Невский проспект: 25-й кадр кошмара



 

1

 

Как фантастические повести Гоголя, так и его реалистические поэмы — равно создания мечтателя, уединенного в своем воображении, отделенного ото всего мира непреодолимой стеной своей грезы. (…) Реальное от фантастического не отделено ничем в созданиях Гоголя, и невозможное в них каждую минуту способно стать возможным.

В.Я. Брюсов

 

Критики постоянно отмечали, что творчество Гоголя, в особенности «Петербургские повести», проникнуто «гротескно-бредовыми мотивами» [9], сетовали на алогизм и нарочитую нелепость повествования и приводили множество объяснений такого положения дел. За исключением самого очевидного. Ибо всякому внимательному, но непредвзятому читателю, не одержимому профессиональной необходимостью объяснять прозу Гоголя социальными, политическими, культурными или еще какими-либо причинами, который хоть раз держал в руках, например, «Невский проспект», достаточно задуматься о том, что описывает автор, чтобы все бредовое, алогичное, запутанное и непонятное встало на свои места [10].

Посмотрим, например, как с самого начала автор аттестует своего героя:

 

Этот молодой человек (Пискарев. — Д.Х.  ) (…) столько же принадлежит к гражданам Петербурга, сколько лицо, являющееся нам в сновидении, принадлежит к существующему миру [11].

 

А через несколько страниц автор прямо задает читателю вопрос: «Но не во сне ли все это?» [12]

И хотя яснее, кажется, трудно выразиться, действие повести еще красноречивей свидетельствует о том, что мы имеем дело с чередой снов, кошмаров, грез и видений, ни об одном из которых мы с уверенностью не можем сказать, точно ли они имели место в «реальности» этого литературного текста.

Ведь герой постоянно грезит, то просто забываясь сном, то галлюцинируя под воздействием опиума, и именно эти грезы составляют основную сюжетную канву повести про художника. Ибо каковы события повести, литературную реальность которых мы можем предположить? Две кратчайшие встречи с красавицей, краткое, в одной фразе, описание разговора с Пироговым на Невском, покупка опиума и похороны художника — вот и весь немудреный перечень присшествий, описание которых занимает чуть больше семи из тридцати страниц печальной повести о Пискареве. А основное содержание повести составляют сны, о чем с удивительной для него прямотой и сообщает нам Гоголь:

 

Наконец, сновидения сделались его жизнью и с этого времени вся его жизнь приняла странный оборот: он, можно сказать, спал наяву и бодрствовал во сне [13].

 

Сам автор прямо и многократно говорит нам, что то, что мы читаем, есть сон, кошмарный сон. Но вот о том, где пролегает эта хрупкая грань между сном и бодрствованием, реальностью и кошмаром, читателю остается только догадываться.

Апофеоз кошмара, столь ирреальный, что ни герой, ни автор не способны в него поверить до конца, сопровождается странной чертой: получив неопровержимые доказательства ремесла своей красавицы, приведшей его в дом терпимости на Литейном, герой стал «внимательно всматриваться в предметы»: «Боже, куда зашел он! Сначала он не хотел верить и начал пристальнее всматриваться в предметы, наполнявшие комнату…» [14] Он близорук? Вовсе нет. Как мы увидим, это — опознавательный знак, указывающий на столкновение с кошмаром, на то, что литературная реальность обращается в сон.

В «Невском проспекте» Гоголь впервые применяет прием, который он детально будет разрабатывать в «Портрете». Итак, потрясенный герой, лежа в полутьме «без сна, без деятельного бдения», когда «и полночь давно уже минула», начинает грезить:

 

Дремота, воспользовавшись его неподвижностью, уже было начала тихонько одолевать его, уже комната начала исчезать, один только огонь свечи просвечивал сквозь одолевавшие его грезы, как вдруг стук у двери заставил его вздрогнуть и очнуться. Дверь отворилась, и вошел лакей в богатой ливрее [15].

 

Дальше следует описание встречи героя с его красавицей на балу И хотя здесь Гоголь еще дружески намекает читателю на то, что он вот-вот перейдет границу сна («Дремота, воспользовавшись его неподвижностью, уже было начала тихонько одолевать его, уже комната начала исчезать…»), читатель не знает, что в тот момент, когда входит лакей, он уже видит сон, описание которого составляет одну из центральных сцен повести. Да и как он может это знать, если автор только что нарушил неписаную конвенцию, так сказать, обманул читателя: ведь сказал же он ему только что, что герой «очнулся от стука в дверь»? Счастливый сон переходит в кошмар, характерные, прототипические черты которого, казалось бы, должны были бы привлечь внимание читателя и вернуть его к действительности:

 

Необыкновенная пестрота лиц привела его в совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе [16].

