SPECKLED, BARIOLE, BUNT, VARIUS, BREAC, MARGIS, ???????, ПЕСТРЫЙ



Вадим Руднев

Тайна курочки рябы

Безумие и успех в культуре


УДК 615.851 ББК 53.57 Р83

Руднев В.П.

Р 83 Тайна курочки рябы: Безумие и успех в культуре. - М.: Независимая фирма "Класс", 2004. - 304 с. - (Библиотека психологии и психотерапии, вып. 107).

ISBN 5-86375-052-9

В книге Вадима Руднева, известного русского философа, автора книг "Винни Пух и философия обыденного языка", "Морфология реальности", "Энциклопедический словарь культуры XX века", "Прочь от реальности", "Метафизика футбола", "Характеры и расстройства личности", "Божественный Людвиг: Витгенштейн - формы жизни", - рассказывается о том, как безумие (прежде всего в форме шизотипического расстройства личности) рождает успех, помогает творческому процессу и в определенном смысле формирует культуру. Книга сама построена по шизотипическому (полифоническому) принципу. В ней голосу автора отвечают голоса живых и давно ушедших великих психотерапевтов и философов, ведут диалог Зигмунд Фрейд и Людвиг Витгенштейн, Карл Густав Юнг и Мартин Хайдеггер, Виктор Шкловский и М. М. Бахтин.

Книга будет интересна философам, культурологам, психиатрам и психотерапевтам, психологам, филологам и всем интеллектуальным читателям России.

Главный редактор и издатель серии Л.М. Кроль Научный консультант серии ЕЛ. Михайлова

ISBN 5-86375-052-9 (РФ)

© 2003 В.П. Руднев

© 2004 Независимая фирма "Класс", издание, оформление

© 2004 Е.А. Кошмина, дизайн обложки

2


Посвящается моему другу

Алексею Плуцеру-Сарно

ПРЕДИСЛОВИЕ

Шизотипическое расстройство личности именно в таком терминологическом виде сравнительно недавно появилось в концептуальной рамке описания психиатрических и психотерапевтических таксонов (ранее это расстройство называлось малой шизофренией, латентной, неврозоподобной, малопрогредиентной). Если шизофрения в принципе - это один из культурных символов XX века, то шизотипическое растройство, то есть шизофрения со схизисом, но (почти) без процесса, дефекта и бредово-галлюцинаторного комплекса, теперь, когда на культуру XX века можно взглянуть задним числом, "nachuTiglich", по выражению Фрейда, приобрело огромный смысл. Обнаружилось, что большое число художников, писателей, философов, психологов, страдавших именно этим расстройством, буквально определило культурное лицо XX века.

Наиболее известные шизотипические личности XX века - Джеймс Джойс, Карл Густав Юнг, Луис Бунюэль, Поль Сезанн, Владимир Маяковский, Людвиг Витгенштейн, Франц Кафка, Игорь Стравинский, Осип Мандельштам, Эжен Ионеско, Ален Роб-Грийе, Александр Введенский, Даниил Хармс, О. М. Фрейденберг, Фредерик Перлз, Жак Лакан, Рене Магритт, Сальвадор Дали (о живых не пишем).

В такой ситуации неклиническое, философско-метапсихологическое и патографическое изучение шизотипии приобретает большую значимость. В этой книге мы исследуем шизотипическую реальность через призму художественной и философской реальности, причем в большинстве глав мы делаем это обычным академическим способом, изучая шизотипическое время, шизотипический дискурс, шизотипическую наррацию, шизотипический язык, пространство и логику в их связи с другими невротическими и психотическими временем, дискурсом, наррацией, языком, пространством и логикой. Это соответственно главы "Шизотипический дискурс", "Шизотипическое время", "Невроз как наррация", "Диалектика преследования", "Язык в пространстве болезни" и "Шизотипическая логика". В двух других главах - "Тайна курочки рябы" и "Прочь отсюда! (Франц Кафка. "Отъезд": Девять интерпретаций)" - мы как бы моделируем само шизотипическое сознание, пытаясь представить, как один и тот же текст мог бы быть проинтерпретирован различными исследовательскими "голосами" - будь то Хайдеггер, Фрейд, Лакан, Витгенштейн, Бахтин, Шкловский, Юнг, Топоров. Здесь моделируется шизотипическая мозаика голосов, характеризующая шизотипический дискурс par exelence.

В заключение мне остается поблагодарить моих друзей, коллег и учителей за помощь и моральную поддержку в период работы над книгой -

3


Марка Евгеньевича Бурно, Татьяну Михайлову, Александра Сосланда, Леонида Кроля, Иосифа Зислина, Павла Волкова и Вячеслава Цапкина.

Я желаю всем счастья.

Вадим Руднев

4


Глава 1

ТАЙНА КУРОЧКИ РЯБЫ*

Жили-были дед да баба, и была у них курочка ряба. Снесла курочка яичко: яичко не простое, золотое. Дед бил-бил - не разбил; баба-била, била - не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула - яичко упало и разбилось. Дед и баба плачут; курочка кудахчет: "Не плачь, дед, не плачь, баба. Я снесу вам яичко другое, не золотое - простое".

Почему абсурдность этой сказки никогда раньше не бросалась в глаза? Почему дед и баба не могли разбить золотое яичко, а маленькая мышка, вильнув хвостом, сбила его со стола, и оно упало и разбилось? Почему плачут дед с бабой, ведь мышка добилась именно того, чего не могли добиться они сами? В чем утешение от того, что курочка снесет простое яйцо, а не золотое, они ведь радовались золотому?

"Он ясно видел уже одну фигуру рыжего артиллериста с сбитым набок кивером, тянущего с одной стороны банник, тогда как французский солдат тянул банник к себе за другую сторону. Князь Андрей видел уже ясно растерянное и вместе озлобленное выражение лиц этих двух людей, видимо, не понимавших того, что они делали.

"Что они делают? - думал князь Андрей, глядя на них. -Зачем не бежит рыжий артиллерист, когда у него нет оружия? Зачем не колет его француз? Не успеет добежать, как француз вспомнит о ружье и заколет его".

Как только герой загоняет девушку в угол, у него за плечами неизвестно откуда появляются ремни, которые тянут его назад. Камера ползет назад и обнаруживается, что эти ремни прикреплены к роялю, туше быка и двум католическим священникам. Все это и не дает герою двигаться. Пока он барахтается в ремнях, героиня выскакивает из угла и убегает. В тот же момент ремни отпускают героя.

Напомню, как в известной русской сказке про волшебную курицу, которая приносит золотые яйца, парадоксальным образом маленькая мышь, взмахнув хвостом, разбивает подаренное курицей яйцо, в то время как сильные старуха и старик этого сделать не могут. Этот парадокс полностью снимается, если прибегнуть к нашей сексуальной теории неврозов. Старик и старуха сексуально немощные - волшебная курица приносит им в яйце символического ребенка, но они не могут разбить, то есть, вероятно, оплодотворить его. Но таким образом мы объясняем лишь полдела: именно, почему старик и старуха не могли разбить яйцо. Вторая половина вопроса - почему его удалось разбить мышке, - остается не

Глава написана совместно с Т. А. Михайловой.

5


объясненной. В нашем труде о сновидениях мы составили список сексуальных символов мужского органа, среди которых есть и хвосты. Секрет мыши, таким образом, состоит в том, что она является обладателем предме-та, которого уже в полном смысле не имеет старик, то есть эректированного органа. Именно это позволяет мыши разбить, то есть символически оплодотворить яйцо. (О сексуальной природе мыши и ее мощи можно прочесть в сочинениях Вундта и Фрэзера.)

Но социальное бытие души разомкнуто самому себе. Мир, мерцающий из себя подобно мыши, в кажущейся возможности отнологического осмысления себя как иного, безысходно пропадает в озабоченность. "Здесь-бытие" мыши онтически-онтологическим броском обрывает присутствие на собственную способность быть целым. Притом заброшенность увядающей экзистенции старых людей ближайше опосредует невозможность в здесь наличествующем бытии перед собой воплотить свою озабоченность в будущем. Теснящая временность онтологического смысла заботы довлееет их фундированию в самости будущего и настоящего. Двусмысленность падения и брошенности вовне себя бытии определяет их бытие в смерти и присутствие за пределами мирности и заботы.

"А Святъславъ мутенъ сонъ вид въ Киев на горахъ. "Си ночь съ вечера одвахуть мя, - рече, - чръною паполомою на кроваты тисов; чръпахуть ми синее вино, съ тружомъ смшено; сыпахуть ми тъщими тулы поганыхъ тълковинъ великый женчугъ на лоно и нъгують мя. Уже дьскы безъ кнса в моемъ терем златовръсмъ. Всю нощь с вечера бусови врани възграяху у Плсеньска, на болони бша дебрь Кияня и несошася къ синему морю".

Святослав беспокоился о своих племянниках, которые пошли в сомнительный поход. Элементы его тревоги вошли в сон почти без изменений. Во сне он лежит на смертном одре и его отпевают поганые кочевники. Князь понимает, что поход Игоря не удается, и это бьет по его престижу и престижу всего русского государства. Жемчуг символизирует слезы. Поганые толковины выливают из своих колчанов плач Ярославны. Что за сани несут князя к синему морю? Конечно, это погребальные сани. Сон князя - это сон о его собственной смерти, экзистенциальная проработка ее, смерти от позора в результате неудачи похода Игоря на половцев. Можно сказать, что в этом сне Святослав отождествил себя с Игорем, это его, Игоря, "негуют" половцы, соблазняя, переманивая на свою сторону. Это он, Игорь, предпочитает позорному бегству смерть на погребальных санях. Это у него, Игоря, "поехала крыша" (уже доски без князька в моем тереме златоверхом) от неудачного похода, позорного поражения и пленения.

Теперь я хочу обратить ваше внимание на одну русскую сказку. Это сказка о курочке рябе, которая снесла деду и бабе золотое яичко. Они не

б


смогли разбить его, но рядом бежала мышка, она вильнула хвостиком, и яичко разбилась вдребезги. Однако вместо того чтобы радоваться, старик и старуха горько плачут. Утешая их, курочка обещает в дальнейшем снеси им обыкновенное яйцо. Вот и вся сказка. Я думаю, тут должны возникнуть вопросы. Кое-кто может слишком поспешно сказать, что золотое яйцо -это Реальное. Лучше давайте подумаем, почему, когда яйцо разбилось, старик и старуха заплакали. Здесь важно не просто то, что яйцо разбилось, а кто его разбил, то есть, называя вещи своими именами, если вашу невесту дефлорировал "чужой дядя", то тут как раз впору заплакать. На мышку с ее маленьким, но торчащим фаллическим хвостиком, обратил внимание уже Фрейд. Золотое яйцо - это недоступный объект желания. Видимо, оно внутри было полое. Интерсубъективность наших персонажей схлестнулась на этом яйце. Старик и старуха буквально стукнулись лбами друг об дружку, когда пытались разбить его. Чего они хотели -наслаждения или ребенка, Дюймовочку или мальчика-с-пальчика (этими искусственными детьми из пробирки так богат фольклор)? Может быть, они заплакали оттого, что мышка, разбив яйцо, дезавуировала пустоту желания? Яйцо - это симптом, а курочка - Супер-Эго. Супер-Эго снесло симптом - чего еще от него и ждать? Тогда получается, что мышка - это Ид, хтоническая сторона бессознательного. Разрушительная, деструктивная сила. Так что Реальное - это как раз мышка. Символический порядок Курочки разбивается хвостиком, ведущим в бездну Реального. Яйцо - это бесконечное означающее. Симптом всегда воспроизводим, да будет вам известно. На этом построен универсальный принцип автоматического повторения. Я думаю, Курочка обманывала старика и старуху, и следующее яйцо было тоже золотым. Супер-Эго умеет нести только золотые яйца.

