Об идее a priori и о сомнении в опытном рассуждении



Человек по природе метафизик и горд; он мог поверить, что идеальные творения его духа, соответствующие его взглядам, представляют и самую действительность.

Метафизик, схоластик и экспериментатор действуют по идее 

a priori. Различие состоит в том, что схоластик считает свою идею абсолютной истиной, которую он нашел и из которой выво­дит потом с помощью одной только логики все последствия Экспериментатор, более скромный, ставит, напротив, свою идею как вопрос, как предвзятое объяснение природы, более или менее вероятное, из которого логически выводит следствия, сличая их каждую минуту с действительностью посредством опыта. Та­ким образом, он идет от частных истин к истинам более общим, но никогда не дерзая думать, что нашел истину абсолютную.

Следовательно, экспериментальная идея тоже идея, но это идея, представляемая в виде гипотезы, следствия которой долж­ны быть подводимы под экспериментальный критерий, чтобы судить о ее справедливости.

Ум экспериментатора отличается от ума метафизика и схоластика скромностью, потому что каждую минуту опыт внушает ему сознание о его относительном и абсолютном невежестве. Научая человека, экспериментальная наука все более и более уменьшает его гордость, доказывает ,ему каждый день, что пер­вые причины, также как и объективная реальность вещей, всег­да будут от него скрыты, и что он может познать только отно­шения. Такова на самом деле единственная цель всех наук.

Экспериментальная гипотеза должна быть всегда основана на предварительном наблюдении. Другое существенное условие гипотезы, чтобы она была так же вероятна, как и возможна, и чтобы она допускала проверку опытом. В самом деле, если бы

сделать гипотезу, которую нельзя поверить опытом, то этим самым мы вышли бы из экспериментального метода и впали бы в ошибки схоластиков и систематиков.

Нет определенных правил для того, чтобы по поводу данного наблюдения рождалась в мозгу правильная и плодотворная идея. Как скоро идея явилась, то можно только сказать, как нужно подчинять ее определенным правилам и точным логическим законам, от которых никакой экспериментатор не должен отступать; но ее появление совершенно самопроизвольно, и при­рода ее совершенно индивидуальна. Это особенное чувство, нечто составляющее оригинальность, изобретательность или гений каж­дого человека.

Итак, опытный метод не дает новых и плодотворных идей тому, у кого их нет; он послужит только к тому, чтобы у того, у кого есть идеи, дать им правильное направление и развить их для извлечения из них возможно лучших результатов. Идея — это зерно; метод — это почва, доставляющая ему условия для развития, процветания и принесения наилучших плодов сообраз­ных с его природой.

Люди, имеющие предчувствие новых истин, редки; во всех науках наибольшее число людей развивает н продолжает идеи небольшого числа других людей. Те, кто делает открытия, суть провозвестники новых и плодотворных идей. Обыкновенно имя открытия дают познанию нового факта, но, я думаю, что в действительности открытие составляет та идея, которая связана с открытым фактом. Факты сами по себе не бывают ни велики, ни малы. Великое открытие есть факт, который, появляясь в науке, породил светоносные идеи, сияние которых рассеяло темноту многих мест и показало новые пути.

Первое условие, которое должен выполнить ученый, предающийся исследованию естественных явлений, состоит в том, чтобы сохранять полную свободу ума, опирающуюся на философские сомнения. Не следует, однако же, быть скептиком: нужно верить в науку, т. е. в детерминизм, в абсолютные и необходимые отно­шения вещей, точно так же в явлениях, свойственных живым телам, как и во всяких других; но в то же время следует быть твердо уверенным, что мы знаем .эти отношения только более или менее приблизительным образом и что наши теории далеко не представляют неизменных истин.

Когда мы составляем в науках общую теорию, то мы вполне убеждены только в одной вещи — в том, что все эти теории, абсолютно говоря, ложны. Они составляют только частные и временные истины, которые необходимы нам как ступени, на кото­рых мы отдыхаем, чтобы потом идти дальше в исследовании; они представляют только настоящее состояние наших познаний и, следовательно, должны будут видоизменяться вместе с возра­станием науки и изменяться тем чаще, чем менее науки подви­нулись в своем развитии.

Если бы медик вообразил, что его рассуждения имеют вер­ность заключений математики, он впал бы в величайшую ошибку и пришел бы к самым ложным заключениям. К несчастью, это случалось и случается еще до сих пор с людьми, которых я назову систематиками. В самом деле, эти люди отправляются от идеи, более или менее основанной на опыте и принимаемой ими за абсолютную истину. Затем они логически рассуждают, не делая опытов от вывода к выводу, строят систему, вполне логиче­скую, но не имеющую никакой научной реальности. Поверхност­ные люди часто дают ослепить себя этой видимостью логики, и таким-то образом иногда и в наше время повторяются споры, достойные древней схоластики. Такая преувеличенная вера в рассуждение, ведущая физиолога к фальшивому упрощению ве­щей, с одной стороны, зависит от незнаний той науки, о которой он говорит, с другой стороны, от отсутствия чутья сложности естественных явлений. Вот отчего происходит, что иногда чистые математики, умы в других отношениях весьма большие, впадают в ошибки этого рода; они слишком упрощают и рассуждают о явлениях, как они себе их создали в уме, а не о тех, каковы они в природе.

Люди, питающие слишком большую веру в свои теории и в свои идеи, не только дурно настроены для того, чтобы делать открытия, но делают и очень плохие наблюдения. Они неизбежно наблюдают с предвзятой идеей; и когда учреждают опыт, то хотят видеть в его результатах только одно подтверждение своих теорий. Таким образом, они искажают наблюдение и часто пре­небрегают весьма важными фактами, потому что эти факты не ведут их к цели. Вот почему мы в другом месте сказали, что опыты следует делать никак не для подтверждения своих идей, а просто для их проверки; это значит, другими словами, что следует принимать результаты опыта так, как они нам представ­ляются со всеми их неожиданностями и случайностями.

Но, кроме того, весьма естественным образом бывает, что люди, слишком верящие в свои теории, недостаточно верят в теории других. Тогда господствующей мыслью этих порицателей чужих взглядов становится находить недостатки в чужих тео­риях и стараться всячески им противоречить. Неудобство для науки остается то же самое. Они делают опыты только для того, чтобы разрушить какую-нибудь теорию, вместо того чтобы делать их для отыскания истины. Они делают точно также дурные наблюдения, потому что из результатов своих опытов они берут только то, что годится для их цели, пренебрегая тем, что до нее не относится, и тщательно удаляя все то, что могло бы подтвердить идею, против которой они идут. Таким образом, эти два противоположных пути ведут к одному результату, т. е. к искажению науки и фактов.

Заключение из всего этого то, что перед решениями опыта следует откладывать как свое мнение, так и мнение других.

Когда идет спор и делаются опыты так, как мы сказали, т. е. с желанием во что бы то ни стало доказать предвзятую идею, то   Ум уже не свободен и дело уже не в истине. Наука измельчается, и к ней примешиваются личная суетность и различные человеческие страсти. Между тем самолюбие не должно бы при­нимать никакого участия во всех этих напрасных спорах. Когда два физиолога или два медика воюют, каждый поддерживая свои идеи или свои теории, то посреди их противоречащих дока­зательств абсолютно верно только одно — то, что обе эти тео­рии недостаточны и что ни та, ни другая не представляют исти­ны. Итак, истинно научный дух должен бы делать нас скром­ными и благосклонными. Мы все, в сущности, знаем очень мало и все можем ошибиться при тех безмерных трудностях, какие нам представляет исследование естественных явлений. Самое лучшее, что мы можем сделать, будет — соединять наши усилия, а не разъединять их и не уничтожать взаимно личными спорами. Одним словом, ученый, который ищет истины, должен сохранять свой ум свободным, спокойным и, если бы это было возможно, никогда не допускать, как говорит Бэкон, чтобы его глаза были увлажаемы человеческими страстями.

Идеи и теории наших предшественников должны быть сохраняемы лишь настолько, насколько они представляют состояние науки, но им, очевидно, суждено измениться, если только мы не вздумаем утверждать, что наука не должна. делать прогресса, что невозможно.

 

В опытных науках дурно понятое уважение к личному авторитету было бы суеверием и составило бы действительное пре­пятствие успехам науки; в то же время, оно было бы противно примерам, представляемым нам великими людьми всех времен. В самом деле, великие люди суть именно те, которые принесли новые идеи и разрушили заблуждения. Итак, сами они не ува­жали авторитета своих предшественников и не признают того, чтобы и в отношении к ним действовали иначе.

Это неподчинение авторитету, освещаемое опытным, методом, как основное правило нисколько не противоречит уважению и удивлению, нами питаемому к великим людям, которые нам пред­шествовали и которым мы обязаны открытиями, составляющими основание нынешних наук.

Великих людей сравнивали с гигантами, на плечи которых взбираются пигмеи и видят дальше их самих. Это просто значит, что науки делают успехи после великих людей и именно вследствие их влияния. Откуда следует, что их преемники будут иметь более многочисленные научные познания, чем познания, которы­ми в свое время обладали великие люди. Но великий человек тем не менее остается великим человеком, т. е. гигантом.

Мы выше сказали, что экспериментатор, который видит подтверждение своей идеи опытом, должен ещё сомневаться и ис­кать поверки от противного.

 

В самом деле, чтобы с достоверностью заключить, что данное условие есть ближайшая причина явления, не достаточно иметь доказательства того, что всегда это условие предшествует явлению или сопровождает его; но надобно еще доказать, что явле­ние не будет иметь места, как скоро не будет существовать это условие. Если мы ограничимся одним только доказательством присутствия, то каждую минуту можно будет впасть в ошибку и предположить отношения причины к следствию тогда, когда на лицо только простое совпадение. Совпадения составляют, как мы это дальше увидим, одни из самых важных подводных кам­ней, какие встречают опытный метод в науках, сложных как био­логия.

Чтобы видеть, останется ли следствие, уничтожают предполагаемую причину, опираясь на старую и. абсолютно верную пого­ворку: Sublata causa, tollitur effecturs. Это означает также ехреrimentum crucis.

Есть медики, которые боятся и избегают поверки от против­ного; как только у них явились наблюдения, которые благоприят­ствуют их идеям, они не хотят искать противоречащих фактов из боязни увидеть свои гипотезы опровергнутыми. Мы сказали, что в этом виден весьма плохой ум: когда хотят найти истину, то твердо установить свои идеи можно только стараясь разру­шить свои собственные заключения противоопытами.

О философских препятствиях, встречаемых экспериментальной медициной

Система есть гипотеза, к которой логически сводятся факты с помощью рассуждения, но без критической экспериментальной поверки. Теория есть выверенная гипотеза, уже подлежавшая контролю рассуждения и экспериментальной критики. Если бы считали какую-нибудь теорию совершенной и если бы перестали проверять ее ежедневным научным опытом, то она сделалась бы доктриной. Следовательно доктрина есть теория, считаемая непоколебимой и принимаемая точкой отправления для дальней­ших выводов, которые считается уже ненужным подвергать экс­периментальной проверке.

Системы и доктрины индивидуальны; они имеют притязание быть неизменяемыми и сохранять свою личность. Экспериментальный метод, напротив, безличен, он уничтожает индивидуаль­ность тем, что соединяет и приносит в жертву частные идеи каж­дого и обращает их в пользу общей истины, устанавливаемой с помощью экспериментального критериума. Ход его медленный и трудный и в этом отношении он всегда будет менее нравиться уму. Системы, напротив, обольстительны, потому что они дают правильную абсолютную науку с помощью одной только логики; это увольняет от исследований и делает медицину легкой.

Итак, как экспериментатор, я избегаю философских систем, но я не могу из-за этого отказаться от того философского духа, который, не будучи нигде, есть повсюду и который, не принад­лежа ни к какой системе, должен парить не только над всеми науками, но и над всеми человеческими познаниями. Оттого-то, избегая философских систем, я сильно люблю философов и мне беспредельно приятно быть в их обществе.

В самом деле, с научной точки зрения философия представ­ляет вечное стремление человеческого разума к познанию неизвестного. Оттого философы всегда держатся в среде спорных вопросов и в возвышенных областях, на высших пределах наук. Этим они сообщают научной мысли движение, которое ее ожив­ляет и облагораживает, они укрепляют ум, развивая его общей интеллектуальной гимнастикой, и в то же время беспрестанно наводят его на необъятное решение великих задач; они поддер­живают таким образом некоторого рода жажду неизвестного и священный огонь исследования, который никогда не должен уга­сать в ученом. В самом деле, пламенное желание знания есть единственный двигатель, который возбуждает и поддерживает усилия исследователя; и именно это - то знание, которое он дейст­вительно схватывает и которое, однако, всегда убегает от него, составляет в одно и то же время и его единственную муку, и его единственное счастье. Кто не знает мук незнания, тот не поймет радостей открытия, которые поистине самые живые из радостей, которые когда-либо может чувствовать ум человека.

Но, по капризу нашей природы, эта радость открытия, кото­рой так ищут и так надеются, исчезает, как скоро найдена. Это только молния, озарившая нам другие горизонты, к которым ненасытное -наше любопытство стремится с еще большим жаром. От этого и в самой науке известное теряет свою привлекатель­ность, между тем как неизвестное всегда полно прелести.

Без этого постоянного возбуждения, сообщаемого жалом не­известного, без этой непрерывно возрождающейся научной жажды нужно было бы опасаться, чтобы ученый не завершил бы системы тем, что приобрел или узнал. Философия, непрестанно волнуя необъятную массу неразрешенных вопросов, возбуждает и поддерживает это здравое движение в науках. Ибо в том огра­ниченном смысле, в котором я рассматриваю здесь философию, ей принадлежит одно только неопределенное; определенное по необходимости переходит в область науки.

По-моему, настоящий философский ум тот, у которого возвышенные стремления оплодотворяют науки, увлекая их к исследованию истин, которые в настоящее время вне их, но которые не должны быть отрицаемы от того, что они удаляются и возвы­шаются все более и более, по мере того, как за них берутся фи­лософские умы более могучие и более тонкие. Будет ли конец этому стремлению человеческого ума? Найдет ли оно предел? Я не могу этого понять; но пока, как я и сказал выше, ученому ничего не остается делать лучше, как идти без остановки, пото­му что он всегда подвигается вперед.

Итак, одно из самых огромных препятствий, какие встречаются при этом общем и свободном ходе человеческих познаний, есть стремление, увлекающее различные познания к индивидуализированию в системы. Это вовсе не следствие, вытекающее из самых вещей, так как в природе все связано и нет ничего изоли­рованного и систематичного; но это результат стремления нашего ума, в одно и то же время слабого и властного. Наука, которая остановилась бы на системе, осталась бы в застое и изолирова­лась бы, ибо систематизация есть настоящая научная инцистация, а всякая инцистированная часть в организме перестает при­нимать участие в общей жизни этого организма.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                

Философия, непрестанно стремясь возвыситься, поднимает науку до высоты причины или источника вещей. Она ей показывает, что вне ее есть вопросы, мучащие человечество и еще не разрешенные им. Это прочное соединение науки и философии полезно обеим: оно возвышает одну и сдерживает другую.

Но как скоро связь, соединяющая философию с наукой, прерывается, философия, лишенная опоры или противовеса науки, уносится в неприступную высь и реет в облаках, между тем как наука, оставленная без направления и без возвышенного стрем­ления, падает, задерживается или идет наудачу.

Но если вместо того, чтобы держаться этого братского, союза, философия захотела бы вмешаться в хозяйство науки и догматически опекать ее в ее произведениях и в ее методах прояв­ления, тогда согласие не могло бы уже существовать.

Для того, чтобы делать научные наблюдения, опыты или открытия, методы и приемы философии слишком неопределенны и остаются немощными; для этого ничего нет кроме методов и приемов научных, часто очень специальных, которые могут быть известны только экспериментаторам, ученым или философам, занятым какой-нибудь определенной наукой.

