Литературные дела (1964–1966) 4 страница



Г. Водолазов и другие молодые демократы мечтали о превращении «Нового мира» в современный «Современник» — штаб революционно-демократической, антибюрократической партии: «Между читателями и „Современником“ установился тот живой, духовный контакт, когда люди понимают друг друга с полуслова, с полунамека. Образно говоря, читатели журнала чувствовали себя членами революционного союза (пусть организационно не оформленного), центральным комитетом которого был „Современник“. Среди них бытовало даже такое название — Партия „Современника“. Создание такой „партии“, с силой которой не могла не считаться реакция и которую ввиду ее оригинальности невозможно было разогнать, создание такой партии — бессмертная заслуга Чернышевского и его ближайших сподвижников. Ибо, повторяю, журнал был не просто „любимым“, не просто „популярным“ у революционной молодежи, он был не просто „учителем и другом“, он был именно руководителем и организатором лучших революционных сил общества… Ни до, ни после не было такого легального (!) журнала, который был бы не просто органом оппозиционных сил, но крайней левой в революционном движении, главным штабом революционных сил»[429].

Публицисты испытывали сложные чувства от сравнений с прошлым веком. С одной стороны, Твардовский считал (особенно при Хрущеве), что существующая в СССР власть — в принципе своя. Обосновывая необходимость отмены цензуры, он говорил: «Советский редактор, в отличие от редактора журнала „Современник“ и „Отечественные записки“ в XIX веке, не враг своему государству и правительству»[430].

Но, прочитав биографию Достоевского, где оправдывалась дружба писателя с Победоносцевым, Твардовский возмущался: «Это все равно, как я стал бы дружить с Ильичевым и на задушевные темы с ним говорить, а вы бы меня за это нахваливали»[431]. С одной стороны — «не враг своему государству», а с другой — враг его идеологам. Но характерно, что Твардовский сравнивал себя с Некрасовым[432], а не с Чернышевским.

В редакции «Нового мира» преобладали либералы разной степени радикальности, которые оказывали сильнейшее воздействие на Твардовского. Но сам Твардовский был именно демократом, а если учесть его особенное внимание к судьбам крестьянства и приверженность социалистическим убеждениям, то Твардовский оказался своеобразной реинкарнацией эсера.

«Бухаринские», а то и «эсеровские» высказывания Твардовского не были восприняты из первоисточника, а вытекали из собственного опыта крестьянского поэта. В. Лакшин вспоминает о таких словах редактора «Нового мира»: «Ах, я должен написать про то, что сделали с деревней. Главная ошибка — когда был дан лозунг: „Сплошная коллективизация“. Сплошная! И началось…»[433] Но при этом он возражал и консервативным деревенщикам: «у деревни пути назад нет. Худо ли, хорошо ли, но нельзя вернуть насильно ко временам доколхозным»[434].

«Эсер» Твардовский и советские «кадеты» (в смысле — либералы) друг друга недолюбливали, и «холодная война» не переходила в серьезную схватку из-за общности противников. Но Лакшин подмечал, «что московская „либеральная“ элита честит Твардовского на каждом шагу. Но и он, сказать правду, пилюли не золотит»[435].

 

* * *

 

Даже поддержка Твардовским Солженицына была связана не только с литературным талантом последнего, но и с теми же идейными расхождениями. Твардовский противопоставлял элитарного и барственного Эренбурга народному Солженицыну[436]. В 1965 г. он еще придерживался «эсеровских» взглядов, которые лишь позднее, к концу 60-х гг. сменил на авторитарно-консервативные. В «Круге первом» Солженицын с уважением пишет об Учредительном собрании, в своих неопубликованных стихах — о Бухарине, а в частных разговорах противопоставляет настоящую советскую власть, которая существовала до разгрома левых эсеров, и диктатуру партии большевиков[437]. Официальный критик А. Сурков охарактеризовал взгляды Солженицына, отраженные в произведениях его архива, как «эсеровщину»[438], а не, скажем, «белогвардейщину». В конце 60-х гг. Солженицын характеризовал свои взгляды как «нравственный социализм»[439]. Но противником ленинизма он был уже тогда.