Сон Святослава имеет отчетливый сексуальный подтекст. Князь лежит на кровати, причем лежит на спине, и ему на лоно, то есть на грудь, сыплют из колчанов (фаллических предметов) мелкий жемчуг, то есть нечто вроде спермы. Причем делают это "поганые толковины", то есть враги, иноземцы. Сексуальный аспект подчеркнут словами, что они "негуют", то есть нежат его. Странно, что князь здесь явственно выступает в роли женщины: он пассивно лежит в женской позе, и иноземцы извергают на него свое семя, как бы насилуют его. Или можно сказать даже более сильно - они его дефлорируют. Об этом косвенно говорит фраза "Уже дьскы безъ кнса с моемъ терме златовърсм", то есть поперечная скрепляющая балка (князек) на тереме князя слетает, и он, вероятно, лежа в такой позе, видит небо. Князек на тереме - символ его целостности, поэтому тот факт, что иноземцы ломают князек, ассоциируется с тем, что они дефлорируют дом и тем самым его хозяина. Вспомним теперь, что князь лежит на самом высоком месте Киева, столицы русского государства, то есть, верша сексуальное насилие над ним, враги совершают то же самое с городом, они насилуют и оскверняют его. Город - всегда женский символ (ср. выражение "Киев - мать городов

7


русских"). Князь - олицетворение столицы, ее центра, поэтому в сновидении по закону смещения и сгущения именно он становится женщиной-городом, непосредственным предметом насилия со стороны врагов-иноземцев. Иными словами это пророческий сон о захвате Киева "погаными толковинами". Но кто же эти иноземцы? Ясно, что это не половцы, которые никогда не добирались до Киева. Князю Святославу приснился сон о татарах, которые действительно взяли Киев под руководством Батыя в 1240 году, то есть более чем через полсотни лет после похода Игоря на половцев и после того, как это приснилось Святославу в "Слове о полку Игореве". Что это - одно из доказательств поддельности памятника или аргумент в пользу теории многомерного времени Джона Уильяма Данна?

Как у нашей бабушки в задворенке

Была курочка-рябушечка;

Посадила курочка яичушко,

С полки на полку,

В осиновое дупёлко,

В кут под лавку.

Мышка бежала,

Хвостом вернула -

Яичко приломала!

Об этом яичке строй стал плакать,

Баба рыдать, вереи хохотать,

Курицы летать, ворота скрипеть;

Сор под порогом закурился,

Двери побутусились, тын рассыпался;

Поповы дочери шли с водою,

Ушат приломали, попадье сказали:

"Ничего ты не знаешь, матушка!

Ведь у бабушки в задворенке

Была курочка-рябушечка;

Нищий, калека.

8


Посадила курочка яичушко,

С полки на полку,

В осиновое дупёлко,

В кут под лавку.

Мышка бежала,

Хвостом вернула -

Яичко приломала!

Об этом яичке строй стал плакать,

Баба рыдать, вереи хохотать,

Курицы летать, ворота скрипеть,

Сор под порогом закурился,

Двери побутусились, тын рассыпался;

Мы шли с водою - ушат приломали!"

Попадья квашню месила -

Все тесто по полу разметала;

Пошла в церковь, попу сказала;

"Ничего ты не знаешь...

Ведь у бабушки в задворенке

Была курочка-рябушечка...

(Снова повторяется тот же рассказ.)

................. тын рассыпался;

Наши дочери шли с водой -Ушат приломали, мне сказали; Я тесто месила -Все тесто разметала!" Поп стал книгу рвать -Всю по полу разметал!

9


SPECKLED, BARIOLE, BUNT, VARIUS, BREAC, MARGIS, ???????, ПЕСТРЫЙ

Если мы вдруг задумаемся, что же конкретно в русском языке значит слово "пестрый" ("рябой"), то скорее всего поймем, что дать ему точное определение очень трудно. Пестрый - это многоцветный, цветастый, яркий... Но не просто "яркий", потому что яркое сочетание цветов совсем не всегда "пестрое". "Пест-рый" - это и крапчатый, рябой, в меленький такой рисуночек, который и описать-то трудно, покрытый пятнышками... К тому же "пестрое" - это всегда не только цвет, не только то, что мы видим.

Пестрое мы слышим в нестройном шуме, лязге, криках. Пестрое мы
ощущаем в неожиданности жизненных перемен, смене впечатлений,
путешествиях, мелькании пейзажа за окном вагона, в толпе карнавала, в
лицах, чувствах, в новых увлечениях и связях. Пестрое - это сама Жизнь,
если она движется, и самое последнее ее событие - Смерть. И поэтому все
пестрое одновременно страшит и манит, пугает и притягивает. Пестрое -
это Эрос и Танатос, вместе взятые, со всеми вытекающими отсюда
лингвистическими,       психофизиологическими,      фольклорными,

литературными и иными последствиями.

В разных современных языках идея "пестрого" воплощается обычно по-разному, наверное, потому, что каждая культура в этом зыбком, неуловимом понятии видит что-то свое (это вам не "красный" или даже "синий" с их солдатской простотой). Более того, современные французы, например понятия "пестрый" вообще как-то стараются избегать, называя его то "цветным" (colory), то "пятнистым" (tachety) - в зависимости, наверное, от того, какой именно аспект пестрого имеется в виду. Слово barioly употребляется на самом деле редко и значит скорее "рябой", а не собственно ярко-пестро-цветастый. А в старофранцузском для обозначения "пестрого" раньше было особое слово, но потом утратилось: vaire, от латинского varius - "разноцветный, пестрый", но также - "переменчивый, полный превратностей, особенно в том, что касается боевой удачи, да и жизни вообще" (русский вариант, таким образом, это этимологически -пестрота, нестабильность, изменчивость).

Английское speckled - это тоже скорее нечто "пятнистое", а не наше настоящее "пестрое", а вот зато загадочное немецкое Bunt передает идею пестроты почти идеально: это пестрый, рябой, крапчатый, пятнистый, но к тому же и смешанный, разнородный, разнообразный, а еще -"беспорядочный, чрезмерный". В общем - сплошной хаос. Фамилия Бунтман, таким образом, значит "пестрый человек" (яркий? разнообразный? переменчивый?). Происхождение этого слова в немецком таинственно. Предполагается, что оно восходит к латинскому Mus Ponticus (буквально - Мышь Понтийская), как называли римляне горностая. Это же слово, кстати, и примерно с тем же значением, блуждая по Балканам в форме bunde, bunda, проникло затем в румынский, сербский, чешский и

10


даже венгерский языки. Ирландское современное breac тоже довольно ограничено в употреблении и описывает только масть коня или разных рыб, птиц и так далее, но зато древнеирландское brecc означало не только "пестрый", но и "пышный, богато украшенный" и "лживый, неясный, обманчивый". То есть опять - пугает и манит одновременно. Как любовь.

Происхождение самого русского "пестрый" проблем для этимолога не составляет, но зато ассоциативно-фонетическая нить, которая тянется при этом, оказывается просто поразительной. Оно восходит к индоевропейскому корню *peik'-, *pik', к которому возводятся такие русские же слова, как "писать" и "пёс" (кстати, это одно из наименований черта), многочисленные названия рыб и птиц в славянских языках, а также латинские: pingere "писать" (то есть буквально "- марать, пачкать, разрисовывать красками, оставлять цветные следы") и (!) pecunia "деньги" (которая, как известно - поп olet, "не пахнет") и само по себе восходит к обозначению мелкого рогатого (пестрого) скота, который был в начале основным обменным эквивалентом.

На психику пестрое сочетание цветов, особенно если оно движется, мелькает, воздействует одновременно возбуждающе (отчасти - и сексуально) и пугающе, вызывая чувство тревоги и даже страха. Причем человек здесь - не единственный, кто испытывает это магическое и странное воздействие пестроты. Пестрая окраска животных далеко не всегда является мимикрией, то есть попыткой спрятаться среди листвы, на дне пруда, посреди болота и так далее. Иногда цветная пестрота может служить оружием - так, например, яркие круглые пятна на крыльях бабочек не привлекают птиц, а наоборот - отпугивают, потому что кажутся им глазами какого-то страшного большого зверя.

Устрашающее воздействие пестроты широко использовалось и дикарями как своего рода боевая раскраска, призванная напугать, оттолкнуть противника, вызвать у него чувство тревоги и неуверенности в себе. Вспомним, например, что пишет Цезарь о пиктах, населявших в его время всю Британию (само их название, кстати, значит "пестрые, раскрашенные"): "А все британцы вообще красятся вайдой, которая придает их телу голубой цвет, и от этого они в сражениях страшней других на вид". О боевой раскраске индейцев и так все знают.

Какие ассоциации вызывает понятие пестроты у человека современной западной (на Востоке с этим все сложнее!) культуры? Мы обратились к нескольким информантам и получили следующие ответы:

Коля Д. (подросток): Галстук.

Ольга С. (известная поэтесса): Смерть, конечно.

Неизвестный мужчина в лифте (средних лет): Цыгане.

и


Все они, вероятно, правы.

Излишняя пестрота в одежде, как откровенно вызывающая и эротически манящая, всегда казалась вульгарной. Вспомним у Гоголя:

"Вообразите себе: полосочки узенькие-узенькие, какие только может представить воображение человеческое, фон голубой и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки... Словом, бесподобно! -Милая, это пестро! - Ах нет, не пестро!".

А почему, собственно говоря, пестро - это плохо? Ну и пусть будет пестро! Нет- плохо, потому что вульгарно, откровенно, вызывающе, привлекает внимание и намекает на мысли самые непристойные. Или даже просто - волнует, пугает, озадачивает.

Вот как пишет тот же Гоголь в "Сорочинской ярмарке" о некоей "неугомонной супруге":

"Она сидела на высоте воза, в нарядной шерстяной зеленой кофте, по которой, будто по горностаевому меху, нашиты были хвостики, красного только цвета, в богатой плахте, пестревшей, как шахматная доска, и в ситцевом цветном очипике, придававшем какую-то особенную важность ее красному, полному лицу, по которому проскальзывало что-то столь неприятное, столь дикое, что каждый тотчас спешил перенести встревоженный взгляд свой на веселенькое личико дочки".

В современной жизни мужчина себе пестроты в наряде не позволяет (да и одежда тинэйджеров на самом деле, кстати, совсем не пестрая, да и не такая уж яркая - вспомним в рекламе "Head and Shoulders": "Вот то, что надо, - черное! Это классно!"), и единственная пестрая деталь мужского туалета - это галстук, маленький прорыв в бессознательное, узкая полосочка, щель, за которой открывается целая буря страстей и страхов. Вот все, что осталось ему от животных, в брачную пору расцветавших всевозможными красками павлиньих хвостов. Вспомним, что, отправляясь к Наталье Павловне, граф Нулин надевает "свой пестрый шелковый халат"!

