Предчувствия, гадания, помыслы и заботы современного человека 14 страница



– Экипажцы, стало быть, такие сделаете?

– Ну да! Положим, например, что корова дает… ну, хоть ведро в день!

Батюшка крякает и откидывается назад.

– Ну да… ну, хоть ведро в день! положим, хоть по восьми гривен за ведро… сколько это будет?

Кондратий Трифоныч задумывается и в рассеянности выпивает третью рюмку. Батюшка съедает грибок.

– Одного торфу сколько у меня! – вдруг восклицает Кондратий Трифоныч.

– Стало быть, торфом торговать будете? – спрашивает батюшка и, приложив руку к сердцу (дабы не распахнулась ряска), крадется к столу, чтоб отрезать кусочек ветчинки.

– Всем буду торговать! и молоком буду торговать! и торф буду продавать! и ягоды в Москву буду возить! Нонче, брат, глядеть-то нечего! нонче, брат, дворянскую-то спесь надо побоку!

– Сс… – удивляется батюшка, – стало быть, изволите находить, что непредосудительно?

Вместо ответа Кондратий Трифоныч выпивает четвертую и в то же время указывает на графин батюшке, который немедленно следует его примеру.

– А позвольте узнать, – спрашивает батюшка, – как же теперь купцы, мещане… стало быть, им возбранено будет торговать?

– А мне что за дело!

– Стало быть, этого уж не будет, чтоб всякому, то есть, званию предел был положен?

– Не будет! а что?

– Ничего-с; конечно, по Писанию, оно не то чтоб… потому, есть купующие, есть и куплю деющие, есть возделывающие землю, есть и поядающие…

– Ну, так что ж?

– Ничего-с… я к примеру-с…

– И кого только ты этими глупостями удивить хочешь!

Молчат.

– А то вот еще искусственным разведением рыб заняться можно! – вдруг изобретает Кондратий Трифоныч.

– Сс… стало быть, всякую рыбицу у себя завести можно?

– Всякую!

– Сс… подумаешь, какую, однако, власть над собой человек взял!

– Да, брат, власть!

– Только тверди и звезд небесных еще соделать не может!

– А рыбу может всякую!

– И небезвыгодно?

– Какое, к черту, безвыгодно! ты пойми, сколько в Москве стерлядь-то стоит!

– Что ж, это дело хорошее! может, и крестьяне около вас позаймутся.

Молчат. Кондратий Трифоныч слегка зевает.

– Я нонче все буду сам! лес рубить буду сам! молоко в Москву возить – сам! торф продавать – сам! – говорит он, приходя внезапно в восторг.

– Доброе, сударь, дело! – отвечает батюшка.

– Нонче, брат, не то, что прежде! нет, брат, шалишь! нонче везде все сам: и посмотри сам, и свесь сам, и съезди везде сам, и опять посмотри, и опять свесь!

Кондратий Трифоныч, говоря это, суетится и тыкает руками, как будто он в самую эту минуту и смотрит, и весит, и куда-то едет.

– Это точно; и предки наши говаривали: «Свой глазок-смотрок!»

– Предки-то наши только говаривали, а сами одну навозницу соблюдали!

Батюшка снисходительно улыбается. Водворяется молчание.

– Хорошо бы машину какую-нибудь выдумать! – говорит Кондратий Трифоныч.

– Про какую такую машину говорить изволите?

– Ну, да какую-нибудь… чтоб и жала, и косила, и лес бы рубила, и масло бы пахтала… и везде бы один привод действовал!

– Слышно, англичане много всяких машин выдумывают!

– Сидел бы я себе дома, да делал бы, да делал бы машины, а потом в Москву продавать возил бы.

– Вот бог англичанам на этот счет большую остроту ума дал! – настаивает батюшка.

– А нашим не дал!

– Зато наш народ благочестием и благоугодною к церкви преданностью одарил!

– Ну, и опять тебе говорю: кого ты своими благоглупостями благоудивить хочешь?

Батюшка окончательно конфузится и закусывает губы. Напротив того, Кондратий Трифоныч воспламеняется и постепенно входит в хозяйственный азарт. Он объясняет, что можно налима с лещом совокупить и что из этого должна произойти рыба, у которой будут печенки и молоки налимьи, а тёшка лещиная; он объясняет, что примеры подобного совокупления случались и в природе: стерлядь совокупилась с осетром, и вышла рыба шип , которую он ел на обеде у губернатора.

