Глава X АБРАКСАС, ИЛИ ОСОБЕННЫЙ ОПЫ



 

Истинное призвание каждого состоит только в одном — прийти к самому себе … найти собственную, а не любимую судьбу, и отдаться ей внутренне, безраздельно и непоколебимо …

Г. Гессе. «Демиан»

 

Иоганнес покинул этот мир 8 марта 1916 года.

«Он умер быстро и без мучений: ушел безмолвно, не пошевелившись, бесшумно», — сказали Адель и Марулла, когда Герман приехал в Корнталь. Он сам позже вспоминает: «Наш отец покоился на своей кровати среди цветов, его руки были одна на другую положены на груди, открытый лоб придавал лицу с сомкнутыми веками выражение царственности. Казалось, он прислушивается с глубоким и искренним удивлением к безграничному молчанию, которое теперь окружало его. Отец, о, отец!» Герман не сдерживает слез: «Плача, я поцеловал его руки и прикоснулся к его каменному лбу, вспомнив, как он всегда просил, когда кто-нибудь из нас зимой с холода возвращался домой, положить ему руки на голову. От этого у него проходила мигрень. Теперь мои дрожащие и горячие ладони касались его холодного лба».

В глазах строптивого ребенка пастор представлял собой ненавистного судью, вызывавшего одновременно почтение и возмущение, позднее его представление изменилось. Этот человек, рано подвергшийся влиянию пиетистского мировоззрения, посвятил свою жизнь религиозным исследованиям. Поглаживая седую бороду, он смотрел на Германа сквозь очки «проницательным и исполненным любви взглядом». В последние годы между отцом и сыном, такими похожими и такими разными, сложились светлые и доверительные отношения. В этом суровом служителе Господа Герман увидел человека страдающего, как и он сам, восприимчивого к искусству, ранимого, требовательного, стремящегося к знанию, способного к истинному душевному участию. Вместе пережили они напрасные мучения, ими самими на себя возложенные, а потом нашли общий язык как собратья по духу.

Ушел из жизни сын Дженни Ласе, меланхоличной курляндки, и Карла Германа Гессе, балтийского патриарха. Гениальный интерпретатор Священного Писания, рыцарь Слова, болезненно пунктуальный Иоганнес до последних мгновений проповедовал с высоты своей кафедры пиетизм, в истинность которого верил безгранично. Благодаря евангельской непримиримости, достойной великих реформаторов, он имел безупречную репутацию. За эту невыносимую правильность юный Герман его ненавидел, и их отношения превратились в непрерывные мучения: «Отец знал всё и заставлял меня плясать под его дудку, выделывать кульбиты, словно мышь, попавшую в мышеловку, перед тем как ее утопить. Лучше бы он меня сразу поколотил!» Все что угодно, только не это воплощение благопристойности и благонравия, бормотал он раньше, желая, чтобы его отцом был даже пьяница и грубиян, лишь бы не этот добродетельный ученый. Жестокое проклятие! Теперь при воспоминаниях его преследовали угрызения совести.

Через открытое окно в комнату проникал запах нарциссов и свежий ветер с долин. «Высшая ясность и царственность, подобные величественному спокойствию горной вершины, навеки запечатлелись в лице умершего». На руке Иоганнеса блистало обручальное кольцо. Адель тихонько сняла его и отдала Герману. Это было кольцо Марии, которое она подарила своему первому жениху и которое десять лет спустя после второго замужества передала Иоганнесу. Оно было узкое, изысканное с выгравированной на внутренней стороне фразой, отражавшей пиетистское представление о супружестве как о мистическом любовном союзе: «Да будет так, как между королем и королевой, принцем и принцессой».

В этот вечер Герман долго вертел кольцо в руках и наконец, привыкнув к нему, надел на безымянный палец. Вспомнив столько раз виденную им руку отца, украшенную этой вещью, он разволновался и отправился к сестрам. Они сочли, что теперь рука Германа очень похожа на отцовскую — с длинными фалангами пальцев, короткими ногтями и синими прожилками на ладони. «Я  чувствую себя, — будет он повторять, — очень на него похожим тысячей разных мелочей, я часто ловлю себя на мысли, что обращаюсь к Мии и детям его словами, использую привычные для него жесты».

