XV. Лекарство Лукреции Борджиа 9 страница



 

* * *

 

За завтраком князь сидит рядом с ней, и я должен прислуживать им обоим, а они шутят, и я совершенно не существую ни для нее, ни для него. На мгновение у меня потемнело в глазах, и я пролил на скатерть и на ее платье бордо, которое в ту минуту наливал ему в рюмку.

— Ты неуклюж! — воскликнула Ванда и дала мне пощечину.

Князь засмеялся, засмеялась и она, а мне кровь ударила в лицо.

 

* * *

 

После завтрака она едет кататься в маленькой коляске, запряженной английской лошадью, и сама правит. Я сижу позади нее и вижу, как она кокетничает и кланяется, улыбаясь, когда кто — нибудь из знатных господ здоровается с нею.

Когда я помогаю ей выйти из коляски, она слегка опирается на мою руку — прикосновение пронизывает меня электрическим током. Ах, она все же дивная женщина, и я люблю ее больше, чем когда-либо.

 

* * *

 

К обеду, к шести часам вечера, явились несколько дам и мужчин. Я служу за столом и на этот раз не проливаю вино на скатерть.

Одна пощечина стоит ведь больше десятка лекций — она так быстро воспитывает, в особенности когда ее наносит маленькая, полная женская рука, поучающая нас.

 

* * *

 

После обеда она едет в театр Pergola. Спускаясь с лестницы в своем черном бархатном платье с широким горностаевым воротником, с диадемой из белых роз в волосах, — она ослепительно прекрасна. Я откидываю подножку, помогаю ей сесть в карету. У подъезда театра я соскакиваю с козел; выходя из кареты, она опирается на мою руку, затрепетавшую под сладостной ношей. Я открываю ей дверь ложи и затем жду ее в коридоре.

Четыре часа длится спектакль, все это время она принимает в ложе своих поклонников, а я стискиваю зубы от бешенства.

 

* * *

 

Далеко за полночь раздается в последний раз звонок моей повелительницы.

— Огня! — коротко приказывает она и так же коротко: — Чаю! — когда огонь в камине затрещал.

Когда я вошел с кипящим самоваром, она уже успела раздеться и накидывала с помощью негритянки свое белое неглиже.

После этого Гайдэ удалилась.

— Подай ночной меховой халат, — говорит Ванда, потягиваясь с сонной грацией всем своим дивным телом.

Я беру с кресла халат и держу его, пока она лениво просовывает руки в рукава. Затем она бросается на подушки оттоманки.

— Сними мне ботинки и надень мне бархатные туфли.

Я становлюсь на колени и стягиваю маленький ботинок, который не сразу снимается.

— Живо, живо! — восклицает Ванда. — Ты мне больно делаешь! Погоди-ка, я с тобой расправлюсь!

Хлестнула меня хлыстом… Сняты наконец ботинки!

— А теперь ступай!..

Еще один пинок ногой — и я отпущен на покой.

 

* * *

 

Сегодня я проводил ее на вечер. В передней она приказала мне снять с нее шубку, потом вошла в ярко освещенный зал с горделивой улыбкой, уверенная в своей победе, предоставив мне снова предаваться в течение целых часов своим унылым однообразным думам.

Время от времени, когда дверь открывалась на минуту, до меня доносились звуки музыки. Два-три лакея попытались было вступить со мной в разговор, но, так как я знаю только несколько слов по-итальянски, оставили меня вскоре в покое.

Наконец я засыпаю и вижу во сне, что убил Ванду в припадке безумной ревности и что меня приговорили к смертной казни; я вижу, как меня прикрепили к эшафоту, опускается топор… я уже чувствую его удар по затылку, но я еще жив…

Вдруг палач ударяет меня по лицу…

Нет, это не палач — это Ванда. Гневная, стоит она предо мной, ожидая шубки.

Вмиг я прихожу в себя, подаю шубку и помогаю надеть ее.

Какое огромное наслаждение — закутывать в шубку красивую, роскошную женщину, видеть, чувствовать, как погружаются в нее дивные члены, прелестный затылок, как прилегает к ним драгоценный шелковистый мех, приподымать волнистые локоны и расправлять их по воротнику, а потом, когда она сбрасывает шубку, чувствовать восхитительную теплоту и легкий запах ее тела, которыми дышат золотистые волоски соболя… От этого голову потерять можно!

