Темный вечер легчайшей метелью увит 13 страница



и сирот, маратовских малых ребят,

заботливо усыновили.

 

И медленно, тихо поднял капитан,

как будто б огромную чашу,

неполный и маленький легкий стакан

за верность народную нашу.

 

Ташкент, я припомнила этот глоток,

как мира, победы и счастья залог,

когда мы собрались под кущи твои

на праздники в честь Навои.

 

Он длился — щедрейший, обильнейший пир,

поэзии торжество…

За этот творящий и мыслящий мир —

как бились мы все за него!

 

И розы клубились, сияло вино,

и воздух звенел от стихов…

О родина света, где слиты давно

поэзия жизни и строф!

 

О родина дружбы, где счастье роднит,

где не разлучает беда!

О родина мира, — твой мир сохранит

народ навсегда, навсегда…

 

 

1949

 

 

«Какая темная

зима…»

 

 

Какая темная зима,

какие долгие метели!

Проглянет солнце еле-еле —

и снова ночь, и снова тьма…

 

Какая в сердце немота,

ни звука в нем, ни стона даже…

Услышит смерть — и то не скажет.

И кто б ответил? Пустота…

О нет, не та зима, не та…

 

И даже нежности твоей

возврат нежданный и летучий,

зачем он мне? Как эти тучи:

под ними жизнь еще темней,

а мне уже не стать певучей.

 

Но разве же не я сама

себе предсказывала это,

 

что вот придет совсем без света,

совсем без радости зима?..

 

1940

 

 

К песне

 

 

Очнись, как хочешь, но очнись во мне —

в холодной, онемевшей глубине.

 

Я не мечтаю — вымолить слова.

Но дай мне знак, что ты еще жива.

 

Я не прошу — надолго, хоть на миг.

Хотя б не стих, а только вздох и крик.

 

Хотя бы шепот только или стон.

Хотя б цепей твоих негромкий звон.

 

 

1951

 

 

Отрывок

 

 

Достигшей немого отчаянья,

давно не молящейся богу,

иконку «Благое Молчание»

мне мать подарила в дорогу.

 

И ангел Благого Молчания

ревниво меня охранял.

Он дважды меня не нечаянно

с пути повернул. Он знал…

 

Он знал, никакими созвучьями

увиденного не передать.

Молчание душу измучит мне,

и лжи заржавеет печать…

 

 

1952

 

 

Обещание

 

 

…Я недругов смертью своей не утешу,

чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.

Не вбит еще крюк, на котором повешусь.

Не скован. Не вырыт рудой из земли.

Я встану над жизнью бездонной своею,

над страхом ее, над железной тоскою…

Я знаю о многом. Я помню. Я смею.

Я тоже чего-нибудь страшного стою…

 

 

1952

 

 

Из цикла

«Волго-Дон»

 

1

Я сердце свое никогда не щадила…

 

 

Я сердце свое никогда не щадила:

ни в песне, ни в горе, ни в дружбе,

ни в страсти…

Прости меня, милый. Что было — то было.

Мне горько.

И все-таки все это — счастье.

 

И то, что я страстно, горюче тоскую,

и то, что, страшась неизбежной напасти,

на призрак, на малую тень негодую.

Мне страшно…

И все-таки все это — счастье.

 

О, пусть эти слезы и это удушье,

пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье.

Страшней — всепрощенье. Страшней —

равнодушье.

Любовь не прощает. И все это — счастье.

Я знаю теперь, что она убивает,

не ждет состраданья, не делится властью.

Покуда прекрасна, покуда живая.

Покуда она не утеха, а — счастье.

 

1952

 

2

Темный вечер легчайшей метелью увит

 

 

Темный вечер легчайшей метелью увит,

волго-донская степь беспощадно бела…

Вот когда я хочу говорить о любви,

о бесстрашной, сжигающей душу дотла.

 

Я ее, как сейчас, никогда не звала.

 

Отыщи меня в этой февральской степи,

в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.

Если трудно со мной — ничего, потерпи.

Я сама-то себе временами не рада.

 

Что мне делать, скажи, если сердце мое

обвивает, глубоко впиваясь, колючка,

и дозорная вышка над нею встает,

и о штык часового терзаются низкие тучи?

Так упрямо смотрю я в заветную даль,

так хочу разглядеть я далекое, милое

солнце…

 

Кровь и соль на глазах!

