Реформа 1961 г. и усиление сергианцев



 

Пик противостояния Церкви и государства в 1960–1961 гг. длился недолго — РПЦ пошла на уступки, а государство не стало развивать инициативу за пределы, намеченные январским постановлением 1960 г.

Весной 1960 г. Синод разослал предложения по внесению поправок в «Положение об управлении русской Православной Церковью»[287]. Только 16 января 1961 г., когда основные позиции были согласованы, вышло постановление Совета министров «Об усилении контроля за деятельностью церкви».

Церковная реформа предполагала «отстранение духовенства от административных, финансово-хозяйственных дел в религиозных объединениях», передачу этих дел органам, выбранным из числа верующих, «перекрытие всех каналов благотворительной деятельности церкви», «ликвидацию льгот для церковнослужителей в отношении подоходного налога, обложение их как некооперированных кустарей, прекращение государственного социального обслуживания гражданского персонала церкви, снятие профсоюзного обслуживания», перевод служителей культа на твердые оклады, «ограждение детей от влияния религии»[288].

18 апреля 1961 г. Синод утвердил поправки к Положению об управлении 18 июля в день памяти Сергия Радонежского в Троице-Сергиевой Лавре состоялся Архиерейский собор, который по докладу митрополита Пимена (Извекова) принял согласованные с государством поправки к «Положению об управлении Русской Православной Церкви». Священники и клирики устранялись от участия в приходских собраниях и приходских советах, занимавшихся хозяйственными делами. Реальная власть передавалась избранной приходским собранием тройке (староста, его заместитель и казначей).

Четырех строптивых архиепископов, которые могли выступить с протестами, не пригласили на Собор, а все же явившегося Ермогена не допустили к заседаниям.

Патриарх Алексий так обосновал перемены: «Умный настоятель, благоговейный совершитель богослужений и, что весьма важно, человек безукоризненной жизни, всегда сумеет сохранить свой авторитет в приходе. И будет прислушиваться к его мнению, а он будет спокоен, что заботы хозяйственные уже не лежат на нем и что он может всецело отдаться духовному руководству своих пасомых»[289].

После принятия актов 1961 г. через церковные советы проведено увольнение строптивых священников в тех регионах, где их защищали архиепископы. Но поскольку государственных репрессий против этих священников обычно не следовало, они затем находили место в новых приходах.

Собор 1961 г. расширил состав священного Синода, в него вошли митрополиты Пимен (Извеков) и Никодим (Ротов), сменивший Николая на посту главы Отдела внешних церковных сношений.

В 60-е гг. стала усиливаться тенденция, противостоящая консерватизму Алексия с полуобновленческих позиций, опирающихся на наследие Патриарха Сергия. Лидером этого течения в 60-70-е гг. как раз и стал митрополит Никодим. Архиепископ Василий рассказывает: «Нам пришлось лететь вместе на том же самолете из Афин до Брюсселя после окончания Родосского Совещания. По дороге он разговорился и начал рассказывать о Патриархе Алексии, вернее, жаловаться на трудности с ним: „Мы все жалеем, что патриарх Сергий так скоро умер. Если бы он прожил дольше, он многого бы добился для Церкви. А Патриарх Алексий — робкий и равнодушный человек, он аристократ и барин, а поэтому смотрит на Церковь, как на свою вотчину. Он считает, что может в ней распоряжаться, как ему вздумается. К архиереям он относится свысока, чуждается их, считает невеждами. Странная вещь, сам же их выбрал, сам их рукоположил, а теперь чуждается их. Свои аристократические связи ставит выше церковных отношений“»[290].

Эти слова перекликаются с информацией А. Осипова — такое мнение было широко распространенным. Любопытный штрих — Никодим был диссертантом Осипова[291]. При том, что Осипов до 1959 г. скрывал свои антиклерикальные, а затем и атеистические взгляды, но его инакомыслие было заметным, и высказываемое в умеренной форме, не вызывало отторжения архимандрита Никодима.

Н. Митрохин связывает кадровые перемены времен Хрущева с надеждами партии и правительства «задушить Церковь». «Для этого Совет по делам РПЦ подобрал из молодых, перспективных и, как казалось, просоветски настроенных священников несколько десятков кандидатур, которых решениями Священного Синода в 1959–1962 гг. сделали епископами»[292]. Это утверждение выглядит несколько натянутым. Во-первых, «несколько десятков» — это 20 (для сравнения — в 1965–1967 гг., уже при Брежневе, было хиротонисано 19 епископов). Во-вторых, если «инфильтрация» «крестников Никиты Сергеевича», как назвал их Н. Митрохин, ставила целью установление контроля над РПЦ и даже ее ликвидацию, то непонятно, почему их так легко одобрил «неподконтрольный» прежде Синод. Если Синод и прежде был подконтролен, то хиротонисание «крестников» ничего не меняло. Напомним также, что до 1961 г. Совет возглавлял сторонник компромисса КПСС и РПЦ Г. Карпов. Но и после его отставки кадровый вопрос оставался плодом компромисса — Алексий выдвигал предложения, а Совет и партийные инстанции давали санкцию. Скажем, после отставки митрополита Николая на его место Патриарх предложил митрополита Ленинградского Питирима. В. Куроедов предложил поддержать эту кандидатуру, так как митрополит «правильно понимает политику нашего государства»[293]. Алексий жаловался на то, что государство вмешивается в процесс назначения иерархов, но на практике инициатива в кадровом вопросе принадлежала все же ему, а государство следило, чтобы не усилились позиции строптивых церковных деятелей.

Так что версия шпионской спецоперации по внедрению агентов в руководство РПЦ плохо вяжется с известными фактами. В том числе и теми, которые приводит сам Н. Митрохин[294]. Епископы «призыва» 1959–1962 гг. были лояльны Советскому государству, но они не были его агентами и жили идейной жизнью, далекой от марксизма-ленинизма. Их кандидатуры были утверждены путем согласования всех заинтересованных сторон — и Совета, и иерархии РПЦ, где первейшее слово принадлежало Патриарху.

Возглавив Отдел внешних сношений, Никодим проявил себя как умелый дипломат. Он добился от собратьев по православию из других стран согласия не вносить в совместные документы задачу борьбу с атеизмом, а католикам, от которых это было бессмысленно требовать, говорил, что делегация РПЦ может присутствовать в качестве гостей на II Ватиканском соборе, даже если там будут критиковать атеизм: «против этого мы совсем не возражаем, наоборот. Нам только важно, чтобы Собор не провозгласил крестового похода против коммунизма и советской власти»[295]. И то, и другое было полезно для внешнеполитических интересов СССР.

В то же время Никодим прилагал большие усилия, чтобы ослабить давление на Церковь, не вступая в открытый конфликт с государством. Так, чтобы прекратить нападки на Ленинградскую духовную академию, он подключил ее к внешнеполитической работе.

С усилением сергианцев связаны и изменения в идеологии части руководства РПЦ. Более заметно в их выступлениях и проповедях стало унаследованное от обновленчества (к которому в 20-е гг. был причастен и будущий патриарх Сергий) «Октябрьское богословие» — проведение параллелей между заветами Христа и социалистическими идеями. «Правда, подобные взгляды вызывали неприятие у многих священнослужителей, и в 1970-е гг., когда волна гонений схлынула, процесс такой „модернизации“ по существу прекратился»[296], — комментирует М.В. Шкаровский. Эта увязка полевения и «гонений» не точна — архиепископ Василий (Кривошеин) с недовольством пишет об «Октябрьском христианстве» на Соборе 1971 г. Проводником этой тенденции был митрополит Никодим, деятельность которого продолжалась и в 70-е гг.[297]

В докладе митрополита Никодима, посвященного юбилею Собора 1917–1918 гг., критиковались антисоветские выступления священников в первые годы советской власти как «ошибки и заблуждения, обусловленные духовной связью его участников со старым миром»[298]. Этот взгляд нашел отражение и в речах Патриарха, составленных не без влияния Никодима и других сергианцев. В своем послании, посвященном пятидесятилетию Октябрьской революции, патриарх Алексий I говорил о присутствии в ней «начинаний, созвучных евангельским идеалам»[299]. Эту точку зрения поддерживал в своих выступлениях и будущий Патриарх митрополит Пимен.

Были возможны и более радикальные мнения в духе «теологии освобождения». Так, архиепископ Львовский Николай заявил на одной из международных конференций: «истинный последователь Евангелия должен в настоящее время взять в руки автомат и бороться вместе с повстанцами против фашистов и капиталистов»[300].

Церковь была одним из полей, на котором разыгрывалась борьба идей, развернувшаяся в советском обществе. Антитрадиционалистские заявления Никодима были продиктованы не только его лояльностью власти, но и собственной позицией в вековом внутрицерковном конфликте между новаторами и традиционалистами.

В то же время, Никодим прекрасно осознавал противоречие православного мировоззрения и основ коммунистического режима. В этом отношении характерно его объяснение большей свободы Церкви в Югославии, чем в СССР: «Те, кто делает такое сравнение, упускают из виду основное различие между Югославией и Россией. В Югославии Православие — это, прежде всего, быт, национальная традиция, ничем не угрожающая властям, а потому она и терпит такое Православие. А у нас — это вера, идеология, мировоззрение, исповедничество даже, отвергающее самые основы строя. Власть наша видит здесь опасность для себя и потому более жестко относится к Церкви»[301]. «Диалог между марксизмом и христианством он отвергал, считал его нечестным взаимным обманом. Об этом он открыто говорил на Пятой ассамблее Всемирного Совета Церквей в Упсале в 1968 году и во многих других местах на Западе. Нужно сказать, что держаться так твердо такой позиции ему было не трудно. Помогало то обстоятельство, что и советская власть настроена тоже против всякого диалога между марксистами и христианами»[302]. Советскому государству нужен был заповедник, а не активное общественное движение в лице РПЦ.

 

Гонения или притеснения?

 

Установив новые рамки отношений с РПЦ, власти принялись решительно загонять в них Церковь.

В 1961 г. была проведена ревизия церковного имущества, и государство отбирало все, что не было полностью оформлено. С 1962 г. духовенство было переведено на твердые оклады, а кто получал деньги непосредственно от верующих — снимался с регистрации. Против упорствующих могли применить и уголовные репрессии. Но власти и здесь предпочитали начать с профилактики: «Более того, когда против кого-нибудь имеется обвинение, что он скрывает свои доходы, его никогда сразу не предают суду, но вызывают сначала к фининспектору на объяснение, и если обвинение оказывается правильным, дают возможность в известный срок уплатить требуемую сумму и только в случае отказа привлекают к суду»[303], - говорил митрополит Николай архиепископу Василию.

Но те иерархи, которые продолжали заниматься хозяйственными делами, могли оказаться в заключении за хозяйственные преступления, особенно, если к ним были другие претензии (был осужден архиепископ Казанский Иов).

Государство осуществляло переучет приходов, выявление малоиспользуемых, «затухающих» приходов. Пресекалась материальная помощь таким приходам из центра. Не удавалось сохранить приходы, не пользовавшиеся популярностью у прихожан или расположенные в местностях с небольшим количеством верующих. Эти меры продолжали проводиться и после отставки Хрущева.

