СПИСОК ЛИЦ, ИМЕЮЩИХ ПРАВО НА БЕСПЛАТНЫЙ ПРОЕЗД ПО РУССКИМ ЖЕЛЕЗНЫМ ДОРОГАМ 32 страница



– Какие вы, право… – говорит акушерка, провожая Кирьякова в переднюю. – Если уж вам так угодно, то извольте, я за три рубля поеду.

Кирьяков хмурится и думает целых две минуты, сосредоточенно глядя на пол, потом говорит решительно «нет!» и выходит на улицу. Удивленная и сконфуженная акушерка запирает за ним дверь и идет к себе в спальню.

«Красивый, солидный, но какой странный, бог с ним…» – думает она, ложась.

Но не проходит и получаса, как опять звонок; она поднимается и видит в передней того же Кирьякова.

– Удивительные беспорядки! – говорит он. – Ни в аптеке, ни городовые, ни дворники, никто не знает адресов акушерок, и таким образом я поставлен в необходимость согласиться на ваши условия. Я дам вам три рубля, но… предупреждаю, что, нанимая прислугу и вообще пользуясь чьими-либо услугами, я заранее условливаюсь, чтобы при расплате не было разговоров о прибавках, на чай и проч. Каждый должен получать свое.

Марья Петровна не долго слушала Кирьякова, но уже чувствует, что он надоел ей, опротивел, что его ровная, мерная речь тяжестью ложится ей на душу. Она одевается и выходит с ним на улицу. В воздухе тихо, но холодно и так пасмурно, что даже фонарные огни еле видны. Под ногами всхлипывает слякоть. Акушерка всматривается и не видит извозчика…

– Вероятно, недалеко? – спрашивает она.

– Недалеко, – угрюмо отвечает Кирьяков.

Проходят один переулок, другой, третий… Кирьяков шагает, и даже в походке его сказывается солидность и положительность.

– Какая ужасная погода! – заговаривает с ним акушерка.

Но он солидно молчит и заметно старается идти по гладким камням, чтобы не испортить калош. Наконец, после долгой ходьбы, акушерка входит в переднюю; оттуда видна большая, прилично убранная зала. В комнатах, даже в спальне, где лежит роженица, ни души… Родственников и старух, которыми на всяких родинах хоть пруд пруди, тут не видно. Мечется, как угорелая, одна только кухарка с тупым, испуганным лицом. Слышны громкие стоны.

Проходит три часа. Марья Петровна сидит у кровати роженицы и шепчет о чем-то. Обе женщины уже успели познакомиться, узнали друг друга, посудачили, поахали…

– Вам нельзя говорить! – тревожится акушерка, а сама так и сыплет вопросами.

Но вот открывается дверь, и тихо, солидно входит в спальню сам Кирьяков. Он садится на стул и поглаживает бакены. Наступает молчание… Марья Петровна робко поглядывает на его красивое, но бесстрастное, деревянное лицо и ждет, когда он начнет говорить. Но он упорно молчит и о чем-то думает. Не дождавшись, акушерка решается сама начать разговор и произносит фразу, какую обыкновенно говорят на родинах:

– Ну, вот и слава богу, одним человеком на этом свете больше!

– Да, приятно, – говорит Кирьяков, сохраняя деревянное выражение лица, – хотя, впрочем, с другой стороны, чтобы иметь лишних детей, нужно иметь лишние деньги. Ребенок не родится сытым и одетым.

На лице у роженицы показывается виноватое выражение, точно она произвела на свет живое существо без позволения или из пустой прихоти. Кирьяков со вздохом поднимается и солидно выходит.

– Какой он у вас, бог с ним… – говорит акушерка роженице. – Строгий такой и не улыбнется…

Роженица рассказывает, что он у нее всегда такой… Он честен, справедлив, рассудителен, разумно экономен, но всё это в таких необыкновенных размерах, что простым смертным делается душно. Родня разошлась с ним, прислуга не живет больше месяца, знакомых нет, жена и дети вечно напряжены от страха за каждый свой шаг. Он не дерется, не кричит, добродетелей у него гораздо больше, чем недостатков, но когда он уходит из дому, все чувствуют себя здоровее и легче. Отчего это так, роженица и сама не может понять.

– Нужно тазы вычистить хорошенько и поставить их в кладовую, – говорит Кирьяков, опять входя в спальню. – Эти флаконы тоже нужно спрятать: пригодятся.