 

(Отметим, что этот пассаж без устали цитируют критики, указывая на странности гоголевской прозы.) Но читатель продолжает верить в то, что он видит «подлинную реальность», — как это и должно происходить в настоящем сне. Кошмар сменяется счастливой грезой, и герой любуется своей возлюбленной в обстановке, достойной ее красоты, окруженной изысканной роскошью великосветского бала.

Главным содержанием всех кошмаров Гоголя — не только в «Невском проспекте», но и в «Носе» и в «Портрете» — является попытка ускользнуть, скрыться, спастись от роковой неизбежности, от неминуемого ужаса, от которого, по правилам всякого кошмара, нет и не может быть спасения. Стремление избежать столкновения со знанием того, что будет, или того, что уже есть, но в чем герой отчаянно избегает себе признаться. Ведь знает же Пирогов, с первого взгляда знает, что «Перуджинова Бианка» на самом деле — продажная женщина, и даже говорит об этом своему приятелю-художнику. Итак, Пискарев заранее знает страшную разгадку этого немудреного секрета, но не хочет в нее поверить, скрывает ее от себя до тех пор, пока кошмар не настигает героя. Потрясенный и раздавленный своим кошмаром, он гибнет.

Как и положено в кошмаре, погоня становится стержнем действия в главной сцене — сцене бала. Сначала герой пытается приблизиться к своей красавице, но «какая-то огромная голова с темными курчавыми волосами заслоняла ее беспрестанно», когда же художнику это наконец удается, когда красавица уже глядит на него, с ним случается конфуз:

 

Но вот он продрался-таки вперед и взглянул на свое платье, желая прилично оправиться. Творец небесный, что это! на нем был сюртук и весь запачканный красками… [17] 

 

Автор сшибает читателя с самым гротескным проявлением кошмара, обрушивает на него этакий «кошмар вульгарис», который будет потом блестяще процитирован во «Сне Попова».

И что же читатель? Тут-то он просыпается и разоблачает учиненный над ним обман? Вовсе нет, это никак не способствует пробуждению. Потому что это именно читатель, а не только герой или автор видит сон, является сновидцем.

Самое замечательное состоит в том, что читатель не в состоянии сам, без помощи автора, «проснуться», разобраться, где кончается кошмар, а где начинается литературная реальность. Изнурительная и бесплодная погоня за красавицей по бальным залам, напоминающая первую погоню по городу, длится на протяжении всей сцены на балу и завершается тяжелым пробуждением героя:

 

Наконец ему начали явственно показываться стены его комнаты. Он поднял глаза; перед ним стоял подсвечник с огнем (…) вся свеча истаяла (…) Так это он спал! Боже, какой сон! И зачем было просыпаться? (…) О, как отвратительна действительность! [18] 

 

Чьи это слова? Это — голос автора. И только теперь, по воле автора, повинуясь его голосу, читатель может считать себя окончательно проснувшимся… Но надолго ли? И в его ли власти снова не спутать кошмар и реальность?

Можно сказать, что здесь, в «Невском проспекте», Гоголь начинает исследование границы кошмара как особого ментального состояния. Неспособность Гоголя найти принципиальные отличия между кошмаром и литературной реальностью текста делает его подлинным предтечей постмодернизма.

Что, кроме эстетического чувства (ощущения, что это «не талантливо»), может нарушить чувство реальности литературного текста? Почему в литературе возможна любая фантасмагория и за счет каких неведомых нам механизмов она может переживаться как реальность? Эти механизмы нашего сознания исследует Гоголь и пытается научиться их использовать в своих писательских целях, разрабатывая приемы гипнотики кошмара.

«Невский проспект» очень интересен для нас тем, что молодой Гоголь пока еще щедро раздавал своим читателям ключи, обозначающие переход от сна к литературной яви, помогающие раскрыть его глубинный замысел. То есть не то чтобы этот замысел должен был быть или мог быть совершенно скрыт и невидим: он находится там, где и должен находиться, чтобы производить на читателя наибольшее действие, а именно на поверхности. Читатель скользит по нему глазами и подпадает под его очарование, под его гипнотическое воздействие, но не отдает себе в этом отчета. Пройдет десять лет, и мы увидим, что Гоголь станет гораздо более скрытным и осторожным.