Была введена регистрация треб — верующие попадали «под колпак» государственных органов, и у них начинались неприятности на работе. Правда, выполнить это решение полностью оказалось уже невозможно — требы продолжались и без регистрации, и со второй половины 60-х гг. государственный контроль за регистрацией ослаб.

Верующие сопротивлялись и попытке отделить Церковь от воспитания детей. Дружинники пытались не пускать детей в церкви, что то и дело приводило к потасовкам, а то и небольшим волнениям.

Количество жалоб на самоуправство властей со стороны верующих в 1961–1962 гг. возросло вдвое — и это были открытые протесты, не говоря уж о латентном недовольстве. В некоторых местностях «плановое» сокращение числа церквей приводило к массовым волнениям, в которых принимали участие сотни, а то и тысячи людей — в Киеве, Клинцах Брянской области, Ново-Збруевке Херсонской области.

Но компромисс 1961 г. привел к постепенному спаду антирелигиозной кампании. Симптомом нормализации стало награждение Алексия орденом Трудового Красного знамени за миротворческую деятельность 8 ноября 1962 г. За первые 8,5 месяца 1963 г. было снято с регистрации 310 храмов — в 4 раза меньше, чем до октября 1962 г.[304] Это была уже заметная «оттепель» в отношениях государства и РПЦ. Буря стала стихать.

Но это не значит, что отношения полностью нормализовались. В 1963 г. была закрыта Киево-Печерская Лавра. Почаевская устояла, но число монахов сократилось в несколько раз. Руководство УССР надеялось добиться закрытия Лавры, монахов подвергали психиатрическому освидетельствованию, разгоняли паломников — но их становилось все больше.

Число монастырей сократилось с 47 до 16 — в новых экономических условиях небольшие монастыри просто не могли выжить. Число монахов сократилось в два раза (то есть меньше, чем количество монастырей). В 1964 г. впервые с 30-х гг. в Москве был снесен храм — Малого Преображения.

Притеснения РПЦ были сильнее, чем других конфессий. В 1958–1964 гг. было закрыто 5863 православных прихода (большинство в 1960–1962 гг.) и 865 общин иных конфессий. В итоге число последних достигло 60 % от числа православных. При этом наступление против РПЦ способствовало росту сектантства, о чем партийные органы предупреждали уполномоченные по делам РПЦ[305].

Особенно тяжело атеистическим агитаторам приходилось при столкновении с баптистами. Их методы пропаганды были хорошо продуманы[306]. Партийные агитаторы отмечали, что баптисты втягивают новых людей в свое вероисповедание «по случаю какого-нибудь горя»[307]. Секретарь сталинского райкома Хабаровска Безуглова рассказывала: «Баптисты работали по своей методе „поговори с каждым“… Я как-то разговаривала с одной женщиной, у нее было несчастье, в семье пил муж, баптисты на него как-то повлияли, и он перестал пить»[308]. Вот беда-то для партработников — баптисты могут так повлиять, а коммунистические пропагандисты — не могут. «А эта женщина решила, что это бог спас, бог оздоровил обстановку в семье, и она и дочь втянула туда, и сына втянула. Она верит в это довольно основательно. Разубедить семью такую очень трудно»[309]. Может, прежде чем разубеждать, попробовать с алкоголизма начать?

Чтобы как-то остановить рост баптизма, приходилось даже соглашаться на публичные диспуты с ними. Чтобы победить, партийные агитаторы собирали большой численный перевес — треть верующих, две трети — сторонники атеизма. В этих условиях можно было устроить пресвитеру обструкцию, «пришибить на трибуне», да еще вывалить на него личный компромат[310].

Не лучше было и с католичеством. Ватикан назначает священников, «враждебно настроенных к Советской власти», — докладывали в отдел пропаганды и агитации ЦК. А где найти других, если кадры католического клира из числа советских граждан почти поголовно отсидели в лагерях, а еще недавно были гражданами других государств — к западу от границы СССР 1939 года[311]. Большим успехом считалось, что в ходе антирелигиозной кампании в Литве в 1958–1959 г. заключение браков в костелах Каунаса сократилось на треть[312]. Но ведь две трети остались.

 

* * *

 

«Времена хрущевской оттепели обернулись для представителей различных конфессий лютым морозом»[313], — пишет авторитетный исследователь церковной истории М.В. Шкаровский. Но приведенный им материал не подтверждает этого приговора. Если то, что происходило в 1960–1963 гг. — «лютый мороз», то что тогда — события 20-30-х гг. Искусственно трагедизируя ситуацию времен Хрущева, авторы девальвируют само понятие «гонений», уравнивают «мороз» и «похолодание», действительную трагедию довоенного периода с куда более мягким конфликтом начала 60-х гг.

Чтобы дополнительно драматизировать историю конфликта РПЦ и советского государства в 60-е гг., М.В. Шкаровский сообщает: «Активной деятельности Московской патриархии на международной арене, развернутой в 1962–1963 гг. митр. Никодимом, оказалось недостаточно, чтобы предотвратить последнее, но, вероятно, самое ожесточенное наступление на Церковь в СССР»[314]. Итак, после постепенной нормализации отношений РПЦ и государства в 1962 г. пришла новая волна гонений — еще сильнее, чем притеснения 1958 и 1960–1961 гг. С содроганием ждем подробностей. Но историк Церкви сообщает лишь о продолжении прежней политики — о контроле за тем, чтобы священники не брали денег у прихожан в собственный карман, чтобы церковные здания правильно оценивались, о планах «усиления атеистической пропаганды». Руководитель идеологической работы Л. Ильичев продолжал мечтать о преодолении религии ко времени построения коммунизма, но он же предостерегал «перегибщиков»: «Видимо, надо найти способ, чтобы не допускать произвола»[315]. Это был новый этап свертывания притеснений — нужно было окончательно ввести процесс в плановые рамки, затормозив разгулявшуюся местную инициативу.

Иерархи приняли эти правила игры. Митрополит Никодим говорил архиепископу Василию в частном разговоре (дело происходило за рубежом): «Я знаю, — сказал он, — что у вас на Западе сложилось убеждение, что в Советском Союзе происходит гонение на Церковь. (А это было как раз во времена хрущевского правления и всяческого гонения, когда церкви закрывались тысячами. — А.В.) На самом деле это не так! Неправильно говорить о закрытии приходов. То, что происходит, нужно назвать словом „перераспределение“ или укрупнение самих приходов ради пользы церковной жизни. Например, бывает, что иногда в сравнительно небольшой местности действуют две церкви, одна рядом с другой на расстоянии нескольких сот метров. Это нецелесообразно! Одна церковь даже мешает другой, поэтому мы объединяем оба прихода, и потому приходится закрывать один из храмов. Бывает, что где-нибудь в сельской местности действует храм, а прихожан и верующих очень мало, они не могут ни содержать духовенство, ни ремонтировать храм, и даже сами просят его закрыть.

То же самое происходит и с семинариями. Некоторые из них, как Вы, наверное, знаете, закрылись, но это потому, что в них не поступало достаточное количество семинаристов, они пустовали. После войны был процесс, когда был большой недостаток в духовенстве, тогда открыли много семинарий… ну, а сейчас духовенства много, нет необходимости в стольких семинариях…»[316]

Позднее, уже в брежневскую эпоху, когда ситуация стала спокойнее, Никодим вспоминал: «Часто обвиняют архиереев в том, что они не противятся закрытию церквей, — продолжал он рассуждать, — но возможности архиереев в этом вопросе очень ограничены, больше зависит от верующих, от их активности. А ее часто нету. Вот, например, когда я был архиепископом в Ярославской епархии, там тоже началось закрытие церквей, и верующие стали обращаться ко мне за помощью. Я им говорю: „Подайте прошение, что вы хотите сохранить храм, соберите побольше подписей, и тогда я смогу лучше вам помочь“. И что ж Вы думаете? Мнутся, жмутся, отнекиваются, и, в конце концов, ни один не подписывает, боятся»[317]. Где не боялись, там власть отступала и сохраняла храм.

КПСС все время принимала планы «усиления», но после 1961 г. все уже было усилено, и всем гражданам СССР уже успели сообщить, что «Бога нет», и почему это так. М.В. Шкаровский не привел фактов каких-то новых, «самых ожесточенных» преследований верующих, отличающихся от предыдущего «фона». Как и обещал В. Куроедов, государство не намеревалось сокрушать Церковь, но ужесточило соблюдение финансовой дисциплины и вело «плановое сокращение» числа церквей и монастырей до числа, необходимого по мнению Совета для достаточного «удовлетворения религиозных потребностей верующих» — как будто речь шла о вредной привычке, вроде употребления алкоголя. Пить будут, но лучше бы поменьше.

Весной 1964 г. по линии Совета по делам РПЦ развернулась борьба против перегибов в антирелигиозной работе. Преодоление перегибов поддержал и начальник 5-го управления КГБ Ф. Бобков[318].

В условиях «оттепели» и тем более «застоя» борьба течений уже не велась на уничтожение, и хрущевское «гонение» на практике не угрожало Церкви, что бы ни говорил сам первый секретарь. Как коммунист, Хрущев надеялся на то, что когда-нибудь успехи науки победят религиозные предрассудки. Но не найдено доказательств того, что он стремился достичь такого результата насилием, разрушением церковной инфраструктуры. Православный историк В. Цыпин справедливо указывает, что «решительное отличие хрущевских гонений от тех, которые обрушились на Церковь в 20-е и 30-е гг., заключались, однако, в том, что они прошли без кровопролития и почти без арестов»[319].

 

Никакой антисоветчины

 

После отставки Хрущева его наследники сочли положение Церкви в обществе оптимальным, и в отношениях РПЦ с государством установился мир и сотрудничество.

В январе 1965 г. было принято постановление президиума Верховного совета СССР «О некоторых фактах нарушения социалистической законности в отношении верующих».

Это не мешало властям по-прежнему сокращать количество храмов. Ведь экономические трудности сохранялись — чтобы получить имущество, необходимое для любых хозяйственных работ, нужно было договариваться с хозяйственными руководителями, и часто — на полулегальных основаниях. Это умели не все старосты и священники. Тем более, что старосты могли оказаться и прямыми ставленниками местных органов власти, стремящихся избавиться от прихода на своей территории. Однако если местная инициатива подобного рода была возможной, то аппарат ЦК уже стоял на страже достигнутого равновесия. Так, во время вспышки холеры 1970 г., митрополит Пимен издал указ, ограничивающий применение ряда ритуалов (вероятно, под давлением Совета по делам религий), в ЦК это было признано неправильным: «Вы заставили написать подобное распоряжение самого митрополита Пимена. Он ведь верующий и добровольно такого указа подписать не может. Вот теперь будут обвинять нас, что мы совершаем насилие над Церковью»[320]. В некоторых регионах удавалось открывать новые приходы[321].