То, что́ он говорит, очень просто и обыкновенно, но акушерка почему-то чувствует оторопь. Она начинает бояться этого человека и вздрагивает всякий раз, когда слышит его шаги. Утром, собираясь уходить, она видит, как в столовой маленький сын Кирьякова, бледный стриженый гимназист, пьет чай… Против него стоит Кирьяков и говорит своим мерным, ровным голосом:

– Ты умеешь есть, умей же и работать. Ты вот сейчас час глотнул, но не подумал, вероятно, что этот глоток сто̀ит денег, а деньги добываются трудом. Ты ешь и думай…

Акушерка глядит на тупое лицо мальчика, и ей кажется, что даже воздуху тяжело, что еще немного – и стены упадут, не вынося давящего присутствия необыкновенного человека. Не помня себя от страха и уже чувствуя сильную ненависть к этому человеку, Марья Петровна берет свои узелки и торопливо уходит.

На полдороге она вспоминает, что забыла получить свои три рубля, но, постояв немного и подумав, машет рукой и идет дальше.

 

Мой Домострой*

 

Утром, когда я, встав от сна, стою перед зеркалом и надеваю галстух, ко мне тихо и чинно входят теща, жена и свояченица. Они становятся в ряд и, почтительно улыбаясь, поздравляют меня с добрым утром. Я киваю им головой и читаю речь, в которой объясняю им, что глава дома – я.

– Я вас, ракалии, кормлю, пою, наставляю, – говорю я им, – учу вас, тумбы, уму-разуму, а потому вы обязаны уважать меня, почитать, трепетать, восхищаться моими произведениями и не выходить из границ послушания ни на один миллиметр, в противном случае… О, сто чертей и одна ведьма, вы меня знаете! В бараний рог согну! Я покажу вам, где раки зимуют! и т. д.

Выслушав мою речь, домочадицы выходят и принимаются за дело. Теща и жена бегут в редакции со статьями: жена в «Будильник»*, теща в «Новости дня» к Липскерову*. Свояченица садится за переписку начисто моих фельетонов, повестей и трактатов. За получением гонорара посылаю я тещу. Если издатель платит туго, угощает «завтраками», то, прежде чем посылать за гонораром, я три дня кормлю тещу одним сырым мясом, раздразниваю ее до ярости и внушаю ей непреодолимую ненависть к издательскому племени; она, красная, свирепая, клокочущая, идет за получкой, и – не было случая, чтобы она возвращалась с пустыми руками. На ее же обязанности лежит охранение моей особы от назойливости кредиторов. Если кредиторов много и они мешают мне спать, то я прививаю теще бешенство по способу Пастера* и ставлю ее у двери: ни одна шельма не сунется!

За обедом, когда я услаждаю себя щами и гусем с капустой, жена сидит за пианино и играет для меня из «Боккачио»*, «Елены»* и «Корневильских колоколов»*, а теща и свояченица пляшут вокруг стола качучу*. Той, которая особенно мне угождает, я обещаю подарить книгу своего сочинения с авторским факсимиле и обещания не сдерживаю, так как счастливица в тот же день каким-нибудь поступком навлекает на себя мой гнев и таким образом теряет право на награду. После обеда, когда я кейфую на диване, распространяя вокруг себя запах сигары, свояченица читает вслух мои произведения, а теща и жена слушают.

– Ах, как хорошо! – обязаны они восклицать. – Великолепно! Какая глубина мысли! Какое море чувства! Восхитительно!

Когда я начинаю дремать, они садятся в стороне и шепчутся так громко, чтобы я мог слышать:

– Это талант! Нет, это – необыкновенный талант! Человечество многое теряет, что не старается понять его! Но как мы, ничтожные, счастливы, что живем под одной крышей с таким гением!

Если я засыпаю, то дежурная садится у моего изголовья и веером отгоняет от меня мух.

Проснувшись, я кричу:

– Тумбы, чаю!

Но чай уже готов. Мне подносят его и просят с поклоном:

– Кушайте, отец и благодетель! Вот варенье, вот крендель… Примите от нас посильный дар…

После чая я обыкновенно наказываю за проступки против домашнего благоустройства. Если проступков нет, то наказание зачитывается в счет будущего. Степень наказания соответствует величине проступка.

Так, если я недоволен перепиской, качучей или вареньем, то виновная обязана выучить наизусть несколько сцен из купеческого быта, проскакать на одной ноге по всем комнатам и сходить за получением гонорара в редакцию, в которой я не работаю. В случае непослушания или выражения недовольства я прибегаю к более строгим мерам: запираю в чулан, даю нюхать нашатырный спирт и проч. Если же начинает бушевать теща, то я посылаю за городовым и дворником.

