Предчувствия, гадания, помыслы и заботы современного человека 13 страница
– Ты что на меня глаза вытаращил? – напускается на него Кондратий Трифоныч.
– Ничего я не вытаращил! – отвечает Ванька.
– Ладно! – говорит Кондратий Трифоныч, – пошел, позови Агашку!
Через минуту является Ванька и докладывает, что Агашка не идет.
– Почему ж она не идет?
– Говорит: не пойду!
– Только и говорит?
– Только и говорит!
– Ладно!
В голове Кондратия Трифоныча зреет мысль: он решается все терпеть, все выносить до приезда станового. Поэтому, хотя внутри у него и кипит, но он этого не выражает; он даже никому не возражает, а только думает про себя: «Ладно!» – и помалчивает… до приезда станового.
Не дальше как вчера на ночь Ванька снимал с него сапоги и вдруг ни с того ни с сего прыснул.
– Ты чему, шельма, смеешься? – полюбопытствовал Кондратий Трифоныч.
– Ничего я не смеюсь! – отвечал Ванька.
– Этакая бестия! смеется, да тут же в глаза еще запирается!
– Чего мне запираться? кабы смеялся, так бы и сказал, что смеялся! – упорствовал Ванька.
– Ладно!
С этих пор в нем засела мысль, с этих пор он решился терпеть. Одно только смущает его: все свои грубости Ванька производит наедине, то есть тогда, когда находится с Кондратьем Трифонычем с глазу на глаз. Выйдет Кондратий Трифоныч на улицу – Ванька бежит впереди, снег разгребает, спрашивает, не озябли ли ножки; придет к Кондратию Трифонычу староста – Ванька то и дело просовывает в дверь свою голову и спрашивает, не угодно ли квасу.
|
|
– Услуга-парень! – замечает староста.
– Гм… да… услуга! – бормочет Кондратий Трифоныч и обдумывает какой-то план.
Он считает обиды, понесенные им от Ваньки, и думает, как бы таким образом его уличить, чтоб и отвертеться было нельзя. Намеднись, например, Ванька, подавая барину чаю, скорчил рожу; если бы можно было устроить, чтоб эта рожа так и застыла до приезда станового, тогда было бы неоспоримо, что Ванька грубил. В другой раз на вопрос барина, какова на дворе погода, Ванька отвечал: «Сиверко-с», – но отвечал это таким тоном, что если бы можно было, чтоб тон этот застыл в воздухе до приезда станового, то, конечно, никто бы не усумнился, что Ванька грубил. И еще раз, когда барин однажды делал Ваньке реприманд по поводу нерачительно вычищенных сапогов, то Ванька, ничего не отвечая, отставил ногу, если бы можно было, чтоб он так и застыл в этой позе до приезда станового, тогда, разумеется…
– Нет, хитер бестия! ничего с ним не поделаешь! – восклицает Кондратий Трифоныч и ходит, и ходит по своим сараям, ходит до того, что и пол-то словно жалуется и стонет под ногами его: да сядь же ты, ради Христа!
Он уже давно заметил, что между ним и Ванькой поселилась какая-то холодность, какая-то натянутость отношений. Услышавши, что об этом предмете весьма подробно объясняется в книжке, называемой «Русский вестник», он съездил к соседу, взял у него книжку и узнал, что подобная натянутость отношений называется сословным антагонизмом.*
|
|
– Ну, а дальше что? – допрашивал Кондратий Трифоныч, но книжка говорила только, что об этом предмете подробнее объясняется в другой такой же книжке.
– Оно конечно, – рассуждал по этому поводу Кондратий Трифоныч, – оно конечно… Ванька сапоги чистит, а я их надеваю, Ванька печки топит, а я около них греюсь… ну да, это оно!
И с тех пор слово «антагонизм» до такой степени врезалось в его память, что он не только положил его на музыку, но даже употребляет для выражения всякого рода чувств и мыслей.