Несмотря на сохранявшиеся трудности в отношениях с режимом, руководители Церкви, наученные опытом 1960–1961 гг., не собирались отныне «выносить сор из избы». Никодим говорил: «Я тоже могу дать интервью о положении Церкви у нас, которое прогремело бы на весь мир, но я этого не сделаю, потому что это будет не на пользу Церкви, только ей повредит. Более того, я знаю, что могу войти в историю запятнанным, и это мне небезразлично, но я готов на это идти ради блага Церкви. Другого пути нет»[322]. А если бы Никодим дал такое интервью, сейчас говорили бы о «брежневских гонениях на Церковь».

Границы дозволенного, которых придерживалось руководство Церкви, митрополит Никодим разъяснил архиепископу Василию в 1974 г., когда тот выступил против одобрения митрополитом Серафимом высылки Солженицына. При этом Василий считал, что его «выступление не носило политического характера!» «Нет, — возразил митрополит Никодим, — это был определенный политический антисоветский акт». «А разве это плохо?» — спросил я его. «Я не говорю, что плохо, — ответил владыка, — но не следовало этого делать!»[323] Иерарх РПЦ даже не являясь советским гражданином должен соблюдать условие — «никакой антисоветчины»[324].

Власть можно было не любить, но РПЦ исторически стояла на позициях патриотизма. В эту эпоху — советского патриотизма.

Но реформа 1961 г. продолжала сковывать священников, и в новую эпоху стали звучать голоса за ее отмену. В 1965 г. 7 архиепископов поддержали предложение архиепископа Калужского Ермогена внести поправки к решению Архиерейского собора 1961 г. — допустить священников в церковные советы. Более радикально выступили священники Николай Эшлиман и Глеб Якунин, которые направили открытые письма председателю президиума Верховного совета СССР Н. Подгорному и Патриарху Алексию с критикой нарушений законодательства о культах государством и попустительства ему со стороны руководства РПЦ. Они потребовали собрать Поместный собор и отменить постановление 1961 г. Выступление радикалов встретило гневную реакцию со стороны Патриархии, только-только наладившей отношения с руководством страны. За несанкционированное распространение письма священники-диссиденты были осуждены в резолюции Патриарха, а когда не раскаялись — запрещены в служении.

 

Собор 1971 г.

 

После кончины Патриарха Алексия 17 апреля 1970 г. встал вопрос о созыве Поместного собора, а значит — новом обсуждении постановлений 1961 г.

Подготовка Собора затянулась — нужно было согласовать кандидатуру нового Патриарха, чтобы одобрить ее в стиле советских времен — без выборов из разных кандидатов[325]. Между энергичным «экуменичным» Никодимом[326] и осторожным, уравновешенным Пименом выбрали спокойствие и надежность. К тому же Пимен был «монахом старой школы»[327], что особенно ценилось традиционалистами. Никодим официально поддержал кандидатуру Пимена. Вскоре после избрания Пимена Никодим был смещен с поста главы Отдела внешних сношений «по состоянию здоровья», а также спокойствия ради. Состояния здоровья Никодима и вправду было неважным, но оно не мешало митрополиту еще несколько лет до кончины в Риме в 1978 г. исполнять обязанности Патриаршего экзарха Западной Европы.

Пока верхи в преддверии Собора решали, кто возглавит Церковь, оживилась и церковная общественность. Главным вопросом по-прежнему оставалось постановление 1961 г.

В адрес подготовительной комиссии Собора можно было направлять письма по вопросам церковной жизни, не опасаясь осуждения, как это было в случае с Эшлиманом и Якуниным. Снова зазвучали требования допустить священников в приходские советы (это требование было достаточно умеренным, так как не предполагало возвращение к ситуации до 1961 г., когда священники вынуждены были нести на своих плечах тяжесть мирских забот прихода). 6 епископов выступили за пересмотр решений 1961 г. На них было оказано давление по линии церковного руководства, чтобы они сняли свои предложения. Большинство предпочло подчиниться.

В своем письме Собору священник Георгий Петухов, иеродиакон Варсонофий Хайбулин и мирянин, научный сотрудник Петр Фомин обрушились на «организованные силы мирового сионизма и сатанизма», которые «искусственно создают трения между Церковью и государством с целью их общего ослабления», отравляют «общество, в особенности интеллигенцию и молодежь, ядом анархического либерализма и аморализма»[328]. Наметив такую основу нового патриотического союза Церкви и государства, авторы письма предлагали ходатайствовать перед государством о возвращении утраченных Церковью позиций, включая увеличение числа храмов, монастырей, семинарий, а также права на преподавания детям Закона Божьего. Руководство советского государства не было в восторге от подобных предложений, но и расчет авторов письма был в другом — подвигнуть Церковь к сближению с лагерем патриотов. Перспектива распространения на Собор мирской идеологической полемики тревожила Патриархию.

Поместный собор 30 мая — 2 июня 1971 г. должен был продемонстрировать единство рядов организации, сравнимое разве что с только что прошедшим XXIV съездом КПСС. К этому стремились и сами иерархи, и их кураторы. А вот общество, уставшее от политического застоя, восприняло бы альтернативные выборы в Церкви с огромным интересом. В этом можно было усмотреть и пример для подражания[329]. Но допускать альтернативных выборов никто не собирался. Правда, в работе Собора приняли участие и иностранные участники, в том числе Архиепископ Брюссельский Василий (Кривошеин), который в силу своей независимости от коммунистического режима стал центром притяжения оппозиционных настроений. При негласной поддержке нескольких иерархов Василий требовал тайных альтернативных выборов Патриарха, отмены постановлений 1961 г.[330] и решения 1969 г. о допуске к причастию католиков. Но все реформы 60-х гг. были одобрены Собором. Убеждая Василия не смущать делегатов публичными заявлениями, Никодим говорил: «Ах, Владыко. Вы все рассуждаете по-западному, по-брюссельски, а мы рассуждаем по-здешнему»[331].

2 июня, при обсуждении «Обращения Поместного Собора Русской Православной Церкви к христианам всего мира и людям доброй воли», зарубежные епископы также проявили свое «западное» мышление. Как вспоминает архиепископ Василий, его возмутило, что обличения «возникших в различных районах мира военных конфликтов и очагов международной напряженности», призывы к «борьбе за мир во всем мире» и поддержке конференций по разоружению в «Обращении» слишком напоминали постановления XXIV съезда КПСС[332]. Хотя непонятно, почему Собор не мог поддержать борьбу за мир во всем мире и столь благое начинание, как конференция по ядерному разоружению? Но Архиепископ Брюссельский, опередив Дюссельдорфского коллегу, взял слово и осудил политическую часть текста как тенденциозную: «я приехал сюда на Собор не для того, чтобы заниматься политической деятельностью и принимать политические резолюции. Я не могу и не хочу вырабатывать политические программы и „платформы“. Не могу решать, нужно или не нужно созывать ту или иную политическую конференцию о разоружении»[333]. Возражая возмутителю спокойствия, столь неожиданно выступившему против поддержки Разрядки, митрополит Никодим напомнил, что в эту деятельность уже вовлечен Всемирный совет церквей, что вопрос обсуждался на II Ватиканском соборе. Как же можно нам отставать. После того, как «Обращение» поддержал епископ Баденский Ириней, фронт зарубежных иерархов был прорван: «Раз действия советского правительства направлены на укрепление мира во всем мире, то я, как христианин, их приветствую и считаю это своим долгом. Не понимаю, почему мы, как христиане, должны этим смущаться и этого стыдиться»[334]. В 1971 г. это можно было сказать, не кривя душой. Зарубежный делегат Н.В. Лосский поддержал атаку архиепископа Василия: «Текст этого Обращения для меня неприемлем из-за своей политической односторонности. Обсуждается одна сторона, а о действиях другой стороны умалчивается». Если архиепископ Брюссельский предлагал уйти от вопросов, вызывающих споры, то зарубежный мирянин по существу ставил вопрос о редактировании «Обращения», что было неприемлемо для руководителей Собора, и митрополит Никодим прекратил прения. Обращение было принято подавляющим большинством голосов (официально было объявлено, что решения приняты «единодушно»).

Собор одобрил решения Священного Синода, принятые со времени прошлого Поместного собора 1945 г. и в духе времени отменил проклятия XVII века против старообрядцев. 2 июня 1971 г. Поместный собор единогласно, «едиными устами и единым сердцем» избрал Патриархом митрополита Пимена (Извекова).

 

Вера и конформизм

 

Новый Патриарх начинал править, когда обращение в Православие стало обычным явлением. Крещение уже не было связано с риском, своих детей нередко крестили даже члены партии, хотя и вынуждены были скрывать это. Патриарх Пимен открыто заявил в 1978 г., что РПЦ имеет многомиллионную паству. Но в 70-е гг. Церковь строго блюла границы. Пастыри «торжественно служили». Власть демонстрировала благодушие.

В 1975 г. имущественные права структур РПЦ получили дополнительное законодательное обеспечение в Указе Президиума Верховного совета СССР, частично восстановившем права приходов, существовавшие до 1961 г. В 1981 г. налоги с духовенства были существенно снижены — власть уже не видела в РПЦ угрозы.

Святые отцы поддерживали внешнеполитическую линию СССР. Митрополит Ювеналий, например, утверждал после своего визита в США: «у меня возникает тревожное, тяжелое чувство, когда я задумываюсь, куда ведет Р. Рейган свою страну. Думается — к пропасти… Вы думаете, почему президент решил навязать миру свою систему? Он объясняет: „Потому что эти возможности являются Богом данным правом…“ Невольно хочется вспомнить одну из заповедей Моисея: „Не произноси имя Господа, Бога твоего, напрасно“. Ее следовало бы соблюдать и президентам»[335]. Эти слова можно расценить как выполнение заказа КПСС. Но что в них противоречит Православию?

Продолжалось сотрудничество некоторых священнослужителей с КГБ. Позднее факты такого сотрудничества приобретут сенсационную окраску и будут расцениваться журналистами как тягчайшее обвинение против православной церкви. Но, комментируя документы КГБ о церковных «агентах», Г. Урушадзе пишет: «Как знать, были они „двойниками и перевертышами“ (их обозвали так), или — честью — пытались отстоять редкие храмы? От священника можно было добиться согласия сотрудничать, пригрозив, например, распустить его приход. Потом — годы именовать его агентом, продвигать по службе, помогать советом.

Комитетская работа вообще опиралась на агентуру. За каждого завербованного сотруднику Комитета полагалось сто рублей премии[336]. В качестве „агента“ в закрытой документации могли представлять и тех людей, которые не знали об этом своем „статусе“. Действия священнослужителей, которых КГБ называет „агентами“ вполне „невинны“ даже с точки зрения „революционной этики“ — это пропаганда мира, споры с западной пропагандой, умиротворение верующих[337]. А ведь подавляющее большинство священников не давало обязательств противодействовать государственным органам, которые в это время относились к Церкви относительно терпимо.