Ночью, когда я сплю, все три мои домочадицы не спят, ходят по комнатам и сторожат, чтобы воры не украли моих произведений.

 

Тина*

 

 

I

 

В большой двор водочного завода «наследников М. Е. Ротштейн», грациозно покачиваясь на седле, въехал молодой человек в белоснежном офицерском кителе. Солнце беззаботно улыбалось на звездочках поручика, на белых стволах берез, на кучах битого стекла, разбросанных там и сям по двору. На всем лежала светлая здоровая красота летнего дня, и ничто не мешало сочной молодой зелени весело трепетать и перемигиваться с ясным, голубым небом. Даже грязный, закопченный вид кирпичных сараев и душный запах сивушного масла не портили общего хорошего настроения. Поручик весело спрыгнул с седла, передал лошадь подбежавшему человеку и, поглаживая пальцем свои тонкие черные усики, вошел в парадную дверь. На самой верхней ступени ветхой, но светлой и мягкой лестницы его встретила горничная с немолодым, несколько надменным лицом. Поручик молча подал ей карточку.

Идя в покои с карточкой, горничная могла прочесть: «Александр Григорьевич Сокольский». Через минуту она вернулась и сказала поручику, что барышня принять его не может, так как чувствует себя не совсем здоровой. Сокольский поглядел на потолок и вытянул нижнюю губу.

– Досадно! – сказал он. – Послушайте, моя милая, – живо заговорил он, – подите и скажите Сусанне Моисеевне, что мне очень нужно поговорить с ней. Очень! Я задержу ее только на одну минуту. Пусть она извинит меня.

Горничная пожала одним плечом и лениво пошла к барышне.

– Хорошо! – вздохнула она, вернувшись немного погодя. – Пожалуйте!

Поручик прошел за ней пять-шесть больших, роскошно убранных комнат, коридор и в конце концов очутился в просторной квадратной комнате, где с первого же шага его поразило изобилие цветущих растений и сладковатый, густой до отвращения запах жасмина. Цветы шпалерами тянулись вдоль стен, заслоняя окна, свешивались с потолка, вились по углам, так что комната походила больше на оранжерею, чем на жилое помещение. Синицы, канарейки и щеглята с писком возились в зелени и бились об оконные стекла.

– Простите, пожалуйста, что я вас здесь принимаю! – услышал поручик сочный женский голос, не без приятности картавящий звук р . – Вчера у меня была мигрень и, чтобы она сегодня не повторилась, я стараюсь не шевелиться. Что вы хотите?

Как раз против входа, в большом стариковском кресле, откинувши голову назад на подушку, сидела женщина в дорогом китайском шлафроке и с укутанной головой. Из-за вязаного шерстяного платка виден был только бледный длинный нос с острым кончиком и маленькой горбинкой да один большой черный глаз. Просторный шлафрок скрывал ее рост и формы, но по белой красивой руке, по голосу, по носу и глазу ей можно было дать не больше 26–28 лет.

– Простите, что я так настойчив… – начал поручик, звякая шпорами. – Честь имею представиться: Сокольский! Приехал я по поручению моего кузена, а вашего соседа, Алексея Ивановича Крюкова, который…

– Ах, знаю! – перебила Сусанна Моисеевна. – Я знаю Крюкова. Садитесь, я не люблю, если передо мной стоит что-нибудь большое.

– Мой двоюродный брат поручил мне просить вас об одном одолжении, – продолжал поручик, еще раз звякнув шпорами и садясь. – Дело в том, что ваш покойный батюшка покупал зимою у брата овес и остался ему должен небольшую сумму. Срок векселям будет только через неделю, но брат убедительно просил вас, не можете ли вы уплатить этот долг сегодня?

Поручик говорил, а сам искоса поглядывал в стороны.

«Да никак я в спальне?» – думал он.

В одном из углов комнаты, где зелень была гуще и выше, под розовым, точно погребальным балдахином, стояла кровать с измятой, еще не прибранной постелью. Тут же на двух креслах лежали кучи скомканного женского платья. Подолы и рукава, с помятыми кружевами и оборками, свешивались на ковер, по которому там и сям белели тесемки, два-три окурка, бумажки от карамели… Из-под кровати глядели тупые и острые носы длинного ряда всевозможных туфель. И поручику казалось, что приторный жасминный запах идет не от цветов, а от постели и ряда туфель.