Я смотрю на него сквозь большую печаль,

сквозь колючую мглу,

сквозь судьбу волгодонца…

Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной

у ночного костра — он огромный,

трескучий и жаркий,

где строители греются тесной гурьбой

и в огонь, неподвижные, смотрят овчарки.

Нет, не дома, не возле ручного огня,

только здесь я хочу говорить о любви.

Если помнишь меня, если понял меня,

если любишь меня — позови, позови!

Ожидаю тебя так, как моря в степи

ждет ему воздвигающий берега

в ночь, когда окаянная вьюга свистит,

и смерзаются губы, и душат снега;

в ночь, когда костенеет от стужи земля,—

ни костры, ни железо ее не берут.

Ненавидя ее, ни о чем не моля,

как любовь беспощадным становится труд.

 

Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.

Это все про любовь. Это только она.

 

 

1952

 

 

3

О, как я от сердца тебя отрывала!

 

 

О, как я от сердца тебя отрывала!

Любовь свою — не было чище и лучше —

сперва волго-донским степям отдавала…

Клочок за клочком повисал на колючках.

Полынью, полынью горчайшею веет

над шлюзами, над раскаленной землею…

Нет запаха бедственнее и древнее,

и только любовь, как конвойный, со мною.

Нас жизнь разводила по разным дорогам.

Ты умный, ты добрый, я верю доныне.

Но ты этой жесткой земли не потрогал,

и ты не вдыхал этот запах полыни.

А я неустанно вбирала дыханьем

тот запах полынный, то горе людское,

и стало оно, безысходно простое,

глубинным и горьким моим достояньем.

…Полынью, полынью бессмертною веет

от шлюзов бетонных до нашего дома…

Ну как же могу я, ну как же я смею,

вернувшись, «люблю» не сказать по-другому!

 

 

1952–1960

 

 

4

…И вновь одна, совсем одна — в дорогу

 

 

…И вновь одна, совсем одна — в дорогу.

Желанный путь неведом и далек,

и сердце жжет свобода и тревога,

а в тамбуре — свистящий холодок.

 

Как будто еду юности навстречу…

Где встретимся? Узнаю ли? Когда?

Таким ли синим будет этот вечер?

Такой ли нежной первая звезда?

 

Она т о г д а была такой. Несмело,

тихонько зажигалась в вышине,

и разгоралась, и потом летела

все время рядом с поездом — в окне.

 

А полустанок, где всегда хотелось

вдруг соскочить

и по крутой дорожке

уйти в лесок, сквозной, зелено-белый,

и жить вон в той бревенчатой сторожке?

 

А пристань незнакомая, ночная,

огни в воде, огни на берегу…

Там кто-то ждет, и я его не знаю,

но даже издали узнать смогу.

 

Еще минута — подойдет и скажет:

«Ну, наконец ты здесь! А я — к тебе».

И я сначала не отвечу даже,

я только руки протяну судьбе.

 

Пусть этого не будет, пусть,

но может,

ведь может быть?!

И, сердце веселя,

все обещает счастье, все тревожит

в пути к труду, большому, как Земля.

 

Мне встретится ль такой же полустанок,

такая ж пристань, с той же ворожбой,

мне, знающей давно, что не расстанусь

ни с городом, ни с домом, ни с тобой?..

 

 

…И все-таки я юность повстречала —

мою, прекрасную, но ставшую иной:

мы встретились у черных свай причала,

в донской степи, завьюженной, ночной;

там, где до звезд белы снега лежали,

там, где рыдал бубенчик-чародей,

где ямщики под песню замерзали,

под ту, что нет печальней и светлей.

Не в той юнгштурмовке темно-зеленой,

в другой одежде, с поступью иной,—

как рядовой строитель Волго-Дона,

так повстречалась молодость со мной.

……………

И долго буду жить я этой встречей,

суровой встречей, гордой и простой.

Нет, был не ласков тот февральский вечер —

он был железным трепетом отмечен

и высшей — трагедийной — красотой.

 

 

Нас было трое около причала,

друг друга мы не знали до сих пор.

Мы молча грелись у костра сначала,

не сразу завязался разговор.

Но были мы ровесники — все трое,

всю жизнь свою мечтали об одном.

 

Один, в тридцатом Тракторный построив,

оборонял его в сорок втором.