Одним словом, если ученые полезны философам и философы, ученым, то ученый тем не менее остается свободным и хозяином у себя, а что касается до меня, я думаю, что ученые производят свои открытия, свои теории и свою науку без философов. Если бы встретились недоверяющие этому взгляду, то, может быть, легко было бы доказать им, как говорит Ж. де Мэстр, что те, которые сделали наиболее открытий в науке, менее всех знали Бэкона; между тем как те, которые читали его и размышляли над ним, подобно самому Бэкону, ничего не совершили. В самом деле, этим научным приемам и этим научным методам научаются только в лабораториях, когда экспериментатор борется с проблемами природы. Вот куда нужно прежде всего направить молодых людей; научная эрудиция и научная критика — удел молодого возраста; они могут принести плоды только когда наставле­ние в науке начато вес настоящем святилище, т.е. в лаборатории.


М. Вертгеймер             ОТКРЫТИЕ ГАЛИЛЕЯ

 

 

Вертгеймер ( Werthelmer ) Макс (№ апреля 1880—12 октября 1943) — немецкий психолог, один из основателей гештальт-психологии, Профессор Берлинского (с 1922) университета, университета во Франкфурте-на-Майне (с 1929), по­сле эмиграции в США (1933) — профессор Школы социальных ис­следований в Нью-Йорке. Основа­тель и редактор (совместно с К. Коффкой и В. Келером) журна­ла « Psychologische Forschung » (1921), где публиковались работы гештальтпсихологов. В своей первой экспериментальной работе, посвященной исследованию видимого движения, М. Вертгеймер впервые выдвинул гипотезу о целостной структуре перцептивных процессов. Подход к изучению вос­принимаемого образа как целостной структуры (гештальта) явился ос­новным принципом гештальтпсихо-

логии, который затем был распространен и на другие психические процессы, в том. числе мышление. Согласно Вертгеймеру, мыслитель­ный процесс развивается как последовательная смена гештальтов — разных типов целостного видения проблемной ситуации, причем реше­ние задачи означает совпадение структуры видения этой ситуации с ее объективной структурой. В книге « Productive Thinking » ( N . Y ., 1945) Вертгеймер широко иллюстрирует основные принципы своего подхода, анализируя ряд известных научных открытий. В хрестоматии приводится одна из таких иллюстраций. Сочинения: Experimenteller studien uber das Schen von Bewegungen ,— « Zeitschrift fur Psychologic », 1910—1911, Bd . 61, S . 3—4; Unter - suchungen zur lehre von . der ge - stalt — « Psychol . Forsch .», 1921, Bd . 1; 1923 r Bd . 4.

 

Как Галилей совершил то открытие, которое привело к формулировке закона инерции и, таким образом, к возникновению со­временной физики?

Известен целый ряд попыток ответить на этот вопрос, одна­ко и до сих пор он остается не вполне ясным. Ситуация, в кото­рой находился Галилей, была отягощена крайне сложными понятиями и спекуляциями, касавшимися природы движения.

Предшествующие обсуждения центрировались на такого рода вопросах: Направлялось ли мышление Галилея индукцией или абстракцией? Опытным наблюдением и экспериментом или же некими априорными предложениями? Можно ли считать принципиальной заслугой Галилея то, что он превратил качественные наблюдения в количественные? и др.

Если изучить литературу — древние трактаты по физике и работы современников Галилея, — то можно обнаружить, что одной из самых замечательных черт мышления Галилея была его способность достигать предельно ясного структурного понимания (insight) на чрезвычайно сложном и запутанном фоне.

Я не буду пытаться дать здесь историческую реконструкцию. Это потребовало бы основательного анализа огромного материала первоисточников, а я не историк. К тому же доступный нам исторический материал все равно недостаточен для психолога, интересующегося деталями развивающегося процесса мысли, которые обычно опускаются в тексте. К сожалению, мы не можем расспросить самого Галилея о действительном ходе его мысли, хотя мне, например, и очень хотелось бы это сделать, особенно по поводу отдельных моментов. Моя попытка воссоздать некото­рые линии этого красивого процесса будет в известном смысле лишь психологической гипотезой, не претендующей на историче­скую правильность. Но, я думаю, что кое-что мы все-таки смо­жем извлечь из нее для решения нашей проблемы.

Я надеюсь, что читатель будет не только читать, но и попытается думать вместе со мной.

 

1

 

Ситуация следующая:

1) Если взять камень в руку и отпустить его, то он упадет вниз. Так происходит со всеми тяжелыми телами. Преж­ний физик сказал бы: «Тяжелые тела имеют тяготение к своему дому, земле».

2) Если толкнуть тело, скажем, повозку или мяч по горизонтальной плоскости, то оно придет в движение и будет дви­гаться некоторое время, пока не остановится. Остановка последует скорее, если толчок будет слабым, и, наоборот, несколько позже, если толчок будет сильным.

Это - самые простые значения старого термина. Рано или поздно движущееся тело остановится, если сила, толкав­шая его, перестанет действовать. Это очевидно.

3) Имеются некоторые дополнительные факторы, которые необходимо рассматривать в связи с анализом движения,

а именно: величина объекта, его форма, поверхность, по которой движется тело, наличие или отсутствие препятст­вий и т.д.

 

Итак, нам известно огромное число факторов, так или иначе касающихся движения. Все они хорошо нам знакомы. Но понимаем ли мы их? Кажется, что да. На самом деле, разве мы не знаем, чем вызывается движение?! Разве мы не можем усмотреть здесь действие некого принципа?

 

Галилея эти знания не удовлетворяли. Он спросил себя: «Знаем ли мы, как действительно происходит такое движение?» Побуждаемый желанием понять внутренние законы движения, Галилей сказал себе: «Мы знаем, что тяжелое тело падает, но как оно падает? При падении оно приобретает некоторую скорость. Скорость растет вместе с увеличением пройденного телом пути. Но как именно?»

Обыденный опыт дает нам лишь грубую картину происходя­щего. Галилей начал наблюдать и экспериментировать в надежде обнаружить, что же происходит со скоростью и подчиняется ли ее изменение каким-либо понятным принципам. Его эксперименты представляются чрезвычайно грубыми по сравнению с тем, что достигла фи­зика позже. Но, организуя эти наблюдения и эксперименты, Галилей пытался сформулиро­вать свою гипотезу.

Сначала он нашел формулу ускорения па­дающего тела. Так как скорость падения тела велика и было трудно установить ее точное зна­чение, то Галилей решил изучить этот вопрос, рассуждая так: «Не могу ли я исследовать дви­жение более надежным способом? Как я буду изучать, как шарик скатывается по наклонной плоскости. Разве свободное падение не есть лишь частный случай движения по наклонной плоскости, когда угол наклона достиг 90°?».

Изучая ускорение в различных случаях, он увидел, что оно уменьшается вместе с уменьшением» угла наклона (рис. 1). Величине угла соответствует величина уменьшения ускорения.

Ускорение стало самым главным и центральным фактом, как только Галилей усмотрел принципиальную связь уменьшения ускорения с уменьшением величины угла.

Рис. 1

Потом он вдруг спросил себя: «Не есть ли это лишь половина целой картины?» Не является ли то, что происходит, когда тело подбрасывают вверх или когда шар толкают в гору, другой симметричной частью той же самой картины, частью, которая как отражение в зеркале повторяет то, что есть у нас, и таким обра­зом сообщает картине полноту?

Когда тело подбрасывают вверх, мы имеем не положительное, а отрицательное ускорение. По мере подъема тела его скорость убывает. И опять, симметрично положительному ускорению падающего тела, это отрицательное ускорение уменьшается по мере того, как угол наклона все больше отклоняется от 90°, так что получается законченная, полная картина (рис. 2).

 

Рис. 2

Но полна ли и эта картина? Нет. В ней есть пробел. Что будет, когда плоскость горизонтальна, когда угол равен пулю, а тело находится в движении? Во всех случаях мы можем начинать с некоторой данной скорости. Что же тогда должно произой­ти в соответствии с нашей структурой?

Положительное ускорение вниз и отрицательное ускорение вверх уменьшаются при отклонении от вертикали до и не положительного, и не отрицательного ускорения, т.е. до постоянного движения?! Если тело движется го­ризонтально в данном направлении, оно будет продолжать двигаться с постоянной скоростью — вечно, если только некая внешняя сила не изменит состояния движения.

Это утверждение находится в крайнем противоречии с прежним положением, приведенным выше в п. 2. Тело, движущееся с постоян­ной скоростью, никогда не придет к состоянию покоя, если только не действуют внешние помехи, вне зависимости от того, была ли сила, приведшая тело в движение, сильной или слабой.

Что за странное заключение! Противоречащее на первый взгляд всему обыденному опыту и все-таки требуемое логикой структуры.

Конечно же, мы не можем выполнить такого эксперимента. Даже если бы мы могли устранить все внешние помехи, чего мы, разумеется, сделать не можем, возможность вечного наблюдения, конечно, исключена. С другой стороны, затухание измене­ния ускорения ясно указывает на нулевую величину этого изме­нения для данного случая.

Точка зрения Галилея подтвердилась и послужила основанием для развития современной физики.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                               

Что существенно для этого описанного здесь процесса? Во-первых, желание выяснить, что же происходит, когда тело падает или скатывается вниз; желание посмотреть, нет ли во всех этих случаях некоего внутреннего принципа; желание рассмот­реть все случаи при различных углах наклона.

Это центрирует мысль на ускорении. Организация экспери­ментов определяется гипотезой о том, что центрация на вопросе об ускорении может привести к пояснению всей проблемы.

Различные случаи выступают как части некой хорошо упоря­доченной структуры, указывая на отношение, существующее между углами наклона и величиной ускорения. Каждый отдельный случай занимает свое место в группе, и то, что происходит в каж­дом из этих случаев, может быть понято как определяемое этим местом.

Вo-вторых, эта структура рассматривается теперь как часть более широкого контекста: существует и другая, дополнительная часть, понимаемая как симметричная к первой и формирующая целое, в котором эти две половинки представляют собой две больших, соответствующих друг другу подгруппы, с положитель­ным ускорением в одной, с отрицательным — в другой. Они ви­дятся теперь как бы с одной точки зрения, в согласованной структуре целого.

В-третьих, обнаруживается, что в этой структуре существует некая критическая точка — случай горизонтального движения. Структурный принцип целого задает ясную необходимость существования именно этой точки. С точки зрения этой необходи­мости случай горизонтального движения выступает как такой случай, при котором не происходит ни ускорения, ни замедления, как случай постоянной скорости. Следовательно, покой стано­вится только частным случаем движения с постоянной скоро­стью, случаем отсутствия положительного или отрицательного ускорения. Покой и постоянное прямолинейное движение в гори­зонтальном направлении выступают теперь как структурные экви­валенты.                                                                                                                                                                                                                                      

Конечно, при этом используются и операции традиционной логики, такие, как индукция, вывод, формулировка теории, равно как и наблюдение, и изобретательное экспериментирование. Но все эти операции функционируют, занимая определенное место внутри целого процесса. Сам же этот процесс управляется той перецентрацией, которая проистекает из желания добиться ос­мысленного понимания. Это приводит к трансформации, в ре­зультате которой вещи видятся как части новой, ясной струк­туры.

Продуктивные процессы имеют зачастую следующую приро­ду: желание достичь подлинного понимания побуждает к иссле­дованию и запускает его. Определенная область в поле исследо­вания выделяется как критическая и центральная, но не стано­вится при этом изолированной. Складывается новая, более глу­бокая, структурная точка зрения на ситуацию, вызывая измене­ния в функциональных значениях отдельных элементов, в их группировке и т. д. Направляясь тем, чего требует структура ситуации для критической области, приходят к некоторому осмыс­ленному предсказанию, которое, точно так же, как и другие ча­сти этой структуры, требует верификации, прямой или косвенной.

Рассказывая эту историю, я часто с чувством глубокого удовлетворения видел, как у многих моих слушателей возникал жи­вой и искренний интерес. Следя за теми драматическими собы­тиями, которые происходили в головах у моих слушателей, я вдруг видел, как в самый критический момент некоторые из них восклицали: «Теперь я понимаю (See)!». Для них это был переход от знания некоторого разрозненного ряда вещей к углуб­ленному пониманию и осмысленному взгляду на целое.


А. Пуанкаре МАТЕМАТИЧЕСКОЕ ТВОРЧЕСТВО

 

Пуанкаре ( Poincare ) Жюль Анри (29 апреля 1854—17 июля 1912) — выдающийся французский матема­тик. Окончил Политехническую (1875) и Горную (1879) школы в Париже. Профессор Парижского университета (1886). Член Париж­ской Академии наук (1887). Работы А, Пуанкаре явились, с од­ной стороны, завершением класси­ческого направления в математике, и с другой — открыли путь ее совре­менным направлениям (таково, на­пример, создание качественной тео­рии дифференциальных уравнений). Пуанкаре — автор ряда открытий в математике, математической физике и других смежных областях.

 

 

Генезис математического творчества является проблемой, которая должна вызывать живейший интерес у психологов, Кажется, что в этом процессе человеческий ум меньше всего заимствует из внешнего мира и действует, или только кажется действующим, лишь сам по себе и сам над собой. Поэтому, изучая процесс математической мысли, мы можем надеяться постичь нечто са­мое существенное в человеческом сознании.

Это было понято уже давно, и несколько месяцев назад жур­нал «Математическое образование», издаваемый Лезаном и Фэром, опубликовал вопросник, касающийся умственных привычек и методов работы различных математиков. К тому моменту, когда были опубликованы результаты этого опроса, мой доклад был в основном уже подготовлен, так что я практически не мог ими воспользоваться. Отмечу лишь, что большинство ответов подтвердило мои заключения; я не говорю об единогласии, так как при всеобщем опросе на него и нельзя надеяться.

Первый факт, который должен нас удивлять, или, вернее, должен был бы удивлять, если бы к нему не привыкли, следующий: как получается, что существуют люди, не понимающие математики?

Тот факт, что не все способны на открытие, не содержит ничего таинственного. Можно понять и то, что не все могут запом­нить доказательство, которое когда-то узнали. Но то обстоятель­ство, что не всякий человек может понять математическое рассуждение, когда ему его излагают, кажется совершенно удивительным. И тем не менее людей, которые лишь с большим трудом воспринимают эти рассуждения, большинство; опыт учителя средней школы подтверждает это.

И далее, как возможна ошибка в математике? Нормальный разум не должен совершать логической ошибки, и тем не менее есть очень тонкие умы, которые не ошибутся в коротком рассуж­дении, подобном тем, с которыми ему приходится сталкиваться в обыденной жизни и которые не способны провести или повто­рить без ошибки более длинные математические доказательства, хотя в конечном счете последние являются совокупностью ма­леньких рассуждений, совершенно аналогичных тем, которые эти люди проводят так легко. Нужно ли прибавить, что и сами хо­рошие математики не являются непогрешимыми?

Ответ, как мне кажется, напрашивается сам собой. Предста­вим себе длинный ряд силлогизмов, у которых заключения пер­вых служат посылками следующих; мы способны уловить каж­дый из этих силлогизмов, и в переходах от посылки к рассужде­нию мы не рискуем ошибиться. Но иной раз проходит много времени между моментом, когда некоторое предложение мы встречаем в качестве заключения силлогизма, и моментом, когда мы вновь с ним встретимся в качестве посылки другого силло­гизма, когда много звеньев в цепи рассуждений, и может слу­читься, что предложение забыто или, что более серьезно, забыт его смысл. Таким образом, может случиться, что предложение заменяют другим, несколько от него отличным, или что его при­меняют в несколько ином смысле; и это приводит к ошибке.

Если математик должен воспользоваться некоторым прави­лом, естественно, он сначала его доказывает и в момент, когда это доказательство свежо в его памяти, он прекрасно понимает его смысл и пределы применения и поэтому не рискует его исказить. Но затем он применяет его механически, и если память его подведет, то правило может быть применено неверно. В качест­ве простого и почти вульгарного примера можно привести тот факт, что мы часто ошибаемся в вычислении, так как забыли таблицу умножения.