Противоречия среди верующих (инакомыслящих по определению) по поводу отношения к власти усилились в связи с приходом в Церковь неофитов из неправославных семей. „Подавляющее большинство этих людей ничего не знало о жизни Церкви, однако хотели стать „настоящими“ православными. К работе с такой категорией верующих священники готовы не были. Поэтому интеллигентная молодежь стала скапливаться в приходах тех немногих батюшек, которые брали на себя смелость и проявляли желание с ними общаться. Ныне имена этих священников широко известны — Всеволод Шпиллер, Александр Мень, Дмитрий Дудко, Валериан Кречетов, архимандрит Иоанн (Крестьянкин) и другие. В 1970-е годы их общины, расположенные преимущественно в ближнем Подмосковье, насчитывали по нескольку тысяч человек“, пишет Н. Митрохин.

В. Цыпин рассказывает о проблемах, которые были связаны с этим „призывом“ паствы: „Как правило, новообращенные на своем пути в ограду Православной Церкви переживали мировоззренческий кризис, часто самый мотив обращения носил у них не собственно религиозный, а идеологический характер — принятие учения Христа вырастало из острого неприятия официальной советской атеистической идеологии. В связи с этим многие из новообращенных захвачены были настроением радикального социального нигилизма, сближавшего их психологически с их мировоззренческими антиподами — нигилистами XIX столетия“[338].

В 70-е гг. симпатии общественно-активных неофитов делились между почвенниками-традиционалистами и экуменистами-полуобновленцами. Первая тенденция наиболее ярко была представлена о. Дмитрием Дудко (см. Главу VI, IX, X), а вторая — о. Александром Менем.

В 1962 г. круг священников, считавших необходимым принять вызов неофитства и катехизации группировались вокруг А. Меня. Но в 1965 г. произошло размежевание, связанное с планом выступления против постановлений 1961 г. А. Мень составил умеренный документ, а Н. Эншлиман — радикальный. После выступления Н. Эншлимана и Г. Якунина с этим текстом пути „прогрессивных дьяконов“ разошлись. Г. Якунин ушел в диссидентство, Д. Дудко стал духовником оппозиционно настроенных почвенников, в том числе — из круга журнала „Вече“. Приход и дом о. Александра был местом „паломничества“ экуменической интеллигенции[339]. В 1970 г. круг А. Меня выпустил в тамиздате сборник „Метанойа“, призывавший русский народ к возвращению в лоно Церкви через покаяние (эта идея не понравилась „патриотам“, которые сочли ее антирусской)[340].

А. Мень участвовал в распространении самиздата и тамиздата, в 1983–1985 гг. неоднократно допрашивался КГБ. Весной 1985 г. начались нападки на него в печати. После объяснений в Патриархии преследования властей в отношении Меня прекратились, ему стал покровительствовать митрополит Ювеналий. Характерная деталь — в начале 60-х гг. пресвитер А. Мень подвергся критике Патриарха за „подражание рационалистам-протестантам“, покаявшись, получил прощение.

Отец Александр обосновывает право на вольномыслие для себя и других внутрицерковных течений: „В Новом Завете есть слова: надлежит быть между вами разномыслию. Что это означает? Это означает, что христианство, единое по духу, единое по корню своему, единое по своей богочеловеческой, мистической основе, на уровне человеческом, интеллектуальном, социальном — многообразно“[341].

А. Мень возобновил поиск путей из „заповедника“, в котором оказалось православное христианское сознание. Он писал о христианстве: „оно внимает Слову Божию, которое запечатлено в Писании, но остерегается буквально толковать каждую строку Библии, особенно Ветхого Завета (Рим 7,6);… знает, что богослужебные и канонические уставы менялись на протяжении веков и в будущем не смогут (и не должны) оставаться абсолютно неизменными (Ин 3, 8; 2Кор 3, 6, 17). Это же относится и к богословскому толкованию истин веры, которое имело долгую историю, фазы раскрытия и углубления (так Отцы Церкви и Соборы вводили в обиход новые понятия, которых нет в Писании);… Оно переживает разделение христиан как общий грех и нарушение воли Христовой (Ин 10, 16), веря, что в будущем грех этот преодолеется… в духе братской любви…; открыто всему ценному, что содержится в христианских исповеданиях и нехристианских верованиях (Ин 3, 8; 4, 23–24); не отвергает добра, даже если оно исходит от людей безрелигиозных, но отвергает насилие, диктат, ненависть, даже если они прикрываются именем Христовым (Мф 7, 21, Мк 9, 40; Мф 21, 28–31);… смотрит на общественную жизнь как на одну из сфер приложения евангельских принципов…“[342]

Такое православие — открытое для диалога, в меру рациональное, обновляемое в своей обрядовой части и потому более понятное окружающим, общественно активное — по мнению А. Меня могло бы восстановить свою роль творческого начала отечественной культуры. Но в это время в Православной церкви преобладало консервативное направление, которое относилось к экуменическим и обновленческим поискам с терпимостью, но не более. Но и сама эта терпимость к разным направлениям православной мысли показывает, насколько расширилась внутрицерковная свобода с 50-х гг.

 

Восток — дело тонкое

 

Православие было наиболее влиятельным, но далеко не единственным вероисповеданием в СССР. Но отношение к другим традиционным конфессиям окрашивалось в тона „национального вопроса“. Это определяло и повышенную (по сравнению с Православием) терпимость в отношении „национальных религий“, и дополнительные опасения и репрессии по части национализма.

Прочнее всего позиции мусульманства были в Средней Азии. Мусульманское самосознание в Поволжье и на Кавказе было тесно переплетено с национальной идентичностью, но большинство людей, считавших себя мусульманами, не соблюдали все обязательные ритуалы (например, среди карачаевцев — только 3 % населения соблюдали намаз).

Однако влияние мусульманства не ослабевало по мере модернизации Кавказа. В 1959 г. партийные работники констатировали, что в Чечено-Ингушетии „отмечается увеличение числа религиозных общин“ за счет молодежи»[343]. Параллельно с официальными советскими структурами действуют религиозные суды «кхел», которые подправляют решения советского суда. Вернулись осужденные за кражу колхозного зерна. Кхел решил, что их осудили напрасно, и заставил семью доносчика платить компенсацию отсидевшим[344].

Сохранялись мистические братства суфиев (в 50-е годы было несколько сот мюридов)[345]. Сотни людей входили в транс на тайных ритуалах зикра.

Власти следили за этими течениями, но практически не вмешивались, считая происходящее чем-то вроде национального колорита, фольклора и мистического хобби населения. Но если какое-то явление казалось антисоветским, власти сначала действовали через Духовные управления. Так, в 1961 г. (одновременно с конфликтом властей и РПЦ) власти ополчились на ишанов — лидеров суфийских братств. Духовное управление Средней Азии и Казахстана запретило ишанат. Ишаны стали действовать осторожнее, но активно их никто не преследовал (ведь для этого нужно было вникать в тонкости исламской теологии). Влияние ишанских династий сохранялось (в том числе и в том самом управлении, которое их формально запретило)[346].

Ситуация мало изменилась за четверть века. В 1986 г. из 400 опрошенных студентов Грозненского университета почти 80 % соблюдали хотя бы некоторые религиозные обряды и праздники, треть считала себя верующими (скорее всего — больше, остальные не хотели рисковать комсомольским билетом)[347].

В Чечено-Ингушетии власти поддерживали мусульманство, выделяли автотранспорт паломникам, прибегали к помощи религиозных авторитетов в самых разных случаях, например — при мобилизации населения на субботники. Более половины браков ингушей проводилось по шариату, а не в соответствии с законом. В год появлялось более 4000 детей, законных с точки зрения шариата, но не государственного права. В 1982–1986 гг. в Чечено-Ингушетии было похищено и выдано замуж более 100 учениц 7–9 классов. Свыше 60 тейповых групп находилось в состоянии кровной вражды. За два года эта вражда вызвала 3 убийства. Большинство преступлений совершалось с применением боевого огнестрельного оружия[348]. Горные районы продолжали жить по своим законам, воспринимая СССР как Российскую империю — неизбежное (пока) зло, чуждую цивилизацию.

С 70-х гг. полулегально на Кавказе действовали и ваххабиты, критиковавшие «языческие» стороны кавказского мусульманства и суфизм. Ваххабизм на Кавказ был привнесен учеником суфиев Б. Кебедовым. Поскольку ваххабиты противостояли местной мусульманской традиции, они действовали тайно. Прежде всего поэтому несанкционированным течением заинтересовались власти (не без сочувствия недовольных ваххабитами имамов). В 1982–1984 гг., во время андроповского ужесточения отношения властей к любым неофициальным субкультурам, ваххабиты были на время разгромлены КГБ.

В 70-е гг. СССР, как и страны Запада, охватывает увлечение восточными религиями и духовными практиками. В России обращение к восточной духовной культуре в качестве религиозного пути имело давние корни, связанные с именами Н. Рериха, Е. Блаватской и других «теософов». Возрождение рериховского движения началось с популяризации учения об агни-йоге. Большую роль в этом деле сыграла сотрудник Института стран Азии и Африки Л. Шапошникова, работавшая в этом направлении профессионально. Распространялись самиздатские копии соответствующей духовной литературы, рериховские кружки возникли в Москве, Ленинграде, Новосибирске, в Прибалтике и других местах. Кружки эти неформально взаимодействовали, а иногда и перемешивались с иными восточными духовными направлениями. «Что касается рериховского движения, — вспоминает Д. Морозов, — то оно было абсолютно аморфным, никогда не создавало никаких руководящих органов, что, кстати, соответствует сути учения, где иерархия существует только на духовном уровне. Коммунисты иногда публиковали разгромные статьи о последователях Рериха, но самого великого художника не трогали»[349].

Власти почти не препятствовали этим увлечениям, так как их беспокоили прежде всего те несанкционированные религиозные движения, которые претендовали на создание неконтролируемой властями организационной структуры (прежде всего — часть баптистов и кришнаитов) — им угрожали репрессии.

Основная масса последователей разнообразных восточных культов находилась в этом отношении в безопасности и жила в своем собственном мире, на первый взгляд независимом от происходящего за окном.

Д. Морозов, который некоторое время был «достопримечательностью» для последователей восточных культов благодаря своим беседам с С. Рерихом, вспоминает о посещениях этих собраний: «Я попал в один из многочисленных кружков, в которых были намешаны самые разнообразные восточные культы. Такие группы формировались вокруг какой-нибудь сильной личности, гуру, который использовал для воздействия на своих последователей именно эту систему взглядов. Здесь можно было встретить немало детей состоятельных родителей. Значительная часть полностью „выпала“ из общества и плыла в расслабленном стиле жизни своего кружка. При этом знакомство с основами учений, лежащих у истоков мировоззрения группы, было весьма поверхностным и внешним.

Было очень забавно наблюдать девушку, которая, глядя тебе в глаза, говорила:

— Я брахман.

— Но ведь брахман с точки зрения индуизма может родиться только в брахманской семье.

— Нет, мне приснилось, что я брахман. Значит, это было в прошлой жизни.

— А что Вы делаете как брахман?

— Я ем только рис.

Моя попытка убедить их в том, что надо есть не только рис, но еще хотя бы гречку, вызывала резкий протест. Это — нечистая пища. Как это было далеко от содержательной стороны индуизма»[350].

Эта среда предвосхищала эклектическое сознание следующего исторического периода.