Иоганнеса похоронили на кладбище Корнталя. На надгробном камне были выгравированы слова псалма, которые он выбрал сам: «Когда рвется веревка, птица улетает…» Душа пастора, который ненавидел расточительство и, обращенный к Небу, осуждал мирскую ограниченность, открылась Герману слишком поздно. Как он хотел теперь попросить у него прощения: «Прощение отца было настоящим прощением, единственным, которое означало согласие с самим собой, утешение, новое единение с силами блага».

Иоганнес нашел последний приют в Корнтале, а Мария покоилась в Кальве, среди Гундертов. «Теперь у меня нет страны…», — вздохнет Герман. Его жизнь определялась предначертанием, именовавшимся «Отец», и суровой нежностью, звавшейся «Мать». Он понимает, что его жизненный путь хранит их следы. Быть может, он никогда не снимет траура. Его родителей больше нет, а себя он чувствует старым измученным человеком. «Как человеческие существа могут быть близкими, испытывать друг к другу лучшие чувства и при этом налагать на себя ужасные кары?» — этот вопрос будет неотступно его преследовать где-то в глубинах души.

Напрасно Гессе пытается найти отдых в итальянской Швейцарии, напрасно овевает его теплый южный ветер «у скал, окутанных туманом, над озером Лаго-Маджоре, между Лозоном и Ронко». Раскинув руки, он лежит на траве и, смотря в небо, размышляет о себе и об ушедшем: «Вероятно, для нас есть долгий огненный путь к прекрасному, удивительному и глубокому покою, печать которого я увидел на лице умершего отца…» Он вернулся к себе в состоянии более глубокой депрессии, чем после смерти дедушки с бабушкой и матери, и пишет Алели: «Мне необходимо раз в неделю показываться доктору в Люцерне». В комнате, куда солнце с трудом пробивается сквозь жалюзи, сидит суровая Мия и держит на руках Мартина. Он сверяет счета своих военных библиотек и работает над «Дневником военнопленных». Лишь сестре он поверяет сокровенное: «С папой для меня во многом связаны неутешительные мысли, я часто упрекаю себя. Я о многом не успел с ним договорить и доспорить».

У Гессе развивается болезнь, вызванная глубоким внутренним кризисом. Из Люцерны, где лечился весной, он написал Елене Вельти: «Я  ощущаю симптомы плохого настроения и упадок духа, то, что копилось во мне многие годы и теперь требует каких-то действий». К чему все это его вело? Неясно: «Может быть, к возвращению в мир, может быть, к еще более глубокому одиночеству».

Смерть отца, развитие у Мии шизофрении, болезни, которой страдал и их младший сын, — это было уже слишком! «У вас болезнь, которая, к сожалению, теперь в моде и которую часто встречаешь у интеллигентных людей, — заставил писатель сказать в 1909 году одного из персонажей „Гертруды“. — Она сродни нравственному безумию, ее можно назвать также индивидуализмом или воображаемым одиночеством». Он еще не читал трудов по психоанализу ни Зигмунда Фрейда, ни Карла Густава Юнга, но предчувствовал существование бессознательного и в трепещущем внутреннем пространстве «Германа Лаушера» обозначил вибрации этих таинственных проявлений души, ощущаемых им самим. Он не может больше один справляться со всем этим. «В ком, в самом деле, — спрашивает он себя, — обнаружится столько сил, чтобы потребовать от меня откровенности и прервать мое одиночество?»

Война набирает силу, а в венских театрах идут спектакли, на улицах развеваются флаги, вечером загораются фонари. В городе древней культуры, беззаботной столице развлечений, Фрейд, которому исполнилось шестьдесят лет, продолжает свои научные исследования. Несмотря на предрассудки, с которыми сталкивается, он теперь на вершине славы. Его гений признан, его метод проверен: психоанализ лечит. Он оказал огромное влияние на современную психологию. Многие практикующие врачи — его ученики. Однако Карл Густав Юнг в 1915 году выразил с ним несогласие в вопросе о природе неврозов.