С этой точки зрения математические способности должны бы­ли бы сводиться к очень надежной памяти или к безупречному вниманию. Это качество подобно способности игрока в вист запоминать сброшенные карты или — на более высоком уров­не — способности шахматиста, который должен рассмотреть большое число комбинаций и все их держать в памяти. Каждый хороший математик должен был бы быть одновременно хорошим шахматистом и обратно; точно так же он должен бы быть хорошим вычислителем. Действительно, так иногда случается, и, например, Гаусс был одновременно гениальным геометром и рано проявившим себя очень хорошим вычислителем.

Но есть исключения, хотя, я, пожалуй, не прав, называя это исключениями, так как иначе исключения оказались бы более многочисленными, чем правила. Напротив, это Гаусс был исключением. Что касается меня, то я вынужден признать свою совер­шенную неспособность выполнить сложение без ошибки. Я был бы также очень плохим шахматистом, я мог бы хорошо рассчи­тать, что, совершив такой-то ход, я подвергся бы такой-то опас­ности; я рассмотрел бы много других ходов, которые я отбросил бы по другим причинам, и кончил бы тем, что совершил бы рассмотренный ход, забыв между делом об опасности, которую я раньше предвидел.

Одним словом, у меня неплохая память, но она недостаточна, чтобы сделать меня хорошим шахматистом. Почему же она меня не подводит в трудном математическом рассуждении? Это, очевидно, потому, что она руководствуется общей линией рассуж­дения. Математическое рассуждение не есть простая совокуп­ность силлогизмов: это силлогизмы, помешенные в определенном порядке, и порядок, в котором эти элементы расположены, го­раздо более важен, чем сами элементы. Если я чувствую этот порядок, так что вижу все рассуждение в целом, то мне не страшно забыть один из элементов: каждый из них встанет на место, которое ему приготовлено, причем без всякого усилия со стороны памяти. Когда я изучаю некоторое утверждение, мне кажется, что я сам мог бы его открыть, или, вернее, я переот­крываю его во время изучения.

Отсюда можно сделать вывод, что это интуитивное чувство математического порядка, которое позволяет нам угадать гармонию и скрытые соотношения, доступно не всем людям. Одни не способны к этому деликатному и трудному для определения чув­ству и не обладают памятью и вниманием сверх обычных; и они совершенно неспособны понимать серьезную математику; тако­вых большинство. Другие обладают этим чувством в малой степени, но они имеют хорошую память и способны на глубокое внимание. Они запомнят наизусть детали одну за другой, они смогут понять математику и иногда ее применять, но они не спо­собны творить. Наконец, третьи в большей или меньшей степени обладают той специальной интуицией, о которой я говорил, и они могут не только понимать математику, но и творить в ней и пы­таться делать открытия, несмотря на то, что их память не пред­ставляет собой ничего особенного.

Что же такое в действительности изобретение в математике? Оно состоит не в том, чтобы создавать новые комбинации из уже известных математических фактов. Это мог бы делать любой, но абсолютное большинство таких комбинаций не представляло бы никакого интереса. Творить - это означает не создавать бесполезных комбинаций, а создавать полезные, которых ничтожное меньшинство. Творить — это уметь распознавать, уметь выби­рать такие факты, которые открывают нам связь между законами, известными уже давно, но ошибочно считавшимися не свя­занными друг с другом.

Среди выбранных комбинаций наиболее плодотворными ча­сто оказываются те, которые составлены из элементов, взятых из очень далеких друг от друга областей. Я не хочу сказать, что для того, чтобы сделать открытие, достаточно сопоставить как можно более разношерстные факты; большинство комбинаций, образованных таким образом, было бы совершенно бесполезными, но зато некоторые из них, хотя и очень редко, бывают наиболее плодотворными из всех.

Изобретение — это выбор; впрочем, это слово не совсем точ­но, здесь приходит в голову сравнение с покупателем, кото­рому предлагают большое количество образцов товаров, и он последует их один за другим, чтобы сделать свой выбор. В математике образцы столь многочисленны, что всей жизни не хва­тит, чтобы их исследовать. Выбор происходит не таким образом. Бесплодные комбинации даже не придут в голову изобретателю. В поле зрения его сознания попадают лишь действительно полез­ные комбинации и некоторые другие, имеющие признаки полез­ных, которые он затем отбросит. Все происходит так, как если бы ученый был экзаменатором второго тура, который должен экзаменовать лишь кандидатов, успешно прошедших испытания в первом туре.

Настало время продвинуться намного вперед и посмотреть, что же происходит в самой душе математика. Я полагаю, что лучшее, что можно для этого сделать, это провести собственные воспоминания. Я припомню и расскажу вам, как я написал первую свою работу об автоморфных функциях. Я прошу прощения за то, что буду вынужден употреблять специальные термины, но это не должно вас пугать, так как вам их понимать совсем необя­зательно. Я, например, скажу, что при таких-то обстоятельствах нашел доказательство такой-то теоремы; эта теорема получит варварское название, которое многие из вас не поймут, но это не важно: для психолога важна не теорема, а обстоятельства.

В течение двух, недель я пытался доказать, что не может существовать никакой функции, аналогичной той, которую я назвал впоследствии автоморфной. Я был, однако, совершенно не прав; каждый день я садился за рабочий стол, проводил за ним час или два, исследуя большое число комбинаций, и не прихо­дил ни к какому результату.

Однажды вечером, вопреки своей привычке, я выпил черного кофе; я не мог заснуть; идеи теснились, я чувствовал, как они

сталкиваются, пока две из них не соединились, чтобы образовать устойчивую комбинацию. К утру я установил существование од­ного класса этих функций, который соответствует гипергеометри­ческому ряду; мне оставалось лишь записать результаты, что заняло только несколько часов. Я хотел представить эти функ­ции в виде отношения двух рядов, и эта идея была совершенно сознательной и обдуманной; мной руководила аналогия с эллип­тическими функциями. Я спрашивал себя, какими свойствами должны обладать эти ряды, если они существуют, и мне без тру­да удалось построить эти ряды, которые я назвал тета-автоморфными.

В этот момент я покинул Кан, где я тогда жил, чтобы при­нять участие в геологической экскурсии. Перипетии этого путешествия заставили меня забыть о моей работе. Прибыв в Кутанс, мы сели в омнибус, для какой-то прогулки; в момент, когда я встал на подножку, мне пришла в голову идея, без всяких, казалось бы, предшествовавших раздумий с моей стороны, идея о том, что преобразования, которые я использовал, чтобы опре­делить автоморфные функции, были тождественны преобразова­ниям неевклидовой геометрии. Из-за отсутствия времени я не сде­лал проверки, так как, с трудом сев в омнибус, я тотчас же продолжил начатый разговор, но я уже имел полную уверенность в правильности сделанного открытия. По возвращении в Кан я на свежую голову проверил найденный результат.

В то время я занялся изучением некоторых вопросов теории чисел, не получая при этом никаких существенных результатов и не подозревая, что это может иметь малейшее отношение к прежним исследованиям. Разочарованный своими неудачами, я поехал провести несколько дней на берегу моря и думал совсем о другой вещи. Однажды, когда я прогуливался по берегу, мне также внезапно, быстро и с той же мгновенной уверенностью пришла на ум мысль, что арифметические преобразования квадратичных форм тождественны преобразованиям неевклидовой геометрии.

Возвратившись в Кан, я думал над этим результатом, извле­кая из него следствия; пример квадратичных форм мне показал, что существуют автоморфные группы, отличные от тех, которые соответствуют гипергеометрическому ряду; я увидел, что могу к ним применить теорию тета-автоморфных функций и что, следовательно, существуют автоморфные функции, отличающиеся от тех, которые соответствуют гипергеометрическому ряду, — един­ственные, которые я знал до тех пор.

Естественно, я захотел построить все эти функции; я предпринял систематическую осаду и успешно брал одно за другим пере­довые укрепления. Оставалось, однако, еще одно, которое дер­жалось и взятие которого означало бы падение всей крепости. Однако сперва ценой всех моих усилий я добился лишь того, что лучше понял, в чем состоит трудность проблемы, и это уже кое-что значило. Вся эта работа была совершенно сознательной.

Затем я переехал в Мон-Валерьян, где я должен был продолжать военную службу. Таким образом, занятия у меня были весьма разнообразны. Однажды, во время прогулки по бульвару, мне вдруг пришло в голову решение этого трудного вопро­са, который меня останавливал. Я не стал пытаться вникать в него немедленно и лишь после окончания службы вновь взял­ся за проблему. У меня были все элементы и мне оставалось лишь собрать их и привести в порядок. Поэтому я сразу и без всякого труда полностью написал эту работу.

Я ограничусь лишь этим одним примером. Бесполезно их умножать, так как относительно других моих исследований я мог бы рассказать вещи, совершенно аналогичные.

То, что вас удивит прежде всего, это видимость внутреннего озарения, являющаяся результатом длительной неосознанной работы; роль этой бессознательной работы в математическом изобретении мне кажется несомненной. Часто, когда работают над трудным вопросом, с первого раза не удается ничего хорошего, затем наступает более или менее длительный период отды­ха и потом снова принимаются за дело. В течение первого полу­часа дело вновь не двигается, а затем вдруг нужная идея при­ходит в голову. Можно было бы сказать, что сознательная работа стала более плодотворной, так как была прервана и отдых вернул уму силу и свежесть. Но более вероятно предполо­жить, что этот отдых был заполнен бессознательной работой и что результат этой работы внезапно явился математику точно так, как это было в случае, который я рассказывал; только оза­рение вместо того, чтобы произойти во время прогулки или путе­шествия, происходит во время сознательной работы, но совер­шенно независимо от этой работы, которая, самое большее, играет роль связующего механизма, переводя результаты, полу­ченные во время отдыха, но оставшиеся неосознанными, в осоз­нанную форму.

Есть еще одно замечание по поводу условий этой бессознательной работы: она возможна или, по крайней мере, плодотвор­на лишь в том случае, когда ей предшествует и за ней следует сознательная работа. Приведенный мной пример подтверждает что эти внезапные вдохновения происходят лишь после несколь­ких дней сознательных усилий, которые казались абсолютно бес­плодными, и когда кажется, что выбран совершенно ошибочный путь. Эти усилия, однако, пустили в ход бессознательную маши­ну, без них она не пришла бы в действие и ничего бы не произ­вела.

Необходимость второго периода сознательной работы после озарения еще более понятна. Нужно использовать результаты этого озарения, вывести из них непосредственные следствия, при­вести в порядок доказательство. Но особенно необходимо их про­верить. Я вам уже говорил о чувстве абсолютной уверенности, которое сопровождает озарение; в рассказанных случаях оно не было ошибочным, но следует опасаться уверенности, что это правило без исключения; часто это чувство нас обманывает, не становясь при этом менее ярким, и заметить это можно лишь при попытке строго сознательно провести доказательство. Особенно я наблюдал такие факты в случае, когда идеи приходят в голову утром или вечером в постели, в полусознательном состоянии.                                                                                                                                 

Таковы факты. Рассмотрим теперь выводы, которые отсюда следуют. Как вытекает из предыдущего, или мое «бессознательное я», или, как это называют, мое подсознание, играет основную роль в математическом творчестве. Но обычно рассматривают подсознательные процессы как явления, протекающие чисто авто­матически. Мы видим, что работа математика не является про­сто механической и ее нельзя было бы доверить машине, сколь бы совершенной она ни была. Здесь дело не только в том, чтобы создавать как можно больше комбинаций по некоторым извест­ным законам. Истинная работа ученого состоит в выборе этих комбинаций, так чтобы исключить бесполезные или, вернее, даже не утруждать себя их созданием. И правила, которыми нужно руководствоваться при этом выборе, предельно деликатны и тон­ки, их почти невозможно выразить точными словами; они легче чувствуются, чем формулируются; как можно при таких усло­виях представить себе аппарат, который их применяет автома­тически?

Отсюда перед нами возникает первый вопрос: «Я — подсознательное» нисколько не является низшим по отношению к «Я — сознательному», оно не является чисто автоматическим, оно способно здраво судить, оно умеет выбирать и догадываться. Да что говорить, оно умеет догадываться лучше, чем мое сознание, так как преуспевает там, где сознание этого не может.

Короче, не стоят ли мои бессознательные процессы выше, чем мое сознание? Не вытекает ли утвердительный ответ из фактов, которые я только что вам изложил? Я утверждаю, что не могу с этим согласиться. Исследуем еще раз факты и посмотрим, не содержат ли они другого объяснения.

Несомненно, что комбинации, приходящие на ум в виде внезапного озарения после длительной бессознательной работы, обычно полезны и глубоки. Значит ли это, что подсознание образовало только эти комбинации, интуитивно, догадываясь, что лишь они полезны, или оно образовало и многие другие, которые были лишены интереса и остались неосознанными?

При этой второй точке зрения все эти комбинации форми­руются механизмом подсознания, но в поле зрения сознания по­падают лишь представляющие интерес. Но и это еще очень непо­нятно. Каковы причины того, что среди тысяч результатов деятельности нашего подсознания есть лишь некоторые, которые призваны пересечь его порог? Не просто ли случай дает нам эту привилегию? Конечно, нет. К примеру, среди всех Ощущений, действующих на наши органы чувств, только самые интенсивные т обращают на себя наше внимание, по крайней мере, если это внимание не обращено на них по другим причинам. В более об­щем случае среди бессознательных идей привилегированными т. е. способными стать сознательными, являются те, которые наиболее глубоко воздействуют на наши чувства.

Может вызвать удивление обращение к чувствам, когда речь идет о математических доказательствах, которые, казалось бы, связаны только с умом. Но это означало бы, что мы забываем о чувстве математической красоты, чувстве гармонии чисел и форм, геометрической выразительности. Это настоящее эстетиче­ское чувство, знакомое всем настоящим математикам. Воистину, здесь налицо чувство!

Но каковы математические характеристики, которым мы при­писываем свойства красоты и изящества и которые способны воз­будить в нас своего рода эстетическое чувство? Это те элементы, которые гармонически расположены таким образом, что ум без усилия может их охватить целиком, угадывая детали. Эта гармо­ния служит одновременно удовлетворением наших эстетических чувств и помощью для ума, она его поддерживает, и ею он руководствуется. Эта гармония дает нам возможность предчув­ствовать математический закон. Единственными фактами, спо­собными обратить на себя наше внимание и быть полезными, являются те, которые подводят нас к познанию математического закона. Таким образом, мы приходим к следующему выводу: по­лезные комбинации — это те, которые больше всего воздейст­вуют на это специальное чувство математической красоты, извест­ное всем математикам и недоступное профанам до такой степени, что они часто склонны смеяться над ними.

Что же, таким образом, происходит? Среди многочисленных комбинаций, образованных нашим подсознанием, большинство безынтересно и бесполезно, но потому они и не способны подей­ствовать на наше эстетическое чувство; они никогда не будут нами осознаны; только некоторые являются гармоничными и по­тому одновременно красивыми и полезными; они способны воз­будить нашу специальную геометрическую интуицию, которая привлечет к ним наше внимание и таким образом даст им воз­можность стать осознанными.

Это только гипотеза, но есть наблюдение, которое ее подтверждает: внезапное озарение, происходящее в уме математика, почти никогда его не обманывает. Иногда случается, что оно не выдерживает проверки, и тем не менее почти всегда замечают, что если бы эта ложная идея оказалась верной, то она удовлет­ворила бы наше естественное чувство математического изяще­ства.

Таким образом, это специальное эстетическое чувство играет роль решета, и этим объясняется, почему тот, кто лишен его, никогда не станет настоящим изобретателем.

Однако преодолены не все трудности; ясно, что пределы сознания очень узки, а что касается подсознания, то его пределов мы не знаем. Эти пределы тем не менее существуют, но правдо­подобно предположить, что подсознание могло бы образовать все возможные комбинации, число которых испугало бы воображение, и это кажется и необходимым, так как если бы оно образовало их мало и делало бы это случайным образом, то мало вероятно, чтобы «хорошая» комбинация, которую надо выбрать, находи­лась среди них.