– Не у теперешнего, – прибавляет он, – теперь у нас какой-то гордишка, аристократишко какой-то, а вот у прежнего, у генерала Слабомыслова!

Он объясняет батюшке, какую он машину выпишет: и дрова таскать будет, и пахать будет, и воду носить будет, и топить ее будет не дровами, а землей, – все землей!

– Работников, брат, мне с этой машиной совсем не надо! – прибавляет он.

Он объясняет, каких он коров из Англии выпишет: костей у них совсем нет, а все одно мясо да молоко, все молоко, все молоко!

Он объясняет, наконец, что выстроит новую колокольню, такую колокольню: один этаж каменный, другой деревянный, потом опять каменный и опять деревянный.

– Жертва богу угодная! – замечает батюшка, – жертва, сударь, все равно что кадило благовонное!

– А ты думал как?

– Впрочем, колокольня у нас еще постоит… вот насчет трапезы, Кондратий Трифоныч!

– Уж ты молчи! я все сделаю! и колокольню сломаю! и трапезу сломаю! я все сломаю! – объясняет Кондратий Трифоныч.

И, разговаривая таким манером, выпивает рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой!

Батюшка, в свою очередь, выпивает; и вследствие этого беспрестанно поправляет пальцами глаза, как будто хочет их разодрать, чтоб лучше видеть. В то же время он радуется, что в одно утро приобрел столько разнообразных сведений.

– Это вы благополезное дело затеяли, Кондратий Трифоныч! – говорит он.

– Тьфу ты!

Наконец, изолгавшись вконец и, вероятно, найдя, что машины все до одной изобретены, коровы все выписаны, Кондратий Трифоныч впадает в истощение. Часы бьют два.

– Обедать! – кричит Кондратий Трифоныч, – ты со мной, что ли, отче?

– Уж очень занятно вы рассказываете, Кондратий Трифоныч! послушал бы и еще-с.

– Ну, а коли послушал бы, так оставайся!

Подают обедать; но гений хозяйственной распорядительности уже отлетел от Кондратья Трифоныча. Он не то чтоб спит, но слегка совеет и только изредка подмигивает батюшке на Ваньку (дескать, посмотри, как сует!), который, в свою очередь, не стесняясь присутствием этого последнего, показывает барину сзади язык. Таким образом, антагонизм, о котором так много говорит Кондратий Трифоныч, представляется батюшке в лицах на самом действии.

– Ты для чего же рыжиков к жаркому не подал? – неверным, несколько путающимся языком допрашивает Ваньку Кондратий Трифоныч.

– А для того и не подал, что огурцы есть, – тоже путающимся языком отвечает Ванька.

– Ишь ты! дразнится, шельма! – замечает Кондратий Трифоныч и подмигивает батюшке, как бы приглашая его быть свидетелем Ванькиной грубости.

Наконец и сумерки упали. Батюшка давно ушел; Кондратий Трифоныч спит и даже во сне ничего не видит. Как повалился он на постель, так ему голову словно заложило чем. В передней вторит ему Ванька.

В шесть часов Кондратий Трифоныч уж шагает по своим сараям и просит квасу. В средней комнате уныло мерцает стеариновая свеча, прочие комнаты окутаны мраком. Кондратий Трифоныч шагает и думает: что бы ему сделать такое, чтобы…

– Чтобы что́? – спрашивает его внутренний голос.

– Господи! какая тоска! – восклицает Кондратий Трифоныч, не разрешая вопроса.

И опять ходит, и все о чем-то думает, все чего-то ждет. Думает о том, что завтра, быть может, будет снег, а быть может, будет и вьюга; ждет, что к николину дню* будут морозы.

– О, черт побери! – восклицает он.

И опять ходит, и опять ждет – скоро ли чай подадут?..

– Ванька! да пошли ты, разбойник, Агашку ко мне! – кричит он отчаянным голосом.

Агашка на этот раз является. Это девушка кругленькая, полненькая, белокуренькая, с измятым, но весьма приятным личиком.

– Что вы, Агашенька, ко мне не ходите? – спрашивает ее Кондратий Трифоныч, семеня кругом нее ножками, как делают влюбленные петухи.

– Вы разве спрашивали меня? – отзывается Агашенька, повертываясь на своей оси по тому же направлению, по какому ходит Кондратий Трифоныч.