Наконец-то выдался день без гостей, без театра, без выездов. Я вздыхаю с облегчением. Ванда сидит в галерее и читает. Поручений для меня, по-видимому, не будет. С наступление сумерек, когда спускается серебристая вечерняя полумгла, она уходит к себе.

Я служу за обедом, она обедает одна, но — ни одного взгляда, ни одного звука для меня, ни даже… пощечины.

О, как я страстно томлюсь по удару от ее руки!

Меня душат слезы. Я чувствую, как глубоко она унизила меня, — так глубоко, что теперь у нее уже даже нет желания мучить меня, унижать, оскорблять меня.

Прежде чем она ложится спать, ее звонок призывал меня.

— Сегодня ты будешь ночевать здесь, в комнате. В прошлую ночь я видела ужасные сны, сегодня я боюсь остаться одна. Возьми себе подушку с оттоманки и ложись на медвежьей шкуре у моих ног.

Проговорив это, Ванда тушит свечи, так что комната остается освещенной только маленьким фонариком с потолка.

— Не шевелись, не то разбудишь меня.

Я сделал все, что она приказала, но долго не мог уснуть. Я видел красавицу — прекрасную, как богиня! — закутанную в темный мех ночного халата, лежавшую на спине, с запрокинутыми за голову руками, утопающими в массе рыжих волос. Я слышал, как вздымалась ее дивная грудь от глубокого ритмического дыхания, — и каждый раз, едва она пошелохнется, я неслышно вскакивал, прислушиваясь, выжидая, не буду ли я нужен ей.

Но я ей не был нужен.

Вся моя роль, все мое значение для нее сводились к тому, чтобы служить ей свечою впотьмах или револьвером, который кладут под подушку для безопасности.

 

* * *

 

Что это? Не помешался ли я — или это она помешалась? Что это — легкомысленный каприз изобретательного женского ума или эта женщина действительно одна из тех нероновских натур, которые находят дьявольское наслаждение в том, чтобы бросить, как червя, себе под ноги человека, мыслящего, чувствующего и обладающего волей так же, как и они сами?..

Что я пережил!

Когда я склонился на колени перед ее постелью с подносом кофе в руках, Ванда вдруг положила руку мне на плечо и глубоко-глубоко заглянула мне в глаза.

— Какие у тебя дивные глаза! — тихо сказала она. — Как они похорошели с тех пор, как ты страдаешь! Ты очень несчастлив?

Я опустил голову и продолжал молчать.

— Северин! Любишь ли ты меня еще?! — страстно воскликнула она вдруг. — Можешь ли ты еще любить меня? — И она привлекла меня к себе с такой силой, что поднос опрокинулся, чашки и все остальное попадали на пол, кофе потек по ковру.

— Ванда моя… Ванда!.. — крикнул я, как безумный, стиснул ее в объятьях и осыпал поцелуями ее губы, лицо и грудь. — В этом-то и горе мое, что я люблю тебя все больше, все безумнее, чем больше ты меня мучишь, чем чаще ты мне изменяешь! О, я умру от муки, от любви и ревности!..

— Но я еще совсем тебе не изменила, Северин, — улыбаясь, возразила Ванда.

— Не изменила? Ванда! Ради Бога… не шути со мной так бессердечно! Ведь я же сам носил письмо к князю…

— Ну, да, — с приглашением на завтрак.

— С тех пор как мы во Флоренции, ты…

— …сохранила безусловную верность тебе, — закончила Ванда. — Клянусь тебе в этом всем, что для меня свято! Я делала все только для того, чтоб исполнить твою фантазию, — только для тебя!

Но поклонником я все же обзаведусь, иначе дело не будет доведено до конца и ты, в конце концов, будешь упрекать меня в том, что я недостаточно жестока к тебе. Дорогой мой, прекрасный мой раб! Но сегодня ты должен быть снова Северином, быть только моим возлюбленным!