Для объяснения надо учесть первоначальный период сознательной работы, который предшествует плодотворной бессозна­тельной работе. Прошу извинить меня за следующее грубое срав­нение. Представим себе будущие элементы наших комбинаций как что-то похожее на атомы — крючочки Эпикура. За время полного отдыха мозга эти атомы неподвижны, они как будто прикреплены к стене; атомы при этом не встречаются и, следо­вательно, никакое их сочетание не может осуществиться. Во вре­мя же кажущегося отдыха и бессознательной работы некоторые из них оказываются отделенными от стены и приведенными в движение. Они перемещаются во всех направлениях пространст­ва, вернее, помещения, где они заперты, так же как туча мошек или, если вы предпочитаете более ученое сравнение, как газовые молекулы в кинетической теории газов. При взаимном столкно­вении могут появиться новые комбинации.

Какова же роль первоначальной сознательной работы? Она состоит, очевидно, в том, чтобы мобилизовать некоторые атомы, отделить их от стены и привести в движение. Считают, что не сделано нечего хорошего, так как эти элементы передвигали ты­сячами разных способов с целью найти возможность их сочетать, а удовлетворительной комбинации найти не удалось. Но после того импульса, который им был сообщен по нашей воле, атомы больше не возвращаются в свое первоначальное неподвижное состояние. Они свободно продолжают свой танец.

Но наша воля выбирала их не случайным образом, цель была определена; выбранные атомы были не первые попавшиеся, а те, от которых разумно ожидать искомого решения. Атомы, приве­денные в движение, начинают испытывать соударения и образо­вывать сочетания друг с другом или с теми атомами, которые ранее были неподвижны и были задеты при их движении. Я еще раз прошу у вас извинения за грубость сравнения, но я не знаю другого способа, для того чтобы объяснить свою мысль.

Как бы то ни было, у созданных комбинаций хотя бы одним из элементов служит атом, выбранный по нашей воле. И очевидно, что среди них находятся те комбинации, которые я только что назвал «хорошими». Может быть, в этом содержится возможность уменьшить парадоксальность первоначальной гипотезы.

Другое Наблюдение. Никогда не бывает, чтобы результатом бессознательной работы было полностью проведенное и достаточно длинное вычисление, даже если его .правила заранее уста­новлены. Казалось бы, подсознание должно быть особенно рас­положено к совершенно механической работе. Если, например, вечером подумать о сомножителях, то можно было бы надеяться, что при пробуждении будешь знать произведение или что алге­браическое вычисление, например проверка, могло бы произво­диться бессознательно. Но опыт опровергает это предположение. Единственное, что получаешь при озарении, это отправные точ­ки для подобных вычислений; но сами вычисления надо произ­водить во время второго периода сознательной работы, следую­щего за озарением; тогда проверяют результаты и выводят из них следствия. Правила вычислений строги и сложны, они тре­буют дисциплины, внимания и воли и, следовательно, сознания. В подсознании же царит, напротив, то, что я называю свободой, если можно назвать этим словом простое отсутствие дисциплины и беспорядок, рожденный случаем. Но только этот беспорядок рождает неожиданные комбинации.

Я сделаю последнее замечание: когда я выше излагал вам некоторые личные наблюдения, я говорил о бессонной ночи, во время которой я работал как бы против своей воли; такие случаи часты, и необязательно, чтобы причиной такой ненормальной мозговой активности было физическое возбуждение, как было в случае, о котором я говорил. Кажется, что в этих случаях присут­ствуешь при своей собственной бессознательной работе, которая стала частично ощутимой для сверхвозбужденного сознания и которая не изменила из-за этого своей природы. При этом начи­наешь смутно различать два механизма или, если угодно, два метода работы этих двух «я». И психологические наблюдения, которые я мог при этом сделать, как мне кажется, подтверждают в основных чертах те взгляды, которые я вам здесь изложил.

Эти взгляды несомненно нуждаются в проверке, так как не­смотря ни на что остаются гипотетичными; вопрос, однако, столь интересен, что я не раскаиваюсь в том, что изложил их вам.

 


Г. Гельмгольц     КАК ПРИХОДЯТ НОВЫЕ ИДЕИ

 

Гельмгольц ( Helmholtz ) Герман (31 августа 1821—8 сентября 1894) — немецкий физиолог, психо­лог, физик и математик. Учился в Военно-медицинском институте в Берлине. Профессор физиологии университетов в Кенигсберге (с 1849), Бонне

(с 1855), Гейдельберге (с 1858). Профессор физики в Берлинском университете (с 1871), ди­ректор Государственного физико-тех­нического института в Берлине (с 1888).

Первые работы Г. Гельмгольца в области физиологии посвящены изу­чению нервной и мышечной систем. Он впервые измерил скорость рас­пространения нервного возбуждения, определил латентные периоды раз­личных рефлексов, исследовал про­цессы мышечных сокращений. Основополагающими стали труды Гельм­гольца в области физиологии и пси­хологии сенсорных процессов (преж­де всего — зрительных н слуховых). Им было разработано учение о цве­товом зрении, предложена теория аккомодации, теория восприятия музыкальных звуков, а также знаме­нитая концепция «бессознательных умозаключений» в восприятии. Гельмгольц разрабатывал количест­венные методы физиологических ис­следований, сконструировал ряд измерительных приборов. Г. Гельмгольц является автором нескольких открытий, важных для развития математики н физики. В частности, он впервые дал матема­тическое обоснование закона сохра­нения энергии. Работы Гельмгольца по электромагнетизму, оптике и аку­стике были связаны в основном с его физиологическими исследова­ниями.

Важную роль для развития психо­логии творческого мышления сыгра­ли высказывания Гельмгольца о процессе научного открытия в его речи при получении медали имени Грефе в 1896г. (печатается по кн.: Лебединский А. В., Франкфурт У. И., Франк А. М. Гельмгольц. М., 1966, с. 131—132).

Сочинения: О зрении. Спб., 18%; О физиологических причинах музыкальной гармонии. Спб., 1896; Скорость распространения нервного возбуждения. М.—Л., 1932; О со­хранении силы. М.—Л., 1934.

 

 

Я могу сравнить себя с путником, который предпринял восхождение на гору, не зная дороги; долго и с трудом взбирается он, часто вынужден возвращаться назад, ибо дальше нет прохода. То размышление, то случай открывают ему новые тропинки, они ведут его несколько далее, и, наконец, когда цель достигнута, он, к своему стыду, находит широкую дорогу, по которой мог бы подняться, если бы умел верно отыскать начало. В своих статьях я, конечно, не занимал читателя рассказом о таких блужданиях, описывая только тот проторенный путь, по которому он может теперь без труда взойти на вершину... Признаюсь, как предмет работы, мне всегда были приятнее те области, где не имеешь надобности рассчитывать на помощь случая или счастливой мысли.

Но попадая довольно часто в такое неприятное положение, когда приходится ждать таких проблесков, я приобрел некоторый опыт насчет того, когда и где они мне являлись, — опыт, который может пригодиться другим.

Эти счастливые наития нередко вторгаются в голову так тихо, что не сразу заметишь их значение, иной раз только случайность укажет впоследствии, когда и при каких обстоятельствах они приходили: появляется мысль в голове, а откуда она — не знаешь сам.

Но в других случаях мысль осеняет нас внезапно, без усилия, как вдохновение.

Насколько могу судить по личному опыту, она никогда не рождается в усталом мозгу и никогда за письменным столом. Каждый раз мне приходилось сперва всячески переворачивать мою задачу на все лады так, что все ее изгибы и сплетения залегли прочно в голове и могли быть снова пройдены наизусть, без помощи письма.

Дойти до этого обычно невозможно без долгой продолжитель­ной работы. Затем, когда прошло наступившее утомление, требовался часок полной телесной свежести и чувства спокойного бла­госостояния — и только тогда приходили хорошие идеи. Часто... они являлись утром, при пробуждении, как замечал и Гаусс.

Особенно охотно приходили они... в часы неторопливого подъема по лесистым горам, в солнечный день. Малейшее количество спиртного напитка как бы отпугивало их прочь.


ОБРАЗЫ АЛЬБЕРТА ЭЙНШТЕЙНА

 

Со времен Френсиса Гальтона не ослабевает интерес к особенностям воображения ученых, которое помогает им в творческой работе. Много ценных сведений в этой области собрали непсихо­логи. Наиболее интересные из них представлены в книге мате­матика Жака Адамара, среди которых — отрывок из письма Эйнштейна. Это отчет о его мыслительных процессах, как он их себе представлял.

«...Слова, написанные или произнесенные, не играют, видимо, ни малейшей роли в механизме моего мышления. Психическими элементами мышления являются некоторые, более или менее яс­ные, знаки или образы, которые могут быть «по желанию» вос­произведены и скомбинированы. Существует, естественно, неко­торая связь между этими элементами и рассматриваемыми логи­ческими концепциями. Ясно также, что желание достигнуть в конце концов логически связанных концепций является эмоцио­нальной базой этой достаточно неопределенной игры в элемен­ты, о которых я говорил. Но с психологической точки зрения эта комбинационная игра, видимо, является основной характеристи­кой творческой мысли — до перехода к логическому построению в словах или знаках другого типа, с помощью которых эту мысль можно будет сообщать другим людям.

Элементы, о которых я только что говорил, у меня бывают обычно визуального или изредка двигательного типа. Слова или другие условные знаки приходится подыскивать (с трудом) толь­ко во вторичной стадии, когда эта игра ассоциаций дала некото­рый результат и может быть по желанию воспроизведена.

Из того, что я сказал, ясно, что игра в элементы нацелена на аналогию с некоторыми разыскиваемыми логическими связями».

Что касается «обычного» мышления, то Эйнштейн объясняет, что его образы являются «зрительными или двигательными. На том этапе мышления, когда слова почти не появляются, образы являются чисто слуховыми, слова же, как я уже говорил, появляются лишь во второй стадии...». Он оканчивает свое письмо словами: «Мне кажется, что то, что называют полным сознанием, является лишь предельным случаем, который полностью никогда не осуществлялся. Мне это кажется связанным с явлением, ко­торое называют узостью сознания (Enge des Bewusstseins)...».

(Печатается по кн.: Адамар Ж. Исследование процесса изобретения в об­ласти математики. М., 1970.0)


Т. Кун        НАУЧНЫЕ РЕВОЛЮЦИИ

                 КАК ИЗМЕНЕНИЕ ВЗГЛЯДА НА МИР

 

 

Кун ( Kuhn ) Томас Сэмюел (род. 18 июля 1922) — американский ученый, крупный специалист в обла­сти истории науки. Окончил Гар­вардский университет (1943). Про­фессор Калифорнийского (с 1958) и Принстонского (с 1964) университетов. Работает в Институте перспективных исследований в Принстоне (с 1972). Член Американской академии наук и искусств, фило­софской и исторической ассоциаций, Общества историков науки (с 1968 по 1970 — президент этого обще­ства).

Получив физическое образование и работая в области теоретической физики, Т. Кун обращается к изу­чению истории развития этой науки, к анализу научных открытий. На основе этого анализа он выдвигает концепцию развития естественных наук, изложенную им в книге « Structure of scientific revolution » (1962) Согласно Куну, развитие науки не сводится к постепенному (Накоплению новых фактов, к уточнению и совер­шенствованию теорий, но представ­ляет собой ряд качественных сдвигов («революций») в самой аксиоматике научных представлений о познавае­мой реальности. Основными следст­виями таких революций являются радикальные изменения в деятельно­сти научных сообществ, а также в «восприятии» ученым предмета и за­дач своего исследования. В отрывке из книги Т. Куна («Структура науч­ных революций». М., 1975) дается краткая характеристика этих изме­нений.

Сочинения : The Сорег ni сап Revo­lution, 1957; Sources for History of Quantum Physics (with others), 1967; The Essential Tension, 1977.

 

 

В данном очерке я называю «нормальной наукой» исследова­ние, прочно опирающееся на одно или несколько прошлых, научных достижений — достижений, которые в течение некоторого времени признаются определенным научным сообществом как ос­нова для развития его дальнейшей практической деятельности. Во-первых, эти достижения в достаточной мере беспрецедентны, чтобы отвратить ученых от конкурирующих моделей научных ис­следовании. Во-вторых, они являются достаточно открытыми, и новые поколения ученых могут в их рамках найти для себя не­решенные проблемы.

Такие достижения я буду называть «парадигмами», термином, тесно связанным с понятием «нормальной науки». Вводя этот термин, я имел в виду, что некоторые общепринятые, примеры

фактической практики научных исследований — примеры, которые включают закон, теорию, их практическое применение и не­обходимое оборудование, все в совокупности дают нам модели, из которых возникают конкретные традиции научного исследования. Таковы традиции, которые историки науки описывают под рубриками «астрономия Птолемея (или Коперника)», «аристо­телевская (или ньютонианская) динамика» и так далее.                                                                                                                                                                                                                                                            

Приобретая парадигму, научное сообщество получает крите­рий для выбора проблем, которые могут считаться в принципе разрешимыми. Разработка этих проблем связана с изобретением способов получения заранее предсказуемых результатов. Конкретные задачи исследователя являются, таким образом, своеоб­разными задачами-головоломками, решение которых может слу­жить пробным камнем для проверки его таланта и мастерства. Результаты нормального научного исследования расширяют об­ласть применения парадигмы, уточняют ее.

Нормальная наука не ставит своей целью нахождение нового факта или теории, ее успехи состоят не в этом. Однако в научных исследованиях вновь и вновь открываются явления, о су­ществовании которых никто не подозревал. Они открываются не­преднамеренно в ходе игры по одному набору правил, но их восприятие требует разработки другого набора правил. После того, как эти «аномальные» для существующей парадигмы явле­ния становятся элементами научного знания, наука никогда не остается той же самой.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                    Что такое научные революции и какова их функция в развитии науки? Научные революции рассматриваются нами как такие некумулятивные эпизоды развития науки, во время которых старая парадигма замещается целиком или частично новой парадигмой, несовместимой со старой. Анализируя результаты прошлых исследований, историк науки может сказать, что, когда парадигмы меняются, вместе с ними меняется сам мир. Увлекае­мые новой парадигмой, ученые получают новые средства иссле­дования и изучают новые области. Но важнее всего то, что в период революций ученые видят новое и получают иные резуль­таты даже в тех случаях, когда используют обычные инструмен­ты в областях, которые они исследовали до этого.

Элементарные прототипы для этих преобразований мира ученых представляют известные демонстрации с переключением зрительного гештальта. То, что казалось ученому уткой до револю­ции, после революции оказывалось кроликом. Однако в гештальт-экспериментах человек понимает, что в окружающей его обста­новке ничего не изменяется, и направляет свое внимание не на изображение (утки или кролика), а на линии на бумаге, кото­рую он разглядывает. В конце концов он может даже научиться видеть эти линии, не видя ни той ни другой фигуры, и затем сказать, что он видит именно линии, но видит их при этом то как утку, то как кролика.

В научном исследовании складывается иная ситуация. Ученый может полагаться только на то, что он видит своими глазами или обнаруживает посредством инструментов. Как правило, уче­ный не может переключать свое восприятие в ту или другую

сторону, подобно испытуемому в гештальт-экспериментах Пе­риод, когда свет считался то волной, то потоком частиц, был

периодом кризиса, и он закончился с развитием волновой механики и осознанием того, что свет есть самостоятельная сущность, отличная как от волны, так и от частицы. Поэтому в науках если и происходит переключение восприятия, которое сопутствует из­менениям парадигм, то мы не можем рассчитывать, что ученые сразу же улавливают эти изменения. Глядя на Луну, ученый, признавший коперниканскую теорию, не скажет: «Раньше я обыч­но видел планету, а теперь я вижу спутник». Такой оборот речи имел бы смысл, если бы система Птолемея была правильной. Вместо этого ученый, признавший новую астрономию, скажет:

«Раньше я считал Луну (или видел Луну) планетой, но я ошибался».