И ходит Кондратий Трифоныч по своим опустелым сараям, ходит и останавливается, ходит и мечтает. Мало-помалу мысль его оставляет Ваньку-подлеца и обращается к другим предметам. Он думает о том, что вдруг будущим летом во всех окрестных имениях засуха, а у него у одного все дожди, все дожди; что окрестные помещики не соберут и на семена, а он все сам-десят, все сам-десят. Он думает о том, что кругом все тихо, а у него в имении вдруг землетрясение! слышится подземный шум, люди в смятении, животные в ужасе… вдруг – вв!.. зз!.. жж!.. и, о радость, на том самом месте, где у него рос паршивый кустарник, в одну минуту вырастает высокий и частый лес, за который ему с первого слова дают по двести рублей за десятину. Он думает о том, что мужики его расторговались, что они помнят его благодеяния и подносят ему соболью шубу в пятнадцать тысяч рублей серебром. Он думает о том, что в Москве сгорело все сено, сгорели все дрова и неизвестно куда девался весь хлеб, что у него, напротив того, вследствие собственной благоразумной экономии, а также вследствие различных поощрений природы, всего этого накопилось множество, что он возит и продает, возит и продает… Он думает о том, что вышло повеление ни у кого ничего не покупать, кроме как у него, Сидорова, за то, что он, Сидоров, в такую-то достопамятную годину пожертвовал из крестьянского запасного магазина столько-то четвертей, да потом еще столько-то четвертей, и тем показал ревность беспримерную и чувствительность, подражания достойную… Он думает о том, что в доме его собрались окрестные помещики и что он им толкует о превосходстве вольнонаемного труда над крепостным. «Конечно, господа, – говорит он им, – в настоящее время помещик не может получать дохода, сидя на месте сложа руки, как это бывало прежде; конечно, он прежде всего должен употребить свой личный труд, свою личную, так сказать, распорядительность»…
|
|
|
|
Но вот мысли его от усиленной работы начинают мешаться. Перед глазами его от беспрерывного коловратного движения показываются зеленые крути; белая колокольня, стоящая перед барским домом, начинает словно подплясывать; дворовая баба, проходящая по двору, словно не идет, а на одном месте пошатывается, и что-то у ней под фартуком, что-то у ней под фартуком…
– Есть, что ли, мне хочется? – спрашивает сам себя Кондратий Трифоныч и с злобою замечает, что часовая стрелка показывает только десять.
– А ведь у ней под фартуком что-то есть, – продолжает он, но не дает своим предположениям дальнейшего развития, а только прибавляет: – Ладно!
Надоело ходить, надоело мыслить… Кондратий Трифоныч садится на диван и примечает, что пыль со стола не сметена. В былое время, то есть до «антагонизма», он вскипел бы при виде такого беспорядка, он кликнул бы Ваньку и тут же задал бы ему трепку. Теперь этот беспорядок приносит ему более удовольствия, нежели огорчения, ибо он видит в нем улику.
– Ванька! – кричит Кондратий Трифоныч, и в голосе его слышится уже торжество победы, – это что?
– Стол-с, – отвечает Ванька с самым невозмутимым хладнокровием.
– А на столе что?
– Пыль-с.
– Ну?
Ванька молчит.
– Ладно! – говорит Кондратий Трифоныч и через минуту имеет удовольствие слышать, как Ванька хихикает с кем-то в передней.
Кондратий Трифоныч снова предается мечтаниям. Он мечтает о том, как было бы хорошо, если бы он был живописцем; тогда он срисовал бы нахальную Ванькину рожу в тот момент, когда он отвечает: «Пыль-с», – и представил бы эту картинку становому. Но с другой стороны, где же ручательство, что становой не примет этой картинки за вымышленное произведение собственной его, Кондратия Трифоныча, фантазии? где свидетели, которые подтверждали бы, что Ванька, отвечая: «Пыль-с», имел именно такое, а не иное выражение лица?
– О, черт побери! Эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! – восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний более практических.
Он мечтает о том, как было бы хорошо, если бы становой вдруг в эту самую минуту вырос из земли, так чтоб Ванька не опомнился и никак не успел стереть пыль со стола. Представляет он себе изумленную, ополоумевшую морду Ваньки и невольно и сладко хихикает.
– «Пыль-с», – дразнит он Ваньку, почти подплясывая на месте.
– Это что? – грозно спрашивает Ваньку воображаемый становой.
– «Пыль-с», – опять дразнится Кондратий Трифоныч и опять подплясывает на месте.