По Юнгу, сексуальный инстинкт не объясняет всего, тем более не объясняет всего мотив воли к власти. Чтобы понять человеческую психику, необходимо, по его мнению, всеобъемлющее исследование. Нет ни одного человека среди нас, чья душа не вобрала бы в себя опыт предшествующих поколений. В любую эпоху, замечает Юнг, происходят определенные загадочные явления в сознании людей. Он считает, что есть универсальные и вечные символы. Не подтвердил ли это Гессе в своих произведениях? Балтийские легенды и индийские инкарнации он объединил в одном мгновении настоящего, удивительно могущественном, отмеченном одновременно экзальтацией и некоей разрушительной силой. Ах нет! Невозможно безнаказанно оттолкнуть все эти тайны. Этот мечтатель блуждает в чаще проклятий, кошмаров, среди ядовитых сумерек, он отворачивается от бескрайней темноты, живой — изменчивой, словно море, неминуемой, как ритмы космоса.

Сорокалетний Гессе ощущает себя в круговращении вещей, в тесном пространстве нищеты, развлечений, слов, бедной измученной души, противопоставленной существующему миропорядку. Он не в состоянии объяснить себе множество вещей. Как в полной мере стать самим собой? Как приручить этого загадочного брата-двойника, присутствие которого он постоянно ощущает, как использовать эту землю, опасную и неизведанную? Как не стать рабом ночи и постичь законы внутреннего самосовершенствования, законы Неба, сознавая свою ответственность перед небом и землей? Как жить?

Радикальные изменения в мировоззрении Гессе приходятся на рубеж 1916–1917 годов. Он скрывается от мира. Напрасно искать его за рубкой деревьев в бернском саду, или среди организаторов помощи военнопленным, или взявшимся в очередной раз за перо. Есть замечательная фотография: он, бледный, со взглядом отшельника за тонкими стеклами очков. Его внимательный взгляд, кажется, устремлен в глубину собственного сознания. В клинике Люцерны Гессе познакомился с учеником Юнга доктором Лангом. Этот крупный тридцатипятилетний мужчина был моложе своего пациента. У него круглые, широко поставленные глаза, удивительно проникновенные, и привычка смотреть всегда прямо в лицо собеседнику. «Сравнить общение этих людей с процессом лечения было бы ошибкой, — пишет Гуго Балль, первый биограф Германа Гессе. — Врач из Люцерны дал ему совершенно независимые от медицинской науки разъяснения». С его помощью Гессе надеется обрести внутреннюю свободу, избавиться от определенных иллюзий и изменить себя.

Вот он сидит на террасе напротив психолога, брови подняты, руки на коленях, рядом в стакане только что срезанный цветок. Время остановилось. Озеро Катр-Кантон смешивает в своих зеленых водах отблески Рижи с дыханием вечера. Гессе часто ощущал возможность чуда. Если предположить, что при помощи алхимии можно из свинца сделать золото, то же самое можно совершить и в душе человека, если проникнуть в ее глубины.

Ланг открывает поэту дверь в его собственные мечты, побуждает к суровому самоанализу. «Он был медиком, рожденным, чтобы исследовать симптоматику, скрывающуюся под понятием „невроз навязчивости“», — пишет Гуго Балль.

С июня 1916 года по ноябрь 1917 года в записной книжке доктора Ланга зафиксировано шестьдесят сеансов психоанализа по три часа, проведенных для своего непростого пациента.

В октябре 1917 года Гессе напишет: «Путь к себе более священен, чем все буржуазные идеалы».

В летнюю жару он, словно корабль, бороздил океан страданий и смерти, когда к нему пришло подлинное озарение: «В мире нет любви, потому что человек остается жалким, трусливым, несовершенным неудачником». Душа — не абстракция. Это могущественная реальность; и если человек краснеет, топчется на месте, плачет и страдает, так это потому, что в нем заключен корень, тянущийся сквозь предшествующие эпохи, который является теперь залогом его пребывания в бесконечном царстве блаженства, которого он коснулся еще зачарованным ребенком. В кальвском саду трехлетнему мальчику золотистый вороний зрачок пообещал вечность. Мы существуем не сами по себе, а благодаря могуществу космоса. У любви нет другого источника.