– А на какую сумму векселя? – спросила Сусанна Моисеевна.

– На две тысячи триста.

– Ого! – сказала еврейка, показывая и другой большой черный глаз. – А вы говорите – немного! Впрочем, всё равно, что сегодня платить, что через неделю, но у меня в эти два месяца после смерти отца было так много платежей… столько глупых хлопот, что голова кружится! Прошу покорнейше, мне за границу нужно ехать, а меня заставляют заниматься глупостями. Водка, овес… – забормотала она, наполовину закрывая глаза, – овес, векселя, проценты, или, как говорит мой главный приказчик, «прученты»… Это ужасно. Вчера я просто прогнала акцизного. Пристает ко мне со своим Траллесом*. Я ему и говорю: убирайтесь вы к чёрту с вашим Траллесом, я никого не принимаю! Поцеловал руку и ушел. Послушайте, не может ли ваш брат подождать месяца два-три?

– Жестокий вопрос! – засмеялся поручик. – Брат может и год ждать, но я-то не могу ждать! Ведь это я, надо вам сказать, ради себя хлопочу. Мне нужны во что бы то ни стало деньги, а у брата, как нарочно, ни одного свободного рубля. Приходится поневоле ездить и собирать долги. Сейчас был у арендатора-мужика, теперь вот у вас сижу, от вас еще куда-нибудь поеду и так, пока не соберу пяти тысяч. Ужасно нужны деньги!

– Полноте, на что молодому человеку деньги? Прихоть, шалости. Что, вы прокутились, проигрались, женитесь?

– Вы угадали! – засмеялся поручик и, слегка приподнявшись, звякнул шпорами. – Действительно, я женюсь…

Сусанна Моисеевна пристально поглядела на гостя, сделала кислое лицо и вздохнула.

– Не понимаю, что за охота у людей жениться! – сказала она, ища вокруг себя носовой платок. – Жизнь так коротка, так мало свободы, а они еще связывают себя.

– У всякого свой взгляд…

– Да, да, конечно, у всякого свой взгляд… Но, послушайте, разве вы женитесь на бедной? По страстной любви? И почему вам нужно непременно пять тысяч, а не четыре, не три?

«Какой, однако, у нее длинный язык!» – подумал поручик и ответил:

– История в том, что по закону офицер не может жениться раньше 28 лет. Если угодно жениться, то или со службы уходи, или же взноси пять тысяч залога.

– Ага, теперь понимаю. Послушайте, вот вы сейчас сказали, что у каждого свой взгляд… Может быть, ваша невеста какая-нибудь особенная, замечательная, но… я решительно не понимаю, как это порядочный человек может жить с женщиной? Не понимаю, хоть убейте. Живу я уже, слава тебе господи, 27 лет, но ни разу в жизни не видела ни одной сносной женщины. Все ломаки, безнравственные, лгуньи… Я терплю только горничных и кухарок, а так называемых порядочных я к себе и на пушечный выстрел не подпускаю. Да, слава богу, они сами меня ненавидят и не лезут ко мне. Коли ей нужны деньги, так она мужа пришлет, а сама ни за что не поедет, не из гордости, нет, а просто из трусости, боится, чтоб я ей сцены не сделала. Ах, я отлично понимаю их ненависть! Еще бы! Я откровенно выставляю на вид то, что они всеми силами стараются спрятать от бога и людей. Как же после этого не ненавидеть? Наверное, вам про меня уж с три короба наговорили…

– Я так недавно сюда приехал, что…

– Но, но, но… по глазам вижу! А разве жена вашего брата не снабдила вас напутствием? Отпускать молодого человека к такой ужасной женщине и не предостеречь – как можно? Ха-ха… Но что, как ваш брат? Он у вас молодец, такой красивый мужчина… Я его несколько раз в обедне видела. Что вы на меня так глядите? Я очень часто бываю в церкви! У всех один бог. Для образованного человека не так важна внешность, как идея… Не правда ли?

– Да, конечно… – улыбнулся поручик.

– Да, идея… А вы совсем не похожи на вашего брата. Вы тоже красивы, но ваш брат гораздо красивее. Удивительно, как мало сходства!

– Немудрено: ведь мы не родные, а двоюродные.

– Да, правда. Так вам непременно сегодня нужны деньги? Почему сегодня?