– Я за вами десять раз Ваньку посылал-с!

– Ванька ни разу мне не говорил!

– Этакой скот, подлец! А отчего же вы сами никогда ко мне не зайдете-с?

Агашенька не отвечает; она слегка зарделась.

– Ну-с, Агашенька-с?

– Я, Кондратий Трифоныч, я-с… – начинает Агашенька и никак не может кончить.

– Ну-с, что же вы-с?

– Я-с… позвольте мне, Кондратий Трифоныч, замуж идти-с! – скороговоркой произносит Агашенька и умолкает, словно сама испугалась слов своих. А щечки у нее так и пылают, так и рдеют от стыда и испуга!

Кондратий Трифоныч озадачен; он думает, как ему поступить, и, разумеется, как все люди, которых самолюбие неожиданно уязвлено, на первых порах надумывает глупейшую штуку. Он как-то надувается и устроивает оскорбленную мину; он поднимает плечи и, отступя несколько шагов назад, указывает Агаше руками на двери.

– Скатертью дорога-с! – говорит он, – ну, так что же-с! и с богом-с!

– Душенька, Кондратий Трифоныч! ей-богу, я не могу! – говорит Агашенька и в то же время стыдится и рдеет, едва выговаривая от волнения слова.

– А коли не можете, так и с богом! – отвечает Кондратий Трифоныч, по-прежнему глупым образом уставляя руки по направлению к двери.

Агашенька закрывает лицо платком и быстро выбегает.

Кондратий Трифоныч остается один и опять принимается за ходьбу. Но он чувствует, что у него начинает щемить сердце, он чувствует, что к глазам что-то подступает.

– Ладно! это ладно! – говорит он самому себе.

– Что́ «ладно»-то? – спрашивает внутренний голос. «Ну, черт с нею! – думает он, – поеду в Москву и найду себе… а ведь она, чай, за повара?»

И опять начинает сосать сердце, и опять начинает что-то подступать к глазам.

– Ваня! позови Агашу! – говорит он словно изменившимся голосом, просовывая голову в переднюю.

Через минуту Ванька возвращается и докладывает, что Агашка не идет.

– Да ты поди, ты скажи ей, что я… так.

Ванька скрывается.

– Вы меня спрашивали, Кондратий Трифоныч? – раздается в темноте знакомый голос.

– Вы за кого же замуж выходите, Агашенька-с? – спрашивает Кондратий Трифоныч.

– Я-с… за повара… за Степана-с!

– Гм… за Степана! а в девушках оставаться не хотите?

– Уж позвольте, Кондратий Трифоныч!

– Ну бог с вами! кто же у вас посаженым отцом будет?

Агашенька перебирает пальцами концы большого платка, который накинут у ней на шею.

– Хочешь, я посаженым отцом буду?

– Ах, нет!.. нет… уж оставьте это, Кондратий Трифоныч!

– Что ж, и в посаженые-то уж взять не хотите?

Агашенька, видимо, тяготится разговором; она переминается с ноги на ногу; ей хочется уйти. Кондратию Трифонычу кажется, что она неблагодарная.

– Ну, с богом! что ж… если я… если я… ну, и с богом!

Кондратий Трифоныч давится и, чтоб скрыть охватившее его волнение, кашляет; но в ту минуту, когда он поднимает голову, Агаши уж нет…

– Хоть жить-то у меня останетесь ли? – кричит он вслед и, не получивши ответа, ворчит: – Ишь! даже ответа не дает! а ведь я два года еще право имею…* ладно!

Между тем на дворе разыгрывается вьюга; она несет снопы снега с реки и укладывает их буграми и грядками около барского дома; она наполняет воздух какою-то сумятицей и застилает огоньки, которые светятся в людских избах и в тихую погоду бывают видны из господского дома; она визжит и воет; она стучится в стены и в окна, словно просится со стужи в тепло.

– Нет тебе ни правой, ни левой, нет тебе ни правой, ни левой! – слышится Кондратью Трифонычу в этом заунывном голошении вьюги.