Становой наконец убеждается; он приказывает срубить целую березу и вручает ее десятским. Ваньку уводят… На другое утро Ванька является шелковый; целый день все что-то чистит и стирает, целый день метет пол и оправляет баринову постель, целый день ставит самовары и мешает в печках дрова…
Но, с другой стороны (о, черт возьми!), где же ручательство, что становой именно велит березу срубить? Где ручательство, что он не ответит Кондратью Трифонычу, что он и сам мог бы стереть пыль со стола?
– О, черт побери! эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! – восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний еше более практических.
Он мечтает, что никаких закавычек больше нет, что он призывает станового (который нарочно тут и стоит, чтоб закавычек не было) и говорит ему: «Ванька мне мину сделал!»
– Сейчас-с, – говорит становой и летит во весь дух распорядиться.
Потом он опять призывает станового и говорит ему: «Ванька пыли со стола не стер!»
– Сейчас-с, – говорит становой и летит распорядиться.
Но вот и опять мысли мешаются, опять образуются зеленые круги, опять подплясывает белая длинная колокольня. Надоело сидеть, надоело мыслить…
– Черт знает, есть, что ли, мне хочется? – опять спрашивает себя Кондратий Трифоныч и с тоскою взглядывает на часы. Тоска обращается в ненависть, потому что часовая стрелка показывает половину одиннадцатого.
– За попом, что ли, спосылать? – рассуждает сам с собой Кондратий Трифоныч и тут же решает, что спосылать необходимо.
Кондратий Трифоныч малый не злой и даже покладистый для своих домочадцев, но с некоторого времени нрав у него странным образом переменился. Ванька, с свойственною ему легкомысленностью, отзывался об этой перемене, что Кондратий Трифоныч спятил; ключница Мавра выражалась скромнее и говорила, что барин задумывается, что на него находит. Как бы то ни было, но перемена существовала и произошла едва ли не в ту самую минуту, как он прочитал, что есть на свете какой-то сословный антагонизм. С тех самых пор он вообразил себе, что он – одна сторона, а Ванька – другая сторона и что они должны бороться. Ванька представлял собою интересы всех чистящих сапоги и топящих печки, Кондратий Трифоныч – интересы всех носящих сапоги и греющихся около истопленных печей. Ясно, что стороны эти не могут понимать друг друга и что из этого должен произойти антагонизм. И вот он борется утром, борется за обедом, борется до поздней ночи. Но Ванька не понимает, что такое антагонизм, и, очевидно, уклоняется от борьбы. Он исправляет свои обязанности по-прежнему, то есть по-прежнему не стирает пыли со столов, по-прежнему забывает закрыть трубы в печах, а Кондратий Трифоныч видит во всем грубые мины, злостные позы à la неглиже с отвагой и старается Ваньку изобличить. Из этого выходит, что Ванька, как только забьется в переднюю, первым делом начинает хихикать и представляет, как барин к нему пристает. Кондратий Трифоныч слышит это и говорит: «Ишь, шельма, смеется!», а того никак понять не хочет, что Ванька даже и не подозревает, что ему, Кондратию Трифонычу, хочется борьбы. И таким образом умаявшись к вечеру, оба засыпают; Кондратий Трифоныч видит во сне, что он сделался медведем, что он смял Ваньку под себя и торжествует; Ванька видит во сне, что он третьи сутки все чистит один и тот же сапог и никак-таки вычистить не может.
– Что за чудо! – кричит он во сне и как оглашенный вскакивает с одра своего.
«Ишь ведь, каналья, даже во сне не оставляет в покое!» – думает в это время Кондратий Трифоныч, пробужденный неестественным криком Ваньки.