Атеизм, возведенный в официальный догмат, создавал тягу ума и духа в запретную зону «вечных ценностей» мира, не подвластного физике. Неизведанный, полузапретный метафизический мир манил к себе советского человека, он жаждал духовной свободы. И, приложив усилия, получал ее, становясь неофитом того или иного учения — эклектичного или традиционного. В советском обществе было несложно стать неофитом, но было куда труднее понять, что духовная свобода требует дисциплины.

 

Часть II

Идеи

 

Свобода без социализма — это привилегия и несправедливость.

Социализм без свободы — это рабство и скотство.

М. Бакунин

 

 

Ведь сказано было, едрена мать:

«Умом Россию не понять,

В Россию можно только верить»…

Или нет.

 

Ю.Ким.

 

Глава IV

Разномыслие

 

Разноцветное общество

 

Идеологи КПСС провозглашали, что в СССР существует «идейно-политическое единство советского народа». Даже в 1985 г. во Франции Горбачев продолжал утверждать, что население его страны «исповедует» одну идеологию[351]. Значительная часть западных исследователей поверила официозу КПСС и пришла к выводу, что в СССР существует тоталитарное общество и присущее ему единомыслие. Так, например, американский публицист У. Лакер, много писавший об общественной жизни СССР, считает, что «Советский Союз того периода был по-прежнему тоталитарным обществом, и никакие отклонения от официальной идеологии не допускались»[352].

Как мы увидим ниже, ближе к реальности точка зрения Н. Верта. Он пишет о взгляде на советское общество «марксистско-ленинской» и «советологической» историографии: «Обе схемы… игнорировали одни и те же явления: существование богатой и сложной, непрерывно эволюционирующей социальной ткани; наличие „контркультуры“ и различных субкультур, способствовавших формированию умонастроений, стремлений и ожиданий вне и вопреки пропаганде средств массовой информации; развитие самодеятельных объединений и „неформальных“ организаций, в которых шли споры о будущем. В результате и советологи, и ревнители идеологической чистоты были захвачены врасплох внезапным рождением реформы, инициатором которой стал Горбачев»[353].

Однако крайностью является и утверждение, что в СССР существовала не меньшая идеологическая свобода, чем на Западе, и развитое гражданское общество[354]. Гражданское общество — конкретная реальность, которая имеет свои границы во времени и пространстве[355]. Собственно гражданским обществом является сеть равноправных некоммерческих и негосударственных организаций, отличающихся общественной активностью, связанной с социальным творчеством. Возможны и другие определения[356], но их автор должен объяснить, чем гражданское общество отличается от государственного социального вспомоществования, коммерции, парламентаризма и прочих столь же конкретных явлений. Процесс возрождения отечественного гражданского общества, выкорчеванного в 30-е гг., в 70-е гг. зашел довольно далеко. Сформировались различные общественные сети — неформальные движения, идейные течения, даже оппозиция. Но, поскольку они пока не могли сложиться в единую сеть, единое поле, правомернее говорить об элементах гражданского общества.

Во всяком случае, мыслили советские люди очень по-разному, и тоталитарного идеологического единства в СССР не было, как мы видели, уже в конце 50-х гг. В 60-70-е гг. контроль за человеком со стороны режима значительно ослаб. Государство словно заключило с обществом негласное соглашение: я не трогаю тех, кто не «покушается на устои» делом или публичным словом.

Сохранилась некоторая основа общности взглядов большинства, которая есть в любой стране. «Идейно-политическое единство советского народа» носило рамочный характер (как ценности гражданской нации в странах Запада ХХ в.). «Мы» воевали в Афганистане, сажали диссидентов, запускали ракеты, договаривались с Америкой и протестовали против звездных войн. Это единство было скорее патриотическим, чем идеологическим (коммунистическим).

Основу общественного мнения в СССР (вслед за Российской империей) составляли понятия не политические, а нравственные. Те или иные события оценивались прежде всего с точки зрения их справедливости. В массе своей население считало существующий порядок более или менее справедливым. Даже правительственные привилегии, о которых кое-что знали, частью общества воспринимались как справедливое вознаграждение за тяжелый труд. Но не всеми. Общность нравственных критериев не гарантирует единства их толкования.

Как и в любом другом обществе, советское разномыслие проистекало из двух источников. Первый — недовольство представителей различных социальных слоев — не всеобщее, обычно латентное, но непроходящее — всегда есть люди, которые хотят жить лучше или иначе, чем положено в нише, куда общество запихало личность. В периоды кризисов их число и активность растет, в периоды «благополучия» уменьшается, но никогда не исчезает. При этом соответствие (несоответствие) ситуации «должному» сначала выражалось не в политических понятиях, а с помощью этического критерия справедливости. Стоило конкретизировать этические критерии добра и зла, требовались логические, рациональные обоснования. Ведь советский человек жил в индустриальном обществе и привык мыслить рационально. А рациональные обоснования выстраивались в различные идеологии.

Второй источник разномыслия — как различие рациональных идеологических конструкций, так и сами ее творцы. Речь идет об интеллигенции, без которой индустриальное общество не могло обойтись.

По распространенному мнению, «лейтмотивом выступлений творческой интеллигенции в середине 60-х — середине 80-х годов был не столько политический протест, связанный с сознательным выбором идейных ценностей, сколько борьба за свободу творчества и самовыражения»[357]. Такой «классовый подход» не всегда применим — в общественных движениях участвовало большое количество людей, творчеству которых власти не препятствовали, так как они не были связаны с гуманитарным знанием, свободное развитие которого особенно опасно для власти. Физики А. Сахаров и Ю. Орлов, математик И. Шафаревич могли заниматься творчеством в сфере своей специализации совершенно беспрепятственно, но предпочли риск участия в оппозиционном движении. Движущие мотивы общественного движения кроются в самой потребности интеллигенции в интеллектуальной работе, склонности к критическому анализу действительности все в том же стремлении к справедливости, составлявшем важную черту отечественной культуры.

Интеллигентский круг «генераторов идей» был относительно узок. Это дает повод некоторым либеральным авторам представлять советское общество в виде глубокой архаики, где узкий круг современно мыслящей интеллигенции был «каплей в море» архаичного населения[358]. Однако круг «генераторов идей» узок в любом современном обществе. Важно, насколько дискуссии интеллектуалов востребованы другими слоями общества. Советский человек просто не мог быть архаичным, потому что был встроен в индустриальную машину. Машина требовала, чтобы он был просвещен, и в итоге получила человека читающего, значит — пишущего (в том числе — и критические письма властям), человека, вовлеченного в информационное поле, обсуждающего новинки толстых журналов и острые статьи газет. Это очень далеко от архаики.

Попытки представить советское общество в качестве патриархальной архаики характеризует скорее мифологию современной России, чем советскую реальность, которая представляла собой один из вариантов индустриального урбанистического общества[359]. Разумеется, как и всякий модерн, оно сохраняло влияние культурных традиций, в том числе — и патриархальных. Это влияние не мешает (а может быть и помогает) модернизации, скажем, в Японии. Культурная традиция — не признак патриархальной архаики, а один из путей в будущее.

«Загадочная советская душа» формировалась под влиянием нескольких факторов: традиций народов страны, индустриально-авторитарного каркаса, марксистского дискурса в его ленинско-сталинской обработке, стремления к мировому первенству над «отжившим» миром.

страны, из индустриально-

тродов

шней поддержки способствовала успеху Японии.

Традиции и индустриально-авторитарный каркас есть у многих современных народов. А вот культурное напряжение, мировой социальный проект встречается далеко не всегда. Сегодня мессианство принято осуждать, ибо такая иллюзия отвлекает нас от наших маленьких мещанских проблем, от бега по кругу за материальным благосостоянием. Но без этого мессианства не было бы ни золотого века советского кинематографа, ни прорыва в космос, ни, кстати, того уровня благосостояния, который для многих в современной России остается недосягаемым идеалом.

 

* * *

 

Относительно широкий слой советских людей продолжал напряженную работу мысли в частных беседах на кухнях и в курилках, где небольшие группы советских людей обсуждали общественные вопросы. Эти ячейки составляли основу неформального общественного мнения, которое восстановилось после «разоблачения культа личности» и не умирало уже никогда. Более или менее свободное обсуждение гуманитарных проблем шло также в институтских аудиториях, где оно было трудно отделимо от профессиональных дискуссий.

Неформальное общение стало питательной средой, в которой формировались и неформальные движения, и диссидентство. «Эти веселые компании изменили общественный климат в стране. Нарушилось главное: закон молчания. Если раньше пределом гражданственной честности было неучастие, то теперь от порядочного человека потребовалось слово… И высшая российская ценность — дружеское общение, — пишут о „кухонных“ кружках П. Вайль и А. Генис, — легла в основу зарождающегося общественного мнения. Что может быть увлекательнее, чем в компании остроумных подвыпивших людей ругать советскую власть. Продолжением этого веселого времяпрепровождения и стало диссидентство»[360]. И не только оно.

Так формировалось общественно-активное поколение «шестидесятников» или «детей ХХ съезда». Это понятие относится не ко всем советским людям, чья молодость пришлась на «оттепель», а к тем, кто воспринял ее как зов к свободе, и продолжал искать этой свободы и в дальнейшем, когда «оттепель» уже закончилась. Это общественное поколение, прежде всего интеллигентское, несло в себе неизгладимый отпечаток хрущевской оттепели со всеми ее противоречиями. Узкая, жестко лимитированная щелочка правды, воспринятая как откровение, ужас перед сталинизмом и разочарование в советской системе, которое принесли 70-е годы — все это создало узнаваемый психологический тип человека, мечтающего о потерянном в юности малом: свободе рассуждения без крайних выводов, Государе, дарующем послабление. Необходимость продолжать карьеру и при Брежневе требовала перестройки принципов. Но «фига в кармане» и жажда свежей мысли остались психологической потребностью.

Шестидесятники, занимавшие свои позиции в жизни на грани 60-х и 70-х гг. стали питательной почвой для советского идеологического разномыслия.

В СССР сформировались идейные течения, «партии» без четкой структуры, но с осознанием общности, с взаимоподдержкой, с пониманием, кто в СССР свой, а кто — чужой. Они не были оформлены организационно, но выстраивали сети неформальных контактов. Эти сети идейных течений отличаются от неформальных общественных движений, «неформалов», хотя иногда пересекаются с ними.

Идейные течения вели борьбу друг с другом за статусные позиции, и партийные ортодоксы с трудом и далеко не полно контролировали ход этого «перетягивания канатов», стараясь поддерживать баланс.