3 июля 1917 года Гессе был прикомандирован к посольству Германии в Берне в качестве чиновника Военного министерства. Теперь он будет продолжать свою гуманитарную миссию в звании офицера. Но Ромену Роллану он пишет 4 августа 1917 года: «Моя попытка посвятить себя политике потерпела крах. Даже Европа для меня не идеал. Пока люди будут себя убивать, любое объединение под властью Европы не будет мне внушать доверия. Я не верю в Европу, я верю в человечество — в царство души на Земле». Прежде чем спасать Вселенную, человек должен спасти себя самого. «Я сейчас чувствую в себе, — пишет Гессе в период своего общения с психотерапевтом, — увядание того, что жило во мне и было мне дорого, и рождение чего-то нового, что еще не оценено и что меня больше пугает, чем радует…»

Ланг приглашал друга «прислушаться к голосу первозданных глубин». Через хаос в душе своего пациента он открывал в нем скрытые возможности. Так в Германе зрело новое сильное, прекрасное творческое начало. Он стремился к космосу, зная, что тот, кто постигнет его сумрак, обретет истину. Без сомнения, доктор Ланг отдавал себе отчет в масштабе духа этого человека, с детства погруженного в атмосферу религиозного символизма. Сам католик, воспитанник бенедиктинцев, он был уверен, что разгадка Гессе в нем самом — его сущность рождалась в мистерии любви, в царстве духовности. Поэту оставалось лишь придать конкретную форму символам, которые посещали его, чтобы обрести зрелость.

Вскоре Гессе погружается в глубины, где царствует Демиан, воображаемая инкарнация его собственного «демона», рожденного из снов и красноречивого безмолвия знаков. Он — проводник в иррациональное, где таятся уже давно знакомые писателю лица: там он узнает себя — нежного Авеля, несущего на лбу «печать» Каина: «…Это была какая-то чуть заметная жутковатость, чуть больше, чем люди к тому привыкли, ума и отваги во взгляде». Детей Каина боялись: «Наличие рода бесстрашных и жутких было очень неудобно, и вот к этому роду прицепили прозвище и сказку, чтобы отомстить ему; чтобы немножко вознаградить себя за все страхи, которые пришлось вытерпеть». В мифе, который изобрели, они превратили «знак Каина» в символ бесчестия.

Инстинктивно Гессе посвящает свою книгу юности и пишет ее как историю юноши, рассказанную им самим. Эмиль Синклер, лицеист, нежный отпрыск благонамеренной семьи, знакомится с Максом Демианом, учеником старшего класса, инфернальным красавцем, шутником, отличающимся острым умом и внутренней зрелостью, в ком таится и «демон» и ангел-хранитель. Скромный Синклер, уязвимый Авель, живший лишь в чистом и светлом мире, соблазнен Демианом, который приглашает его постичь оборотную сторону действительности, где царит власть сатаны. Представляя ему Каина героем, Авеля трусом, этот мошенник, рвущийся к власти, заронил в сознание Синклера зародыш критического мышления — первый всплеск самосознания. В этом хаосе привнесенных идей у Эмиля рождается чувство собственного предназначения. Да, каждый должен отвечать за себя. И если мы носим на лбу каинову печать, так не будем опускать голову. Наоборот, выпрямимся, гордые своим предназначением! Что такое бесчестье? Где ад? Где Небо, жизнь, не-жизнь? Что значит этот плод, разделенный на две части, часть праведников и часть падших? Вся Вселенная священна. Божественное неделимо — оно одновременно и Бог, и дьявол.

«Демиан» — произведение Гессе, где сильно отразилось влияние Ланга. Эта книга — их совместная попытка избавиться от того, что стесняет человеческую душу, «выйти из яйца», достичь глубин души и сознания. Отважное предприятие, заставившее воскреснуть в писателе юность, связанную для него с мучитель-нЭым поиском своего предназначения, с той уверенностью в его понимании, с которой он напишет в начале книги: «Если бы мы были лишь единственные в своем роде существа, каждого из нас можно было бы убить ружейной пулей. Рассказывать истории не было бы больше смысла. Но каждый человек это не только он сам. Он также нечто совершенно особенное, в любом случае замечательное и важное, точка, в которой пересекаются феномены Вселенной. Поэтому история любого человеческого существа важна, вечна, божественна…»

До ноября 1917 года Гессе будет часто курсировать между Берном и Люцерной. «Мы становимся старыми людьми», — написал он сестре 4 июля, через день после своего дня рождения. Другу Феликсу Брауну он приоткрыл свое внутреннее самоощущение: «У меня дырка в крыле, и мне нужно идти пешком столько, сколько потребуется…» Весной между визитами к доктору и работой он стал находить удовольствие в живописи. «Когда хорошая погода, — поделился он с Вальтером Шаделином, — я рисую акварель, иногда две. Это потрясающе. Я раньше думал, что у меня есть глаза и что я на земле очень внимательный прохожий. Но на самом деле это началось только сейчас. Сидеть в долине между скалами и не думать абсолютно ни о чем, погрузившись в магический мир кажущегося, — это освобождает от проклятого мира, где царит воля…»

