я не знаю… Сейчас я их спрошу… Они, правда, настолько устали… (Печально, чтобы француженка не поняла.) ДЕТИ! НАС ПРИГЛАШАЮТ ПОУЖИНАТЬ.

– Да, мамочка?!!

– Спокойно, только спокойно.

– (Радостно.) Мадам! Я вас жду внизу.

Она все поняла по их мордочкам.

Через полчаса мы сидели за столиком во дворе средневекового замка. Горели свечи. Горели крупные альпийские звезды. У детей были огромные зрачки. Они грамотно пользовались ножом и вилкой, салфетки расстелили на коленки.

Через два дня драматург из России прибыла на исполнение своей пьесы на такси, в вечернем костюме, белокурая, загорелая и любезная, в тонких босоножечках – правда, не в «Кадиллаке» и не в бриллиантах, как какая-нибудь Франсуаза Саган, но… (На свете много драматургов-женщин, целый конгресс. И все красавицы. Но никто из них не ездит на мероприятия с детьми!)

Все прошло хорошо, у меня было выступление в переполненном зале, играли мою пьесу «Изолированный бокс», и в первый раз в жизни я говорила полтора часа на французском языке и отвечала на вопросы публики. Пьеса «Изолированный бокс» – это разговор двух умирающих женщин, старой и молодой, в боксе в онкологической больнице. Зачем им это, думала я. Мода на нас, думала я. Это у них пройдет, думала я. В пьесе старая все утешала молодую – «Ну ты подумай, ну ты умрешь раньше своего сыночка, ведь это лучше чем как я похоронила… а ты его не переживешь, глупая. А он жив будет, подумай».

В зале плакали нормальные французские бабы.

Спустя месяц, девятнадцатого августа 1991 года, в понедельник, мы проснулись в Берлине от тонкого крика нашей подруги Антье, моей переводчицы:

– В Москве путч!

У нее работал телевизор, который принимал первую программу советского телевидения (для западной группы войск). По этой программе шло знаменитое «Лебединое озеро». На экране появились члены ГКЧП: зловещий Язов, Янаев с трясущимися лапами, выпученный Пуго, какой-то вороватый на вид Стародубцев, жирный притвора Павлов: карикатурные персонажи из киносказки. Телевизор был черно-белый, и все изображение выглядело пыльным. Какое-то собрание пайщиков-мужчин кооператива в красном уголке по поводу недопущения под окнами строительства чужих гаражей. Друг друга не уважают, вор на воре, но общая злоба роднит.

По другому телевизору шло западное, берлинское цветное изображение. Там дело было страшнее. Там бесконечно мигало, моргало огоньками, гремели выстрелы, там непрерывно ехали танки.

В Москве остался наш Кирюша с женой и детьми, наши старушки. Денег у Кирюши и бабушек не было. Деньги лежали у меня на книжке, мне туда присылали гонорары за пьесы. Я получала почти регулярно сто шестьдесят рублей в месяц. У меня тогда шло только в Москве семь-восемь спектаклей.

Надо было ехать домой.

В то же время в Москве меня ждали в Сокольнической прокуратуре и, затем, в Ярославской КПЗ, где жаждал встречи следователь Колодкин.

Наташа слегла с температурой. Как всегда, живот. К вечеру ребенок, ведомый подмышки, еле доползал до уборной.

И что же делать?

Нам предложили временно остаться.

И как, жить здесь?!! В России такие перевороты бывают надолго, вон последний запузырили на семьдесят с гаком лет… И что, больше не видеть своих, не видеть никого, говорить по-русски только с такими же переселенцами как ты, не понимать ничего, не жить дома? Как слепоглухонемые? Ни Кирюши с детьми, ни мамы, ни родных? И ни полей, ни лесочков под Москвой, ни автобуса на Рузу, ни Вспольного переулка, ни родных улиц – Чехова и Пушкинской, ни подруг и друзей, ни этой текущей по улицам кошмарной толпы… Не слышать ее прекрасного матерного языка… Вообще это что?! Конец? Да лучше пересидеть в лагере сколько-то, злобно думала я. Делов-то. Дети вырастут, ничего.

На второй день цветной экран показал нам баррикады вокруг Белого дома. Ребят, девочек, взрослых, веселых, спокойных, слишком веселых и слишком спокойных. Танки и танкистов. Затем мы увидели какую-то немыслимую демонстрацию на проспекте Маркса – торопливое шествие упитанных, немного озабоченных, но тоже спокойных, как кошки в виду собак, то ли кооператоров? То ли людей из будущего? Они шли плотной, слитной, очень длинной колонной, немножко толкались, сбившись гуртом, как бы заслоняясь спинами друг друга, и несли, деликатно держа нетрудовыми пальчиками, здоровенное и тоже бесконечное трехцветное российское знамя – и это в стране победившего коммунизма! Рядом, аналогично теснясь, ползли танки. В танках сидели невидимые миру не очень сытые, молоденькие, жутко любопытные парнишки в зеленой форме, рассматривали, наверно, в смотровую щель неведомый проспект Маркса, по которому еще не было приказа стрелять.

Я увидела слитную колонну каких-то до тех пор не ходивших строем солидных мужичков, которые медленно продвигались, как в былые времена простые трудящиеся в очереди за золотом, и поняла, что они не позволят ничего с собой сделать. В случае чего соберут грузовичок денег. Дадут кому надо. Подкупят все танковое начальство. Непобедимую «Альфу» подмажут.

Потом наш могучий Елкин залез на танк и приговорил изменников-гэкачепистов к суду!

Мы видели и кровь, раненых и с ужасом смотрели на экран, потому что знали, что старший сын Кирюша с женой наверняка тоже торчит у Белого дома (так оно и было, ребята оставили детей на попечение деда Алика, профессора-экономиста, и наказали ему в случае чего вырастить Машу и Аню. Дед Алик, шестидесятник, знаток западного кино, возражал и тоже рвался на баррикады).

Я сидела у постели больной Наташи. Ребенок, и так тощий, за два дня буквально истаял. Что она понимала в свои девять лет?

И вдруг наши мужички ворвались в комнату с хохотом, с криком при полном свете дня, сияло солнце над Берлином: ГКЧП бежали! Мы чуть не попадали от смеха тоже, даже Наташка поднялась с постели, пошла и села у телевизора.

Когда такси 24 августа несло нас из аэропорта Шереметьево домой, в Сокольники, таксист сказал, что Горбача жалко.

Нам тоже было его жалко. Мы ему по-человечески сочувствовали.

А Колодкин больше мне так никогда и не позвонил.

Нам его тоже было тогда почему-то жалко. Как будто мы его обманули. Побеждать бывает неловко.

В октябре девочка из французского отдела иностранной комиссии Союза писателей сказала мне под большим секретом, что 8 августа в Союз писателей из Германии пришло письмо, что мне присудили какую-то международную Пушкинскую премию, и не возражает ли Союз писателей. Письмо наш секретариат упрятал и никогда на него не ответил. И премию мне в России не вручили.

А в ноябре описываемого 91-го года я повстречала на своем пути неведомого жителя муромских земель Васю, и затем началась прекрасная пора, деревня Дубцы, счастье, огородик, посадка картошки, земляника, тишина, леса, небеса, поля… Чистая поэма.

Там я начала писать книгу «Карамзин деревенский дневник».

Но это уже был следующий, 1992 год.

Мы жили дома, на Родине, в России, у себя. И хрен кого это касалось.

 

призрак коммунизма

белея черепом

побрел

в Северную Корею[2]

 

1999 год  

 

 


Дата добавления: 2019-07-15; просмотров: 155; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!