История астрономии располагает многочисленными примерами изменений в научном восприятии. Некоторые из этих примеров не подлежат сомнению. Разве можно считать, например, случайностью, что астрономы на Западе впер­вые увидели изменения в ранее неизменных небесных явлениях в течение по­лустолетия после того, как Коперник предложил новую парадигму? Китайцы, чьи космологические представления не исключали подобных изменений на не­бе, зафиксировали появление множества новых звезд на небе в более ранний период. После создания теории Коперником западные астрономы конца ХVII века, используя традиционные инструменты, иногда такие примитивные, как кусок нити, неоднократно открывали, что кометы странствуют в космическом пространстве, которое считалось раньше безраздельным владением неизменных звезд и планет. Сами легкость и быстрота, с которыми астрономы открывали новые явления, когда наблюдали за старыми объектами с помощью старых инструментов, вызывают желание сказать, что после Коперника астро­номы стали жить в ином мире. Во всяком случае изменения, происшедшие в их исследованиях, были таковы, как если бы дело обстояло таким образом.

Примеры из астрономии хороши тем, что сообщения о небес­ных явлениях часто излагаются с помощью терминов, относя­щихся к чистому наблюдению. Аналогия с психологическими экспериментами является здесь наиболее тесной. Но мы не обязаны настаивать на полной аналогии. Если использовать слово «видеть» в достаточно широком смысле, то можно обнаружить многие другие примеры трансформаций  научного восприятия, сопутствующих изменению парадигмы.

Скажем, такие трансформации могут бить найдены в истории химии. Ла­вуазье увидел кислород там, где Пристли видел дефлогистированный воздух и где другие вообще ничего не видели. Однако, научившись видеть кислород, Лавуазье также должен был изменить свою точку зрения на другие, более известные вещества. Он, например, должен был увидеть руду сложного со­става там, где Пристли и его современники видели обычную землю. Другими словами, в результате открытия кислорода Лавуазье по-иному увидел природу. И так как нет другого выражения для этой гипотетически установленной природы, которую Лавуазье «видел по-иному», мы скажем, руководствуясь принципом экономии, что после открытия кислорода Лавуазье работал в ином мире.

                                                                                                  Следующий пример — из наиболее известной части исследований Галилея.

Со времен глубокой древности многие видели, как то или иное тяжелое тело раскачивается на веревке или цепочке до тех пор, пока в конце концов не достигнет состояния покоя. Для последователей Аристотеля, которые считали, что тяжелое тело движется по своей собственной природе из более высокой точки к состоянию естественного покоя в более низкую точку, качающееся тело было просто телом, которое падает, испытывая сопротивление. Сдержи­ваемое цепочкой, оно могло достигнуть покоя в своей низкой точке только после колебательного движения и значительного интервала времени. С другой стороны, Галилей, наблюдая за качающимся телом, увидел маятник как тело, которое почти периодически осуществляет движение снова и снова, и так без конца. Сумев увидеть это, Галилей наблюдал также другие свойства маят­ника и выдвинул многие из наиболее значительных идей новой динамики, касающейся этих свойств.

Многие читатели, несомненно, захотят сказать: то, что мы называем изменением парадигмы, есть лишь интерпретация ученым наблюдений, которые сами по себе предопределены природой ок­ружающей среды. Однако то, что случается в период научной революции, не может быть сведено к новой интерпретации отдельных и неизменных фактов. Во-первых, эти факты нельзя без оговорок считать неизменными. Маятник не является падающим камнем, а кислород не есть дефлогистированный  воздух. Еще более важно, что процесс рождения новой парадигмы ничем не напоминает интерпретацию, которая может разработать пара­дигму, но не изменить ее. Здесь же ученые говорят о «пелене, спавшей с глаз», об «озарении». И хотя такие проблески интуи­ции зависят от опыта, достигнутого с помощью старой парадиг­мы, они не являются логически связанными с каждым отдельно взятым элементом этого опыта, что должно было бы иметь место при интерпретации, а вместо этого они суммируют большие части опыта и преобразуют их в другой, весьма отличный опыт, который с этого времени соединен уже не со старой, а с новой па­радигмой.

Поэтому коммуникация между двумя конкурирующими школами, осущест­вляющаяся через фронт революционного процесса, крайне ограничена. Те, кто называл Коперника сумасшедшим, когда тот утверждал, что Земля вращает­ся, не просто ошибались или заблуждались. Неотъемлемым атрибутом объек­та, который мыслился ими как "Земля", являлось неизменное положение. Соответственно открытие Коперника не было просто указанием на движение Земли, но составляло новый способ видения проблем физики и астрономии — способ, который изменил смысл как понятия "Земля", так и понятия "движе­ние".                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                               

В заключение — несколько слов о том, как убеждаются уче­ные в необходимости перехода к новой парадигме. Если гово­рить об отдельных ученых, то они принимают новую пара­дигму по самым разным мотивам. Некоторые из этих мотивов — например, культ Солнца, который помог Кеплеру стать коперниканцем, — лежат вообще вне сферы науки. Другие основания могут зависеть от особенностей личности, ее биографий. Поэтому следует не только изучать аргументы, которые убеждают или переубеждают того или иного индивидуума, но анализировать тип сообщества, которое всегда рано или поздно переориенти­руется как единая группа. Выбор между двумя конкурирующими парадигмами оказывается выбором между несовместимыми мо­делями жизни научного сообщества.


М.Мамардашвили САМОСОЗНАНИЕ МЫСЛИТЕЛЯ

Э.Соловьев,        В КЛАССИЧЕСКОЙ И СОВРЕМЕННОЙ

В. Швырев          БУРЖУАЗНОЙ ФИЛОСОФИИ

 

Мамардашвили Мераб Константино­вич (род. 15 сентября 1930) — советский философ. Доктор фило­софских наук, профессор, зав. секто­ром Института философии АН Гру­зинской ССР. Окончил философский факультет МГУ (1954). Один из ведущих специалистов в области ис­тории философии, методологии науки, анализа сознания и мышления. Автор монографии «Формы и содер­жание мышления» (М., 1968) и це­лого ряда статей, среди которых (в журнале «Вопросы философии») «Анализ сознания в работах Марк­са» (1968, № 6), «Проблема объек­тивного метода в психологии» (совм. с В. П. Зинченко) (1977, № 7).

Соловьев Эрих Юрьевич (род. 20 апреля 1934) — советский философ, кандидат философских наук, старший научный сотрудник Инсти­тута философии АН СССР, Окончил философский факультет МГУ (1957). Известный специалист в области изучения современных направлений в буржуазной философии и социоло­гии, автор ряда работ, посвященных их критическому анализу, в том чис­ле монографии «Экзистенциализм и научное познание» (М., 1966).

 Швырев Владимир Сергеевич (род. 14 января 1934) — советский фи­лософ, доктор философских наук, старший научный сотрудник Инсти­тута философии АН СССР. Окон­чил философский факультет МГУ (1956). Успешно и плодотворно работает в области методологии и теории научного познания. Автор монографий, книг и статей: «Неопо­зитивизм и проблемы эмпирического обоснования науки» (М., 1966), «Знак и деятельность» (совм. с А. Ф. Полторацким) (М., 1970), «Теоретическое и эмпирическое в научном познании» (М.,1978) и др.

М. К. Мамардашвили, Э. Ю. Со­ловьев и В. С. Швырев — авторы фундаментальной историко-философской работы «Классическая и сов­ременная буржуазная философия» («Вопросы философии», 1970, № 12; 1971, № 4; второе- издание — «Клас­сика и современность: две эпохи в развитии буржуазной философии». — В кн.: «Философия и наука». М., 1972). В выдержках из этой ра­боты представлена одна из ее основных тем — эволюция самосозна­ния субъекта философского мышле­ния.

От редакторов-составителей. Необ­ходимо пояснить, какое место зани­мает выбранная тема в общем кон­тексте указанного цикла статей. Центральная задача работы — со­поставительный анализ двух «духов­ных фармации» (или «эпох») в раз­витии буржуазной философии — «классической» и «современной». Характеристика каждой из них не сводится к простому перечислению соответствующих конкретных теорий, а также ко времени их появления. Речь идет о целостной совокупности философских идей и представлений, составляющих, по выражению авто­ров, определенное «мыслительное пространство», «общее поле проб­лем», единство которого проявляет­ся, в частности, в самой культуре мышления, стилистике философской работы. «Классика» и «современ­ность» рассматриваются как типоло­гически разные, но генетически свя­занные, что позволяет проследить эволюционный переход от одной «духовной формации» к другой. Этот переход задается изменениями социально-экономических условий развития буржуазного общества. Однако их влияние на изменения в культуре философского мышления является опосредствованным. В ка­честве такого «опосредствующего звена» авторы выделяют социальную структуру духовного производства в данный исторический период. Специфика этой структуры проявляется как в общественной органи­зации интеллектуального труда (и, в частности, в положении интелли­гента в обществе), так и со сторо­ны субъекта — через осознание (и «переживание») им своей «роли мыслящего», его самосознание. Анализ типов самосознания мысли­телей в «классике» и «современно­сти» и интересует нас прежде все­го. Он позволяет расширить наше понятие о субъекте мыслительной деятельности, увидеть его новые ас­пекты. К счастью, данная линия ра­боты оказывается чрезвычайно важ­ной и для ее авторов. Ведь тип са­мосознания мыслителя связан с ти­пом представлений о познаваемом мире и субъекте познания, с типом философской конструкции реальности. Эта связь тоже находит отра­жение в приводимом нами тексте. Остается добавить (и это важно помнить психологу), что речь идет не об индивидуально-типологических характеристиках человека (я его переживаниях), а о культурно-исто­рических типах мыслителей (что, однако, не мешает им проявляться индивидуально, в реальной деятель­ности конкретных людей). При подготовке текста мы пользо­вались материалами как первого, так и второго варианта работы (прибегая по необходимости к их «параллельному монтажу»). Понят­но, что не только содержание, но и сама форма авторского анализа представлены несколько упрощенно, однако такие потери неизбежны (а иногда — и необходимы) при адаптировании сложного философского текста в текст учебно-познаватель­ный. И все же , для полноценного понимания содержания статьи (так же, как и во многих других случа­ях) читателю-студенту нужно вдум­чиво над ней поработать.

 

 

Прослеживая изменения, происшедшие в буржуазной философии Запада на протяжении последнего столетия, обычно обращают внимание на открытия и новые постановки проблем, к которым пришли конкретные науки, на достижения общественной прак­тики, на явления политико-идеологического порядка.                                                                                                                                                                                                                                                                                                       

Опору нет, все это реальная питательная среда философского мышления, его объективно складывающееся проблемное поле, перестройки которого оказывают решающее влияние на эволю­цию философии как особой формы знания.

Но философия не только знание (будь то о мире, будь то о самом знании). Она еще и непосредственное воплощение общей структуры сознания и самосознания известной исторической эпо­хи, выражение возможного для нее типа личности, персональности, представленных через сам способ мышления...

Нам представляется, что эволюцию, смещения и изменения способов философствования по сравнению с классическими, оформившихся на сегодняшний день в определенного рода философ­ский модернизм, можно как-то единообразно очертить с точки зрения весьма радикального изменения в положении интеллигенции и механизме духовного производства в XX в., характеризуя тем самым представителей этих двух формаций как определенных (и различных) социальных фигур мыслителей...

В целом всю классическую философию можно охарактеризо­вать как философию самосознания или рефлексии... Умозритель­ной предпосылкой, лежавшей в основаниях классического представления о рефлексии, была идея гармонии между организацией бытия и субъективной организацией человека — мысль о том, что самой этой организацией он укоренен в бесконечном, упорядо­ченном и рационально постижимом мире... Отношение к миру как разумному в конечных своих основаниях было внутренней установкой классической философии. Этому соответствовало пред­ставление о субъекте названия как существе, призванном (и спо­собном) абсолютно мыслить, т. е. осуществлять познавательные акты с сознанием их «чистоты» и беспредпосылочности, с убеж­дением, что образы и знания, возникающие в голове интеллек­туала, как бы по самой своей природе представительны и аб­солютны...                                                                                                                                                                                                                                                                                 

Важно отметить, однако, что в самих основаниях классиче­ской философии заключался некоторый парадокс, скрывалось противоречие, которое в конце XIX —начала XX в., в эпоху ост­рых общественных катаклизмов, выплеснулось наружу в кризисных формах. Этот кризис некогда цельного философского созна­ния обнаружил, что многое в содержании классических философ­ских построений, в самой их связности и цельности было продуктом вторичной идеологической рационализации пережива­ний и самоощущений, которые порождались и оправдывались вполне конкретной, исторически преходящей ситуацией, но вовсе не были такими невинно «естественными» и «здоровыми», каким представляется теоретическое «мыслительное пространство» клас­сики...

Классическим философским учениям была свойственна просветительская, миссионерская установка. Их автор чувствовал себя монопольным обладателем истинных очевидностей, которые он должен был донести до неразвитой, ограниченной массы, по­груженной в мирские тревоги и заботы. Масса мыслилась как носительница предрассудков, но (последнее важно подчеркнуть) предрассудков неизначальных, обусловленных ее зависимым по­ложением, отсутствием досуга, который мог бы быть использован для прояснения обыденных представлений.

Свою конкретно-историческую социальную привилегию на умственный труд мыслитель-классик переживал как привилегию метафизическую, как безусловное право мыслить за всех других. Выключенность из системы материального производства осозна­валась им как свобода от страстей и их искажающего воздей­ствия на процесс постижения истины. Он представлялся себе абсолютным наблюдателем, находящимся вне любых социально-относительных «систем отсчета», а потому способным непосред­ственно усматривать объективно-истинное положение дел. Отсю­да естественным образом возникала иллюзия, будто простое воз­вещение внутренних достоверностей его сознания способно унич­тожить предрассудки, в которых живет масса. Эта иллюзия была источником колоссальной внутренней силы классической фило­софии и гуманистики и вместе с тем главной причиной их огра­ниченности. С одной стороны, она обеспечивала огромную энер­гию идейного подвижничества, с другой — приводила к патер­налистскому и даже менторскому образу мысли, к нечуткости, закрытости в отношении любого «непросвещенного» опыта...

Действительно, классикой мысль производится абсолютно и однозначно — за других и для других — и транслируется пас­сивному приемнику, осваивающему завершенные духовные обра­зования и фактически предуготовленному для просвещения. Су­ществует своего рода предустановленная гармония понимания, ибо оба они — и производитель и потребитель — с самого на­чала находятся в отношении к устойчивой и единой истине, с той лишь разницей, что первый как бы приставлен, приобщен к ней своим положением. Поместив себя в точку, описываемую ус­ловиями этого положения, и повторив деятельность рефлексии над своим опытом, потребитель может точно так же созерцать действительность, открывшуюся мыслителю. Но этим не меняется общее отношение (как и распределение ролей)...

Для классической философии характерна монологическая форма умственной деятельности и ее продуктов. Классическое философское мышление предполагает интеллектуальную несамо­стоятельность своего массового контрагента, оставляет за ним в лучшем случае функцию воспроизведения уже проделанных творческих актов. Эта сострадательная активность массовой аудитории подразумевается всей классической культурой: стрем­ление доставить читателю, зрителю, слушателю «жареных ряб­чиков абсолютного воззрения» (Маркс) дает о себе знать и в тяготении послевозрожденческой живописи к построению полной оптической иллюзии, и в повествовательной объективации автор­ского видения в буржуазном романе, и в так называемом эффек­те «четвертой стены», ставшем в XVIII—XIX вв. обязательной нормой сценического действия. Аналогичные тенденции наблю­даются в педагогике, моралистике и политической практике.

Эта ситуация духовного производителя объясняется реальной ролью знания и сознания в данную эпоху буржуазного развития, наличной формой социального существования интеллигенции... Происходящие сейчас изменения всеобщих по своему выражению и значению структур самосознания задаются прежде всего изме­нениями общественной формы духовной деятельности, о которых мы можем судить по таким социологически наблюдаемым явле­ниям, как организация интеллектуального труда, способы рас­пространения и использования его продукции, положение интел­лигенции в обществе, роль в нем науки и научного знания и т.д...

Сегодня налицо особая «индустрия сознания», обслуживаемая целой армией работников интеллектуального труда. Их реальное положение существенно отличается от традиционного положения людей «свободной профессии», их стремление к просвещению и объективному идейному ориентированию массы жестко лимити­руется общей логикой действия массовых коммуникаций, опреде­ляемой коммерческими и идеологически-пропагандистскими це­лями...