Занявшись ленинской темой, Солженицын собирался сначала самостоятельно читать работы Ленина, чтобы показать противоречивость его взглядов (вывод, таким образом, предшествовал самому изучению). Но в 1965 г. Солженицыну привезли работу американского журналиста Фишера, который уже опубликовал «сшибку» цитат Ленина разных периодов жизни. Солженицын понял, что самого Ленина уже можно не читать: «я сэкономил на этом несколько лет… Теперь ничего не надо, все сделано. По любому вопросу он дает: „Ленин — вот, Ленин — вот. Это просто змея, это просто — беспринципнейший человек“»[440].

Уже в 1965 г. Солженицын считал, что Западная Украина, Прибалтика и Закавказье должны отделиться от СССР[441]. По мере работы над «Августом четырнадцатого» во второй половины 60-х гг. Солженицын смещается от «эсеровских» к монархическим взглядам.

Объясняя свое отношение к Солженицыну, Твардовский писал: «Солженицын стал уже не сам по себе, а преддверием тенденции — назад или вперед»[442].

Солженицын не считал Твардовского «своим»: «Он со мной открыто — а я — никогда»[443]. Твардовский после очередного внезапного, несогласованного шага Солженицына даже обвинял его в предательстве, но потом отходил, продолжал бороться за нового классика[444]. Редактор «Нового мира» возмущался: «я за вас голову подставляю, а вы… Да и можно его понять: ведь я ему не открывался, вся сеть моих замыслов, расчетов, ходов, была скрыта от него и проступала неожиданно»[445].

Солженицын дал Твардовскому на прочтение пробные главы «Августа четырнадцатого», еще не перегруженные деталями и без контрреволюционных фрагментов. Твардовский был очень доволен, считал вещь вполне проходимой. «Ведь не говорил же я ему, какие еще будут в „Августе“ шипы»[446].

Но когда «Август» попал в самиздат целиком, он вызвал углубление трещины между Солженицыным и большинством прогрессистов. Эта вещь с ее антибольшевизмом и антидемократизмом, апологией социального порядка Российской империи, вызвала неудовольствие и правой руки Твардовского Лакшина, и коммунистов-диссидентов Копелева и Медведева[447]. «С „Августа“ начинается процесс раскола моих читателей, потери сторонников, и со мной остается меньше, чем уходит… Следующими шагами мне неизбежно себя открывать, пора говорить все точней и идти все глубже. И неизбежно терять на этом читающую публику, терять современников в надежде на потомков»[448].

Солженицын неверно оценил причины этого раскола, от чего просчитался и с потомками. Углубление критики вело только к росту популярности писателя, «Архипелаг» привел к новому всплеску популярности Солженицына в оппозиционной среде. Раскол в среде тех, кто восхищался его критикой, происходил не от ее углубления, а от предложения вернуться к Российской империи.

Падение влияния Солженицына как идейного лидера не влияло на его авторитет как вольнодумца и человека, не уступающего давлению власти. Солженицын был популярен в среде советской творческой элиты, и она демонстрировала это даже таким друзьям СССР, как американский певец и актер Дин Рид. Он написал обличительное письмо против Солженицына (скорее направленное даже не против него, а против американских защитников писателя в США — у западного диссидента были свои задачи). Каково же было удивление Рида, когда при встречах с советскими людьми после концертов он услышал от них, что его письмо «отрицательно воспринято интеллигенцией и молодежью» в СССР[449].