В.Л. Глазычев вспоминает: «Это была никак не отстроенная полусеть полуформальных структур, в которой люди хорошо знали друг друга. Они ютились в самых неожиданных метах, кочевали, давали убежище друг другу. Когда лидер Московского методологического кружка Г.П. Щедровицкий был изгнан из партии и был вынужден уйти с работы во ВНИИ технической эстетики, за то, что подписал письмо в защиту диссидентов, его приютили в Центральной учебно-экспериментальной студии Союза художников СССР, обеспечивавшая этому Союзу графу отчетности „связь с жизнью“. Кстати, Щедровицкий не был диссидентом. Я ему задавал вопрос: почему ты подписал, ты не должен был подписывать, ведь твоя функция — тащить свое дело, и ты подставляешь это дело. Он ответил, что это — друзья, давление среды, которое заставило этого абсолютно логического человека поступать по велению сердца, а не разума. И „Отдел теории дизайна“ ВНИИ технической эстетики, и „Центральная учебно-экспериментальная студия“, и Молодежная секция Союза архитекторов были очагами этой сети мощных дискуссионных клубов, летних школ и семинаров, где под предлогом теории дизайна или чего-то еще обсуждалась структура общества, взаимодействия между экспертами и властью, тысячи вопросов абсолютно внецензурных, хотя все чуть-чуть „блюли приличия“, не называя вещи своими именами. Эти дискуссионные очаги были связаны с целым рядом изданий. Среди них выделялись „Знание-сила“ с его отделом фантастики, „Декоративное искусство“, где была напечатана первая статья Л. Гумилева. Редакции этих журналов фактически были дискуссионными клубами. И все эти „очаги“ более или менее друг о друге знали»[361].

Это — лишь один круг общественности. Свои организационные сети со своими изданиями и дискуссионными площадками были у каждого идейного течения.

Они пропагандировали интеллигенцию, а через нее — вели скрытую агитацию широчайших слоев населения. Они лоббировали свои предложения вверх по лестнице чиновнического аппарата. Науськанная одним из направлений или почувствовав, что одно из направлений слишком напирает, власть могла и огрызнуться. Но в целом каждая из «перемен погоды» не приводила к уничтожению одного из течений и не имела решающего значения для исхода их борьбы.

Советское общество не было ни глыбой льда, ни полем боя между антинародным режимом и героическими одиночками. Оно было разнообразным и разноцветным, хотя яркость цветов в условиях авторитарного режима была приглушенной. Но ведь и сейчас, включив телевизор, мы не обнаруживаем там разнообразие ярких идейных цветов.

 

* * *

 

Государство надеялось держать творческую активность «в рамках» с помощью цензуры. Общество еще в XIX в. научилось обходить эту стену, распространяя интересные тексты в списках. ХХ век предоставил для этого более удобное техническое средство, позволявшее делать несколько копий — печатную машинку.

Стоило ослабнуть репрессиям, и во второй половине 50-х гг. в машинописных копиях уже распространялись тексты около 300 авторов, включая стихи и даже книги, изданные в СССР, но пользовавшиеся большим спросом.

Самиздат стал детищем конкретной исторической эпохи авторитарного индустриального государства, преддверия информационной волны. Не даром самиздат структурно стал выстраивать аналог компьютерной сети, только, за неимением компьютеров — на трудоемких и малотиражных (или в сравнению со списками — эффективных и производительных) машинках.

Двигателем самиздата являлось стремление к получению общественно-значимой информации в условиях ее дефицита. В отличие от Госиздата, тамиздата и нынешних коммерческих СМИ самиздат был демократической средой. Люди сами решали, что «подхватывать», какие идеи интересны и важны, на перепечатку какой вещи стоит тратить силы. Читателей меньше всего волновало качество печати (в этой области все равно лидировал Госиздат). Самиздат «зачитывался до дыр».

Не все читали самиздат (хотя этот запретный плод был привлекателен), но большинство жителей крупных городов соприкасалось с теми, кто что-то почерпнул из него. Так информация растекалась вширь.

В конкретно-исторических условиях 50-80-х гг. самиздат стал основой неофициальной общественной коммуникации.

Пока сохранялась среда социально-творческих людей и дефицит информации, сохранялся и самиздат. Уничтожить его можно было либо террором против среды, либо заменой дефицита на перегрузку и манипуляцию информацией. Эпоха самиздата закончилась вторым из этих исходов на грани 80-х и 90-х гг. Самиздат умер, когда появилась возможность издавать массовые неподцензурные тиражи за деньги. Его сменила коммерческая пресса и компьютерный «многолог».

 

Усложнение спектра

 

В середине 60-х гг. началась перегруппировка и усложнение идейной советской структуры. В среде реформистов (прогрессистов) выделялись два ядра — либеральное (в собственном смысле слова — не путать с «либеральными коммунистами», реформистскими членами КПСС) и «демократическое» (в универсальном идеологическом спектре оно соответствовало нише социал-демократии от демократического социализма до социал-либерализма). Поскольку прогрессисты были ориентированы на сближение с западной культурой, то несложно найти аналог исповедуемых ими идей и западных аналогов.

Размежевание началось и в лагере охранителей. Из-за спины ортодоксов и обычных сталинистов стали выходить национал-патриоты.

Р. Медведев уже в 1968 г. отметил, что «сталинисты» («ортодоксальные марксисты») и «русские националисты» («почвенники») составляют два различных течения[362].

Здесь нужно оговориться, что русские националисты и почвенники — это не вполне одно и то же. Ценностью националиста является нация или этнос (в случае с нашей многонациональной страной — именно этнос). Русские националисты обнаруживали себя идеологически прежде всего в критике, а не в позитивном идеале. Они искали источник бедствий русского народа в инонациональных силах, придавая ксенофобии идейное обоснование. Позитивный идеал националисты заимствовали у ближайших союзников — советских государственников и почвенников. Так формировалась новая коалиция, не совпадавшая с прежними охранителями времен «оттепели». Ее участники чаще всего называли себя патриотами. Но чтобы отличать участников этого течения от обычных советских патриотов (каковыми считали себя и многие демократы), мы будем применять термин национал-патриоты. Главными ценностями национал-патриотов были государство (в данный момент советское, но — как преемник российского государства) и культурная традиция («почва»), уходящая в глубь веков. В зависимости от того, что было важнее, в национал-патриотическом движении выделись государственнические и почвеннические акценты. При этом участник движения мог не быть ксенофобом (любить храмы и деревенский быт — не значило ненавидеть евреев), но национализм все же был «клеем», скреплявшим это движение. Националисты уже в 80-е гг. предпочитали говорить о себе как о «русской партии».

Идеологическое обоснование почвенничества и государственничества вело к выделению в национал-патриотическом движении «красного» (просоветского) и «белого» (антикоммунистического) патриотизма.

Н. Митрохин пытается оспорить устоявшееся с подачи Р. Медведева разделение на коммунистов-ортодоксов (в нашей терминологии — охранителей) и почвенников-националистов: «истинные „ортодоксальные марксисты“, или, скорее, интерпретаторы „Краткого курса истории ВКП(б)“, были представлены в советской литературе в незначительном меньшинстве и являли собой крайне левый фланг антилиберальной коалиции»[363]. Н. Митрохин, вообще склонный к преувеличению масштабов движения русских националистов в 60-е гг., считает, что уже в начале 60-х гг. они «играли ведущую роль» в консервативной коалиции[364]. Но в реальности сами видные идеологи националистов в 60-е гг. считали себя младшими партнерами В. Кочетова и других ортодоксов. Как говорил В. Чивилихин в 1962 г., «Наши духовные отцы — Кочетов, Грибанов, Сафронов, им стреляют в спину…»[365]

Не охранители были крайне левым флагом антилиберального лагеря, а национал-патриоты постепенно выделились из охранительного лагеря и только в конце 60-х гг. приобрели самостоятельность. Родившись из охранительной среды (как либерализм из прогрессистской), почвенники обладали принципиальными отличиями от ортодоксов. Для них дореволюционная Россия была столь же ценна, как и Советский Союз, а для некоторых — и ценнее Советского Союза. Охранители стояли на страже ленинизма, считая Сталина продолжателем дела Ленина. Для «красных патриотов» Ленин и Сталин — продолжатели дела русских царей. Между охранителями и национал-патриотами долго сохранялась «пуповина», компромиссные и переходные взгляды (это явление заметно и сейчас), но все же речь идет о коалиции, а не единстве. В 60-е гг. в этой коалиции лидировали охранители, и только в 70-е гг. национал-патриоты, причем именно просоветские, «красные».

Это привело к сложной перегруппировке, когда на сторону национал-патриотов перешли и некоторые бывшие прогрессисты из лагеря деревенщиков, усилив почвенническое крыло коалиции — теперь уже национал-патриотической.

Между охранителями и почвенниками нарастали противоречия. Сложное отношение у национал-патриотов было и к идеям А. Солженицына, который в 70-е гг. стал им куда ближе, но как враг советского государства, был абсолютно неприемлем для охранителей[366].

 

* * *

 

После идеологической катастрофы, происшедшей с отечественной социально-политической мыслью в 30-е гг., когда ее спектр был сжат почти до точки, мыслители соотносили свои взгляды с «золотым веком» идейной жизни XIX — первой четверти XX вв. Поскольку спектр современных идеологий сформировался именно тогда, и до 60-х гг. к нему не было добавлено каких-то качественно новых ветвей, такое повторение пройденного было разумно.

Идейный спектр, характерный для ХХ столетия, основан на пересечении двух ценностных координат: «коллективизм-индивидуализм» и «самоорганизация-авторитарность». Соответственно, в зависимости от того, какая ценность преобладает, от близости к той или иной «оси координат» идеи группируются в восьми основных секторах:

1. Коммунизм;

2. Демократический социализм;

3. Анархизм.

4. Социал-либерализм;

5. Либерализм;

6. Консерватизм;

7. Национал-этатизм;

8. Социал-патриотизм.

 

Советские идейные коалиции накладывались на эти сектора, но не совпадали с ними.

1. Охранители-ортодоксы, официоз развивался от классического коммунизма в сторону социал-патриотизма.

2. Прогрессисты (реформисты) двигались от классического коммунизма в сторону демократического социализма и социал-либерализма (социал-демократии).

3. Из лагеря реформистов выделились «демократы» (демократические социалисты и социал-демократы) и собственно либералы (отдельные участники этих течений тяготели к анархизму).

4. Часть бывших прогрессистов эволюционировала к консерватизму (Солженицын и в более умеренной форме — «деревенщики»)

5. Из охранительства развилась национал-патриотическая коалиция, которая включала социал-патриотов («красных патриотов») и консерваторов («почвенников», в случае антикоммунистической позиции — «белых патриотов»).

Помимо спектра идей у инакомыслящих сформировался и спектр отношения к действию, направленному на перемены. Вот лишь некоторые выдвигавшиеся тогда позиции в пересказе В. Буковского:

«— Служить надо России, коммунисты когда-нибудь сами собой исчезнут…

— Россия — страна рабов. Никогда у русских не было демократии и не будет. Они к ней не способны — нечего и пытаться. С нашим народом иначе нельзя!..

— Надо спокойно делать карьеру, проникнуть наверх и оттуда пытаться что-то изменить — снизу ничего не сделаешь.

— Надо войти в доверие к советникам вождей, воспитывать их и поучать в тишине — только так можно повлиять на государственный курс»[367]. Каждое из этих мнений частично оправдалось. Одни сделали карьеру и сумели «спустить с тормоза» механизм реформ. Им советовали другие. В соответствии с предупреждением третьих, авторитарные традиции в России оказались весьма велики, и демократические преобразования шли неровно и тяжело. Но, как и предсказывали четвертые, коммунистический режим «исчез». Но все же демократический потенциал народа оказался существенным фактором перемен, и во время Перестройки реформы сверху переплелись с мощным движением снизу. Так что каждая из сторон в этом споре имела достаточное количество аргументов, чтобы продолжать дискуссию до сих пор.