Женщина, конечно, может себе больше позволить, но все-таки тоже не слишком. Пестрота тревожит эротически и манит сексуально, но вовсе не так, как жарко-стабильные красные тона ("Тебя я лаской огневою / и обожгу, и утомлю..."). Нет, это скорее символ любви кажущейся, обманной, временной, мимолетной, как пестрая цыганская шаль ("Кто-то мне судьбу предскажет, кто-то завтра, сокол мой, на груди моей развяжет узел, стянутый тобой...").

Яркая, пестрая шаль (и шире - ткань) как символ яркой, переменчивой жизни - образ архаический, восходящий  к древним

12


представлениям о судьбе-пряхе, прядущей нить жизни каждого человека. Образ этот оказывается поразительно стойким:

"Стою на полустаночке

В цветастом полушалочке,

А мимо пролетают поезда..." -

говорит о себе героиня шлягера советских времен, и образ этого "полушалочка" разворачивается потом в целую метафорическую картину яркой, пестрой жизни, богатой, как мы понимаем, романтическими, но скорее - мимолетными любовными связями:

"Да как же это вышло-то,

Что все шелками вышито

Судьбы моей простое плотно?.."

В чем-то, видимо, очень близкая судьба героини стихотворения Блока заканчивается не так грустно-трогательно-задумчиво ("зовут плясать, да только не меня..."), а глубоко трагически- "Под насыпью во рву некошеном / Лежит и смотрит, как живая...". Не сумев принять правила игры в "пеструю жизнь", "она" предпочитает добровольную смерть и, что характерно, на плечах у нее все тот "цветной платок" ("В цветном платке, на косу брошенном, Красивая и молодая...).

По народным представлениям, видеть себя во сне одетым в пеструю одежду предвещает резкие перемены и переплетение хорошего и плохого в будущем. То есть опять - пестрое и манит, и страшит одновременно. Но, с другой стороны, у Андерсена "цветной" зонтик Оле Лукойе - это окно в удивительный сказочный мир ярких снов или, как теперь мы понимаем, - в амбивалентную субстанцию нашего бессознательного, явленного нам во сне.

Вообще же в фольклоре образ пестрого связан скорее с миром смерти и Иного мира. Как пестрые описываются обычно хтонические существа - жабы, лягушки, змеи. Пестрота птицы - признак, который относит ее в разряд классификаторов с негативным смыслом. Например, по литовских поверьях считается, что если вокруг дома летал зяблик, - дом сгорит, а рябая кукушка вообще предстает как вестница из Иного мира, оповещающая о близкой смерти. В традиции польской аналогичные функции исполняет "рябой соколик" - вестник смерти и проводник в Иной мир. Знаменитая курочка ряба из русской сказки - образ по сути не только загадочный, но и страшный, осмысляемый как постоянная связь с потусторонним миром мрака. Пестрая скотина в народных верованиях прочно ассоциируется с богом грома. Ср., например, литовскую примету:

13


"Если белая корова приведет стадо домой, завтра будет хорошая погода, а если пестрая - будет дождь".

И наконец, с пестротой ассоциируется образ черта, что проявляется и в его эвфемистических наименованиях "пестрый".

И, конечно, цыгане. Пестрые платки, разноцветные кибитки, яркие цветастые юбки - все это создает образ временного, нестабильного, манящего и пугающего (ср. "пестрая лента" в рассказе Конан-Дойла). Шумный, пестрый табор - это толпа гостей из Иного мира, куда попасть страшно, но все равно придется рано или поздно отправиться. И все это знают.

В основе мифологического образа петуха во многих традициях лежит его связь с солнцем. Как и солнце, петух "отсчитывает" время (ср. "первые петухи", "третьи петухи", до "петухов" и т.п.). Австралийские аборигены иногда обозначают петуха как "птицу, которая смеется на рассвете"; ср. также русские загадки типа "Не часы, а время сказывает", "Не сторож, а всех рано будит" и т.п. В большинстве традиций петух связан с божествами утренней зари и солнца, небесного огня - хотя в целом функции богов, которым посвящается петух (Аполлон, Митра, Ахурамазда, Аматэрасу, а также Гермес или Меркурий, Асклепий, Марс и др.), существенно шире. Петух не только возвещает о начале дня (во многих традициях он выступает как глашатай солнца, света, ср. франц. название петуха chante-clair, букв, "поющий рассвет"), но и является проводником солнца как в его годовом, так и суточном циклах. В Китае петух "сопровождает" солнце на его пути через десятый "дом" китайского зодиака (Козерог) и через пятый - седьмой часы пополудни. У древних евреев петух - символ третьей стражи ночи - от полночи до рассвета. Петух так же бдителен и всевидящ, как и солнце. Отсюда широкое с использование петуха в гаданиях, предсказаниях погоды в Древнем Риме.

Изображение петуха-стража помещали на крышах домов, шестах, шпилях, флюгерах, а также на ларцах, сундуках, реликвариях. В Китае красный петух изображается на стенах дома как талисман против огня. Мотив петуха, разгоняющего своим криком нечистую силу и отпугивающего мертвецов, образует кульминацию в особом типе сказок, постоянен в быличках. Но петух не только связан с солнцем, подобен ему: он сам земной образ, зооморфная трансформация небесного огня - солнца. С петухом связывается и символика (воскресения из мертвых, вечного возрождения жизни). В этом контексте возможно объяснение изображения петуха, помещаемого иногда на могилах, на кресте, камне и т.п., нередко в чередовании с изображением солнца; ср. также символические изображения солнца в виде петуха в круге или рассвета, иногда молнии в виде петушиного гребешка (в этом ряду стоит и обычай древних римлян жертвовать ларам петушиные гребешки). Некоторые данные позволяют соотнести жертвоприношение петуха (в тех ритуальных традициях, где на

14


это не существует запрета, именно петух преимущественно используется для этой цели) с его солнечной, огненной природой. В древнерусском "Слове некоего христолюбца" (окончательная редакция) осуждаются существовавшие уже после введения христианства языческие обряды, когда "... коуры рьжють; и огневи молять же ся, зовущие его сварожичьмь" (др.-рус. куръ, "петух"). Во многих случаях отчетливо прослеживается связь между жертвоприношением петуха и добыванием огня, его возжиганием (ср., например, латышские и русские данные о жертвоприношении петуха для умилостивления гуменника-овинника, в ведении которого находится огонь под овином).

Подобно солнцу, петух связан и с подземным миром. В Древней Греции петух, несомненно, выступал и как хтоническая птица: он был посвящен Асклепию как образ целительной смерти-возрождения. Вместе с тем оказывается функционально значимым противопоставление петухов по цвету: если светлый, красный петух связывается с солнцем, огнем, то черный петух - с водой, подземным царством (ср. ритуальное зарывание петуха в землю) и символизирует божеский суд, зло.

Тема петуха возникает и в связи с образом огневой птицы (с чертами дракона) Рарога (Рарашека), которая появляется на свет из яйца, снесенного черной курицей. Причастность петуха и к царству жизни, света, и к царству тьмы, смерти, делает этот образ способным к моделированию всего комплекса "жизнь - смерть - новое рождение". Этому способствуют и мифопоэтические представления о петухе как дважды рожденном, что, в частности, нередко подчеркивается и в загадках о петухе: "Дважды родился, ни разу не крестился, сам пел, а умер - не отпели" и т.п.

Представление о двуприродности или, по меньшей мере, парадоксальности петуха отражено и в других загадках ("Не царь, а в короне", "Гребень имею - не пользуюсь им, шпоры имею - не езжу верхом" и т.п.). Связанный с жизнью и смертью петух символизирует плодородие прежде всего в его производительном аспекте. Петух - один из ключевых символов сексуальной потенции (ср. в этой связи "петушиные" обозначения детородного члена в соотнесении с "куриными" обозначениями женского полового органа, а также представление о петухе как символе похоти, существующие в ряде традиций). У южных славян, венгров и других народов жених во время свадебной церемонии нередко несет живого петуха или его изображение.

Одним из проявлений жизненной силы петуха является и его исключительная воинственность, нашедшая отражение в фольклоре, символике и эмблематике (в частности, в геральдике). Арабские и тюркские источники неизменно наделяют идеального военачальника храбростью петуха. Соотнесенность качеств петуха и человека получает известное подкрепление в довольно распространенном мотиве оборотничества петуха (ср., например, Афанасьев №№ 251-252). У сванов

15


считалось, что души мужчин и женщин после смерти соответственно переселяются в петуха и курицу. Для некоторых индейских племен Центральной Америки петух является нагуалем, с которым таинственно связана жизнь человека; смерть петуха влекла за собой и смерть подопечного ему человека.

В Новом Завете образ петуха имеет символическое значение некой решающей грани (ср. Матф. 26, 34, 74-75; Мк. 13, 35). Петух в соответствии с евангельским мотивом становится эмблемой святого Петра, знаком раскаяния (в другой трактовке петух - посланец дьявола, искусившего Петра). Иногда образ петуха толкуется как символ истинного проповедника Евангелия. У гностиков петух считался образом Фронесиса, предвидения, прозорливости, бодрствования как эманации Логоса. Петух на колонне трактовался гностиками как петух Абраксаса. В Японии считают, что петух подготавливает сердце благочестивого верующего к очищению и почитанию.

Обращает на себя внимание следующий момент: в афанасьевском варианте сказки ничего не говорится о том, что владельцы курицы, дед и баба, сами пытались разбить яйцо. Зато говорится, что снесенное курицей яйцо оказалось странным на вид - пестро, востро, костяно, мудрено. Случайно разбитое мышью, оно, как можем мы предположить, не только утратило свою основную функцию - быть предназначенным для еды, но, видимо, явило собой нечто страшное внутри, от чего произошла и соответствующая реакция действующих лиц сказки. В обеих версиях, прозаической и поэтической, говорится, что окончательным результатом является уничтожение самим священником священных книг ("поп все книги сжег").

На уровне реконструкции протосюжета предания нами может быть предложена следующая версия: пугающее содержание странного яйца (нечто драконовидное?) могло быть воспринято как наказание за использование "неправильных" книг. Но в таком случае в какой среде подобный сюжет мог возникнуть и какие книги могли быть сочтены столь "неправильными", что за их использование могла быть послана эта кара? Как можно предположить, сюжет подобного рода мог появиться прежде в старообрядческой среде, а "неправильными" книгами, подлежащими уничтожению, должны были быть Никонианские тексты - новые переводы Священного писания.

Как известно, Афанасьев в основном собирал свои предания в Воронежской губернии, в которой к середине XIX века старообрядческих общин уже не осталось. Однако сам сюжет, как видно из текста, уже в достаточной степени лишенный логики нарратива, мог сохраниться от более раннего времени.

Сновидения и сказки сходны в том, что и в тех, и в других являются чудеса, невозможные в реальной действительности. И в снах, и в сказках

16


мы может отлущить их рациональную сторону, которую Фрейд неудачно назвал дневными остатками, и иррациональную бессознательную сторону, которая единственно только и важна. Притом, что и в сказках, и сновидениях реализуется не индивидуальное, а коллективное бессознательное с присущими ему инвариантными фигурами Самости, Анимуса и Анимы.