И таким образом проходят дни за днями. Выигрывает от этого положительно один Кондратий Трифоныч, потому что такое препровождение времени, по крайней мере, наполняет пустые дни его. С тех пор как завелось «превосходство вольнонаемного труда над обязательным», с тех пор как, с другой стороны, опекунский совет закрыл гостеприимные свои двери, глуповские веси уныли и запустели.* Заниматься решительно нечем, да и не для чего: все равно ничего не выйдет. Говорят, будто это оттого происходит, что кредиту нет и что Сидорычам* подняться нечем; может быть, жалоба эта и справедлива, однако до Сидорычей ни в каком случае относиться не может. Недостаток кредита не губит, а спасает их, потому что, будь у них деньги, они накупили бы себе собак, а не то чтоб что-нибудь для души полезное сделать. А то еще подниматься! Повторяю: веси приуныли и запустели; в весях делать нечего, потому что все равно ничего не выйдет. То, что оживляло их в бывалые времена, как-то: взаимные банкеты и угощения, а также распоряжения на конюшне*, то в настоящее время не может уже иметь места: первые – по причине недостатка кредита, вторые – потому что не дозволены. Каким же образом убить, как издержать распроклятые дни свои? Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя, в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: «Вы наши кормильцы, а мы ваши дети!»* Вот и Кондратий Трифоныч ухватился за антагонизм, и хотя он не сознается в этом, но все-таки жизнь его с тех пор потекла как-то полнее. По крайней мере, теперь у него есть политический интерес, есть политический враг, Ванька, против которого он направляет всю деятельность своих умственных способностей. Смотришь, ан день-то и канул незаметным образом в вечность, а там и другой наступил, и другой канул…
Но вот и батюшка пришел; Кондратий Трифоныч слышит, как он сморкается и откашливается в передней, и в нетерпении ворчит:
– О, чтоб!.. сморкаться еще выдумал!..
Батюшка – человек маленький, рыхленький; лицо имеет благостное, но вместе с тем и угрожающее, как будто оно говорит: «А вот погоди! скажу я тебе ужо проповедь!» Ходит батюшка, словно лебедь плывет, рукой действует размашисто, говорит размазисто. Нос у него, вследствие внезапного перехода со стужи в тепло, влажен, на усах висят ледяные сосульки.
– Скука, отче! – говорит Кондратий Трифоныч после взаимных приветствий.
– Можно молитвою развлечься! – отвечает батюшка, и при этом лицо его осклабляется.
– Ну вас!
Молчат.
– Сидел-сидел, молчал-молчал, – начинает Конратий Трифоныч, – инда дурость взяла! черт знает чего не передумал! хоть бы ты, что ли, отче, паству-то вразумил!
– Разве предосудительное что заметить изволили? – отвечает батюшка, и лицо его выражает жалость, смешанную с испугом.
– Да что! грубят себе поголовно, да и шабаш!
– Непохвально!
– Просто житья от хамов нет!
– В ком же вы наиболее такое настроение замечать изволили, Кондратий Трифоныч?
– Во всех! От мала до велика – все грубят! Да как еще грубить-то выучились! Ни слова тебе не говорит – а грубит! служит тебе, каналья, стакан воды подает – а грубит!
Батюшка тоскливо помотал головой и крякнул.
– И во многих такое настроение замечаете? – брякнул он, позабыв, что повторяет свой прежний вопрос.
– Да говорят же тебе: во всех! во всех! Ну, слышишь ли ты: во всех! во всех!
Батюшка слегка привскакнул и откинулся назад, как будто обжегся. Опять молчат.
– Что ж это за скука такая! – начинает Кондратий Трифоныч, – закуску, что ли, велеть подать?
– Во благовремении и пища невредительна бывает.
– А не во благовремении как?
Батюшка опять привскакивает и откидывается назад.
– Ну, и сиди не евши: зачем пустяки говоришь! Молчат.
– Не люблю я, когда ты пустяки мелешь! Молчат.
– И кого ты этими пустяками удивить хочешь? Батюшка краснеет, Кондратий Трифоныч тяжко вздыхает и произносит:
– Ох, скука-то, скука-то какая!
– Время неблагопотребное, – рискует батюшка, но тут же обнаруживает беспокойство, потому что Кондратий Трифоныч смотрит на него сурово.
– И откуда ты этаким глупым словам выучился! говорил бы просто: непотребное время! И не надоело тебе язык-то ломать! – строго говорит Кондратий Трифоныч.
Опять водворяется молчание, изредка прерываемое глубокими вздохами Кондратия Трифоныча. Батюшка вынимает платок из кармана и начинает вытирать им между пальцев.
– Что это я все вздыхаю! что это я все вздыхаю! – произносит Кондратий Трифоныч.
– О гресех… – начал было батюшка, но не окончил, а только пискнул.