– На днях кончается срок моего отпуска.

– Ну, что ж с вами делать! – вздохнула Сусанна Моисеевна. – Так и быть уж, дам вам денег, хотя и знаю, что будете бранить меня. Поссоритесь после свадьбы с женой и скажете: «Если б та пархатая жидовка не дала мне денег, так я, может быть, был бы теперь свободен, как птица!» Ваша невеста хороша собой?

– Да, ничего…

– Гм!.. Все-таки лучше хоть что-нибудь, хоть красота, чем ничего. Впрочем, никакой красотой женщина не может заплатить мужу за свою пустоту.

– Это оригинально! – засмеялся поручик. – Вы сами женщина, а такая женофобка!

– Женщина… – усмехнулась Сусанна. – Разве я виновата, что бог послал мне такую оболочку? В этом я так же виновата, как вы в том, что у вас есть усы. Не от скрипки зависит выбор футляра. Я себя очень люблю, но когда мне напоминают, что я женщина, то я начинаю ненавидеть себя. Ну, вы уйдите отсюда, я оденусь. Подождите меня в гостиной.

Поручик вышел и первым делом глубоко вздохнул, чтобы отделаться от тяжелого жасминного запаха, от которого у него уже начинало кружить голову и першить в горле. Он был удивлен.

«Какая странная! – думал он, осматриваясь. – Говорит складно, но… уж чересчур много и откровенно. Психопатка какая-то».

Гостиная, в которой он стоял теперь, была убрана богато, с претензией на роскошь и моду. Тут были темные бронзовые блюда с рельефами, виды Ниццы и Рейна на столах, старинные бра, японские статуэтки, но все эти поползновения на роскошь и моду только оттеняли ту безвкусицу, о которой неумолимо кричали золоченые карнизы, цветистые обои, яркие бархатные скатерти, плохие олеографии в тяжелых рамах. Безвкусицу дополняли незаконченность и лишняя теснота, когда кажется, что чего-то недостает и что многое следовало бы выбросить. Заметно было, что вся обстановка заводилась не сразу, а частями, путем выгодных случаев, распродаж.

Поручик сам обладал не бог весть каким вкусом, но и он заметил, что вся обстановка носит на себе одну характерную особенность, какую нельзя стереть ни роскошью, ни модой, а именно – полное отсутствие следов женских, хозяйских рук, придающих, как известно, убранству комнат оттенок теплоты, поэзии и уютности. Здесь веяло холодом, как в вокзальных комнатах, клубах и театральных фойе.

Собственно еврейского в комнате не было почти ничего, кроме разве одной только большой картины, изображавшей встречу Иакова с Исавом*. Поручик оглядывался кругом и, пожимая плечами, думал о своей новой, странной знакомке, о ее развязности и манере говорить. Но вот раскрылась дверь и на пороге появилась она сама, стройная, в длинном черном платье, с сильно затянутой, точно выточенной талией. Теперь уж поручик видел не только нос и глаза, но и белое худощавое лицо, черную кудрявую, как барашек, голову. Она не понравилась ему, хотя и не показалась некрасивой. Вообще к нерусским лицам он питал предубеждение, а тут к тому же нашел, что к черным кудряшкам и густым бровям хозяйки очень не шло белое лицо, своею белизною напоминавшее ему почему-то приторный жасминный запах, что уши и нос были поразительно бледны, как мертвые или вылитые из прозрачного воска. Улыбнувшись, она вместе с зубами показала бледные десны, что тоже ему не понравилось.

«Бледная немочь… – подумал он. – Вероятно, нервна, как индюшка».

– А вот и я! Пойдемте! – сказала она, идя быстро впереди его и обрывая на пути с цветов желтые листки. – Сейчас я дам вам деньги и, если хотите, покормлю завтраком. Две тысячи триста рублей! После такого хорошего гешефта вы с аппетитом покушаете. Нравятся вам мои комнаты? Здешние барыни говорят, что у меня пахнет чесноком. Этой кухонной остротой исчерпывается всё их остроумие. Спешу вас уверить, что чесноку я даже в погребе не держу, и когда однажды ко мне приехал с визитом доктор, от которого пахло чесноком, то я попросила его взять свою шляпу и ехать благоухать куда-нибудь в другое место. Пахнет у меня не чесноком, а лекарствами. Отец лежал в параличе полтора года и весь дом продушил лекарствами. Полтора года! Мне жаль его, но я рада, что он умер: так он страдал!


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 138; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!