Однако разительное отличие сновидений от сказок состоит в том, что сказка осуществляет свое социальное бытие в рассказе и только в рассказе, рассказывание же снов - это вторичное, инобытийственное их существование. Рассказывание сна - почти то же самое, что рассказывание сказки. Но сон имеет перед сказкою то преимущество, что его подлинное существование мы наблюдаем во время непосредственного видения сновидения. И то, что нам говорит сновидение, свершается в тот момент, когда мы его видим. Если имеет смысл говорить о том, что сновидение нас чему-то учит, то, по всей вероятности, это происходит в момент самого сновидения. Сказка же учит нас в момент рассказывания. И здесь можно сказать, что ни то, ни другое не является ни недостатком, ни достоинством. Сновидение, конечно, глубже сказки, но оно слишком мимолетно и слишком быстро забывается. Может быть, мы чему-то и научились во сне, но чему именно, и сами порой не знаем. В сказке процесс обучения не столь глубок, потому что в ней в отличие от сновидения, где коллективное бессознательное дано в его полной, развернутой силе, в сказке мы находим лишь реликты этих архаических и архетипических представлений.

Как-то мы прогуливались по большой алее возле Тринити Колледжа, и он вдруг повернулся ко мне и в свойственной ему резкой неожиданной манере провозгласил: "А знаешь ли ты, Друри, самую абсурдную языковую игру на свете?" Я наивно ответил, что, вероятно, он имеет в виду религию. Тогда он расхохотался и сказал, что мне определенно не имеет смысла быть философом, потому что такое сказать про религию мог бы только полный осел, ведь религиозные игры самые осмысленные и четко очерченные. Самая абсурдная языковая игра, по его мнению, это сказка. В подтверждение этого неожиданного тезиса он мне рассказал русскую сказку про репку (это было время его увлечений русским языком), которую, по его словам, неделю назад по какому-то поводу рассказала ему Фаня Паскаль, у которой он обучался русскому. Там выросла такая большая репка, что старик и старуха (обладатели этой репки), их, кажется, внучка и еще какое-то домашнее животное, то ли собачка, то ли курица, не могли ее вытащить из земли, а мышка это сделала с легкостью. "Ты, конечно, понимаешь, Друри, добавил он не без самодовольства, - что репка - это солнце". Мне оставалось только промолчать. На вопрос, как разъяснить противоречие между тем, что много персонажей не могли достать репку, а мышка вытащила, он сказал примерно следующее. "Мы часто полагаем, будто коэффициент приложенных усилий прямо пропорционален полученному эффекту, однако очень часто это не так". Тут он опять вспомнил какую-то русскую историю о том, как

17


сумасшедший священник, охотившийся за сокровищами, с огромной легкостью вскарабкался на почти отвесную гору. При этом он многозначительно добавил, что мышь связана с горой и что, якобы, есть русская пословица "Гора родила мышь". Этот разговор произвел на меня такое сильное впечатление, что я не мог сомкнуть глаз до утра, а утром окончательно решил ехать в Ньюкасл помогать семьям безработных.

Роль мыши в мифопоэтических представлениях в значительной степени объясняется ее особенностями, в частности малыми (в сравнении с другими млекопитающими) размерами. Широко распространены представления о мыши как хтоническом животном и о ее связи с грозой (громом). В мифах различных народов мыши нередко выступают как дети неба (обычно громовержца) и земли. У народов древнего Средиземноморья (Египет, Палестина, Греция) общеприняты и представления о происхождении мыши из земли. Страбон называет мышей из земли рожденными, по его же свидетельству, тевкры называли их сыновьями земли.

Известны также мотивы падения мыши с неба на землю во время грозы и поражения мыши молнией. В средние века бытовали представления о зарождении мыши от грозы. Античные авторы (Теофраст, Элиан) отмечали способность мыши своим поведением предсказывать погоду, особенно грозовую. Оживленное движения мышей перед грозой ("танцы") и их "пение", соотносимое со звуковым эффектом деятельности громовержца (гром), могли трактоваться как своеобразный земной пролог, в котором излагалось (с оответствующим снижением) содержание небесной драмы. В этом контексте свист, звон, барабанный бой, которыми изгоняли крыс и мышей, можно сопоставить со звоном колоколов, битьем по железу и стрельбой в воздух с целью разогнать ведьм перед грозой.

К этому же кругу тем примыкают многочисленные указания на профетические функции мыши в греческой, римской мифологии, мифологии народов Древней Месопотамии. Согласно Плинию, персидские маги считали мышей наиболее относящимися к религии животными. В Средиземноморье (особенно восточном) долгое время сохранялось немало мышиных гаданий и примет.

У малоазийских греков существовало убеждение, что при нарушении супружеской верности мыши производят страшное опустошение в доме. Часто с мышью связываются предзнаменования смерти, разрушения, войны, мора, голода, болезни, бедности; греки изготовляли монеты с изображением мыши, использовавшиеся в качестве амулетов против всего недоброго; в Египте боялись увидеть мышь в определенный день

18


(напротив, белая мышь часто рассматривалась как благое предзнаменование).

Использование мыши в гаданиях и ворожбе - постоянная тема средневековых ведовских процессов. "Киприанов кодекс" указывает особый вид предсказаний - "мышеписк" (наряду с "громовником"). По украинской примете, "як миш ист вол от [верхнюю часть снопа], так буде хл1б дорог". В Греции, начиная с Гомеровской эпохи, был распространен культ Аполлона Сминфейского (от sminphos 'мышь'), атрибутом, символом и священным животным которого была мышь. Иногда Аполлон Сминфейский изображался стоящим на мыши. Аполлон был не только истребителем мышей и охранителем от них, но и их покровителем. Возможно, он и сам первоначально представлялся в виде мыши.

С мышью связаны и такие женские персонажи, как баба-яга, Холле, Мокошь, Параскева Пятница. У болгар со святой Петкой соотносился мышиный праздник - "мишин день". Многие мифологические представления о мыши обнаруживают сходство с представлениями о музах в греческой мифологии и генетически связанных с ними персонажах. Родителями мыши являются громовержец (или небо) и мать-земля (жена громовержца), родителями муз - Зевс-громовержец или Уран (небо) и Мнемосина или Гея (земля). Место рождения или обитания мыши и муз - гора (ср. буквальный смысл пословицы "Гора родила мышь"). Мыши соотносятся с огнем, водой, мировым деревом, музы - с каменным столпом. Предводитель мышей - мышиный царь или Аполлон Сминфейский, предводитель муз - Аполлон или Дионис. Форма организации мышей и муз - хоровод, атрибут - стрела (через гонителей у мышей, через Аполлона у муз), функции (деятельность) - болезнь - здоровье (нанесение ущерба -исцеление), ослепление, пение, танцы, прорицание (ворожба), память - забвение (вкусивший пищу, к которой прикасалась мышь, забывает прошлое, ср. роль мертвой воды, Леты, противостоящей Мнемосине, а также образ мыши как олицетворения смерти в разных традициях), "неистовство", дрожь, хаотическое оживление (у мышей перед грозой, у муз в связи с вдохновением, творчеством) и др.

Мифологический мотив превращения женщин в мышей определенно реконструируется на основе фольклорных данных, в частности, на основе сказочного мотива превращения ведьмы (женщины, девицы) в мышь (ср. также мотив превращения дьявола или человека в мышь и, наоборот, превращения мыши в человека; в мотиве "мышь, прогрызшая дыру в ковчеге" мышь выступает как превращенный дьявол или даже женщина). Имеется и ряд других фольклорных сюжетов, основанных на взаимопревращении или

19


тождестве девиц и мыши: русские сказки типа "Морской Царь и Василиса Премудрая", Афанасьев, № 219-226; "Ночные пляски", Афанасьев, № 288-298; в этом же ряду стоит сказка, записанная в 1-й половине XIX в. на острове Рюген: мать проклинает семь дочерей за нарушение ими запрета в великую пятницу, дочери оборачиваются мышами и бросаются в воду, мать с горя превращается в камень, вокруг которого ночью танцуют и поют дочери-мыши.

В некоторых традициях мыши участвуют в космогонических мифах или даже выступают в функции культурного героя. Обилие сказочных мотивов с участием мыши [малость мыши в сочетании с большим эффектом ее деятельности: мышь спасает льва, пугает до смерти человека, разбивает золотое яйцо (ср. Яйцо мировое), помогает сделать то, что не по силам многим (русская сказка о репке); борьба (в частности, мыши и кошки); мышь - превращенная невеста (заколдованная невеста или невеста дьявола) и т.п.]

Я велел своему слуге привести из конюшни мою лошадь, но он не понял меня. Тогда я сам пошел, запряг коня и поехал. Впереди тревожно звучали трубы.

У ворот он спросил меня:

- Куда вы едете?

- Не знаю сам, - ответил я, - но только прочь отсюда! Но только прочь отсюда! Только бы прочь отсюда! Лишь так достигну я своей цели.

- Вы знаете свою цель? - спросил он.

- Да! - ответил я. - Прочь отсюда! Вот моя цель.

Данный пример является наиболее утонченным вариантом шизотипического сознания. Здесь нет явных разрывов в синтаксисе и связности текста, как это бывает в психотическом дискурсе. Но здесь нарушены практически все коммуникативно-прагматические связи между героем, читателем и слугой героя - они оборваны уже в первом предложении. И герой, и слуга аутичны. "Я велел слуге привести из конюшни свою лошадь, но он не понял меня". Читатель не знает, что предшествовало этому разговору, и его явно не собираются ставить об этом в известность. Речевой акт героя по отношению к слуге по каким-то причинам неуспешен, но по каким именно, совершенно непонятно. Что значит не понял? Не расслышал? Не понял языка, на котором было отдано приказание? Сделал вид, что не понял (не расслышал)? (Патологическая неуспешность (и наоборот, гиперуспешность) речевых актов -специфически кафкианская шизотипическая черта.)

20


Второе предложение усугубляет впечатление бреда (или сновидения). Герой, вместо того чтобы повторить свое приказание или наказать слугу за нерадивость, внутренне как бы "машет на него рукой" и идет в конюшню сам. Слуга между тем нисколько не смущается, он преисполнен любопытства и идет за хозяином следом. Тут следует слуховая галлюцинация о трубах, после чего слуга спрашивает у хозяина, куда это он собрался. Здесь мы узнаем не только то, что слуга не собирается сопровождать хозяина, мы все больше убеждаемся (опять-таки, как во сне или в бреду), что слуга- это не слуга, а кто-то другой (или, чтобы угодить Лакану, - Другой). Последнее обстоятельство также чрезвычайно характерно для Кафки. Помощники оказываются соглядатаями, рассыльный не приносит писем, наиболее могущественные чиновники оказываются наиболее беспомощными и т.д.