Интеллигенция попала теперь в прямую и более жесткую за­висимость от экономической и функциональной оценки содержа­ния и типа продуктов своей деятельности (которая все шире и чаще отливается в формы наемного труда)... Привилегия на об­разование и манипулирование инструментами культуры не сов­падает больше со знанием и пониманием действительности...

Объективно по самой сути своего положения интеллигенция уже не может — независимо от субъективных своих учреждений или иллюзий и утопических реминисценций — считать, что ей автоматически дано осуществлять мышление, соответствующее, как выразился бы Гегель, своему понятию и истинной природе человека.

А это, со своей стороны, означает, что перед ней во весь рост встает проблематичность ее собственных установок и природы. Мандарины духа вдруг натолкнулись на плотность собственного тела — тела социального и культурного существования интелли­генции, на тот факт, что их сознание в действительности не при­вилегированное место пребывания «проблем как таковых», «проб­лем в чистом виде» или «истин как таковых», «первослова», а весьма своенравная призма, разбивающая и преломляющая ото­бражение в зависимости от особой природы и положения этого тела. Пошло трещинами зеркало абсолютного и универсального сознания, врученное когда-то привилегированному и как бы бес­плотному, безгранично самосознательно мыслящему индивиду, который занимал абсолютистскую позицию в мире и представ­лялся себе конечной, дальше не проясняемой точкой отсчета.

Основной смысл и результат смещений и изменений, проис­шедших в объективных основах духовного труда, это потеря классической культурой своих живых источников, своего рода эффект провисания над пустотой ее корней и структур... Совре­менный духовный производитель не ощущает (и не может ощущать) себя так, как ощущал себя «классик»... Распад определен­ной формы переживания и самоощущения духовного производи­теля подрывает сами основы классического философствования и любых возможных его продолжений. Прежний характер «идеоло­гической» деятельности оказывается под ударом. На роль неле­пой архаики осуждена — тем самым вообще поставлена под вопрос вся та совокупность патерналистских и миссионерских духовных отношений, которая сводится к классическому (и имев­шему когда-то смысл) отношению между сознательным меньшин­ством и опекаемой им бессознательной массой — опекаемой от лица «Истины», «Добра», «Красоты», «Человека», «Истории», «Прогресса»...

Просветительские установки классической философии могли сохранить свою устойчивость и цельность лишь до тех пор, пока не существовало сколько-нибудь широкой реальной практики просветительства. Уже во второй половине XIX в., когда буржу­азные политические партии на деле приступили к работе по овла­дению массовым сознанием, обнаружились наивность и утопизм просветительской модели общения мыслителя и непросвещенной аудитории. Во-первых, стало очевидным, что сознание масс вовсе не является «насквозь предрассудочным», что оно включает в себя отложения глубоко реалистического и трезвого социального опыта, никак не воспроизводившегося на уровне «просвещенного сознания» и в принципе не замещаемого его идеальными очевидностями. Во-вторых, оказалось, что сами предрассудки массы в силу их внутренней сращенности с этим глубоким практическим реализмом обладают устойчивостью и прочностью, которых не предполагали классическая философия и гуманистика, что ис­пользовать их куда легче, нежели разложить, рассеять светом абсолютного самосознания...

В недрах самого духовного производства вызревает практиче­ское понимание того, что должны быть заново пересмотрены ос­нования, на каких вообще истина извлекается из опыта сознания. Дело в том, что под сомнение поставлено как раз сознание, пользующееся орудием рефлексии, т. е. интеллигентское созна­ние... Классическое убеждение, что рефлексивная процедура мо­жет исчерпать всю фактически имеющую место деятельность, тре­бует допущения, что само это сознание, оперирующее рефлексией, беспредпосылочно и «чисто». Однако как раз это не так — «те­ло» интеллектуала оказалось весьма плотным и своеприродным.

Такая ситуация со всей исторической радикальностью и бес­компромиссностью ставит духовного производителя перед необходимостью иных, неклассических способов «уяснения самому себе своего собственного сознания» (Маркс) и, добавим мы, свое­го бытия в качестве мыслящего. И такая задача массова, как массово и современное духовное производство. Она выходит за рамки традиционного общественного разделения труда, предпо­лагая размывание фигуры пассивного потребителя знаний и за­прашивая собственных интеллектуальных усилий не только от профессионального интеллектуала, но и от агента современного исторического действия...

Если процессами концентрации и обобществления условий культуры и духовного производства оказался болезненно задет реальный живой нерв духовной деятельности, то столь же реаль­но она перестраивается, находя себе иные пути и вырабатывая иной, неклассический тип мыслителя и формализма его труда. Люди реально, на деле начинают мыслить иначе — еще до того, как они выработали об этом какую-либо философию...

Познающий и творящий индивид обнаруживает, что «мыслитель» не есть какая-либо «сущность», в готовом виде пребываю­щая в сфере культуры и образования, и что соответственно он сам не дан как мыслитель, попадая в эту сферу, а может лишь задать себя в качестве такового особой (и постоянно повторяе­мой) деятельностью. Ей отвечают новые формы построения про­дукта духовного труда (и соответственно его трансляции), кото­рые можно назвать «разомкнутыми», или «открытыми», не нуж­дающимися в допущении, что сознание их производителя должно быть «чистым мышлением» в классическом смысле этого слова... Строение произведения становится альтернативным, исключает абсолютистское сознание автора, хотя бы уже в том смысле, что оно предполагает «продуктивного потребителя», требует самостоятельного усилия и труда потребителя духовной продукции, вовлекающего автора последней в качестве партнера своей собственной мыслительной работы. Такие явления мы очень легко можем увидеть в практике современной науки, искусства, литературы, культуры вообще (в том числе нравственной, юридической, политической и т. д.)...                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                       Однако все эти тенденции вплоть до последнего времени не; получают сколько-нибудь последовательной (философской) концептуализации. В силу ряда причин в буржуазной философии не случилось того, что произошло, скажем, в физике XX в. и вообще в современном естествознании, пережившем свою эволюцию и сумевшем создать подлинный синтез классических и неклассических представлений в принципиально новой картине природного мира. Иначе говоря, на сегодняшний день в рамках буржуаз­ной культуры еще не сложилась действительно «новая филосо­фия», которая адекватно концептуализировала бы стихийно: развивающийся современный опыт и нашла средства для систематического мысленного освоения изменившейся проблемной реальности.


Э. Кречмер                  ТИПЫ УЧЕНЫХ

 

Кречмер ( Kretschmer ) Эрнст (8 ок­тября 18 S 8—8 февраля 1964) — не­мецкий психиатр. Получил медицин­ское образование в Тюбингенском университете. Профессор психиатрии и неврологии в Тюбингене (1923), затем — профессор и директор пси­хиатрической клиники в Марбургском университете (1926), с 1946 г.— вновь профессор Тюбингенского уни­верситета.

Широкую известность получило уче­ние Э. Кречмера о связи строения тела и характера, основанное на на­блюдениях в психиатрической кли­нике. Проведя исследование около 200 больных и выделив основные типы строения человеческого тела (лептосомный, пикнический, атлетический), Кречмер установил, что не­которые психические заболевания, прежде всего шизофрения и маниа­кально-депрессивный (циклический) психоз, фактически связаны с конституциональными особенностями че­ловека. Далее он предположил, что каждому из этих заболеваний соот­ветствует особая форма психопатии («шизоидная» и «циклоидная»), а также определенный характер здо­рового человека («шизотимический» и «циклотимический»). Таким обра­зом, Кречмер пришел к выводу о связи между анатомической консти­туцией человека и его характером: так, люди с лептосомным (астениче­ским) телосложением обладают шизотимическим характером, а пикни­ки — циклотимическим. В приводи­мом ниже отрывке из книги «Строе­ние тела и характер» (М.—Пг., 1924) описаны индивидуальные осо­бенности мышления циклоидов и шизоидов.

Сочинения : Medizinische Psy­chologic. Lpz., 1922; КбгрегЬау und Character. В., 1931.

 

 

Циклотимический тип

Следующие черты являются общими для этих исследователей:

1. Громадный экстенсивный характер работы, увлечение различ­ными областями науки, многосторонность и текучая душевная подвижность, которая охватывает все отрасли человеческого зна­ния, и, наряду с этим, сильные художественные тенденции.

2. Наглядно-эмпирическое направление в работе, склонность со­бирать, накоплять и описывать конкретный научный материал, наивная любовь к чувственному, к непосредственному созерца­нию и «ощупывание» самих предметов. «Он слишком много ощу­пывает», — говорит Шиллер о Гете, — изречение, которое яв­ляется одинаково характерным для обоих. Науки, которые они предпочитают, являются наглядно-описательными: ботаника, анатомия, физиология, геология, этнология.

 3. В негативном смысле, по крайней мере у Гете и Гумбольдта, инстинктивная и подчеркиваемая антипатия ко всему систематизирующему, тео­ретически-конструктивному и метафизическому, ко всем фило­софским и теологическим притязаниям, которые не имеют проч­ного фундамента и не основаны на чувственном опыте. «Верь своим чувствам, они не обманут тебя» — таков научный девиз Гете, между тем все остальное для него является «неисследован­ным», что можно признавать только с осторожностью. Гумбольдт в старости говорил со своим юмористическим равнодушием, что «он не желает заниматься пустяками потустороннего, мира». Гете, несмотря на все старания Шиллера, только поверхностно познакомился с философией Канта, а Гумбольдт отвергал стоявшего тогда на своем кульминационном пункте философа Гегеля.

Наряду с таким стремлением к научному исследованию у практически работающих ученых циклотимиков обнаруживается еще склонность к популяризации в доступных народу произведе­ниях, статьях и лекциях: у Александра Гумбольдта она, напри­мер, очень ясна и, вероятно, стоит в связи с подвижностью, на­глядностью, с красноречием и суетливостью, с качествами, свой­ственными гипоманиакальному темпераменту. Она заключает в себе положительные и отрицательные стороны одновременно, подобно тому как циклотимические свойства наглядного эмпириз­ма таят в себе известный недостаток в концентрации, системе и в углубленной работе мысли. Отсутствует то, что для шизотимика Шиллера является высшим принципом работы: в мельчайших крупинках накоплять наивысшую силу.

 

Шизотимический тип

 

Если мы в естественных науках от наглядно описательных перейдем к более точному теоретическому крылу — к физике и математике, то, как нам кажется, возрастает число исследователей, личности которых следует отнести к шизотимической груп­пе как в отношении строения тела, так и индивидуальной психо­логии. Не подлежит сомнению, что среди математиков встречает­ся много типичных шизотимиков; среди известных математиков прошлых столетий обнаруживают резкие шизоидные стигматы в строении тела: Коперник, Кеплер, Лейбниц, Ньютон, Фарадей. Красивые пикники очень редко попадаются среди них. Мебиус говорит на основании своих тщательных исследований, что боль­шинство математиков принадлежит к нервозным, что среди них часто встречаются своеобразные характеры, оригиналы и чудаки. У Ампера, повидимому, был приступ шизофренического рас­стройства, а неясный психоз Ньютона скорее всего можно тол­ковать как легкую позднюю шизофрению. Психозы Кардана и Паскаля Мебиус считает «истерическими». Старший Болиэ был шизоидным психопатом. Мебиус подчеркивает редкость способностей к медицине и математике у одних и тех же лиц, что совпадает с нашими конституциональными исследованиями. Напро­тив, способности к математике и философии довольно часто встречаются одновременно.

Среди философов, строгих систематиков и метафизиков встре­чается очень много шизотимиков. Это соответствует преоблада­нию «влечения к формам» над «влечением к содержанию», люб­ви к строгому построению, к чисто формальному, склонности к сверхчувственному и ирреальному подобно тому, как мы это видели у шизотимических поэтов. Мы можем здесь различать две часто переходящие друг в друга группы:

1. Людей точной, ясной логики и системы типа Канта, кото­рые соответствуют в поэтическом творчестве художникам формы, со строгим стилем, и драматургам.

2. Романтических метафизиков типа Шеллинга, которые имеют связь с поэтами-романтиками. У менее значительных теософов это шизотимическое направление мышления благодаря кататимическим механизмам может достигнуть не­обычайных степеней логической расплывчатости.

Тот и другой склад мышления, несмотря на внешние разли­чия, тесно связаны между собой в биологическом отношении. У точных представителей критики познания типа Канта мы находим наряду с этим сильные потребности в метафизике, жела­ние смотреть «на звездное небо, стоящее надо мной», искание априорных сверхчувственных, религиозно-нравственных постула­тов. Между тем романтики мысли, особенно незначительные, рас­плывчатые среди них, обнаруживают ясную склонность к конст­руктивно-абстрактному описанию своих идей. Поэтому прихо­дится постоянно удивляться, когда мы находим у самых точных мыслителей известный «мистический уголок», который мы напрасно будем искать у эксквизитно наглядных эмпириков ти­па Александра Гумбольдта.

В частном образе жизни шизотимиков мы находим у некото­рых групп непрактичность и кабинетную ученость (тыл Канта, Ньютона), у других героически-фанатические черты шизотимического характера (тип Фихте, Шеллинга) в противополож­ность примирительности, живости, подвижности, умению жить полной жизнью у циклотимиков типа Гумбольдта и Гете.

Только немногие люди (это, конечно, касается и других групп) отличаются такой односторонней шизотимической или циклотимической конституцией, чтобы они при добром желании и хороших способностях не могли проникнуться противоположным способом мышления и чувствований, если только этого тре­буют внешние обстоятельства. И только немногие специальные отрасли науки так односторонне направлены только или на на­глядное или на систематическое, что они не могут привлекать к себе противоположный тип.

 


П.Б. Ганнушкин ОСОБЕННОСТИ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ         

                        ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ПРИ НЕКОТОРЫХ

                        ФОРМАХ ПСИХОПАТИИ

 

Ганнушкин Петр Борисович (24 февраля 1875—23 февраля 1933) — рус­ский, советский психиатр. Окончил медицинский факультет Московского университета (1898), ученик С. С. Корсакова и В. П. Сербского. Приват-доцент кафедры душевных болезней Московского университета (1904—1911), ординатор Алексеев­ской психиатрической больницы (1908—1914), редактор журнала «Современная психиатрия» (1907— 1914). Профессор кафедры психиат­рии и директор психиатрической клиники Московского университета (с 1918), 1-го Московского медицин­ского института (с 1930). Первые работы П. Б. Ганнушкина посвящены изучению общепризнан­ных форм психических заболеваний, в том числе циркулярному психозу, шизофрении, острой паранойе (докт. дис., 1904) и др., а также описанию отдельных клинических синдромов. Создатель оригинальной отечествен­ной концепции малой психиатрии, учения о психопатиях (пограничных состояниях между психической нормой и патологией). Выделил, и обос­новал клинические критерии разли­чения конституциональных психопа­тий. Монография П. Б. Ганнушкина «Клиника психопатий: их статика, динамика и систематика» (М., 1933) содержит яркое и детальное описа­ние существенных особенностей ос­новных типов патологических харак­теров. Утверждая, что клиническое исследование и лечение больных пси­хопатией должно происходить в единстве с изучением их конкретной социальной среды, П. Б. Ганнушкин уделял большое внимание профи­лактике психических заболеваний, организации системы внебольничной психиатрической помощи. Создатель крупной школы советских психи­атров.

В приводимых выдержках из книги «Клиника психопатии» описаны не­которые особенности интеллектуаль­ной сферы для различных случаев психопатических заболеваний. Сочинения: Избранные труды. М., 1964.

 

 

Группа циклоидов

 

Конституционально-депрессивные. В чистом виде эта группа не­многочисленна. Дело идет о лицах с постоянно пониженным на­строением. Картина мира как будто покрыта для них траурным флером, жизнь кажется бессмысленной, во всем они отыскивают только мрачные стороны. Это — прирожденные пессимисты.

Какая бы то ни было работа, деятельность по большей части им неприятна, и они скоро от нее утомляются. Кроме того, в сде­ланном они замечают преимущественно ошибки, а в том, что предстоит — столько трудностей, что в предвидении их невольно опускаются руки.