 

* * *

 

Решающее наступление на «Новый мир» как прибежище «очернителей», началось в 1968 г. (в рамках общего похолодания, связанного с подавлением чехословацкого «социализма с человеческим лицом»). Сначала в «Огоньке», а потом и в «Правде» был констатирован кризис «Нового мира»[450]. Действительно, положение журнала было кризисным, поскольку в новых условиях он не мог продолжить прежнюю политику публикации резонансных произведений. Без этого журнал терял свое лицо.

Ситуацию осложнил вопрос о публикации поэмы Твардовского «По праву памяти». Как и все материалы «Нового мира», она теперь тяжело проходила цензуру, ушла в самиздат. В итоге затяжки с публикацией поэма была опубликована на Западе, что было неприятным сюрпризом для Твардовского и привело к тяжелым объяснениям «наверху».

Реформистов теснили и на других направлениях. В 1969 г. Аксенов, Вознесенский и Розов вынуждены были покинуть редколлегию «Юности».

В начале 1970 г., когда стало известно, что Твардовский смертельно болен, начались перестановки в редакции «Нового мира». 12 февраля 1970 г. Твардовский подал в отставку с поста главного редактора. «Новый мир» в прежнем качестве перестал существовать[451]. Через полтора года Твардовский скончался.

Для симметрии в ноябре 1970 г. экзекуции в ЦК подверглась и редакция «Молодой гвардии», после чего редактор А. Никонов со своей командой вынуждены были подать в отставку в начале 1971 г.

 

 

Глава VI

Почва и Запад

 

Борьба «западников» и «почвенников» в той или иной форме шла в России с Петровский времен (до попытки Петра втащить Россию на Запад грубой силой аналогичная борьба носила характер православного противостояния католицизму). В XIX в. оформились лагеря сторонников развития по западному пути («западники») и сохранения отечественной традиции, «почвы» («почвенники»). Западничество было теснее связано с идеей прогресса и, соответственно, имело много точек соприкосновения с социалистической и демократической идеями. Почвенничество было более склонно к охранительству и консерватизму. Дальнейшее усложнение идейной структуры было связано с развитием социалистических и демократических идей, революционными потрясениями. Потрясения, впрочем, завершились в 20-30-е гг. насильственным свертыванием идейного спектра почти к точке. И после Великой Отечественной войны история стала повторяться на новой почве, где сплавились национальная традиция и коммунистический проект.

 

Игры патриотов

 

В 40-е гг. легальные идейные различия проявлялись намеками, которые не могли заметно отойти от изгибов официальной линии. Сталин позволял себе качнуть ее то к большей ортодоксии, то к традиции. Но серьезные уклонения тогда были невозможны, и, громя космополитов, Система не забывала и русофилов — стоило ленинградским руководителям заговорить о создании столицы России, отдельной от столицы СССР, как полетели головы.

Итогом идейного развития сталинского СССР стал советский патриотизм, в котором главенствовали достижения СССР, русскому народу отводилось почетное место первого среди равных, а Западу — роль источника мирового зла.

Любое движение от советского патриотизма к национализму несло государству не меньшую угрозу, чем прогрессисты с их скрытым ревизионизмом. Ведь СССР был государством многонациональным, и подчеркивание роли одного народа не может не вызвать сопротивления представителей других. Русские и русский язык были скрепляющим клеем многонационального государства, но представитель любого народа должен был знать, что он может сделать в этом государстве любую карьеру — как Сталин и Каганович. Для СССР не было болезни страшнее, чем присущая национализму явная или скрытая ксенофобия, но при этом пестовался патриотизм — любовь к большой и малой родине, лишенная неприязни к другим народам. Русский патриотизм вполне укладывался в рамки советского, пока не перерастал в национализм, предполагающий помимо патриотизма еще и национальные преимущества и привилегии, а то и национальную неприязнь.

В то же время ксенофобия воспроизводилась на бытовом уровне сохранявшимися межнациональными противоречиями. На политическом уровне ее источником были кадры, воспитанные на сталинских кампаниях 40-х гг. Многие из них с недоверием относились к «космополитичным» евреям, «склонным» к контактам с Западом. Теперь евреев не притесняли открыто, но в некоторые важнейшие для «безопасности» сферы ходу не давали. Сталкиваясь с проблемами в карьере, советские люди еврейского происхождения также нередко консолидировались в борьбе за место под солнцем.