Во многих мифопоэтических традициях известен образ Яйца мирового (Я. м.), из которого возникает вселенная или некая персонифицированная творческая сила: бог-творец, культурный герой-демиург, иногда- род людской (ср. кит. Пань-гу, фольклорные мотивы рождения человека из яйца и превращения яйца в человека). Чаще всего встречаются мотивы происхождения из верхней и нижней половинок Я. м. (или из яйцеобразной хаотической массы) неба и земли или солнца (из желтка); во многих случаях Я. м. описывается как золотое, иногда ему присущи и другие атрибуты солнца. Согласно ведийской космогонии, из Я. м. - золотого зародыша (см. Хи раньягарбха) возник творец Праджапати, из него же возникает Брахма (ср. также Брахманда), иногда творец Ишвара описывается живущим в Я. м. на водах (Бхаг.-пур. Ill 20, 14, след.). У орфиков известен миф о возникновении из Я. м. плавающего в водах, Фанеса, божественного творца, сияющего, как солнце (ср. также синкретический образ Митры-Фанеса, Зевса-Гелиоса-Митры-Фанеса), или особого бесплотного божества с крыльями. В египетском мифе солнце возникает из Я. м., снесенного птицей "великий Гоготун". Я. м., снесенное птицей Фуфунда, дало начало небу у хауса. Согласно "Калевале" (1), "из яйца, из нижней части, вышла мать земля сырая; из яйца, из верхней части, встал высокий свод небесный...". В китайской традиции небо и земля слиты воедино, как куриное яйцо. В финском мифе утка сносит яйцо, из которого возникает мир, на колено Вяйнямейнена, единственного обитателя океана, или холм среди океана (в русских сказках также известен мотив яйца, уроненного уткой в воду).

В мифах известны примеры, когда с образом Я. м. связывается временная структура целого (брахман находится в яйце в течение года), а с образами отдельных яиц - более частные членения времени (ср. русскую загадку о годе и его частях: лежит брус через всю Русь, на этом брусе двенадцать гнёзд, в каждом

21


гнезде по четыре яйца, а в каждом яйце по семь цыплят). Обычно начало творения связывается с тем, что Я. м. раскалывается, взрывается, брошенное в небо (ср. обычай свадебного разбивания яйца в северо-западной Африке, осознаваемый как символ взрыва Я. м.). В ряде случаев с темой раскалываемого яйца связан бог с функциями громовержца или его отец. Иногда из Я. м. рождаются разные воплощения злой силы, в частности змей, смерть. У племен северо-западной Африки известен мотив нахождения внутри звезды-яйца тройного змея. В отражающем орфические влияния греческом мифе Кронос оплодотворяет одним семенем два яйца, укрываемые под землёй; из них рождается Тифон. Ср. распро­странённое поверье о рождении василиска из яйца. Характерен сказочный мотив о яйце, в котором спрятана Кощеева смерть. Космогоническая функция Я. м. соотносится с важной ролью яиц в ритуалах плодородия. Например, в пасхальной обрядности у восточных славян яйцо не только занимает центральное место в празднике, но и выступает как главный символ.

Любой фольклорный текст - это прежде всего текст, а текст - это не более, чем сочетание символов. Но фольклорный текст принципиально отличается от литературного тем, что применительно к нему не существует проблемы канонического варианта. Все варианты равноправны. Поэтому принципиальной чертой фольклора является его противоречивость. Чтобы далеко не ходить за примерами, обратимся к двум вариантом сказки о курочке рябе. Сравнивая варианты Афанасьева и Ушинского, приходишь к выводу, что в тексте, обработанном Ушинским, золотое яйцо для деда с бабой было прежде всего эквивалентом отсутствующего у них ребенка (то есть это вариант зачина типа "Дюймовочка" или "Мальчик с пальчик"). В варианте же Афанасьева сказано, что "внучка удавилась", а стало быть, раз есть внучка, то должны быть и дочка (или сын). Да и про само яичко у Ушинского сказано, что оно золотое, а у Афанасьева костяное. Инвариатность лишь в том, что это не настоящее яйцо, а яйцо-артефакт, что сразу отсылает к образу пасхального яйца и соответствующей проблематике смерти и возрождения. Только в сказке, как и почти всегда бывает в фольклоре, движение сюжета - обратное литературному: сначала происходит возможность рождения, а потом смерть, причем если придерживаться версии Афанасьева, - то смерть всего мира.

Мир, изображенный в "Курочке рябе", - это психотический или, что то же самое, сновидный, паралогический мир, подобный тому, который изображен у Кафки. В этом мире последующее событие логически не вытекает из предыдущего, во всяком случае, на поверхностном уровне. Осмысленность событий и действий делается таковой, когда мы заглядываем в архетипические мифологические слои.

Дед попросил курочку рябу снести обыкновенное яйцо, но она не поняла его. Тогда дед сам пошел на конюшню, оседлал старуху и поехал.

22


"Куда вы едете?" - спросила курочка и показала золотое яичко. "И при луне мне нет покоя", - подумал дед. Они долго и безуспешно пытались разбить яйцо. "Что они делают?" - спросила мышка. "Они пытаются повернуть время вспять, но Супер-Эго их против этого протестует", -ответила курица. "Не пытайся меня перехитрить", - сказала мышка и слегка дернула хвостиком. Яичко упало и разбилось. "Пилите, Шура, оно золотое", - съязвила старуха и залилась слезами. Дед вторил ей старческим тенорком. Курочка ряба бегала за мышкой, пытаясь клюнуть ее в хвост.

* * *

Post scriptum. Статья о курочке рябе (в обычном смысле слова "статья") оказалась так и не написанной, а тайна курочки рябы -неразгаданной. Один известный фольклорист, когда мы рассказали ему о нашем замысле, побелел лицом и сказал, что мы сошли с ума, потому что хтонические существа всегда мстят тем, кто хочет проникнуть в их тайны. Три раза за время работы над статьей на компьютер налетал вирус и съедал все текстовые файлы. Но мы упрямо восстанавливали текст наших материалов снова и снова. Мы не верим в то, что курочка ряба может победить научный прогресс и остановить движение мысли. Мы не боимся ее. И мы уверены в том, что после нас придут новые поколения филологов, и тогда рано или поздно курочке рябе придет конец.

Литература

Афанасьев А. Н. Народный русские сказки. В 3 т. Т. 1. М., 1957.

Бунюэль Л. Андалузский пес // Бунюэль о Бунюэле. М., 1981.

Гаспаров Б. М. Поэтика "Слова о полку Игореве". М., 2000.

Курочка ряба. Русская народная сказка в обработке К. Д. Ушинского. М., 1987.

Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970.

Руднев В. Прочь от реальности: Исследования по философии текста. П. М., 2000.

Слово о полку Игореве. М., 1987.

Толстой Л. Н. Война и мир. Т. 1., ч. IV.

Топоров В. Н. Мышь // Мифы народов мира, т. 1. М., 2000.

23


Топоров В. Н. Петух // Там же, т. 2.

Топоров В. Н. Яйцо мировое // Там же.

Франц фон М.-Л. Психология сказок. М., 1998.

Фрейд 3. Лекции по введению в психоанализ. М., 1989.

Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. с нем. В. Бибихина. М., 1997.

Юнг К. Г. Душа и миф: Шесть архетипов. К., 1996.

Drury M. Conversations with Wittgenstein // Ludvig Wittgenstein: Personal Recollections / Ed. R. Rhees. L., 1981.

Lacan J. Le serminaire de Jaques Lacan. Livre VIII. Le Transfert. 1960-1961. Paris, 1991.

Rank O. Das Trauma des Geburt und seine Bedeutung fer Psychoanalyse. Leipzig, 1929.

24


Глава 2

ШИЗОТИПИЧЕСКИЙ ДИСКУРС

.. .Каждый из нормальных людей немного шизофреник. [Ганнушкин <1914> 1997: 334]

Когда говорят, что у каждого человека есть определенный характер, то все обычно понимают, что это утверждение является чрезвычайным упрощением реального положения вещей. В действительности, конечно, каждый человек в той или иной мере проявляет черты многих или даже всех (правда, всех мы наверное не знаем) характеров. Как писал еще в начале прошлого века голландский психиатр Йельгерсма, "каждый человек немного меланхолик, немного маньяк, немного истерик, параноик или психастеник" (цит. по [Ганнушкин 1997: 334]).

Но все же одна фундаментальная черта характера у каждого человека, как правило, преобладает. Смешанными (мозаическими) характерами обладают люди, имеющие серьезные психические расстройства - органические психопаты, эндокринные (то есть конституциональные гомосексуалисты), эпилептики и малопро­гредиентные шизофреники, или, по-другому, люди, обладающие шизотипическим расстройством (считается что у острых шизофреников -психотиков характера уже нет: он пропадает, будучи загорожен "психотической занавеской"). В дальнейшем мы будем говорить только о смешанных характерах людей, обладающих шизотипическим расстройством.

По мнению М. Е. Бурно и его учеников [Бурно 1996, Волков 2000, Добролюбова 1996], малопрогредиентные шизофреники обладают множественным, мозаическим, или полифоническим, характером. Это означает, что у одного человека может быть несколько характерологических доминант, причем прямо противоположных; что в одних обстоятельствах он может проявлять себя как шизоид, в других как циклоид, в третьих - как истерик. Например, он будет гостеприимным радушным хозяином, всегда готовым повеселиться, но когда гости уходят, он замыкается в себе и обдумывает решение сложнейших математических проблем или же, наоборот, идет и декламирует стихи перед толпой.

Или же человек в одних обстоятельствах ведет себя как психа­стеник - тихий застенчивый, интеллигентный, а в других как эпилептоид -грубый, властный и прямолинейный. (Впервые, по-видимому, термин "мозаичные формы психопатии" применил П. Б. Ганнушкин - правда, он разбирал случай, когда характер изменялся в динамике под влиянием органической травмы [Ганнушкин 1997].) В сущности, в этом множестве

25


радикалов и проявляется характерологическое объяснение схизису. То есть противоречия, в которых живет шизотипический человек, объясняются характерологически. Например, как ананкаст он всегда точно приходит на свидание, но, будучи в то же время истериком, он может взять и не прийти вовсе, что для истинного ананкаста практически невозможно.

Здесь, по-видимому, следовало бы ввести разграничение, которого, насколько я помню, до этого никто не производил. Необходимо разграничить родственные и не родственные характеры. Этот термин -"родственный" - мы взяли из теории музыки. Там родственными тональностями называют тональности, которые отличаются на один знак повышения или понижения тона, то есть на один диез или бемоль при ключе. Например, до мажор и соль мажор - родственные тональности. При переходе из одной тональности в другую внутри музыкального произведения (транспонирования) в классической музыке использовались прежде всего родственные тональности, чтобы не создавать сильного диссонанса.

Примерно таким же образом можно разграничить родственные и неродственные психические конституции, то есть характеры. Например, давно известно, что шизоид и ананкаст очень часто сочетаются в одном человеке (один из самых выдающихся примеров - Иммануил Кант), у них много общего. Тогда об этом человеке говорят, что это обсессивно-компульсивный шизоид. В художественной литературе это, например, муж Анны Карениной Алексей Александрович, у которого шизоидные черты -глубина и замкнутость сочетаются с обсессивно-компульсивными чертами - в частности, с педантизмом, который в конце романа закономерным образом перерастает в мистицизм (характерный для ананкастов). Шизоидный характер также является родственным психастеническому. И тот и другой - интроверты. Поэтому в диагностической практике часто используется выражение "психастеноподобный шизоид". Правда, между этими радикалами существует и некоторое напряжение. Истинный психастеник является реалистом, шизоид - всегда аутист. Родственными являются также циклоид и истерик. Истероподобный циклоид - жизнерадостный враль -Фальстаф, Ноздрев. В них сочетаются черты диатетической пропорции настроения и истерической пропорции вытеснительности и позы. Так вот, эти родственные характеры не создают, так сказать, шизотипического диссонанса, то есть обсессивный шизоид и истероподобный циклоид могут не быть шизотипическим личностями. Здесь, выражаясь словами Ганнушкина, имеет место "химическое соединение" различных радикалов, а не их "физическая смесь", которая наблюдается в случае мозаических характеров [Ганнушкин 1997: 221].