 

2

 

На сочинениях же моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они все писаны давно, во времена глупой молодости, пользуются пока незаслуженными похвалами и даже не совсем заслуженными порицаниями, и в них виден покамест писатель, еще не утвердившийся ни на чем твердом. В них, точно, есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но без моего собственного признания их никто и не заметит и не увидит…

Н.В. Гоголь. Из письма А.О. Смирновой

 

Ключ, способный открыть замысел Гоголя, вписанный им на манер секретного кода в «Невский проспект», содержится в ответе на один простой вопрос: почему художник Палитров был переименован в Пискарева? Ответ на этот вопрос поможет нам понять, в чем состоит скрытое воздействие, которое история художника Пискарева оказывает на читателя. Точнее — какие средства использует Гоголь, чтобы достичь желаемого им эффекта.

Дело в том, что в тексте «Невского проспекта» содержится 25-й кадр, невидимый для читательского глаза. Но именно этот 25-й кадр несет в себе то измерение, которое придает тексту его неповторимое звучание и удивительную силу воздействия. Скрытый в нем невидимый кошмар готовится подспудно и постепенно завладевает сознанием беспечного читателя. Посмотрим, как это происходит:

 

Но как только сумерки упадут на домы и улицы (…) тогда Невский проспект опять оживает и начинает шевелиться. Тогда наступает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет. (…) В это время чувствуется какая-то цель или лучше что-то похожее на цель. Что-то чрезвычайно безотчетное, шаги всех ускоряются и становятся очень неровны. Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головами Полицейского моста [19].

 

А теперь прочтем ту же цитату несколько иначе, сократив ее, оставив только то, что связано с освящением и с движением, и вынесем за скобки все, что касается «описания городской среды». Итак, читаем:

 

Сумерки… какой-то заманчивый, чудесный свет… Длинные тени мелькают… Невский проспект (огромное существо, не так ли? — Д.Х.  ) оживает и начинает шевелиться… чувствуется какая-то цель или, лучше, что-то похожее на цель, что-то чрезвычайно безотчетное; шаги ускоряются и становятся очень неровны.

 

Что это напоминает вам, читатель, теперь? Какой смятенный образ возникает из этого тревожного движения, опасной игры света в глубокой ночной темноте? Может быть, это ночная охота? А ведь именно этой фразой начинается повествование о Пискареве и его несчастной страсти.

Как мы помним, насильно подтолкнутый приятелем, герой устремляется вслед за плащом красавицы: «…и все перед ним окинулось каким-то туманом… нет, это собственные мечты смеются над ним…» Все время возвращая тему сна или видения, погоня, ведомая лишь редкими отблесками света, происходит в глубокой темноте, как будто под водой. По мере того как все убыстряется бег героя и темп повествования, по мере того как он все быстрее и быстрее мчится навстречу своему страшному открытию, в сознании героя начинают происходить странные трансформации.

Теперь настало время для излюбленного критиками примера бредовой нелепицы стиля Гоголя, обязательном атрибута всякого критического очерка о «Невском проспекте»:

 

Тротуар несся под ним (…) мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз [20].

 

Действительно, что за бред? С какой стати «дом валился крышей вниз»? Откуда эти необъяснимые галлюцинации? Или… это тоже способ как-то воздействовать на читателя? Что за образ возникает в сознании читателя теперь? (Заметим, что всех этих вопросов, и в особенности последнего вопроса, не задает себе не только читатель, но и критик.) Что же мы видим? Это не трудно себе представить, если глянуть в реку с моста. Ибо так, «валящейся крышей вниз», может выглядеть преломленное в водной глади отражение улицы. А почему «алебарда блестела на самой реснице его глаз?» Потому что есть поверхность, на которой отражаются все эти предметы и преломляется в ней, например, поверхность воды. Эта поверхность проходит по глазу смотрящего. Сознание читателя раздвоено — следя за погоней, он видит то из-под воды, то с уровня резко выше уровня воды. Будто глубинное течение вод, «тротуар несся под ним», увлекая за собой героя — и читателя.