Другой, надвинув шапку на седины,

сказал, что ровно десять лет назад

в такие ж вьюги он водил машины

по Ладоге в голодный Ленинград.

 

Мы даже детство вспомнили — все трое:

гражданскую, воззвания Помго'ла

и первый свет — он хлынул с Волховстроя

и прямо в юность,

прямо в зданье школы!

 

Потом, оставив младшим братьям парты,

мы вышли в жизнь, к труду,

и перед нами

родной земли распахнутая карта

сверкнула разноцветными огнями.

 

Потом страна, от взрослых до ребенка,

с волнением следила за рожденьем

бетонной днепрогэсовской гребенки…

Она была эмблемой поколенья!

 

Потом пылал Мадрид.

К нему на помощь в бури

шел караван советский напролом,

и голосом Долорес Ибаррури

Испания твердила: «Мы пройдем!»

 

…За нами были войны, труд, утраты,

судьбы неоднократный перелом;

мы знали День Победы в сорок пятом

и ждали моря в пятьдесят втором.

Причал простерся над земною сушей,

под ним мела поземка злей и злей,

но как живой — как мы —

он чуял душу

издалека идущих кораблей.

 

Они придут — мы знали срок прихода.

Их высоко над миром вознесут,

поднимут на себе донские воды

и волжскому простору отдадут.

И мы глаза невольно поднимали

с земли, со дна, где снег летел, пыля,

как будто б днище и огни видали

идущего над нами корабля…

Вот он проходит над судьбою нашей —

Рожденный нами!

Доброго пути!

 

Тебе к Москве,

из водной чаши в чашу,

сквозь арки триумфальные идти.

Держи спокойно небывалый путь!

На каждом шлюзе, у любых причалов

будь горд и светел, но не позабудь

о рядовых строителях канала…

 

 

А Дон качался близ насосных башен,

за плотною бетонною стеной.

Он подошел, он ждал —

в морскую чашу

скорей ударить первою волной.

 

И — берег моря — дыбилась плотина,

огромная, как часть самой Земли.

Гряда холмов суровые вершины

вздымала и терялася вдали,

там, где сквозь мглу, заметная с причала,

как врезанная в небо навсегда,

над лучшим экскаватором мерцала

тяжелая багровая звезда.

 

Плотина будет тверже, чем гранит:

она навеки море сохранит.

Тут вся земля испытана на сдвиг

не только в тишине лабораторий,—

всей тяжестью страданий и любви,

неумолимой поступью Истории.

И камень выбран. В разных образцах

его пытали холодом и зноем

и выбрали надежный, как сердца,

испытанные и трудом и боем.

Не сдвинутся, не дрогнут берега,

навек воздвигнутые на равнине,

но примут море, сберегут снега,

снега степей, бессмертные отныне.

 

А на плотине возвышалось зданье

легчайшее, из белых кирпичей.

Шло от него жемчужное сиянье,

туман пронзая сотнями лучей.

 

Туман, туман светящийся, морозный,

костры и снег, столпившийся народ,

земля в холмах,

хребет плотины грозный,

звезда вдали и возглас:

«Дон идет!»

 

И вздрогнул свет, чуть изменив оттенок…

Мы замерли — мотор уже включен!

За водосбросом, за бетонной стенкой

всхрапнул и вдруг пошевелился Дон.

 

И клочьями, вся в пене, ледяная,

всей силой человеческой сильна,

с высокой башни ринулась донская —

в дорогу к Волге — первая волна.

 

…Я испытала многие невзгоды.

Судьбе прощаю все, а не одну —

за ночь,

когда я приняла с народом

от Дона к Волге первую волну…

 

От Дона к Волге первая волна,—

как нелегко досталась нам она…

И странно было знать, что — пусть не рядом,

но там, где бьет Атлантики волна,—

холодным, пристальным, змеиным взглядом

следит за этим вечером война.

И видит все, во что вложили души…

И это зданье, этот водоем

она уже наметила — разрушить,

как Тракторный тогда,

в сорок втором.

 

Но мы — мы тоже помним эти годы.

Мы помним — в сорок третьем, в феврале,

на этой же недрогнувшей земле,

здесь, где мы встретили донские воды,

где море, точно памятник, встает

над кровью воинов —

над рубежами славы,—

здесь был навеки перебит хребет

фашистской бронированной державы.