– Тьфу ты!
Молчат.
– А ты слышал, что Скуракин на днях такого же вот, как ты, попа высек? – спрашивает внезапно Кондратий Трифоныч.
– Сс… стало быть, следствие наряжено?
– Да, брат, тоже вот все говорил: «о гресех» да «благоутробно» – ну, и высек!
Всю эту историю Кондратий Трифоныч сейчас только что выдумал, и никакого попа Скуракин не сек. Но ему так понравилась его выдумка, что он даже повеселел.
– Да, брат, права наши еще не кончились! Вот вздумал высечь – и высек! Ищи на нем!
– Однако, позвольте, Кондратий Трифоныч, осмеливаюсь я думать, что господин Скуракин поступил не по закону!
– Ну! по какому там еще закону! Известно, секут не по закону, а по обычаю!
– Позвольте, Кондратий Трифоныч! я все-таки осмеливаюсь полагать, что господин Скуракин не имел никакого права!
– Высек – и все тут!
– Высечь недолго-с…
– Ну да… и долго, и не долго… а высек!
Батюшка крякнул; он видимо был обижен. Что ж это такое, в самом деле? И с какой стати Кондратий Трифоныч завел такую пустую материю? и не заключают ли слова его фигуры иносказания?
– Стало быть, этак всех высечь можно? – произнес он с видимым волнением.
– Всех!
– Стало быть, и… – Батюшка не договорил.
– Стало быть, и…
Батюшка обиделся окончательно. Мало-помалу он так разревновался, что даже встал и начал прощаться.
– Уж я, Кондратий Трифоныч, лучше в другой раз приду, когда улучится более благоприятная минута, – сказал он.
– Ну, да постой! куда ты! это ведь я пошутил!
– Неблагообразно шутить изволите!
– Фу, черт! опять ты с своим благоутробием! да говорят тебе: пошутил!
– Нет, Кондратий Трифоныч!
– Слышь, говорят: пошутил!
– Нет-с, Кондратий Трифоныч!
– Ну, и ступай! ну, и пропадай! Только ты у меня смотри: ни всенощных, ни молебнов… ни-ни!
– И не надо-с! собственную же свою душу не соблюдете!
Батюшка ушел, в передней опять послышалось откашливание и сморкание; Кондратий Трифоныч опять почувствовал прилив тоски.
– Эй! воротить его! – крикнул он.
Ванька побежал, но воротился с ответом, что батюшка не идет.
– Сказать ему, что я умираю! Батюшка воротился, но стал у самой двери.
– Что вам, сударь, угодно? – спросил он с достоинством.
– Да садись же ты!
– Нет-с, и дома посижу!
– Ну, да полно! благопрости ты меня! поблагобеседуй ты со мной! Ну, видишь?
Батюшка колебался.
– А не то, давай почавкаем что-нибудь! А если и это не нравится, так поблаготрапезуем!
Батюшка плавными шагами приблизился к стулу и сел. Но он все-таки еще не совсем оправился, потому что опять вынул из кармана платок и начал вытирать им между пальцев.
Приносят водку; Кондратий Трифоныч наливает рюмку и подносит батюшке; но в ту минуту, когда батюшка уж почти касается рукою рюмки, Кондратий Трифоныч делает быстрый маневр и мгновенно выпивает водку сам. Батюшка крякает и опять косится на шапку. Однако на этот раз все устраивается благополучно.
– Я думаю на будущий год молотилку выписать! – говорит Кондратий Трифоныч, а сам в то же время думает: «Кукиш с маслом! на какие-то деньги ты выпишешь!»
– Это полезно, – отвечает батюшка, – и крестьяне от вас позаняться могут.
– Я и сеноворошилку куплю, – упорствует Кондратий Трифоныч, – да вот еще сеялка такая есть…
– Сс… – произносит батюшка.
Молчат. Выпили по другой.
– У меня имение хорошее! – говорит Кондратий Трифоныч.
Батюшка, неизвестно с чего, вдруг распростирает руки, как будто хочет обнять необъятное.
– Ну да! Это надо сказать правду, что хорошее! нужно только руки приложить! – продолжает Кондратий Трифоныч, – вот я с будущего года молоко в Москву возить стану!
Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 113; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!