Но существуют и неродственные конституции. Например, циклоид и шизоид. Или истерик и ананкаст, или психастеник и эпилептоид. Я думаю, можно сказать, что степень шизотипичности определяется и

26


количественно - тем, сколько характеров задействовано в человеке, и качественно - что это за характеры. Например, если человек одновременно является веселым, приветливым и жизнерадостным (то есть циклоидом-сангвиником), но при этом все время говорит, что против него все настроены и со всеми судится, то есть проявляет одновременно черты циклоида и параноика и отчасти истерика (предположим, ему доставляет удовольствие выступать в суде и он с удовольствием пересказывает друзьям о своих сутяжнических подвигах), то этот человек, скорее всего, обладает шизотипической конституцией.

Но не всегда наличие более чем двух радикалов означает шизотипическую структуру личности. Например, человек может в равной мере проявлять циклоидные, эпилептоидные и истерические реакции (он человек настроения, любит поесть и выпить, любит прихвастнуть и встать в позу, при этом в нем развита агрессивность - он с легкостью может влезть в драку) и при этом не быть шизотипической личностью. Потому что циклоид, истерик и эпилептоид - родственные характеры, то есть циклоид может одновременно быть авторитарным (эпитимным) и истероподобным.

Помимо родственности/неродственности характеры группируются еще и по-другому. Для того чтобы понять, как именно, нам необходимо обратиться к совершенно другой научной традиции. Дело в том, что представление о смешанном мозаическом характере нигде больше не встречается в западных работах по психопатологии и психотерапии, его нет и в западной психиатрии. Когда налицо некоторое шизофреническое или истерическое расщепление личности на две или более самостоятельные субстанции, обычно говорят о диссоциативной, или множественной личности. В широком смысле диссоциированными называют те части личности, которые как будто приобретают определенную самостоятельность и не отвечают друг за друга. В узком смысле диссоциативной, или множественной личностью называют такую личность, у которой развито несколько субличностей, и при этом может иметь место такое положение вещей, что в то время когда действует одна личность, другая об этом ничего не знает.

Нечто подобное Юнг уже в своей в своей первой книге 1907 года называл отщепленными комплексами, то есть частями личности, которые под действием травмы как бы начинают жить самостоятельной жизнью [Юнг 2000: 56].

Чрезвычайно распространенным в западной психотерапевтической традиции является понятие субличности. Считается, что почти каждая психотерапевтическая школа сформировала свое понятие о субличностях, только назвала их по-разному. У Фрейда это Я, Сверх-Я и Оно, у Юнга -архетипы: Тень, Персона, Анима, и т.д., у Берна- Взрослый, Ребенок и Родитель, у Перлза - topdog и downdog (собака сверху и собака снизу), в НЛП это просто называется словом "части"; существует представление о

27


"внутренних объектах", о "воображаемых объектах", "состояниях идентичности", "малых сознаниях " возможных я"и т.д. (подробный обзор литературы о субличностях см. [Rowan 1991]).

Но представление о субличностях, или субстанциях личности [Сосланд 1999] как будто ничего общего не имеет с понятием мозаического характера, поскольку считается, что субличности есть у каждого человека, в то время как мозаический характер имеет место только при определенных психических заболеваниях, причем довольно серьезных. Роберто Ассаджиоли, которому, вероятно, принадлежит термин "субличность", писал по этому поводу: "Наиболее общие и очевидные субличности отражают ситуативные роли, которые мы играем в своей жизни сейчас или играли в прошлом - ребенок, друг, любовник, родитель, учитель, доктор или офицер" [Ассаджиоли 2000: 50]. Однако вспомним высказывание голландского психиатра, процитированное нами в начале статьи, о том, что "каждый человек немного меланхолик, немного маньяк, немного истерик и немного параноик". Здесь тоже, конечно, не имеется в виду мозаический характер, а скорее материал для возникновения мозаического характера. Но, во всяком случае, это представление может служить мостом между западной психотерапевтической и отечественной клинической традициями. В каком-то смысле мы можем приравнять "куски характеров", "радикалы" к субличностям.

Чтобы понять, в каком именно смысле, мы должны здесь выдвинуть следующую гипотезу. Тот факт, что в каждой личности может в принципе существовать нескольких характеров, инстанций или субличностей, является необходимой предпосылкой для самой возможности серьезного психического заболевания вроде шизофрении или эпилепсии и тем самым возникновения осколочного мозаического характера. Здесь важно несколько положений, которые помогут обосновать эту гипотезу. Я сформулирую их кратко, а потом разберу подробно каждое.

1. Шизофрения - болезнь языка, причем именно
человеческого языка, поэтому каждый человек в каком-то смысле
потенциальный шизофреник.

2. Человеческий язык и - шире - человеческая коммуникация в принципе построена так, что для того, чтобы она могла осуществляться, необходимо наличие как минимум двух противоположных субъязыков - и это одна из существенных причин шизофренического схизиса.

3. Любой человек может быть назван как угодно, обозначен каким угодно именем или описан какой угодно дескрипцией - язык в принципе допускает это.

28


Первое положение, в соответствии с которым шизофрения является неотъемлемой принадлежностью вида homo sapiens, было обосновано в исследованиях английского психиатра 1990-х годов Тимоти Кроу, который показал, что "шизофренический ген" универсален для человека в силу межполушарной асимметрии его мозга и уникального конвенционального языка, свойственного только людям [Crow 1997]. Впрочем, мнение, в соответствии с которым шизофрения присуща человеку изначально, высказывалось с самого начала введения этого термина. Это мнение, в частности, высказал в 1914 году в полемике с Иелгерсмой П.Б. Ганнушкин в словах, которые приведены в начале этой статьи в виде эпиграфа. "Можно с твердостью настаивать, - продолжал далее Ганнушкин, - что основы шизофренических механизмов <... > совершенно так же заложены в обычной, нормальной психике, как и основы маниакальных, параноических и других комплексов, рудименты шизофренической психики можно без особого труда обнаружить у каждого" [Ганнушкин 1997: 334].

Способность сходить с ума, быть безумным, таким образом, закономерно заявляется как привилегия только разумного животного (мысль, высказывавшаяся не раз Ю.М. Лотманом). К тому же как будто неизвестно, чтобы шизофрения была зафиксирована у животных, даже высших, да и как она может быть зафиксирована, если эта болезнь прежде всего связана с нарушениями речи и искажениями семиотического восприятия реальности и возможна только на фоне семиотического восприятия реальности (к этой мысли мы еще вернемся).

Но раз так, то "шизофренический характер", "шизофреническая конституция" (выражение Ганнушкина) в определенном смысле являются такими же разумными словосочетаниями, как истерический характер, обсессивно-компульсивный характер и т.д. и становятся с ними в определенном смысле в один ряд. Хотя, с другой стороны, последнее не совсем верно, потому что, если принять гипотезу о мозическом строении шизотипического характера, то получатся, что это характер второго порядка, характер, состоящий из характеров. Однако, учитывая отрицательное отношение шизофренического сознания к теории логических типов (Грегори Бейтсон), этот вопрос можно счесть спорным и оставить для будущего рассмотрения.

Как показал Ю.М. Лотман (тут ему трудно отказать в приоритете), человеческий язык, человеческое общение - это такая непростая вещь, что оно не сводится к схеме, предложенной P.O. Якобсоном, где есть адресант, адресат и языковой контакт между ними. Лотман впервые и с очевидной ясностью показал, в общем, достаточно тривиальную, но никем ни до, ни после него так смело не проговариваемую вещь, что общение, понимание, не сводится к простой передаче сигнала от одного сознания к другому, что

29


сигнал, полученный не тождествен сигналу отправленному и что, более того, он и не должен быть ему тождествен.

Есть две полярные ситуации, при которых общение невозможно -когда использующийся язык совершенно непонятен и когда он абсолютно понятен. В первом случае общение невозможно, во втором случае оно неинтересно. Общение происходит в интервале между этими полюсами, когда часть сообщаемого понятна, а часть непонятна. "Это ставит нас, -пишет Лотман, - лицом к лицу с неразрешимым противоречием: мы заинтересованы в общении именно в той ситуации, которая затрудняет общение, а в пределе делает его невозможным. Более того, чем труднее и неадекватнее перевод одной непересекающейся части пространства на язык другой, тем ценнее в информационном и социальном отношениях становится факт этого парадоксального сообщения" [Лотман 1992: 15].

Это означает, в сущности, что шизофреническая ситуация - ситуация полного непонимания - является просто пределом того положения вещей, которое можно обозначить как шизотипическое, когда понимание предельно затруднено и тем самым наиболее ценно. Конечно, это "фундаменталистское" утверждение Лотмана, утверждение человека, для которого роман Кафки или лекция Лакана несопоставимо ценнее рассказа Конан Дойля или популярного пособия по психологии. Но парадоксальными образом именно Ю.М. Лотман всегда неутомимо призывал к изучению массовой культуры, поскольку шизотипическое только кажется элитарным - на самом деле оно черпает свои ресурсы из обычного бытового использования языка, ибо, как было сказано, "каждый нормальный человек немного шизофреник".

Что все эти рассуждения дают для построения теории шизотипического характера? Очень простую вещь. Что для того чтобы нечто вообще смогло совершиться, необходимо как минимум два объекта -отправитель и получатель и плюс довольно сложные прагмасемантические отношения между ними. Поскольку внутри человека идет непрекращающийся межполушарный диалог или, если говорить в более привычных для психолога терминах, диалог между Сверх-Я и Оно, то некий единый характер в свете этого становится чем-то весьма сомнительным, противоречащим изначально бинарной модели человеческой психики. Ср. мнение современного психолога: "Многие философы, психологи и психотерапевты сегодня решительно заключают, что представление о монолитной, "монологической" личности является рудиментом эпохи рационализма, продуктом картезианско-ньютоновской картины мира. Пожалуй, ни в какой другой области полифоническая модель личности не показывает с такой силой свою эвристическую мощь, как в практике психотерапии и психологической помощи [Цапкин 1994: 13].

зо


В этом плане представления о субстанциях личности, субличностях, комплексах, частях и в их числе модель мозаического шизотипического характера становятся как нельзя более актуальными. По-видимому, в каждом случае можно говорить не об одном характере, а о некоем диалоге минимум двух характеров внутри одной личности, один из которых является доминатным, а другой су б доминантным. (Исходя из более или менее стандартного понимания того, что собой представляют в прагмасемантическом смысле левое и правое полушарие (см., например, обобщающую работу [Деглин-Балонов-Долинина 1983]), можно сказать, что в целом доминантным является шизоидный характер как функция рационального доминантного левого полушария, а субдоминантным -циклоидный как функция субдоминантного образного правого полушария, что лишний раз показывает боглыпую важность для нашего сознания всего того, что начинается корнем "шизо-".)