Постоянная клановая борьба, которая идет в административных коридорах, должна быть как-то объяснена ее участниками — особенно если они живут в обществе, «лишенном классовых противоречий». Проигрывая карьерные стычки, чиновники и номенклатурные интеллектуалы ищут объяснение поражений не в собственных качествах, а в заговоре, направленном против них. Если раньше роль заговорщиков выполняли полумифические саботажники и троцкисты, то по мере социальной стабилизации страны все большее значение приобретали национальные мотивы. Враждебное влияние должно было быть занесенным извне, например — по линии национальных уз. Чиновники, склонные к национализму, видели объяснение в космополитической нации евреев, которая проникла в тело «социализма» и вредит славянскому ядру. При этом ксенофобы часто сталкивались и с «хорошими евреями». Чтобы объяснить эту странность, было принято различать просто евреев и сионистов — тайно организованных еврейских националистов, стремящихся к мировому господству. Поскольку евреи организуются в сионистское подполье и с его помощью делают карьеру, то и сопротивление карьере евреев должно быть организованным. Так как националистам мешали не только евреи, но и другие конкуренты, быстро возникло мнение о том, что евреи используют в своих интересах русских и представителей других народов, включая их в свои масонские ложи, управляя политиками через их жен. К тому же евреями следовало считать всех, кто состоял с собственно евреями в каком-либо родстве, а также скрытых евреев с русскими фамилиями и семитскими чертами внешности.

Чиновники и интеллигенция в силу социальных причин нередко видели зло друг в друге. И здесь объяснение противоречий легко было найти в национальной плоскости. Интеллигент, грустивший о разрушении храмов, мог усмотреть причину беды в космополитичном чиновнике, а чиновник, радеющий за державу — возмущаться подрывными намеками интеллигента с еврейской фамилией.

В бесчисленных учреждениях СССР шла тайная война «своих» и «чужих». Н. Митрохин пытается даже отождествить с националистами целые кланы в номенклатуре («группу Шелепина» и «группу Павлова»[452]). Это позволяет крайне расширительно трактовать русский национализм и безмерно преувеличивать влияние идеологии русского национализма в среде советского чиновничества. Работал в подчинении Шелепина или Павлова — знамо дело — националист. Сотрудничал с тем, кто работал в подчинении Павлова — тоже националист. Так русским националистом «оказался» даже писатель-фантаст Ефремов (см. Главу XI). Впрочем, Н. Митрохин на этом не останавливается, и затем утверждает, что «большинство сотрудников аппарата» (партийно-государственного аппарата) «в той или иной степени разделяли этнонационалистическую мифологию»[453]. Как Н. Митрохин подсчитал, меньшинство это было или большинство — он не объясняет. Но становится ясно, что группы Павлова и Шелепина здесь не при чем — они явно не составляли большинство советских чиновников.

Отнесение к националистам целых кланов советской номенклатуры — сомнительная и во всяком случае не доказанная гипотеза. Н. Митрохин не приводит доказательств, что все чиновники, служившие под началом Шелепина и Павлова отличались особенно высоким уровнем национализма и ксенофобии, превышающим бытовой — распространенный практически во всех кланах вперемежку с более строгим интернационализмом, унаследованным от коммунистической ортодоксии. Национализм мог укрепиться у чиновника под влиянием начальника-ксенофоба, но в условиях советской системы это было не обязательно. Взгляды человека складывались под влиянием более разнообразных и не настолько фатальных факторов. К тому же Н. Митрохин не привел доказательств, что лично Шелепин и Павлов были националистами-ксенофобами[454].