Итак, перед нами ненаписанный, невысказанный, но властный, притягивающий к себе и пугающий образ; вернее, система образов, основанная на раздвоенности, метании, размытости. В чьем же сознании она возникает? Героя? Автора? Нет, это мы с вами, дорогой читатель, глядим из-под воды и следим, затаив дыхание, за погоней. Кто же и за кем гонится? А вот тут-то нам — а вернее, Гоголю — и понадобится тот самый плащ. Вернемся же к плащу и его таинственной обладательнице и соберем все сведения о ней и о нем.

Мы помним, что ее плащ был важнейшим знаком, по которому художник ошибочно определил социальное положение незнакомки и роковым образом обманулся. Этот плащ очень красив, от него просто не оторвать взор, когда он развевается и переливается яркими красками [21]. Какая она, эта странная незнакомка, мы помним из первой жуткой цитаты. Кажется, она не просто не та чистая «Перуджинова Бианка», за кого ее принял художник. Уж не оборотень ли это? «(…)женщина (…) обратилась в какое-то странное, двусмысленное существо, где она вместе с чистотою души лишилась всего женского и отвратительно присвоила себе ухватки и наглости мужчины…» [22] Итак, «улетавшее вдали» «существо», встреча с истинным обличьем которой станет для бедного Пискарева роковой, чей пятнистый плащ удивительно напоминает… шкуру щуки! Пестрый плащ «то окидывавшийся ярким блеском по мере приближения к свету фонаря, то мгновенно покрывавшийся тьмою по удалении от него» [23]. На балу она появляется в сиреневом платье [24], может быть, чтобы еще раз ненароком напомнить читателю (но не слишком навязчиво) сиреневый отлив щучьей чешуи, щуки, вытащенной на свет — или «в свет»?

Вот теперь понятно, почему автору пришлось сменить художнику фамилию: фамилия Палитров была, видимо, отброшена в тот момент, когда Гоголь понял, что для его замысла потребуется углубить кошмар, встроить в рассказ серию образов, воздействующих на сознание читателя, но не прочитываемых «невооруженным глазом», образов, которые помогли бы максимально приблизить его повествование к подлинному переживанию кошмара. Второй план кошмара, который набрасывает на читателя Гоголь — невысказанный, звериный, не проговоренный, а лишь аллюзивно намеченный автором, — погружает читателя в еще более глубокий сон и делает кошмар погони на порядок многогранней: пескаря привлекает окраска щуки, и, очарованный, пескарь бросается навстречу своей гибели.

Читатель думает, что он читает про погоню художника за красавицей, романтически-светскую историю, а на самом деле он переживает подлинный кошмар, каким бывает кошмар во сне, переливающийся многоплановыми регистрами ужаса. Поведение героя с говорящей фамилией описывается соответственным образом:

 

С тайным трепетом спешил он за своим предметом, так сильно его поразившим, и, казалось, дивился сам своей дерзости [25].

 

Это «тихий, робкий» и «безобидный»… пескарь. Тогда как последнее напутствие читателю напоминает скорее о Премудром пескаре, который возникнет под пером Салтыкова-Щедрина:

 

Далее, ради Бога, далее от фонаря! И скорее, сколько можно скорее, проходите мимо [26].

 

История художника Пискарева — это попытка передать кошмар не полностью вербализуемыми средствами, заставить читателя почувствовать и пережить неназываемый и неописуемый ужас, который только и способен столь блистательно создать подлинную глубину и полную иллюзию кошмара. Именно этот 25-й кадр, встроенный в текст, обеспечивает читателю глубокое — и совершенно безотчетное — погружение в кошмар, позволяя автору передать кошмар средствами, которые даже трудно назвать литературными. Читатель оказывается во власти автора — точнее, созданного им художественного текста, построенного на мобилизации глубинных слоев воображения и памяти, на которые воздействуют образы Гоголя. Почему-то Гоголю ясно, что этот животный кошмар будет внятен его читателям — почему нам так страшен образ дракона, динозавра, акулы? Что таится там, в глубинах нашей исторической (хочется сказать доисторической) памяти? Какие еще щуки?

А чтобы читатель не призадумался над тем, что же происходило с его сознанием, и не начал бы «превратно толковать» сочинение автора, следом за кошмаром его ждет пошлая и комичная бытовая зарисовка, чтение которой уведет читателя далеко от ненужных автору вопросов.

 

 


Дата добавления: 2019-02-26; просмотров: 183; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!