Делать решительно нечего; что было дела – все переделал, что было мыслей – все передумал. Часы тоскливо стучат: тик-так, тик-так, и Кондратий Трифоныч чувствует, как взмахи маятника, один за другим, уносят его надежды. Он чувствует, что с каждой минутой все больше и больше дряхлеет, что дерево жизни подточено, что листья один за одним все падают, все падают…

– Что ж это он чаю, подлец, не дает! – вскрикивает он, как уязвленный, удостоверившись, что часовая стрелка стоит на половине осьмого. – Ванька! чаю, чаю-то что ж не даешь? Не стою я, что ли?

Ванька хочет уйти.

– Нет, ты мне говори: не стою, что ли, я чаю, что ты меня до сих пор моришь?

– Я думал, что не надо! – огрызается Ванька.

– Ты думал! он думал! милости просим! он думал! а ты знаешь ли, как вашего брата за думанье-то! он думал!.. ты! ты!.. ах ты! Ну, ступай… ладно!

Кондратий Трифоныч опять пересчитывает свои обиды: тогда-то пыли не стер, тогда-то рожу состроил, тогда-то прыснул в самое лицо барину, тогда-то без чаю намеревался оставить.

– Агашку взбаламутил, – говорит он, инстинктивно склоняя голову набок, как будто сообщает это по секрету становому на ухо.

Но вот и чай выпит; Кондратий Трифоныч берет засаленные карты и начинает раскладывать гранпасьянс. Он гадает, уродится ли у него рожь сам-десят – не выходит; он гадает, останется ли Агаша жить у него – не выходит; он гадает, избавится ли его имение от продажи с публичного торга – не выходит.

– Нет тебе ни правой, ни левой, нет тебе ни правой, ни левой! – злится на дворе вьюга.

 

* * *

 

Кондратий Трифоныч спит; в комнате жарко и душно; он разметался; одна рука свесилась с кровати, другая легла на левую сторону груди, как будто хочет сдержать учащенное биение сердца. Он видит во сне, что последовало какое-то новое распоряжение. В чем заключается это распоряжение, сон не объясняет, но самое слово «распоряжение» уже вызывает капли холодного пота на лицо Кондратия Трифоныча. Он стонет и захлебывается.

Поутру, часов в восемь, чуть брезжится, а уж его будит Ванька.

– Что такое? что такое? – спрашивает он, глядя на Ваньку мутными глазами.

– Становой приехал!

– А!.. ллладно! – произносит Кондратий Трифоныч, и лицо его принимает ироническое выражение, которое очень не нравится Ваньке.

– Именье описывать приехал-с! – говорит Ванька в самый упор, как бы желая сразу окатить Кондратия Трифоныча холодной водой.

Занавес опускается.

 

Святочный рассказ

(Из путевых заметок чиновника)

 

I

 

В 18** году, и именно в ночь на рождество Христово, пришлось мне ехать по большому коммерческому тракту, ведущему от города Срывного к Усть-Дёминской пристани. «Завтра или, лучше сказать, даже сегодня, большой праздник, – думал я, – нет того человека в целом православном мире, который бы на этот день не успокоился и не предался всем отрадам семейного очага; нет той убогой хижины, которая не осветилась бы приветным лучом радости; нет того нищего, бездомного и увечного, который не испытал бы на себе благотворное действо великого праздника! Я один горьким насильством судьбы вынужден ехать в эту зимнюю, морозную ночь, между тем как все мысли так естественно и так неудержимо стремятся к теплому углу, ехать бог весть куда и бог весть зачем, перестать жить самому и мешать жить другим?» Мысли эти неотступно осаждали мою голову и делали положение мое, и без того неприятное, почти невыносимым. Все воспоминания детства с их безмятежными, озаренными мягким светом картинами, все лучшие часы и даже мгновения моего прошлого, как нарочно, восставали передо мной самыми симпатическими, ласкающими своими сторонами. «Как было тогда хорошо! – отзывался тихий голос где-то далеко, в самой глубине моей души, – и как, напротив того, все теперь неприютно и безучастно вокруг!»

Кибитка между тем быстро катилась, однообразно и мерно постукивая передком об уступы, выбитые копытами возовых лошадей. Дорога узенькою снеговой лентой бежала все вдаль и вдаль; колокольцы, привязанные к низенькой дуге коренника, будили оцепеневшую окрестность то ясным и отчетливым звоном, когда лошади бежали рысью, то каким-то беспорядочным гулом, когда они пускались вскачь; по временам этот звон и гул смешивался с визгом полозьев, когда они врезывались в полосу рыхлого снега, нанесенную внезапным вихрем; по временам впереди кибитки поднималось и несколько мгновений стояло недвижно в воздухе облако морозной пыли, застилая собой всю окрестность… Горы, речки, овраги – все как будто замерло, все сделалось безразличным под пушистою пеленою снега.