Смысл третьего положения заключается в следующем. Когда мы думаем о людях, мы оперируем именами и дескрипциями. Мы говорим "Это - истеричка", "Он - законченный шизоид". Или просто: "Это -Маша" или "Это - скверный человек", или "Этот человек - настоящий Дон Жуан". Кажется, все очень просто. Но для того чтобы это стало просто, языковая эволюция должна была пройти десятки тысяч лет своего развития. Предложения вроде "Маша - истеричка" и "Николай -эпилептоид" принадлежат так называемому аккузативно-номинативному синтаксическому строю, где четко разграничены позиции субъекта, объекта и предиката. Но этот строй возник всего несколько тысяч лет назад. Эволюция языка началась с использования выражений, которые трудно назвать словами или предложениями, где субъект, предикат и объект не расчленены - так называемый инкорпорирующий строй, в котором отдельных актантных понятий "Маша", "истерик" или "ананкаст", конечно, не существовало.

Все это я веду к тому, что в определенный период своего развития язык позволил людям называть друг друга различными именами и обозначать различными дескрипциями. И лишь в определенный период стало возможным (и язык стал активно использовать эту возможность) называть одного и того же человека "папа", "ваше превосходительство", "действительный статский советник", "господин министр", "милашка", "Николай Иванович" и так далее. Последнее есть не что иное, как модель субличностей.

Для того чтобы сказать, что у человека много субличностей, язык должен предоставить такую возможность. И он ее предоставляет. Более того, такое положение вещей, при котором человека можно назвать только одним именем или обозначить одной дескрипцией, в речевой практике не существует. Один раз позволив называть и обозначать, язык делает это принудительно. Человек не может быть только "отцом" и никем больше. Он не может быть только начальником управления, даже если он всю

31


жизнь проработал начальником управления. Он еще будет для кого-то соседом, для кого-то негодяем, для кого-то любимым, для кого-то старым другом Колькой и т.д.

Итак, идея множественной субличностной конституции заложена в самом языке, а сам язык, как мы показали выше, шизофреногенен. Поэтому сказать "Маша - истеричка, и этим все сказано", так же смешно, как сказать "Николай Михайлович - педераст, и к этому нечего больше добавить". Все это еще раз склоняет к выводу, что мультихарактерологическая модель личности является гораздо более адекватной, чем представление об одном характере. Характер - это скорее некая абстракция, атом для построения большого количества конфигураций. Значит ли это, что наличие мозаического характера ничего общего не имеет с тяжелыми психическим заболеваниями и, в частности, с развитием шизотипической личности?

Мы уже отчасти ответили на этот вопрос, когда сказали, что важно не сколько характеров, а какие именно характеры задействованы в одной личности - родственные или неродственные. Так, обсессивный шизоид и истероподобный циклоид, конечно, не будут являться шизотипическими личностями. Но вот если в одном и том же человеке одинаково сильно звучат циклоид и шизоид, истерик и ананкаст, психастеник и эпилептоид, то это все же заставляет задуматься.

Для того чтобы как-то продвинуться в решении нашего вопроса, мы позволим себе усомниться в том, что модели субличностей не имеют ничего общего с характерологическими клиническими моделями. Это так же неверно, как и мнение, в соответствии с которым клиническая психиатрическая характерология, основанная на идеях Кречмера, не имеет ничего общего с психоаналитической характерологией.

И вот мы можем сказать, что большинство систем субличностных концептов построены изоморфно следующим образом. Имеется некая доминирующая субличность ("собака сверху", по выражению Ф. Перлза) и некая подчиненная субличность ("собака снизу"), а также субличность, которая находится посередине и носит нейтральный характер. Главная борьба за душу человека разворачивается между полярными инстанциями, между Сверх-Я и Оно, между Ребенком и Взрослым, между Символическим и Реальным и так далее.

И если мы возьмем за основу вторую топику Фрейда - разграничение инстанций Сверх-Я и Оно с нейтральным Я, находящимся посередине, то традиционно выделяемые в отечественной литературе характеры можно расположить следующим образом:

шизоиды   ананкасты  психастеники

циклоиды   истерики   эпилептоиды

32


Верхняя строка - это характеры, регулирующиеся рациональностью. Нижняя строка - характеры, регулирующиеся влечениями. При этом шизоиды противопоставлены циклоидам по параметру "реалистический -аутистический", ананкасты - истерикам по параметру "дискретно-культурный - континуально-природный", и психастеники - эпилептоидам по параметру "дефензивный - авторитарный". Эта классификация характеров интересна тем, что она тесно соотносится со второй теорией психического аппарата Фрейда. Можно заметить, что верхняя строка - это, так сказать, Супер-Эго-характеры (управляемые рациональностью), а нижняя строка - это Ид-характеры (управляемые влечениями).

Действительно, шизоиды, ананкасты и психастеники живут разумом, а циклоиды, истерики и эпилептоиды - чувством. (Соответственно при желании их можно распределить по левому и правому полушариям.) Но Супер-Эго и Ид есть у каждого человека. В соответствии с этим у каждого человека должно быть минимум два характера. Супер-Эго может быть сильным и слабым, так же, как сильной и слабой может быть сфера влечений. Но одно невозможно без другого. Поэтому в принципе у личности с сильным Супер-Эго - то есть у шизоида, компульсивного или психастеника, - должно быть вступающее с ним в диалог или борьбу Ид, соответственно - циклоидное, истерическое или эпилептоидное начала. А поскольку Супер-Эго-характеры и Ид-характеры являются не родственными друг другу, то это ведет к тому же выводу, что в каждом человеке кроется шизотипический аспект. При этом шизоидное Супер-Эго вовсе необязательно будет брать своего Ид-контрагента по стрелке вниз. Шизоид, как известно, может быть человеком с сильными авторитарными влечениями (эпилептоидоподобный). Ананкаст чаще всего дублируется с истериком, что было замечено еще Фрейдом, наблюдавшим у человека попеременно невроз навязчивых состояний и истерию. Психастеник, человек с наиболее слабыми, "жухлыми" влечениями тем не менее может быть внешне циклоидоподобным.

Однако может быть и так, что доминантный и субдоминантный характеры оба будут взяты из строки сверху или из строки снизу. Например, у обссесивного (обсессивноподобного) шизоида доминатным будет шизоидный характер, а субдоминатным - обсессивно-компульсивный. Такие люди почти начисто лишены сильных влечений, которые не играют в их жизни почти никакой роли. Таким был Кант, как известно, вообще не знавший женщин, таким был Витгенштейн (у которого, правда, шизоидно-обсессивная основа была осложнена депрессивным и паранойяльным компонентами - в этом смысле Витгенштейн был, конечно, типичной мозаической шизотипической личностью - см. подробно о Витгенштейне [Руднев 2002а]). Такие люди живут только чистой рациональностью и духовностью. Но есть и противоположные конституции, состоящие только из Ид-характеров, например, циклоидопобные истерики или истероподобные эпилептоиды (яркая иллюстрация - римский император Нерон). Эти люди, наоборот,

33


живут прежде всего мощными, ничем не регулируемыми влечениями (особенно если в их руках власть), духовно-рациональное начало у них не развито, это как бы люди без Супер-Эго. Вернее, роль Супер-Эго у них играют доминатные характеры, например, у истероподобного эпилептоида его своеобразное Супер-Эго будет носить характер авторитарности, направленный на других людей. У истероидного циклоида суррогатом Супер-Эго будет служить сангвинический "принцип удовольствия", которому будут подчинены его влечения.

Когда же радикалы перемешиваются, когда мы говорим о шизотипическом, мозаическом или полифоническом характере, в свете сказанного это может означать, что в такой психической конституции нет явного преобладания Супер-Эго и Ид. То есть это человек, который одновременно имеет разнонаправленные векторы; например, шизоидное начало тянет его в одну сторону - в замкнутую углубленность и серьезность, а циклоидное - в жизненные радости и земные печали. То есть, выражаясь языком Кречмера, динамику их характера будут одновременно регулировать и психестетическая, и диатетическая пропорция. Такие люди живут как бы по двойному стандарту - внешне их мотивации и установки будут выражаться депрессивной, гипоманиакальной или дистимической основой, а внутренне они будут руководствоваться шизоидными ценностями. (Таким был, например, композитор Сергей Прокофьев.) Именно это и будет создавать основу малого шизотипического схизиса. Реальность показывает, что таких людей на самом деле достаточно много. Возможно, прежде всего их много среди интеллектуалов, у которых априорно развито шизоидное начало. И вот если интеллектуал чувственный, как циклоид, при этом капризный позер да к тому же еще с тяжелыми авторитарными амбициями, это и будет один из вариантов сильного шизотипического характера.

Мы имеем ценное свидетельство Юнга, всю жизнь с раннего детства наблюдавшего у себя два соответствующих субличностных начала: "В глубине души я всегда знал, что во мне два человека. Один был сыном моих родителей, он ходил в школу и был глупее, ленивее, неряшливее многих. Другой, напротив, был взрослый - даже старый - скептический, недоверчивый, он удалился от людей" [Юнг 1994: 54]. Вот яркий пример равноправных Супер-Эго- и Ид-характеров. Эти Я № 1 и Я № 2, как он их называет, проходили через всю жизнь Юнга.

Здесь можно возразить, что свидетельство Юнга не имеет такой большой ценности, потому что Юнг, де, был психотик, у него были галлюцинации и т.д.

Но подлинный психотик - это тот, кто не тестирует реальности, тот, у которого вообще нет ни Супер-Эго, ни Ид, тот, кто отказывается от реальности. А характер - это элемент реальности. Здесь, впрочем, уместен, вопрос: "От какой реальности отказывается психотик?". Повторяя за

34


Фрейдом данный тезис, мы не задумываемся над природой этой реальности. А поскольку психотиками не рождаются, но становятся люди с определенной душевной конституцией (часто, конечно, шизоиды, если речь идет о шизофрении), то этот вопрос нужно переадресовать к тому, как воспринимается реальность каждым из составляющих его преморбидный статус характером.

Реальность шизоида - это семиотическая реальность, она "есть не что иное (прошу извинить за цитату из своей книги), как знаковая система, состоящая из знаковых систем разного порядка, то есть настолько сложная знаковая система, что ее средние пользователи воспринимают ее как незнаковую" [Руднев 2000: 180].

Эти средние пользователи - циклоиды в широком смысле, воспринимающие реальность не как систему знаков, а как систему вещей. В этом и состоит их так называемая реалистичность. (Сошлюсь также на другую свою книгу, где я обосновал депрессивное происхождение восприятия мира как незнакового [Руднев 2002]: "депрессивный характер", как его понимает западная характерология (см., например, [МакВильямс 1998, Риман 1998]) практически аналогичен нашему отечественному циклоиду; так же, как "оральный характер" Райха и Лоуэна [Райх 1999, Лоуэн 1996]).

Реальность истерика, как показал Томас Зац в хрестоматийной книге [Szazs 1971], носит характер семиотической системы, но по преимуществу с иконическими знаками. Истерик не говорит, а показывает знаки на своем собственном теле в виде истерических контрактур, парезов, абазии, мутизма и т.д.

Реальность ананкаста сводится к двум индексным знаком - "что-то хорошее" и "что-то плохое", поскольку для него фундаментальную роль играют приметы (подробности см. в главе "Язык паранойи" книги [Руднев 2002]; замечательный анализ обсессивно-компульсивной семиотики содержится также в бинсвангеровском "случае Лолы" [Бинсвангер 1999]).