 

Золотой век

 

Если эпоха оправдывается культурой, то Советскому Союзу есть что предъявить на суде истории. 50-70-е гг. — это время культурного расцвета.

И на вершине культурной пирамиды СССР непревзойденной пока вершиной высится советский кинематограф. Официальная пропаганда, обрезав цитату из Ленина, повторяла: «Важнейшим из искусств для нас является кино». И это было верно — кинематограф в наибольшей степени соответствовал эпохе развитого индустриального общества. Именно эта эпоха позволяет создать настоящую фабрику искусства, реализовать мечту творцов XIX века о синтезе изобразительного искусства, театра и музыки в многогранную иллюзию. Эта иллюзия захватила массы, а не только элиту. Масштабное кино нельзя было сделать в кустарных условиях, в собственном кабинете. Государство торжествовало — оно могло «заказывать музыку» в важнейшем из искусств. Неконтролируемое творчество могло сохраняться в литературе, просачиваясь через самиздат, на полотне художника, демонстрировавшегося на квартирах. Но кино — зона государственного контроля…

Ничуть не бывало. Правило «кто платит, тот заказывает музыку» могло действовать на фабрике грез, где все четко подчиняются хозяину и менеджеру, но в советском обществе тоталитарное управление сменилось системой многосторонних согласований. И кино не стало исключением. Чтобы фильм был интересным, востребованным зрителем, чтобы он окупился и выполнял миссию мобилизации, необходимо было достичь баланса интересов творцов и организаторов, интеллигенции и государства.

Сегодня процесс создания гениальных советских фильмов изображается как хождение режиссеров и актеров по мукам цензуры. Но вот в 90-е гг. творцов освободили от государственного гнета, и мы увидели, кто что стоит без сдержек и противовесов Системы, без ее повышенных требований к художнику. Сравните фильмы Э. Рязанова или Л. Гайдая до и после 1991 года. О состоянии киноискусства начала XXI века и не говорю…

Задача цензуры заключалась не только в отслеживании крамолы (советские фильмы наполнены эзоповым языком), но и в поддержании культурных, этических и просветительских стандартов. При этом режим не мог тоталитарно управлять созданием фильма, потому что каждый раз чиновнику приходилось иметь дело со сложным художественным коллективом. Слишком сильно нажмешь — сломается. Наберешь послушных — получится халтура, не интересная «лакировка», которая не привлечет население. Недосмотришь — будет кино «не для всех», которое воздействует на тонкий слой интеллигенции, и скучно для остальных. Согласование превращалось в сложный творческий и политический процесс. Советский кинематограф был многообразен и по качеству, и по идеологической направленности (здесь он шел за литературой, так как питался ее сюжетами), и по «ассортименту» — каждый мог найти в нем «свое».

Нас здесь интересует прежде всего кинематограф как поле борьбы идей. Кинематограф имел большую аудиторию, чем литературные журналы. Власти, вложившись в фильм и получив на выходе крамолу, могли ограничить фильм в прокате, но все же надеялись «отбить» затраченные средства. Реже совсем уж вредный фильм могли «положить на полку». Но, когда во время Перестройки «полочные» фильмы были освобождены из застенка, стало ясно, что это — прежде всего «кино не для всех». Что до «намеков» и опасных параллелей, то их было предостаточно в кассовых фильмах, которые шли и по телевидению.

Уже при Сталине началось наступление кинематографистов, развивавшееся параллельно и в связи с наступлением литераторов. Фильм А. Александрова «Весна» требует разделить труд и досуг, выполнение долга и личную жизнь. Предвосхищая «Оттепель» Эренбурга, Александров предлагает зрителям отвлечься от выполнения служебных обязанностей. Ведь журчат ручьи, и тает лед, и сердце тает.

Эту линию продолжил фильм Э. Рязанова «Карнавальная ночь» по сценарию Б. Ласкина и В. Полякова (1956), который к тому же стал и острой антибюрократической сатирой. Впрочем, уже не первой в 50-е гг. — вспомним фильм М. Калатозова по сценарию А. Галича «Верные друзья» (1954). Кинематограф развернул наступление и на репрессивную машину, начав в 1956 г. с МВД («Дело Румянцева», режиссер И. Хейфиц, сценарий Хейфица и Ю. Германа), и закончив в 1964 г. госбезопасностью («Председатель» режиссера А. Салтыков по повести Ю. Нагибина).

Сценаристы намекали, режиссер и актеры заостряли.

В «Карнавальной ночи» И. Ильинский изобразил карикатуру на чиновника так, что Хрущев не знал, радоваться или горевать по поводу успеха фильма. В выступлениях Ильинского на эстраде и в театре проводились очевидные аналогии между XIX и XX веками. Хрущев говорил об актере: «Это брюзжащий, оппозиционно настроенный к нам человек, но сдержанный, сдержанная оппозиция, умный, знает: соли да не пересаливай. Он на этой позиции находится. И не он один»[368].

С такой оппозицией Хрущев был готов мириться. Вожди партии в принципе отдавали себе отчет в том, что деятели кино их недолюбливают. Но золотой век кинематографа и шире — советской культуры, был результатом взаимодействия противоположностей, в том числе идеологических, которые были готовы «не пересаливать» и отодвигать разногласия в сторону ради дела.

В 1958 г. художественный уровень советского кинематографа получил международное подтверждение — шедевр М. Калатозова по сценарию В. Розова «Летят журавли» получил «Золотую пальмовую ветвь» Каннского кинофестиваля. И это было только начало. В 1959 г. Москва заявила о себе как об одной из кинематографических столиц мира, начав проводить Московский кинофестиваль.

Советские фильмы оставили нам объемный и (в лучших образцах) правдивый портрет советского общества. Кинематограф (рука об руку с литературой) не останавливался и перед самыми «спорными» темами, будь то причины поражений 1941 г. («Живые и мертвые» (1963), режиссер А. Столпер по роману К. Симонова, например), или «цена» советского атомного проекта (Девять дней одного года (1961), режиссер М. Ромм (сценарий в соавторстве с Д. Храбровицким)). Этот фильм важен еще и в том отношении, так как разворачивает перед зрителем палитру дискуссий, которые интеллигенция ведет о путях к коммунизму, о гуманизме и техническом прогрессе, и даже о «прежних временах».

Поскольку идеологические штабы в 60-е гг. располагались в «толстых журналах», кинематографисты были вовлечены в борьбу литературных лагерей.

Охранители стали покусывать «распоясавшийся» кинематограф. Фильм «Тихий Дон» на заседании комитета по Ленинским премиям называли «кулацким и антисоветским»[369]. Еще бы — главный положительный герой почти все время воюет против коммунистов и весьма выразительно заявляет им: «А поганая она — твоя власть!» Но фильм гремел по всей стране.

Мэтры советского кино не собирались отмалчиваться и апеллировали к публике, усиливая прогрессистов. Кинорежиссер М. Ромм, создавший такие разные фильмы-эпохи, как «Ленин в Октябре», «Убийство на улице Данте», «Девять дней одного года» и «Обыкновенный фашизм», говорил на встрече с интеллигенцией 27 ноября 1962 г. о нападках критиков-охранителей: «Обвинение было старое и давно известное: в „Девяти днях“ герой с ущербинкой, в „Летят журавли“ — героиня с ущербинкой, в „Неотправленном письме“ — упаднический пессимизм. У Райзмана и герои с моральными изъянами, безнравственность и упадничество. За такие изъяны раньше сурово карали. Сейчас донос остался без ответа. Его просто не прочитали в соответствующих инстанциях, да и этих инстанций уже нет (здесь М. Ромм очень ошибается — А.Ш.). Поэтому ни Калатозов, ни я, ни Райзман не были изгнаны из кино, и это рассердило журнал.

В 10-м и 11-м номерах появились статьи совсем уже страшненькие, с повальным обвинением всех и вся. Только слово „космополит“ не было пущено в ход, а в остальном удивительное сходство со статьями пятнадцатилетней давности» [370].

Интеллигенция очень рассчитывает на поддержку Хрущева: «Иные рассуждают так: „В конце концов, сейчас никого не арестовывают и пока Хрущев жив, не будут арестовывать“ (аплодисменты). Это совершенно ясно. Сажать никого не будут, работать не запретят, из Москвы не выгонят и зарплаты не лишат. И вообще больших неприятностей таких, как в те времена, не будет. И Кочетов и компания пусть себе хулиганят. Начальство разберется.

Но ведь такая позиция — это тоже пережиток психологии времени культа. Нельзя, чтобы на террасе нашего дома жгли костер, мы имеем дело с ничтожной группкой, но она распоясалась, она ведет явно не партийную линию, которая резко противоречит установкам нашей партий.

В это дело пока никто не вмешивается. Нам самим предоставлено право разобраться. Об этом неоднократно говорил Н.С. Хрущев: „Разбирайтесь сами“.

Так давайте же разберемся в том, что сейчас происходит. Довольно отмалчиваться»[371].

Представитель прогрессистской элиты не замечает арестов разночинных инакомыслящих, которые были и при Хрущеве (может быть и не знает о них). Для него важнее всего сохранить и расширить уже достигнутый уровень свобод для своего течения — за счет позиций охранителей. Но сколько бы стороны не наносили друг другу удары, сокрушить друг друга они уже не могли, а лишь укреплялись в своей вере.

Некоторые опасения, связанные со сменой правителя в 1964 г., оказались почти напрасными. Табу было наложено на критику «культа личности» (но если уж сняли что-то о репрессиях — фильм все равно выходил и после отставки Хрущева, как, например, «Председатель»). Несколько лет не приветствовалась критика бюрократии. В остальном, сохранив расчищенное ранее пространство идеологической свободы, советское кино стало более детально прорисовывать картину советского общества (острые социальные проблемы поднимались, например, в детективах), двинулось в психологические глубины, далекие от коммунистической идеологии мировоззренческие поиски, в том числе религиозные — вспомним фильмы А. Тарковского, поворот к Достоевскому прежде сверхортодоксального И. Пырьева. Были, конечно, и помпезные официозные картины, и халтура (по советским меркам — не по нынешним). Но не они определяли уровень киноискусства.

Не забывали и сатиру. Примеров множество, и смелости нет преград. В фильме по сценарию Л. Брагинского и Э. Рязанова (он же и режиссер) «Гараж» герои, например, позволяют себе утверждать, что в СССР сатиры нет вообще. И тут же нарисован сатирический потрет советского общества. Авторы по сценарию и по зову социального сердца сосредотачивают внимание на интеллигенции, но находят место и для других социальных слоев — торговцев (наиболее ненавидимых авторами, выражающими интересы интеллигенции), мастеровых с крестьянским происхождением, чиновников-интеллектуалов. Сама интеллигенция представлена во всех ее идейных и социальных оттенках — чиновники от науки, мещане-охранители и мещане-бунтари (начинающие протестовать только тогда, когда затрагиваются их материальные интересы), руководители официальных общественных организаций, иронизирующая над советской реальностью «золотая молодежь» и высокостатусные вольнодумцы, слегка напуганные «в прежние времена».