Интеллектуально такого рода люди часто стоят очень высоко, хотя, большей частью, умственная работа окрашена для них не­приятно, сопровождаясь чувством большого напряжения, — здесь больше всего сказывается внутреннее торможение, проявляющее­ся в чрезвычайной медленности интеллектуальных процессов: среди них преобладают «тугодумы».

Конституционально-возбужденные. Эта группа психопатов представляет полярную противоположность только что описанной.

Крепелин описывает их как блестящих, но большей частью неравномерно одаренных субъектов, которые изумляют окружаю­щих гибкостью и многосторонностью своей психики, богатством мыслей, часто художественной одаренностью, душевной добротой и отзывчивостью, а главное, всегда веселым настроением. Это люди, быстро откликающиеся на все новое, энергичные и пред­приимчивые. Однако при более близком знакомстве с ними наря­ду с перечисленными положительными чертами в их духовном облике обращают на себя внимание и особенности другого по­рядка: внешний блеск иной раз соединяется с большой поверх­ностностью и неустойчивостью интересов.

Уже в школе эти люди обращают на себя внимание тем, что, обладая в общем хорошими способностями, учатся обыкновенно плохо; чрезвычайно неустойчивое внимание не позволяет им на­долго сосредоточиваться на одном предмете, поэтому они легко отвлекаются, не способны к усидчивой работе и решительно не в состоянии заставить себя заниматься систематически. Мало­аккуратные, они часто пропускают занятия, заполняя свое время любой деятельностью, только не школьной работой. В результа­те они усваивают большей частью только поверхностно связан­ные между собой обрывки знаний, часто терпя неудачи и даже катастрофы при различного рода проверках знаний.

 

Группа шизоидов

 

Больше всего шизоидов характеризуют следующие особенно­сти: аутистическая оторванность от внешнего, реального мира, отсутствие внутреннего единства и последовательности во всей сумме психики и причудливая парадоксальность эмоциональной жизни и поведения.

О содержании шизоидной психики говорить вообще очень трудно, во всяком случае поведение шизоидов не дает о нем никакого представления.

Очень важно помнить, что большинство шизоидов — люди, очень своеобразно, не по-обычному приспособляющиеся к дейст­вительности. О том, что происходит кругом них, о ситуации, в ко­торой они находятся, шизоиды обыкновенно имеют чрезвычайно субъективное и неточное представление. Окружающий мир как .будто отражается для них в кривом зеркале: все отдельные его части шизоид видит отчетливо, но отношения и пропорции меж­ду этими частями в его представлении почти всегда искажены. Эмоциональной дисгармонии шизоидов нередко соответствует и чрезвычайно неправильное течение у них интеллектуальных процессов. И здесь их больше всего характеризует отрешенность от действительности и власть, приобретаемая над их психикой словами и формулами. Отсюда — склонность к нежизненным, формальным построениям, исходящим не из фактов, а из схем, основанных на игре слов и произвольных сочетаниях понятий. Отсюда же у многих из них склонность к символике. Сквозь очки своих схем шизоид обыкновенно и смотрит на действительность. Последняя скорее доставляет ему иллюстрации для уже готовых выводов, чем материал для их построения. То, что не соответст­вует его представлению о ней, он, вообще, обыкновенно игнорирует. Несогласие с очевидностью редко смущает шизоида, и он без всякого смущения называет черное белым, если только этого будут требовать его схемы. Для него типична фраза Гегеля, ска­занная последним в ответ на указание несоответствия некоторых его теорий с действительностью: «Тем хуже для действительно­сти».

Особенно надо подчеркнуть любовь шизоидов к странным, по существу, часто несовместимым логическим комбинациям, к сбли­жению понятий, в действительности ничего общего между собой не имеющих. Благодаря этому отпечаток вычурности и парадок­сальности, присущих всей личности шизоида, отчетливо сказы­вается и на его мышлении. Многие шизоиды, кроме того, люди «кривой логики», резонеры в худшем смысле этого слова, не за­мечающие благодаря отсутствию у них логического чутья самых вопиющих противоречий и самых элементарных логических оши­бок в своих рассуждениях.

Надо добавить, однако, что при наличии интеллектуальной или художественной одаренности и достаточной возможности проявить свою инициативу и самодеятельность шизоиды способны и к чрезвычайно большим достижениям, особенно ценным именно благодаря их независимости и оригинальности.

Социальное значение отдельных групп шизоидов чрезвычай­но разнообразно. Так называемые чудаки и оригиналы — люди, большей частью безобидные, хотя и малополезные. Таковы неко­торые ученые, выбравшие себе какую-нибудь узкую, никому не нужную специальность и ничего не хотящие знать кроме нее, таково большинство коллекционеров, таковы также и субъекты, обращающие на себя внимание странной одеждой, изобретающие особые, часто чрезвычайно своеобразные диеты, ходящие боси­ком и пр.

Но среди шизоидов можно найти и людей, занимающих пози­ции на тех вершинах царства идей, в разреженном воздухе которых трудно дышать обыкновенному человеку: сюда относятся утонченные эстеты-художники, творчество которых, большей ча­стью формальное, понятно лишь немногим, глубокомысленные метафизики, наконец, талантливые ученые — схематики и ге­ниальные революционеры в науке, благодаря своей способности к неожиданным сопоставлениям с бестрепетной отвагой преобра­жающие, иногда до неузнаваемости, лицо той дисциплины, в ко­торой они работают.

 

Группа параноиков

 

Самым характерным свойством параноиков является их склон­ность к образованию так называемых сверхценных идей, во вла­сти которых они потом и оказываются; эти идеи заполняют пси­хику параноика и оказывают доминирующее влияние на все его поведение. Самой важной сверхценной идеей параноика обычно является мысль об особом значении его собственной личности. Кто не согласен с параноиком, кто думает не так, как он, тот в лучшем случае — просто глупый человек, а в худшем — его личный враг. Параноика не занимает ни наука, ни искусство, ни политика, если он сам не принимает ближайшего участия в раз­работке соответствующих вопросов, если он сам не является деятелем в этих областях; и наоборот, как бы ни был узок и малозначим сам по себе тот или иной вопрос, раз им занят параноик, этого уже должно быть достаточно, чтобы этот вопрос получил важность и общее значение.

Параноики крайне упорно отстаивают свои мысли, они часто оказываются борцами за ту или иную идею, но тем не менее это все-таки менее всего идейные борцы: им важно, их занимает, что это — их идея, их мысль, дальнейшее их мало интересует. Пара­ноики страдают недостатком критической способности, но этот недостаток очень неравномерно распространяется на различные их суждения. «Обо всем, что не относится до его личности, — говорит В. Ф. Чиж, — параноик может судить правильно, но не может иметь правильных суждений о собственной личности в ее отношении к другим людям».

В общем, надо сказать, что мышление параноиков — незре­лое, неглубокое, по целому ряду особенностей прямо приближаю­щееся к детскому; это мышление не только субъективно, но и резко аффективно окрашенное: правильно только то, что хочется и нравится параноику. У некоторых параноиков мышление, хотя и в меньшей степени, чем у мечтателей, находится в большой за­висимости от непомерно развитой и не сдерживаемой критиче­ским отношением и логикой фантазии, но чаще оно в гораздо большей степени определяется их чрезмерной склонностью к резо­нерству, т. е. к своеобразным построениям, берущим за основа­ние какую-нибудь одностороннюю мысль и доводящим ее до крайних пределов, не взирая на явные несообразности. В основе резонерских суждений всегда лежит та или иная ошибка сужде­ния самим больным, однако не сознаваемая как в силу его ослеплённости аффектом, так и в силу слабости его критики.

Очень частой ошибкой в таких рассуждениях, например, является petitio principii, т. е. ложное принятие за основу в до­казательстве того, что еще сомнительно; охотно пользуются резо­неры и логическим кругом (cireulus in demonstrando), когда, на­пример, положение первое доказывается через второе, второе — через третье, а третье — снова через еще требующее доказатель­ства первое. Типически резонерские ложные построения исходят также из употребления одного и того же термина в разных ме­стах рассуждения в разном значении и из игнорирования этой разницы (homonymia — двусмысленность слова). Подобных источников резонерски-неправильных выводов можно указать очень много.

Будучи, как уже выше отмечено, людьми очень узкими, параноики не от­личаются богатством идей: обыкновенно они, ухватившись за несколько по­нравившихся им мыслей, не могут уже от них освободиться и только переже­вывают их дальше на все лады.

 

Группа истерических характеров

 

Главными особенностями психики истеричных являются: 1) стремление во чтобы то ни стало обратить на себя внимание окружающих и 2) отсутствие объективной правды как по отно­шению к другим, так и к самому себе (искажение реальных соот­ношений).

Горе истерической личности в том, что у нее обыкновенно не хватает глубины и содержания для того, чтобы на более или менее продолжительное время привлечь к себе достаточное число поклонников.

Часто это — субъекты, не достигшие еще, несмотря иной раз на пожилой возраст, действительно духовной зрелости: их суждения поражают своей противоречивостью, а место логического сопоставления фактов и трезвой оценки действительности зани­мают беспочвенные выдумки — продукты их детски богатой и необузданной фантазии.

Патологические лгуны. Если потребность привлекать к себе внимание и ослеплять других людей блеском своей личности сое­диняется, с одной стороны, с чрезмерно возбудимой, богатой и незрелой фантазией, а с другой — с более резко, чем у истери­ков, выраженными моральными дефектами, то возникает карти­на той психопатии, которую Дельбрюк (Delbruck) называл pseudologia phantastica, Дюпре (Dupre) — мифоманией и представи­телей которой Крепелин грубее и правильнее обозначает как «лгунов и плутов». Чаще всего это люди, которым нельзя отка­зать в способностях. Они сообразительны, находчивы, быстро усваивают все новое, владеют даром речи и умеют использовать для своих целей всякое знание и всякую способность, какими только обладают. Они могут казаться широко образованными, даже учеными, обладая только поверхностным запасом сведений, нахватанных из энциклопедических словарей и популярных бро­шюр.

Важно то, что, обладая недурными способностями, эти люди редко обнаруживают подлинный интерес к чему-нибудь, кроме своей личности, и страдают полным отсутствием прилежания и выдержки. Они поверхностны, не могут принудить себя к дли­тельному напряжению, легко отвлекаются, разбрасываются. Их духовные интересы мелки, а работа, которая требует упорства, аккуратности и тщательности, тем самым производит на них от­талкивающее действие.

«Их мышлению, — говорит Крепелин, — не хватает планомерности, порядка и связности, суждениям — зрелости и обстоя­тельности, а всему их восприятию жизни — глубины и серьез­ности».

Самой роковой их особенностью является неспособность держать в узде свое воображение. При их страсти к рисовке, к пус­канию пыли в глаза они совершенно не в состоянии бороться с искушением использовать для этой цели легко у них возникаю­щие богатые деталями и пышно разукрашенные образы фанта­зии. Отсюда их непреодолимая и часто приносящая им колос­сальный вред страсть ко лжи. Лгут они художественно, мастер­ски, сами увлекаясь своей ложью и почти забывая, что это ложь. Часто они лгут совершенно бессмысленно, без всякого повода, только бы чем-нибудь блеснуть, чем-нибудь поразить воображе­ние собеседника.

Группа конституционально-глупых

Эта группа также находится на границе между психическим здоровьем и психической болезнью; это — люди врождённо огра­ниченные, от рождения неумные, без всякой границы, как само собой разумеется, сливающиеся с группой врожденной отстало­сти (идиотией, олигофренией).

Подобного рода люди иногда хорошо учатся (у них сплошь и рядом хорошая память) не только в средней, но даже и в высшей школе: когда же они вступают в жизнь, когда им приходит­ся применять их знания к действительности, проявлять известную инициативу — они оказываются совершенно бесплодными. Они умеют себя «держать в обществе», говорить о погоде, говорить шаблонные, банальные вещи, но не проявляют никакой ориги­нальности (отсюда выражение Salon blodsinn — салонное сла­боумие). Они хорошо справляются с жизнью лишь в определен­ных узких, давно установленных рамках домашнего обихода и материального благополучия. С другой стороны, сюда относятся и элементарно-простые, примитивные люди, лишенные духовных запросов, но хорошо справляющиеся с несложными требования­ми какого-нибудь ремесла; иногда даже без больших недоразу­мений работающие в торговле, даже в администрации.

Одной из отличительных черт конституционально-ограниченных является их большая внушаемость, их постоянная готовность подчиняться голосу большин­ства, «общественному мнению» («что станет говорить княгиня Марья Алексе­евна)»); это — люди шаблона, банальности, моды.

Это те «нормальные» люди, которых Ферри (Ferri) сравнивает с готовым платьем из больших магазинов, здесь действует только закон подражания.

К конституционально-глупым надо отнести также и тех своеобразных субъ­ектов, которые отличаются большим самомнением и которые с высокопарным торжественным видом изрекают общие места или не имеющие никакого смысла витиеватые фразы, представляющие набор пышных слов без содержания (хо­роший образец — правда, в шаржированном, каррикатурном виде — изре­чения Козьмы Пруткова). Может быть, здесь же надо упомянуть и о неко­торых резонерах, стремление которых иметь обо всем свое суждение ведет к грубейшим ошибкам, к высказыванию в качестве истин нелепых, имеющих в основе игнорирование элементарных логических требований. Не лишне подчеркнуть, что по отношению ко многим видам конституциональной глупости подтверждается изречение знаменитого немецкого психиатра, что они могут, умеют больше, чем знают (mehr кonnen, als wissen), в результате чего в грубо элементарной жизни они часто оказываются даже более приспособленными, чем так называемые умные люди.

 


К. Г. Юнг            МЫШЛЕНИЕ У ЭКСТРАВЕРТА

                          И ИНТРОВЕРТА

 

Юнг ( Jung ) Карл Густав (26 июля 1875—6 июня 1961) — швейцарский психолог и психиатр, основатель одного из направлений о психоанализе — «аналитической психологии». Получил медицинское образование в Базельском университете, психологические исследования начал в Париже под руководством П. Жане. Работал у Э. Блейлера в психиатриче­ской клинике Цюрихского универси­тета (1900—1909). Ближайший сотрудник 3. Фрейда (1901—1912), первый председатель Международного психоаналитического общества (1911—1914). Профессор психологии университетов в Цюрихе (1933— 1941) и Базеле (1942). Работая под руководством Фрейда, Юнг внес существенный вклад в становление и развитие психоанали­за, его методов и приемов (напри­мер, техники свободных ассоциаций). Однако расхождения по основным теоретическим вопросам (в частно­сти, отрицание сексуальной этиоло­гии психических расстройств) приве­ли его к разрыву с Фрейдом. На ос­новании анализа символики сновидений Юнг предположил, что в психическом развитии человека по­мимо индивидуального бессознательного существенная роль принадлежит «коллективному бессознательно­му». Его содержание составляют «архетипы» — своего рода формаль­ные схемы, прообразы развития, отражающие общечеловеческий опыт, сходные по своим символическим выражениям в мифах, снах, художественном творчестве. В освоении со­держаний коллективного бессознательного состоит, по Юнгу, процесс становления личности человека (его самореализации) . «Аналитическая психология» Юнга получила широ­кое распространение как выражение соответствующей психотерапевтиче­ской системы (« Journal of Analitical Psychology »).

Юнг разработал также типологию характеров, в основе которой лежит критерий направленности субъекта на внешний или внутренний мир (экстравертивная и интровертивная установка) и доминирования опреде­ленной психической функции (эмо­ции, мышление, ощущение, интуи­ция). Публикуемые выдержки из книги «Психологические типы» (Цю­рих, 1924) посвящены описанию осо­бенностей мышления экстравертов и интровертов.

Сочинения: Психоз и его со­держание. Спб., 1909; Избранные труды. Цюрих, 1929.

 

 

Особенности мышления

в экстравертированной установке

 

Вследствие общей экстравертироваиной установки мышление ориентируется на объект и на объективно данное. Эта ориентировка мышления вызывает ясно выраженную особенность.