Реальность параноика стремится к одному-единственному знаку -знаку измены, если речь идет о паранойе ревности, либо знаку любви, если речь идет об эротомании, либо знаку того, что "это относится ко мне" - в случае бреда отношения. Реальность психастеника - это реальность воспоминаний о прошлом, она сносит стертый, вырожденный семиотический характер. Реальность эпилептоида сходна с реальностью циклоида, но отличается от последней семиотическими вкраплениями знаков власти, единственных знаков, которые эпилептоид ценит, которые для него реальны - чины, награды, поощрения, или наоборот выговоры, наказания, увещевания.

Представим себе теперь личность с активным шизотипическим характером, в психике которой так или иначе задействованы все или почти

35


все радикалы (см. описание такой личности в приложении к этой статье), -какая семиотическая каша творится у него в голове! Это не полифония -область строгих законов контрапункта, это скорее "сумбур вместо музыки" - выражение, не лишенное смысла, ибо Шостакович, конечно, относился к шизотипическим личностям, и его музыка писалась по законам шизотипического дискурса. Вот от какой реальности отказывается психотик. Нужно быть очень сильным человеком, чтобы не отказаться от такой реальности. Именно такие сильные шизотипические люди и являются авторами шизотипического дискурса.

В сущности, шизотипический дискурс описан очень хорошо. Объективно наибольший вклад в его изучение сделали русские ученые школы К. Ф. Тарановского, исследовавшие поэтику цитат и реминисценций в русской литературе, особенно поэзии XX века, прежде всего Мандельштама [Taranovsky 1976]. Ибо наиболее простой и очевидный аналог характерологической мозаики - мозаика осколков цитат, когда текст представляет собой систему отсылок к другим текстам - более ранним, мифологическим или литературным, или текстам того же автора. Это традиция, начатая Достоевским, канонизированная Джойсом и дошедшая до наших дней в текстах С. Соколова и В. Сорокина. В пределе шизотипический дискурс строится просто как кластер из обрывков цитат. Ср. характерный фрагмент из "Школы для дураков":

"И тогда некий речной кок дал ему книгу: на, читай. И сквозь хвою тощих игл, орошая бледный мох, град запрядал и запрыгал, как серебряный горох. Потом еще: я приближался к месту моего назначения - все было мрак и вихорь. Когда дым рассеялся, на площад-ке никого не было, но по берегу реки шел Бураго, инженер, носки его трепал ветер. Я говорю только одно, генерал: что, Маша, грибы собирала? Я часто гибель возвещал одною пушкой вестовою. В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек. А вы - говорите, эх, вы-и-и! А белые есть? Есть и белые. Цоп- цоп, цайда-брайда, рита-умалайда-брайда, чики-умачики-брики, рита-усалайда. Ясни, ясни на небе звезды, мерзни, мерзни, волчий хвост!"

Здесь обрывки цитат закономерно превращаются в шизофренический словесный салат, так как это повесть о мальчике-шизофренике, страдающем среди прочего раздвоением личности. Точно так же как зыбки границы между шизотипическим и шизофреническим сознанием, так же они подвижны и между шизотипическим и шизофреническим дискурсом.

Другой необычайно яркий пример подобного рода макаронического шизотипического дискурса представляет собой поэзия Льва Рубинштейна, строящаяся из фрагментов, речевых осколков, взятых из разных реальностей, сиутаций или возможных миров. В качестве иллюстрации

36


приведу несколько строк-карточек из хрестоматийного стихотворения этого замечательного поэта, которое называется "Появление героя":

Ну что я вам могу сказать?

Он что-то знает, но молчит.

Не знаю, может, ты и прав.

Он и полезней, и вкусней.

У первого вагона в семь.

Там дальше про ученика.

Пойдемте. Я как раз туда.

И т.д.

Особую роль в исследовании шизотипического дискурса сыграла работа Бориса М. Гаспарова о "Мастере и Маргарите", в которой было показано, что пучки цитат-мотивов располагаются на разных уровнях структуры художественого дискурса, образуя запутанную нелинейную модель художественного сознания - явный аналог полисемиотической модели шизотипического сознания, которую мы пытались обрисовать выше. Б.М. Гаспаров показал, что, дернув за ниточку в одном месте текста булгаковского романа, мы начинаем распутывать неимоверной длины клубок мотивов.

Так, например, один из главных героев романа Иван Бездомный обладает целым пучком интертекстовых двойников, задаваемых его именем и фамилией - поэты Демьян Бедный, Андрей Безыменский, евангелист Иоанн, Иванушка-дурачок - все они существуют в читательском восприятии этого героя примерно так же, как осколки характеров сосуществуют в одной личности шизотипического человека. Каждый мотив ведет за собой раскрытие других мотивов.

Аналогия с Иванушкой-дурачком обусловлена тем, что клиника профессора Стравинского, куда попадает с шизофреническим шубом Иван Бездомный, представляет собой нечто вроде волшебного заколдованного замка, а сама фамилия Стравинского ассоциируется со знаменитым композитором и его сочинениями на руские народные темы - "Весна священная", "Свадебка", "Петрушка", "История солдата" (последняя, кстати, написана в такой же цитатной шизотипической манере). Тема евангелиста Иоанна подключает евангельский, точнее, пассионный пласт повествования. "Мастер и Марагарита", утверждает Б. Гаспаров, - это роман-пассион, где развитие сюжета начинается с пленения Иисуса и кончается погребением. Таким образом, весь роман построен как

37


полифоническое или лучше сказать верлибрическое нагромождение разнопорядковых мотивов (подробно см. [Гаспаров 1995]).

При этом чрезвычайно важной является еще одна черта данного текста, которую в свое время отметил Ю. М. Лотман, а именно тот факт, что в нем очень большую роль играет проблема поиска границы между текстом и реальностью, между тем, что выдумано, и тем, что происходило "на самом деле", что на формальном уровне манифестирутся тем, что текст романа Мастера и "реальность" московских событий все время переплетаются друг с другом и как бы наезжают друг на друга. При этом в принципе не понятно, какой пласт, московский или ершалаимский, обладает большей реальностью [Лотман 1992].

Проблема поисков границ своей личности, а также границ между реальностью и фантазией чрезвычайно актуальна для шизотипического сознания, ведь это сознание с нарушенной, плавающей идентичностью. Когда в одном человеке несколько Я, возникает проблема границ между ними и границ между внутренним и внешними Я.

Вообще проблема границы чрезвычайно актуальна для шизотипической личности, потому что очень часто эта личность определяется именно как пограничная (borderline person), пограничная между неврозом и психозом. Если у такого человека появляются галлюцинации, то для него как для высокоорганизованной личности, сохраняющей критику ко всему происходящему в его душевной жизни, возникает мучительный вопрос разграничения реального и иллюзорного, проблема, характерная еще для одного знаменитого шизотипитческого романа- "Доктор Фаустус" Т. Манна, где герой и рассказчик так и не могут до конца решить, был ли разговор Леверкюна с чертом (развернутая цитата из соответсвующего места романа Достоевского "Братья Карамазовы") галлюцинацией или происходил на самом деле в некоем мистическом измерении реальности.

Вообще проблема границы между текстом и реальностью - одна из самых важных в шизотипическом искусстве XX века, особенно в кинематографе. Существует целая серия кинотекстов - "Восемь с половиной" Феллини, "Страсть" Годара, "Все на продажу" Вайды, - тема которых - это съемка фильма и невозможность отграничить рельность того, что присходит внутри фильма, от внетекстовой реальности (подробный анализ этих тесктов см. в работе [Иванов 1981]).

Другим важнейшим риторическим приемом шизотипического искусства XX века является такое построение дискурса, при котором он делится на несколько частей (инстанций, текстовых "субличностей"), каждая из которых излагает свою версию тех событий, которые произошли в текстовой реальности. Наиболее известные тексты этой традиции -рассказ "В чаще" Акутагавы (и фильм Куросавы "Росёмон", снятый по нему) и роман Фолкнера "Шум и ярость". В современной литературе

38


самый яркий текст такого рода, конечно, "Хазарский словарь" Павича. Во всех этих случаях текст делится на несколько частей и в каждой излагается версия событий, противоречащая соседней. На чьей стороне правда, так и остается неизвестным. В шизотипическом расколотом мозаическом сознании происходит примерно то же самое. Есть правда шизоида, есть правда ананкаста, есть правда истерика, но нет одной-единственной истины, на которую можно было бы опереться. В этом и большое достоинство шизотипической личности, которой не грозит стать фанатиком или фундаменталистом, и ее большое несчастье, так как она постоянно находится в вечных сомнениях самого глобального порядка. Обычно ее не устраивают даже такие элегантные своей толерантностью философские идеи, как, например, философское расширение принципа дополнительности Бора или еще что-нибудь в таком роде.

Огромную роль в актуализации и апологии шизотипического начала
сыграл, конечно, феномен постмодернизма, провозгласивший в качестве
одной из своих антидогм принципиальное отсутствие истины и лишь
возможность бесконечных интерпертаций. (Аналогом постмодернизма в
психологии   было   движение   антипсихиатрии,  объявившее

шизофреническое сознание не болезненным, а другим и даже лучшим по сравнению с сознанием homo normalis - см., например, [Лэйнг 1996]).

Вопрос об исторических корнях шизотипического дискурса, который мы традиционно ставим в такого рода исследованиях (в основе обсессивного дискурса лежит традиция заговоров и заклинаний; в основе истерического дискурса - свадебные и погребальные плачи и - шире -вообще обряды перехода; в основе эпилептоидного дискурса - героический эпос [Руднев 2002]), не вызывает особых трудностей. Источником шизотипического сознания является, конечно, мифологическое сознание, как оно было реконструировано в XX веке, прежде всего К. Леви-Стросом с его учением о мифологическом бриколаже - осколочном перебрасывании и переливании мифологических мотивов. Такое понимание мифа, которое предлагает Леви-Строс, безусловно, шизотипическое. Вот что пишет он, например, по поводу мифа об Эдипе:

"Наш метод избавляет нас от поисков первоначального или подлинного варианта, что служило до сих пор одной из основных трудностей при изучении мифологии. Мы, напротив, предлагаем определять миф как совокупность всех его вариантов. Говоря иначе, миф остается мифом, пока он воспринимается как миф. Мы проиллюстрировали это нашим толкованием мифа об Эдипе, которое можно соотнести и с фрейдистской его формулировкой, которое вполне может быть приложено и к этой последней. Конечно, проблема, для которой Фрейд избрал "Эдипову" терминологию, не есть проблема альтернативы между автохтонностью и двуполым воспроизведением (по Леви-Стросу, это основная проблема архаического мифа об Эдипе. - В. Р.), но его

39


проблема приводит к вопросу: как двое могут породить одного? Почему у нас не один родитель, а мать и еще и отец? Итак, мы можем отнести гипотезу Фрейда заодно с текстом Софокла к числу версий мифа об Эдипе. Их версии заслуживают не меньшего доверия, чем более древние и на первый взгляд более "подлинные" [Леви-Строс 1985: 194].

Нет нужды говорить, что подобно тому, как в шизотипическом сознании могут сочетаться обсессивно-компульсивное, истерическое и эпилептоидное начала, миф может в себя инкорпорировать заговоры и заклинания, обряды перехода и героический эпос.

40


Приложение


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 250; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!