Мы располагаем и свидетельством о тактичности Павлова, когда речь шла о национальном вопросе. Член МГК ВЛКСМ А. Герулайтис вспоминает, что как литовец, стал во время выступления путаться в русских словах, что вызвало недовольный шум в зале. Павлов вмешался и призвал собравшихся вести себя тактично, так как товарищ принадлежит к другой национальности и потому может говорить по-русски не гладко. Герулайтис никогда не замечал, чтобы к нему в аппарате Павлова плохо относились потому что он не русский и никогда не слышал разговоров о сионизме в СССР[455].

Националистам откровенно симпатизировали и покровительствовали не целые кланы номенклатуры, а отдельные, хотя и весьма влиятельные чиновники, такие, как член Политбюро в 1960–1976 гг. Д.С. Полянский, завотделом науки и учебных заведений ЦК С. Трапезников, помощник Брежнева В. Голиков[456].

В 60-е гг. в среде чиновничества было более характерно противостояние охранителей и реформистов. Сплочение национал-патриотов началось первоначально не в бюрократических кланах, а в среде интеллигенции, прежде всего — литераторов. А они принялись пропагандировать власти.

Большинство патриотов были «красными», то есть советскими державниками. Но были и «белые» (И. Глазунов, В. Кожинов и др.), симпатизировавшие идеям монархизма, искавшие идеал в Николае II и (или) Александре III, белых генералах и эмигрантских деятелях.

Также как «красные патриоты» пропагандировали старших по положению в обществе охранителей, «белые патриоты» пропагандировали «красных». Так, А. Ципко вспоминает о том, как на банкете в честь окончания семинара комсомольских работников в присутствии ряда руководителей ЦК ВЛКСМ он произнес тост в защиту России, «которую мы потеряли», и которая «лежит сейчас под обломками левацких экспериментов». Он призвал открыть для себя имена Н. Бердяева, С. Булгакова, С. Франка[457]. А ведь в это же время был раскрыт ВСХСОН, который исповедовал такую же идеологию. Возможно, А. Ципко преувеличил резкость употребленных им тогда выражений, но во всяком случае никакого отпора он не встретил. «Заведующий отделом пропаганды Ганичев шутил: „Ты у нас, Саша, проходишь в ЦК за белого специалиста. Если Ленин привлекал на работу „белых специалистов“, то почему нам нельзя для развода иметь одного веховца конца шестидесятых“»[458].

«Красные патриоты» смотрели на «белых» снисходительно и с интересом — как к источнику запретной информации. Чиновники считали доступ к «диссидентщинке» своей привилегией также, как члены ЦК имели уже совсем легальный доступ к литературе для ограниченного пользования, которая дублировала значительную часть тамиздата.

«Красные патриоты» преобладали над «белыми». Тот же В. Ганичев вспоминает: «на фоне мощного красного потока белая струйка была едва ли заметна»[459].

«Наш патриотизм тогда был не имперским, а советским. Все мы были дети Советского Союза и признавали важность его социальных достижений. Мы считали себя государственниками и не собирались покушаться на фундамент советского строя. На этом фундаменте мы стремились противостоять тенденциям, которые считали вредными. У нас было недовольство тем, как живет русский народ, каково его положение среди других народов, культурной политикой, засильем бюрократии, которая ничего в культуре не понимает. Мы готовим к печати такого-то, а нам из ЦК резолюция — вычеркнуть из плана. Мы готовим собрание сочинений Распутина, а нам из ЦК резолюция — не дорос» [460], - вспоминает сотрудник издательства «Молодая гвардия» С.Н. Дмитриев.

Многие «красные» были еще и сталинистами, но полного согласия по этому вопросу не было даже в среде «красных патриотов», не говоря уже об антикоммунистах. Патриоты представляли собой коалицию сталинистов (А. Никонов, В. Чалмаев, Ф. Чуев и др.) и антисталинистов (В. Астафьев, В. Белов, И. Глазунов, В. Солоухин и др.).


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 123; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!