 

Пусть ни на миг об этом не забудет

тот, кто грозится, что война близка.

У нас развалин на земле не будет.

Мы строим прочно. Строим на века.

 

 

Апрель 1952

 

Побратимы

 

Михаилу Светлову

 

 

Мы шли Сталинградом, была тишина,

был вечер, был воздух морозный кристален.

Высоко крещенская стыла луна

над стрелами строек, над щебнем развалин.

 

Мы шли по каленой гвардейской земле,

по набережной, озаренной луною,

когда перед нами в серебряной мгле,

чернея, возник монумент Хользунова.

Так вот он, земляк сталинградцев, стоит,

участник воздушных боев за Мадрид…

 

И вспомнилась песня как будто б о нем,

о хлопце, солдате гражданской войны,

о хлопце, под белогвардейским огнем

мечтавшем о счастье далекой страны.

Он пел, озирая

родные края:

«Гренада, Гренада,

Гренада моя!..»

 

Но только, наверно, ошибся поэт:

тот хлопец — он белыми не был убит.

Прошло девятнадцать немыслимых лет,—

он все-таки дрался за город Мадрид.

И вот он — стоит к Сталинграду лицом

и смотрит, бессмертный,

сквозь годы,

сквозь бури

туда, где на площади Павших Борцов

испанец лежит — лейтенант Ибаррури.

Пасионарии сын и солдат,

он в сорок втором защищал Сталинград,

ан пел, умирая

за эти края:

«Россия, Россия,

Россия моя…»

 

И смотрят друг другу в лицо — на века —

два побратима, два земляка.

 

 

1952

 

 

В ложе

Цимлянского

Моря

 

 

Как здесь прекрасно, на морском

просторе,

на новом, осиянном берегу

Но я видала все, что скрыло море,

я в недрах сердца это сберегу

В тех молчаливых глубочайших

недрах,

где уголь превращается в алмаз,

которыми владеет только щедрый…

А щедрых много на земле у нас.

 

Этот лес посажен был при нас,—

младшим в нем не больше двадцати.

Но зимой пришел сюда приказ:

— Море будет здесь. Леса — снести.

Морю надо приготовить ложе,

ровное, расчищенное дно.

Те стволы, что крепче и моложе,

высадить на берег, над волной.

Те, которые не вынуть с ко'мом, —

вырубить и выкорчевать пни.

Строится над морем дом за домом,

много тесу требуют они.

Чтобы делу не было угрозы

(море начинало подходить),—

вам, директору лесопромхоза,

рубкой самому руководить.

Ложе расчищать и днем и ночью.

Сучья и кустарник — жечь на дне.

Море наступает, море хочет

к горизонту подойти к весне,—

У директора лесопромхоза

слез не навернулось: он солдат.

Есть приказ — так уж какие слезы.

Цель ясна: вперед, а не назад.

Он сказал, топор приподнимая,

тихо, но слыхали и вдали:

— Я его сажал, я лучше знаю,

где ему расти… А ну, пошли!

 

Он рубил, лицо его краснело,

таял на щеках

колючий снег,

легким пламенем душа горела,—

очень много думал человек.

 

Думал он:

«А лес мой был веселым…

Дружно, буйно зеленел весной.

Трудно будет первым новоселам,

высаженным прямо над волной…

Был я сам на двадцать лет моложе,

вместе с этим лесом жил и рос…

Нет! Я счастлив, что морское ложе

тоже мне готовить привелось».

Он взглянул —

костры пылали в ложе,

люди возле грелись на ходу.

Что-то было в тех кострах похоже

на костры в семнадцатом году

в Питере, где он красногвардейцем

грелся, утирая снег с лица,

и штыки отсвечивали, рдеясь,

перед штурмом Зимнего дворца.

 

Нынче в ночь,

по-новому тверда,

мир преображала

власть труда.

 

 

1952

 

 

Балка Солянка

 

 

…А балку недаром Солянкой назвали.

Здесь речка когда-то жила, хорошея.

Жила, но исчезла: ее затерзали

колючие, мглистые суховеи.

 

И почва соленою стала навечно,

как будто б насквозь пропиталась слезами,

горючей печалью исчезнувшей речки,

бегущей, быть может, чужими краями.

 

А может быть, люди в слезах горевали


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 192; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!