 

* * *

 

Кинематограф сам по себе был орудием массового воздействия, а с развитием телевидения воздействие это становилось тотальным. Советское общество вместе со всем миром «развитых стран» переходило от первой половины столетия ко второй — телевизионной. В 1954 г. в СССР было только три студии телевидения (в Москве, Ленинграде и Киеве), а в 1959 г. — уже 67 и 11 ретрансляционных станций. В 1961 г. — уже 93 студии и 21 станция[372]. С введением в строй Останкинской телебашни в 1967 г. и запусками космических спутников вещание устремилось в каждый дом, а в конце 70-х гг. человек без телевизора был уже «белой вороной».

Если в 50-е гг. телевидение было механическим соединением радио (диктор и говорящие головы выступали перед зрителем) и кино (правда, пока очень малоформатного — через увеличительное стекло), то в 1960 г. ситуация изменилась. В январе 1960 г. было принято постановление ЦК КПСС «О дальнейшем развитии советского телевидения», которое придало телепродукции современную форму телепередач. В соответствии с постановлением были созданы те телевизионные ниши, в которых большинство телепередач, трансформируясь и переименовываясь, живут и в наше время — ведь придумать нечто принципиально новое трудно и за десятилетия. Так возникли «Кинорепортаж о наших днях» и «По родной стране», затем перешедшие в «Эстафету новостей» (с 1968 г. — «Время»), «Кино и время», «История мирового киноискусства», «Творческие портреты актеров и режиссеров кино», «Киноленты прошлых лет», «Хроника киноискусства» (с 1962 г. соединились в «Кинопанораму»), «Кинолетопись истории» (в дальнейшем из нее вышли документальные исторические сериалы), детские передачи — «А ну-ка призадумайся» (затем преобразованная в передачу для малышей «Спокойной ночи, малыши») и «Школьные вести»; молодежные — «Дела комсомольские», «Молодежь хочет знать», «Научные фантасты», «Молодежное кафе» (затем — «На огонек», «Голубой огонек»). Несколько позднее возник «Клуб путешественников», отозвавшийся на романтическую волну увлечения туризмом, охватившую страну. В 1960 г. стали систематически снимать телевизионные постановки (в дальнейшем телефильмы и телеспектакли)[373].

 

* * *

 

Лабораторией кинематографа был театр. Здесь, в более камерной обстановке выращивались актерские кадры, обкатывались пьесы, создавалась школа режиссуры и актерского искусства, дожившая до конца столетия. Театр воспринимал себя в качестве своеобразного штаба происходивших культурных перемен, иногда даже пытался идти по пути социальных экспериментов. В театре «Современник» в конце 50-х — начале 60-х гг. было введено самоуправление коллектива, который перераспределял должности и зарплаты. Актеры подчинялись коллективным решениям, потому что считали это справедливым и демократичным.

Репертуар «Современника» был связан с тематикой прогрессистских журналов. «Современник» в 1956–1964 гг. был молодежной студией МХАТ, что сказывалось и на идеологии театра. Здесь молодой Табаков в пьесе Розова «В поисках радости» рубил дедовской революционной шашкой мещанскую мебель. По мере взросления режиссера О. Ефремова и актерского коллектива театр двинулся в сторону классики и подальше от юношеского максимализма. Но прогрессистские взгляды сохранились, и театр считался одним из оплотов «либерализма», теперь защищавшего мещанскую приватность и скептицизм.

В 60-е гг. стало возможно и возрождение мейерхольдовской традиции в театре, что и было осуществлено в 1964 г. с созданием Театра драмы и комедии на Таганке. Режиссер театра Ю. Любимов отдавал такую дань символизму, что десятилетием ранее был бы немедленно уволен за формализм. Но «застой» требовал от художника только лояльности, и если театр собирал публику, то есть был «понятен народу», чиновники довольно кивали, глядя, как Таганка издевается над Керенским во славу Великого Октября.

Позднее деятели культуры сочли свое положение достаточно прочным, чтобы позволять себе иногда «идеологические диверсии», призванные радикализовать интеллигенцию. Примером тому был инцидент, произошедший во время посещения московским первым секретарем В. Гришиным театра на Таганке. Начало спектакля «Пристегните ремни» немного задержалось, так как Гришин и Любимов обсуждали работу театра. Дальнейшее Гришин описывает так: «В семь часов я встал и сказал, что мы идем на спектакль. Хозяева нас повели не через дверь, расположенную ближе к сцене, а через дверь в середине зрительного зала, чтобы мы прошли мимо рядов кресел, где сидели зрители. Спектакль начинался так: открытая сцена представляла салон самолета. Пассажиры сидят в креслах. Вылет самолета задерживается, так как опаздывает какое-то „начальство“, и вот в это время нас ведут в зрительный зал, и мы оказываемся как бы теми „бюрократами“, по вине которых задерживается вылет самолета. Зрительный зал громко смеется, раздаются аплодисменты… Мы просмотрели спектакль до конца. После его окончания зашли в кабинет Ю. Любимова. Он извинялся за происшедшее, говорил, что его подвели и т. п.»[374].

Такое балансирование на грани диссидентства делало саму эту грань довольно зыбкой. Начав думать «инако», «либералы» начинали «инако» действовать, «подставлять подножки» своим «благодетелям». Система начинала отторгать «заигравшихся», и они искали опоры в «мировой цивилизации», позволяя себе все большую откровенность во время зарубежных поездок. Часто это заканчивалось лишением советского гражданства. С Ю. Любимовым это случилось в 1984 г., хотя острые публичные конфликты с властями происходили и раньше. В 1977–1978 гг. Любимов подвергся серии нападок в официальной печати. В 1981 г. разразился скандал из-за отказа властей санкционировать спектакль, посвященный памяти Высоцкого. Любимову удалось добиться «разовых» выходов спектакля. Если бы процесс радикализации его позиции происходил медленнее, то уже через год-другой он вместе с другими «шестидесятниками» оказался бы «прорабом Перестройки».

 

 

Глава V

Валы и волны (1964–1969)

 

После падения Хрущева власти некоторое время пытались держаться на равноудаленности от литературных группировок, которые вели свою позиционную войну. Команда Брежнева противопоставляла идеологическому пафосу Хрущева взвешенность и прагматизм политики. От писателей требовалось соблюдение рамок, установленных еще во время встреч Хрущева с интеллигенцией в 1963 г. При этом брежневское партийное руководство стремилось обходить острые идеологические углы, которые разделяли партию — прежде всего тему Сталина. Это была плохая новость для сторонников «мрачной мемуаристики».

Л. Ильичева заменили на более умеренного П. Демичева. Лозунгом дня стало единство, Евтушенко вернули в правление Московской организации СП, а в правление Ленинградской организации избрали Ахматову, что стало символическим преодолением наследия ждановских кампаний 40-х гг.

«Оттепель» закончилась, интеллигенция ждала реакции. Но в ходе сражений 1953–1965 гг. было достигнуто настолько существенное расширение сферы свободы, что вернуться назад было невозможно без массового террора, который никак не входил в планы номенклатуры.

Новое руководство не желало никакой конфронтации, но терпеть дальнейшее расширение позиций и без того окрепших идейных группировок оно не могло. Власть пыталась окружить их защитными валами, в которых интеллигенция завязнет, и лишь редкие отряды самых настырных, взобравшись на вал, будут перебиты или отброшены. И тогда в обществе воцарится долгожданная стабильность и уверенность в завтрашнем дне.

Но волны атакующих продолжали накатываться на валы еще долго.

В конце 1964 — начале 1965 гг. политика нового руководства в отношении интеллигенции еще не определилась, и редакция «Нового мира» считала момент подходящим, «чтобы дать встречный бой или, по меньшей мере, закрепить позицию, пока противники журнала — догматики и сталинисты — примолкли, боясь попасть впросак перед новыми хозяевами Кремля»[375].

В январском номере 1965 г. «Новый мир» вышла концептуальная статья Твардовского «По случаю юбилея» (исполнилось сорок лет «Новому миру»), в которой он приветствовал дискуссии, подчеркивал огромный интерес, который вызвал «Иван Денисович». Цензура провела относительно умеренные правки, вычеркнув апологию повести Солженицына и острые «наезды» на «Октябрь»[376]. Лозунгом дня был компромисс, примирение тенденций.

Власти давали понять, что «острые темы», раскалывающие общество, сейчас не нужны. Была задержана уже объявленная на 1966 г. публикация очередных «резонансных» произведений, которые явно вызвали бы новые баталии — «Раковый корпус» А. Солженицына, «Новое назначение» А. Бека и военные дневники К. Симонова. Правда, критике подвергался не только прогрессистский «Новый мир», но и оплот охранителей-сталинистов «Октябрь».

 

* * *

 

Стремление властей ко всеобщему примирению сталинисты восприняли как возможность добиться примирения партии и со Сталиным. В год юбилея победы ветераны армии, партии и государства стали направлять письма в адрес ЦК с просьбой наконец вернуть генералиссимуса в официальный пантеон. Ведь обличение Сталина ставит под сомнение и самою Победу.

Большой резонанс имело письмо скульптора Е. Вучетича, в котором он оспорил само понятие «культ личности Сталина». Были ошибки крупного деятеля — не более.

Сторонники реабилитации Сталина не добились своего, но вплоть до следующего юбилея «вождя» в 1969 г. продолжали пропагандировать чиновников за «восстановление исторической справедливости» и выпускать осторожно-просталинские произведения, из которых наибольший резонанс имел роман В. Кочетова «Чего же ты хочешь?».

Это шпионско-идеологическое произведение вызвало неудовольствие идеологических руководителей, так как возбудило ненужные волнения и конфликты. Даже центрист А. Сурков критиковал В. Кочетова и за низкое художественное качества произведения, и за попытку затронуть множество политических вопросов. Прогрессистские писатели обвиняли Кочетова в клевете на интеллигенцию. Но главная претензия — будирование сталинской темы. Большинство писателей поддерживает «объективную оценку деятельности Сталина», говорилось в записке МГК в ЦК, но часть опасается, не является ли публикация романа Кочетова подготовкой реабилитации Сталина[377]. Таким образом «объективную оценку деятельности Сталина» каждая группировка понимала по-своему.

Итог этого противоборства 21 декабря 1969 г. подвела статья в «Правде» о Сталине, выдержанная в осторожных обтекаемых тонах. После этого официальная пресса «закрыла тему» на десять лет, переключившись на помпезное празднование столетия со дня рождения Ленина.

Слухи о предстоящей «ресталинизации» встревожили прогрессистов, и они ответили своей петиционной кампанией против реабилитации Сталина. С этого времени петиционные кампании «подписантов» волнами шли до 1968 г. интеллигенция все время собирала подписи за что-то или против чего-нибудь: от защиты Синявского и Даниэля до протестов против строительства комбината на озере Байкал.

 


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 129; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!