Экстравертированное мышление поэтому новей не должно быть часто конкретным фактическим мышлением, но может также хорошо быть чисто идейным мышлением, если только доказа­но, что идеи, которыми мыслят, в значительной мере взяты извне, т.е. доставляются традицией, воспитанием и ходом обра­зования.

Если даже мое мышление занимается конкретными вещами и в этом отношении, его можно назвать экстравертированным, то остается еще сомнительным и характерным, какое направление примет мышление, а именно: приведет ли оно в своем дальнейшем течении снова к объективным данным, к внешним фактам или общим уже данным понятиям или нет. Для практического мышления купца, техника, естествоиспытателя направление на объект само собой понятно. При рассмотрении мышления философа может явиться сомнение, если направление его мышления имеет целью идеи. В таком случае нужно исследовать, с одной стороны, не являются ли эти идеи простой абстракцией из опы­тов над объектом и, таким образом, представляют нечто иное, как более высокие коллективные понятия, которые заключают в себе сумму объективных фактов; с другой стороны, нужно иссле­довать, не получаются ли эти идеи (когда они не являются оче­видными абстракциями из непосредственного опыта) через тра­дицию, или не происходят ли они из окружающего духовного мира. Если на этот вопрос отвечать утвердительно, то такие идеи также принадлежат к категории объективных данностей, и следовательно, это мышление следует назвать экстравертиро­ванным.

 

Экстравертированный мыслительный тип

 

...Когда мышлению принадлежит преимущество среди психологических функций, т.е. когда индивидуум действует в своей жизни главным образом под руководством рассудочного мышле­ния, так что все сколько-нибудь важные поступки исходят из, ин­теллектуально обдуманных мотивов или, по крайней мере, долж­ны происходить согласно этой тенденции, то дело идет о мысли­тельном типе. Такой тип может быть интровертированным или экстравертированным; здесь мы займемся сначала экстраверти­рованным мыслительным типом. Таковым, следовательно, со­гласно определению будет человек, который имеет стремление, — конечно, лишь в такой степени, в какой он является чистым ти­пом, — ставить все свои проявления жизни в зависимость от интеллектуальных выводов, которые в конце концов всегда ориен­тируются на объективно данное, или на объективные факты, или на общепризнанные идеи. Человек этого типа придает не только самому себе, но и окружающему его в зависимости от объектив­ной действительности, resp ее объективно ориентированной интеллектуальной формуле, решающую силу. По этой формуле намеряется добро и зло, определяется прекрасное и безобразное. Правильно все, что соответствует этой формуле, неправильно — то, что ей противоречит, и случайно — что приходит со стороны независимо от нее.

«Нужно было бы, собственно говоря» или «следовало бы» играет большую роль. Если же формула достаточно широка, то этот тип может играть чрезвычайно полезную для социальной жизни роль реформатора, общественного обвинителя и очистителя нравов или проповедника серьезных нововведений. Чем уже, однако, формула, тем более этот тип становится брюзгою, мудрствующим и самодовольным критиком, который хотел бы себя и других втиснуть в какую-нибудь схему. Этим даны два крайних пункта, между которыми движется большинство этих типов.

То обстоятельство, что интеллектуальная формула никогда не существовала и никогда не будет существовать — формула, которая могла бы захватить и точно выразить полноту жизни и ее возможностей, — препятствует осуществлению, resp исключает другие важные формы и акты жизни. У человека этого типа прежде всего подавляются все формы жизни, зависящие от эмо­ций, например эстетические переживания, вкус, склонность к ис­кусству, культивирование дружбы и т. д., — иррациональные формы как религиозный опыт страсти и т.п., часто уничтожаю­щиеся до полной бессознательности.

Исходящему из сознания торможению подвергаются прежде всего эмоции, так как они прежде всего противоречат застывшей интеллектуальной формуле, вследствие чего они наиболее интен­сивно подавляются. Ни одна функция не может быть совершен­но исключена; она может быть только значительно искажена. Поскольку эмоции произвольно могут образоваться и подчинять­ся, они должны поддерживать интеллектуальную установку со­знания и применяться к ее намерениям. Однако это возможно только до известной степени; часть эмоций остается непослушной и должна поэтому подвергаться подавлению. Если подавле­ние удается, то они ускользают от сознания и развивают ниже порога сознания противоречащую сознательным намерениям дея­тельность, достигающую при некоторых обстоятельствах эффек­тов, появление которых составляет полную загадку для индивидуума.

Добровольные спасители или охранители нравов неожиданно сами нуждаются в спасении или являются скомпрометированными. Их намерение спасти легко приводит их к пользованию сред­ствами, которые способны вызвать как раз то, чего хотелось бы избежать. Существуют экстравертированные идеалисты, которые так сильно стремятся осуществить свой идеал спасения людей, что сами не останавливаются перед ложью и другими недобросовестными средствами. В науке существует много грустных примеров, когда высоко заслуженные исследователи из глубочайшего убеждения в истинности и универсальности своей формулы совершали подлог доказательств в пользу своего идеала. Это по формуле: цель оправдывает средства. Только неполноценная эмоциональная функция, которая бессознательно соблазняет, может ввести в такое заблуждение в общем высоко стоящих людей.

Если сознательная установка достигает крайней степени, то индивидуальные отношения, в том числе и те, которые касаются собственной личности, не принимаются во внимание. Пренебрегают здоровьем, социальное положение приходит в упадок, часто нарушают самые жизненные интересы собственной семьи, вредят здоровью, финансам и морали, — все это ради служения идеа­лу. Во всяком случае, нет достаточного личного участия к дру­гим, если только они случайно не являются ревнителями той же самой формулы. Поэтому нередко бывает, что более тесный се­мейный круг, например собственные дети, знают такого отца только как мрачного тирана, в то время как более широкое об­щество с похвалой отзывается о его человечности. Не вопреки высокой безличности сознательной установки, а как раз благо­даря ей эмоции — в том, что касается личности, — являются бессознательно чрезвычайно, чувствительными и бывают причи­ной некоторых скрытых предубеждений, именно известной готов­ности, например, принимать объективную позицию против фор­мулы за личное недоброжелательство или постоянно предпола­гать отрицательные качества в другом лице, чтобы этим наперед лишить силы его аргументы, конечно, для защиты собственной чувствительности.

 

Особенности мышления

в интровертированной установке

 

Интровертированное мышление ориентируется прежде всего на субъективный фактор. Субъективный фактор представлен по меньшей мере субъективной направленностью, которая в конце концов определяет суждение. Иногда масштабом служит более или менее готовый образ. Мышление может заниматься конкретными или абстрактными величинами, но в решительном месте оно всегда ориентируется на субъективно данное. Таким образом, от конкретного опыта оно приводит снова не к объективной ве­щи, а к субъективному содержанию. Внешние факты не являются причиной и целью этого мышления, хотя бы интровертированный очень часто придавал своему мышлению этот вид, но это мышле­ние начинается в субъекте и приводит к субъекту, даже когда оно предпринимает самые пространные экскурсы в область реальной действительности. Поэтому для установления новых фактов оно имеет преимущественно не прямую ценность, так как продуктом его являются главным образом новые взгляды и, в гораздо меньшей степени, знание новых фактов. Оно ставит во­просы и творит теории, оно открывает возможность взглянуть вдаль и вглубь, но по отношению к фактам оно проявляет сдер­жанное поведение. Они ему нужны как иллюстрирующие примеры, но они не должны перевешивать. Факты собираются только как средства для доказательства, но никогда не ради них самих. Для этого мышления факты имеют второстепенное значение, а главную ценность для него имеют развитие и изложение субъек­тивной идеи, первоначального символического образа, который более или менее неясно стоит перед его внутренним взором. Поэтому оно никогда не стремится к мысленной реконструкции конкретной действительности, но всегда к преобразованию неяс­ного образа в ясную идею. Оно хочет добраться до действитель­ности, оно хочет увидеть факты так, как они заполняют рамки его идеи, и его творческая сила проявляется в том, что это мыш­ление может рождать даже те идеи, которые не лежат во внеш­них фактах и все-таки являются самым подходящим абстракт­ным выражением их, и его задача исполнена, если созданная им идея кажется вытекающей из внешних фактов и через них может быть доказана ее действительность.

Но так же как при экстравертированном мышлении... чисто эмпирическое накопление фактов уродует мысли и подавляет ум, так и интровертированное мышление проявляет опасную склон­ность насильственно придать фактам форму своего образа или совсем их игнорировать, чтобы суметь развернуть картину своей фантазии.

Это мышление легко теряется в необъятной истине субъектив­ного фактора. Вследствие этого это мышление становится мисти­ческим и настолько же бесплодным, как мышление, которое со­вершается только в рамках объективных фактов. Так же как последнее опускается до уровня конкретного представления, так первое подымается к представлению непостижимого, которое на­ходится даже по ту сторону всякой образности. Конкретное представление неоспоримо истинно, так как субъективный фактор исключен, и факты доказывают себя из самих себя. Так же и представление непостижимого обладает субъективно непосредственной, убеждающей силой и доказывает себя из своего собст­венного существования. Первое говорит: Est, ergo est, второе, напротив, говорит: Cogito, ergo est. Доведенное до крайности интровертированное мышление приходит к очевидности своего собственного субъективного бытия, зкстравертированное мышле­ние, напротив, — к очевидности своей полной тождественности с объективными фактами.

 

Интровертированный мыслительный тип

 

Точно так же как Дарвина можно было бы изобразить как нормальный экстравертированный мыслительный тип, так можно было бы указать для примера на Канта как на противостоящий интровертированный мыслительный тип. Так же как первый гово­рит фактами, так последний основывается на субъективном факторе. Дарвин стремится к широкому полю объективной дей­ствительности. Кант, напротив, оставляет за собой критику по­знания вообще. Если мы возьмем Кювье и противопоставим ему Ницше, то контраст будет еще острее.

Интровертированный мыслительный тип характеризуется преобладанием вышеописанного мышления. Он, как и экстравертированный параллельный ему случай, находится под преобладаю­щим влиянием идей, которые происходят, однако, не из объек­тивно данного, но из субъективного основания. Он, как и экстравертированный, будет следовать своим идеям, но на обратном направлении, не кнаружи, а внутрь. Он стремится к углублению, а не к расширению.

Это негативное отношение к объекту, эта индифферентность до отвержения характеризует каждого интровертированного и вообще чрезвычайно затрудняет описание интровертированного типа. Все в нем проявляет тенденцию к исчезанию и скрытности. Его суждение кажется холодным, не гибким, произвольным и легкомысленным, потому что оно менее относится к объекту, чем к субъекту. В нем совсем не чувствуется того, что придает объекту несколько большую ценность, но оно всегда несколько уходит за объект и дает почувствовать превосходство субъекта. Вежливость, любезность и приветливость могут быть налицо, но часто с особенным привкусом известной робости, которая выдает скрытое намерение, а именно намерение обезоружить против­ника.

Таким образом, этот тип легко исчезает за облаком недоразумений, которое становится тем гуще, чем более он для компен­сации старается с помощью своих неполноценных функций на­деть маску учтивости, которая, однако, находится в самом рез­ком контрасте с его действительной сущностью.

Если при построении своего идеального мира он не пугается самого смелого дерзания и не отбрасывает ни одной мысли, могущей быть опасной, революционной, еретичной или оскорбительной для чувств, то его охватывает величайшая робость, если дерзание должно стать внешней действительностью. Это против­но его натуре. Если даже он проводит свои мысли в мир, то он не ведет их как заботливая мать своих детей, но он выпускает их и весьма досадует, если они сами не пробивают себе дороги. Его по большей части громадная практическая неприспособлен­ность или его предубеждение к рекламе во всяком смысле ока­зывают ему содействие в этом. Если его продукция кажется ему субъективно-правильной и истинной, то она и должна быть правильной, и другим остается только преклониться перед этой истиной. Он не пошевельнется даже, чтобы привлечь на сторону своих идей кого-нибудь, особенно кого-нибудь, пользующегося вниманием. И если он это делает, то делает по большей части так неумело, что он достигает противоположных своему намерению результатов.

С конкурентами в собственной специальности у него по боль­шей части плохие отношения, так как он никогда не умеет сни­скать их расположение обычно он даже дает им понять, насколь­ко они не нужны ему.

В преследовании своих идей он по большей части упрям, упо­рен и не поддается влиянию. Изредка контрастом к этому яв­ляется его внушаемость по отношению к личным влияниям. Если объект кажется безопасным, то этот тип чрезвычайно доступен как раз неполноценным элементам. Они овладевают им через бессознательное. Он позволяет грубо обходиться с собой и дает эксплуатировать себя самым постыдным образом, если только ему не мешают преследовать свои, идеи. Он не видит, когда за его спиной его грабят и практически вредят ему, так как его отношение к объекту имеет для него второстепенное значение и объективная оценка его продукции ему неизвестна.

Когда он выдумывает возможность осуществления своей проблемы, то он усложняет ее и поэтому его охватывают всевозмож­ные сомнения. Насколько ясна ему внутренняя структура его мыслей, настолько неясно ему, где и когда они Найдут место в действительном мире.

Он с трудом может предположить, что то, что ему ясно, не всякому кажется ясным. Или он молчалив, или он попадает на людей, которые его не понимают; этим путем он накопляет доказательства неизмеримой глупости людей. Если же его когда-нибудь случайно поймут, то он впадает в легковерную переоцен­ку. Он легко становится жертвой честолюбивой женщины, кото­рая умеет использовать его отсутствие критики по отношению к объекту.

В специальной области своей работы он возбуждает сильней­шие возражения, с которыми он не знает, что делать, если толь­ко, благодаря своему примитивному аффекту он не дает вовлечь себя в настолько же язвительную, сколько бесплодную полемику.

В широких кругах он считается беззастенчивым и властным. Чем короче его узнают, тем благосклоннее становится суждение о нем, и его ближние умеют высоко ценить близость к нему. Далеко от него стоящим он кажется строптивым, недоступным, высокомерным, часто даже озлобленным вследствие своего не­благоприятного предубеждения против общества. Лично, как учитель, он имеет мало влияния, так как ему неизвестен строй ума его учеников. Учение в своем основании даже не интересует его, если только оно случайно не является для него теоретической проблемой. Он плохой учитель, так как во время учения он обдумывает предмет учения,. а не довольствуется изложе­нием его.

С усилением его типа его убеждения становятся неподвижнее

и непреклоннее. Посторонние влияния исключаются, и для посторонних он становится лично несимпатичнее и поэтому больше зависит от близких. Его язык становится более индивидуальным и еще менее связанным нормами, и его идеи становятся глубо­кими, но уже не могут удовлетворительнее быть выраженными имеющимся материалом. Недостаток заменяется эмотивностью и чувствительностью. Чужое влияние, которое он внешне резко отклоняет, захватывает его изнутри, со стороны бессознатель­ного, и он должен собирать доказательства против него и как раз против вещей, которые посторонним кажутся совершенно ненужными.

Так как вследствие недостатка отношения к объекту его сознание субъективируется, то самым важным ему кажется то, что больше всего подходит к тайникам его личности. И он начинает смешивать свою субъективную истину со своей личностью. Хотя он не будет никого лично притеснять за его убеждения, но он ядовито, задевая личность, нападает на всякую, даже спра­ведливую критику. Этим он постепенно изолирует себя во вся­ком смысле. Его первоначально плодотворные идеи становятся разрушительными, так как они отравляются осадком озлобле­ния. С изоляцией во вне растет борьба с бессознательным влия­нием, которое постепенно начинает его парализовать. Усиленное, влечение к одиночеству должно защитить его от бессознательных влияний, но обычно оно ведет его глубже в конфликт, который внутренне его истощает.

Противостоящие этому мышлению относительно-бессознательные функции эмоции, интуиции и ощущения неполноценны и имеют примитивно экстравертированный характер, которому сле­дует приписать все тягостные влияния объекта, которым подвер­жен интровертированный мыслительный тип. Меры самозащиты и заграждения, которыми такие люди обычно окружают себя, до­статочно известны, так что я могу избавить себя от их описа­ния. Все это служит для защиты от «магических» воздействий; сюда относится также страх перед женским полом.


 


Дата добавления: 2019-07-15; просмотров: 239; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!