Я не раздала твоих платьев, они все там, в сундуке, вынь их, оденься во все то, что ты носил там, в маленьком карпатском курорте, где мы так искренно любили друш друга. Забудь все, что произошло с тех пор… о, ты легко забудешь все в моих объятьях, я прогоню поцелуями всю твою печаль…

И она нежно поглаживала меня, как ребенка, целовала, ласкала… потом сказала с прелестной улыбкой:

— Оденься же. Я тоже буду одеваться. Надеть мне меховую кофточку, хочешь? Что да, я знаю сама… Иди же!

Когда я вернулся, она стояла посреди комнаты в своем белом атласном платье, в красной, опушенной горностаем кацавейке, с напудренными волосами и маленькой бриллиантовой диадемой над лбом.

В первое мгновение она напомнила мне Екатерину II, и мне стало не по себе, но она не дала мне времени задуматься — она привлекла меня к себе на оттоманку, и мы провели два блаженных часа. Теперь это была не строгая, своенравная повелительница, а только изящная дама, нежная возлюбленная.

Она показывала мне фотографии, вышедшие за последнее время книги и говорила со мной о них так умно, так интересно, так восхищала меня своим вкусом, что я не раз в восторге: подносил к губам ее руку. Затем она прочла мне несколько стихотворений Лермонтова, и когда у меня совсем закружилась голова, она с нежной лаской положила свою ручку на мою руку — во всем лице ее, добром и ласковом, в кротком выражении глаз светилось тихое удовольствие — и спросила:

— Счастлив ты?

— Нет еще…

Она откинулась на подушки оттоманки и начала медленно расстегивать кацавейку.

Но я быстро снова прикрыл горностаем ее полуобнаженную грудь.

— Ты меня с ума сводишь… — пробормотал я, запинаясь.

— Поди же ко мне.

Я лежал уже в ее объятьях, она целовала меня, как змея… Вдруг она еще раз прошептала:

— Счастлив ты?

— Бесконечно! — воскликнул я.

Она засмеялась. Это был резкий, злой смех, от которого меня дрожь пронизала.

— Прежде ты мечтал быть рабом, игрушкой красивой женщины, теперь ты воображаешь себя свободным человеком, мужчиной, моим возлюбленным… Глупец! Мне стоит бровью повести — и ты снова мой раб. На колени!

Я сполз с оттоманки к ее ногам, — глаза мои, еще с сомнением, впились в ее глаза.

— Ты не можешь этого понять, — сказала она, глядя на меня со скрещенными на груди руками. — Я томлюсь от скуки, а ты так добр, что соглашаешься доставлять мне несколько часов развлечения. Не смотри на меня так…

Она толкнула меня ногой.

— Ты можешь быть всем, чем я захочу, — человеком, вещью, животным…

Она позвонила. Вошли негритянки.

— Свяжите ему руки за спиной.

Я остался на коленях и не противился. Затем они повели меня со связанными руками через весь сад до маленького виноградника, примыкавшего к нему с юга. Между рядами лоз виднелся маис, там и сям торчали еще редкие засохшие прутья. В стороне стоял плуг.

Негритянки привязали меня к шесту и забавлялись тем, что кололи меня своими золотыми булавками, вынутыми из волос, прошло, однако, немного времени, — пришла Ванда в горностаевой шапочке на голове, заложив руки в карманы кофточки; она велела развязать меня, прикрутить мне руки за спину, надеть мне на шею ярмо и запрячь меня в плуг.

Затем ее черные ведьмы погнали меня на поле — одна из них вела плуг, другая правила мной с помощью веревки, третья погоняла меня хлыстом… Венера в мехах стояла в стороне и смотрела.

 

* * *

 

Когда я на другой день подавал ей обед, она сказала:

— Принеси еще прибор, я хочу, чтобы ты сегодня обедал со мной.

Когда я хотел сесть против нее, она сказала:

— Нет, садись поближе ко мне — совсем близко.

Она в наилучшем настроении дает мне суп из своей тарелки, своей ложкой, кормит меня своей вилкой, ложится головкой, как шаловливый котенок, на стол и кокетничает со мной.

По несчастной случайности я засмотрелся на Гайдэ, подававшую мне блюда, дольше, чем это, быть может, нужно было: как-то вдруг в эту минуту я в первый раз обратил внимание на благородный, почти европейский склад лица, на прекрасный бюст, как у статуи, изваянной из черного мрамора.