«Зачем я еду? – беспрестанно повторял я сам себе, пожимаясь от проникавшего меня холода, – затем ли, чтоб бесполезно и произвольно впадать в жизнь и спокойствие себе подобных? затем ли, чтоб удовлетворить известной потребности времени или общества? затем ли, наконец, чтоб преследовать свои личные цели?»

И разные странные, противоречивые мысли одна за другой отвечали мне на этот вопрос. То думалось, что вот приеду я в указанную мне местность, приючусь, с горем пополам, в курной избе, буду по целым дням шататься, плутать в непроходимых лесах и искать… «Чего ж искать, однако ж?» – мелькнула вдруг в голове мысль, но, не останавливаясь на этом вопросе, продолжала прерванную работу. И вот я опять среди снегов, среди сувоев, среди лесной чащи; я хлопочу, я выбиваюсь из сил… и, наконец, мое усердие, то усердие, которое все превозмогает, увенчивается полным успехом, и я получаю возможность насладиться плодами моего трудолюбия… в виде трех-четырех баб, полуглухих, полуслепых, полубезногих, из которых младшей не менее семидесяти лет!.. «Господи! а ну как да они прослышали как-нибудь? – шепчет мне тот же враждебный голос, который, очевидно, считает обязанностью все мои мечты отравлять сомнениями, – что, если Еванфия… Е-ван-фи-я!.. куда-нибудь скрылась?» Но с другой стороны… зачем мне Еванфия? зачем мне все эти бабы? и кому они нужны, кому от того убыток, что они ушли куда-то в глушь, сложить там свои старые кости? А все-таки хорошо бы, кабы Еванфию на месте застать!.. Привели бы ее ко мне: «Ага, голубушка, тебя-то мне и нужно!» – сказал бы я. «Позвольте, ваше высокоблагородие! – шепнул бы мне в это время становой пристав (тот самый, который изловил Еванфию, покуда я сидел в курной избе и от скуки посвистывал), – позвольте-с; я дознал, что в такой-то местности еще столько-то безногих старух секретно проживает!» – «О боже! да это просто подарок!» – восклицаю я (не потому, чтоб у меня было злое сердце, а просто потому, что я уж зарвался в порыве усердия), и снова спешу, и задыхаюсь, и открываю… Господи! что я открываю!.. Что ж, однако ж, из этго, к какому результату ведут эти усилия? К тому ли, чтоб перевернуть вверх дном жизнь десятка полуистлевших старух?.. Нет, видно, в самой мыслительной моей способности имеется какой-нибудь порок, что я даже не могу найти приличного ответа на вопрос, без того, чтоб снова действием какого-то досадного волшебства не возвратиться все к тому же вопросу, из которого первоначально вышел.

Между тем повозка начала все чаще и чаще постукивать передком; полозья, по временам раскатываясь, скользили по обледенелому черепу дороги; все это составляло несомненный признак жилья, и действительно, высунувшись из кибитки, я увидел, что мы въехали в большое село.

– Вот и до места доехали! – молвил ямщик, поворачиваясь ко мне.

Заиндевевшая его борода и жалкий белый пониток, составлявший, вместе с дырявым и совершенно вытертым полушубком, единственную его защиту от лютого мороза, бросились мне в глаза. Странное ощущение испытал я в эту минуту! Хотя и обледенелые бороды, и худые белые понитки до того примелькались мне во время моих частых скитаний по дорогам, что я почти перестал обращать на них внимание, но тут я совершенно невольным и естественным путем поставлен был в невозможность обойти их.

«Как-то придется тебе встретить Христов праздник! – подумал я и тут же, по какому-то озорному сопряжению идей, прибавил: – А я вот еду в теплой шубе, а не в понитке… ты сидишь на облучке и беспрестанно вскакиваешь, чтоб попугать кнутом переднюю лошадь, а я сижу себе развалившись и занимаюсь мечтаниями… ты должен будешь, как приедешь на станцию, прежде всего лошадей на морозе распречь, а я велю ввести себя прямо в тепло, велю поставить самовар, велю напоить себя чаем, велю собрать походную кровать и засну сном невинных»…


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 106; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!