Хорошенький чертенок замечает, что нравится мне, поблескивает, улыбаясь, белыми зубами. Едва она вышла из комнаты, Ванда вскочила, вся пылая гневом.

— Что! Ты смеешь смотреть при мне так на другую женщину Она нравится тебе, очевидно, больше, чем я, — она еще демоничнее…

Я испугался — такой я еще никогда ее не видел! Она вмиг побледнела вся, так что даже губы побелели, и дрожала всем телом — Венера в мехах ревнует своего раба.

Она сорвала с гвоздя хлыст и ударила меня им по лицу, потол позвала своих черных прислужниц, приказала им связать меня и потащить в погреб, где они бросили меня в темную, сырую подземную комнату — настоящую темницу.

Затем дверь захлопнулась, был задвинут засов, щелкнул запор.

Я заточен, погребен.

 

* * *

 

И вот я лежу — не знаю, сколько времени, — связанный, словно теленок, которого ведут на убой, на охапке влажной соломы — без света, без пищи, без сна. Она способна оставить меня умереть голодной смертью — и оставит, если я еще раньше не замерзну. Меня всего трясет от холода. Или, быть может, это лихорадочный озноб? Мне кажется, я начинаю ненавидеть эту женщину.

 

* * *

 

Красная полоса, как кровь, протянулась на полу. Это свет свечи сквозь дверную щель. Вот и дверь отворилась.

На пороге показывается Ванда, закутанная в свои собольи меха, и освещает факелом мое подземелье.

— Ты еще жив? — спрашивает она.

— Ты пришла убить меня? — отвечаю я слабым, хриплым голосом.

Ванда стремительно делает два шага, подходит ко мне, опускается перед моим ложем на колени и кладет на колени мою голову.

— Ты болен?.. Как горят твои глаза… Любишь ли ты меня?.. Я хочу, чтобы ты любил меня!..

Она вытаскивает короткий кинжал, клинок блестит перед моими глазами, — я содрогаюсь, думая, что она действительно хочет убить меня. Но она смеется и разрезает веревки, которыми я скован.

 

* * *

 

Теперь она велит мне приходить к ней каждый вечер после обеда, заставляет меня читать ей вслух, говорит со мной о всевозможных увлекательных вещах и вопросах. И она совсем переменилась — держится так, как будто стыдится дикости, которую обнаружила, грубости, с которой обращалась со мной.

Трогательной кротостью просветлело все ее существо, и, когда она на прощанье протягивает мне руку, глаза ее светятся той небесной добротой и любовью, которая исторгает у нас слезы из глаз, заставляет нас забыть все горести жизни и весь ужас смерти.

 

* * *

 

Я читаю ей о Манон Леско. Она чувствует, почему я это выбрал, — не говорит ни слова, правда, но время от времени улыбается и наконец захлопывает книжку.

— Вы не хотите больше читать, сударыня?

— Сегодня — нет. Сегодня мы сами разыграем Манон Леско. У меня назначено свидание на гулянье, и вы, мой милый рыцарь, проводите меня туда. Я знаю, вы это сделаете, не правда ли?

— Если прикажете…

— Я не приказываю, я прошу вас об этом, — говорит она с неотразимой очаровательностью, затем встает и, положив мне на плечи руки, смотрит на меня.

— Какие у тебя глаза! Я так люблю тебя, Северин… ты не знаешь, как люблю…

— Да, — говорю я с горечью, — так сильно, что назначаете свидание другому…

— Это я делаю только для того, чтобы привлечь тебя! — с живостью сказала она. — Я должна иметь поклонников, чтобы не потерять тебя… Я не хочу потерять тебя, — слышишь? — потому что люблю только тебя, одного тебя!

Она страстно прильнула к моим губам.

— О, если бы я могла, как хотела бы, отдать тебе всю мою душу в поцелуе… Вот… Ну, пойдем.

Она накинула простое черное бархатное пальто и надела голову темный башлык.

— Григорий повезет меня, — говорит она кучеру, садясь в коляску.

Кучер недружелюбно отошел. Я сел на козлы и со злостью хлестнул лошадей.

 

* * *

 

На гулянье в парке, в том месте, где главная аллея превращается в ветвистую чащу, Ванда вышла из коляски. Наступила уже ночь, только редкие звезды мерцали сквозь серые тучи, заволакивавший небо. На берегу Арно стояла мужская фигура в темном платье и широкополой шляпе, заглядевшись на желтые волны реки.

Ванда быстро отошла в сторону через кустарники и, подойдя к нему, хлопнула его по плечу. Мне видно было, как он обернулся, схватил ее руку… Затем они исчезли за зеленой стеной.

Мучительный час. Наконец послышался шепот из чащи: они вернулись.

Господин проводил ее до коляски. Свет фонаря коляски ярко и резко осветил крайне юное, нежное и мечтательное лицо, совершенно мне незнакомое — и блеснул на длинных белокурых волосах.

Она протянула ему руку, он ее почтительно поцеловал; потом она подала мне знак, и коляска вмиг покатилась вдоль длинной аллеи, высившейся стеной, словно обитой зелеными обоями рекой.

 

* * *

 

У садовой калитки позвонили. Знакомое лицо. Тот самый юноша.

— Как прикажете доложить? — спрашиваю я по-французски. Посетитель сконфуженно качает отрицательно головой.

— Быть может, вы немножко понимаете по-немецки? — спрашивает он робко.

— Понимаю. Я осведомился о вашем имени.

— Ах, имени у меня еще нет, к сожалению, — отвечает смущенно. — Скажите только вашей госпоже, что пришел немецкий художник из парка и просит… впрочем, вот она сама.

Ванда вышла на балкон и кивнула головой незнакомцу.

— Григорий, проводи господина ко мне, — крикнула она. Я проводил художника до лестницы.

— Благодарю вас, я сам пройду теперь, — очень вам благодарен.

И он побежал наверх. Я остался внизу и с глубоким состраданием смотрел вслед бедному немцу.

Венера в мехах запутала его душу в рыжих сетях своих волос. Он будет писать с нее, и это сведет его с ума.

 

* * *

 

Солнечный зимний день, золотом играют на солнце трепетные листья деревьев, зеленая площадь луга. У подножья галереи в пышном уборе бутонов красуются камелии. Ванда сидит в ней и рисует, а немецкий художник стоит перед ней, сложив руки, как на молитве, и смотрит на нее… нет, всматривается в ее лицо и весь поглощен лицезрением, как в забытьи.

Но она этого не замечает. Она не замечает и меня, не видит, как я окапываю заступом цветочные клумбы только для того, чтобы видеть ее, чтобы чувствовать ее близость, действующую на меня, как музыка, как стихи.

 

* * *

 

Художник ушел. Это рискованная смелость, но я дерзаю. Я подхожу к галерее, совсем близко к Ванде и спрашиваю ее:

— Любишь ли ты художника, госпожа?

Она смотрит на меня без гнева, качает отрицательно головой, потом даже улыбается.

— Мне жаль его, — отвечает она, — но я не люблю его. Я никого не люблю. Тебя я любила… так искренно, так страстно, так глубоко, как только способна была любить  . Но теперь я и тебя больше не люблю, — мое сердце опустело, умерло, — и это мне так грустно…

— Ванда! — воскликнул я, болезненно задетый.

— Скоро и ты разлюбишь меня, — продолжала она. — Скажи мне это, когда это случится, тогда я возвращу тебе свободу.

— В таком случае я всю жизнь останусь твоим рабом, потому что я боготворю тебя и буду боготворить тебя всю жизнь! — воскликнул я в порыве фанатической любви.

Сколько раз губили меня такие порывы!

Ванда смотрела на меня с большим удовольствием.

— Подумай хорошенько, — сказала она. — Я беспредельно любила тебя и обращалась с тобой деспотически. Я хотела исполнить твою фантазию. Теперь еще трепещет во мне остаток того дивного чувства, в груди моей еще живет искреннее участие к тебе. Если исчезнет и оно, кто знает, освобожу ли я тебя тогда, не стану ли я тогда действительно жестокой, немилосердной, даже грубой?.. Не будет ли мне доставлять сатанинскую радость когда я буду совсем равнодушна или буду любить другого, мучить, пытать человека, который меня идолопоклоннически боготворит, видеть его умирающим от любви ко мне?.. Обдумай хорошенько!


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 117; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!