Гессе пристально всматривается в глубины собственной души. Война приобретает характер безнадежно привычной данности, а он с трепетным вниманием посвящает себя изучению единственно важного теперь для него. Он видит. Он смотрит на небо, когда рисует, на булыжник, лежащий на тропинке, на цветок в овраге, на облако, на дерево, он созерцает всю эту таинственную иконографию, которую неустанно побуждает его наблюдать доктор Ланг. Его родная земля, ее бесконечное дыхание, свет, озаряющий лица Марии и Иоганнеса, сокровища Кальва, Вайссенштайна, Маульбронна, Штеттена, нищета и любовь — все это зеркала его юности. Его близкие, в жилах которых течет такая же, как у него, кровь, места, хранящие для него особенный аромат воспоминаний, превращаются в череду символов, которые обретают место в его магической концепции мироздания.

Еще несколько лет, и «Демиан» — странная книга, подписанная мистическим именем Синклера, — станет евангелием молодежи. Она станет пророческой. Мы забыли о чудесном — Гессе воссоздает его. Мы забыли некую форму созидания — Гессе возвращает ее нам. Мы забыли о Земле, тайне ее будущего, о ее вечном движении. Раньше люди чувствовали ее, а потом отреклись от истины и стали друг друга убивать. теперь она крутилась, кровавая и абсурдная, и не было в мире ни одной чуткой души, которая вожделела бы избавиться от кошмара. Теперь мы нуждаемся не в любви или ненависти, теперь игры человечества стали слишком замысловаты. Правда, мир, истинный мир — тот, где нереальное и реальное смешаны, где соединимое и несоединимое все та же жизнь. Словом, мы надеемся на сострадание, которое может проявиться лишь в человеке, избавленном от страстей и способном воспринять единство порядка и беспорядка, света и тьмы.

Совершенно очевидно, что творчество было для Гессе лекарством, спасшим его от бездны. Дружба с доктором Лангом изменила его мировоззрение. «Пусть мы будем способны, как негры со своими змеями, общаться сами с собой. Для этого нужно принять как необходимость примитивную отсталость, которая нам свойственна, или естественную спонтанность, которая, слава богу, еще нас не покинула»126. Эта потребность во внутренней конфронтации, декларированная Юнгом, выражалась в противопоставлении, с одной стороны, масок, наложенных воспитанием, и, с другой стороны, — ложных убеждений. «В качестве змеи» выступала душа, обладающая «собственным порядком» и «собственной гармонией», но задушенная тиранией, принуждающей ее к самоограничениям.

Гессе больше не мучает «великий знак», тайна которого жгла его доселе. Он открыл Абраксаса* — воплощение божественного единства Вселенной: он и Бог, и сатана, он включает в себя и светлый, и темный мир. «Абраксас… не возразит ни против одной вашей мысли, ни против одного вашего сна», — скажет в «Демиане» Писториус, литературное воплощение доктора Ланга. Иисус и Лао-Цзы учат: «Нужно осмелиться быть». И главное — не открыть новых богов, главное — обрести себя, доверие к собственным снам, постичь меру своего могущества.

Наступила четвертая осень войны.

Берн содрогался в агонии умирающих листьев, и старый дом, плохо обогреваемый слабым огнем в камине, тонул в сыроватой дымке. Герман бродил по коридорам, отделанным крупной красной плиткой, заглядывал в пыльные комнаты. «Эта гнусная война, — писал он в сентябре своему другу Карлу Селигу, — украла у нас годы расцвета; тот из нас, кто посмеет прославлять войну, преступник». В ноябре он посетил в Цюрихе выставку французских импрессионистов: «Много Ренуара, Мане, Курбе, Сезанна, Пикассо и Сислея… Там были великолепные вещи». Не успел он вернуться в Берн, наскоро позавтракать и съесть садовое яблоко, как услышал шум около входной двери и узнал Стефана Цвейга, также возвращавшегося из Цюриха и воспользовавшегося редкой возможностью навестить писателя — доступ бельгийских граждан на территорию нейтральной Швейцарии был ограничен. Гессе нашел гостя почти не изменившимся, а Цвейг, напротив, отметил в хозяине много ему незнакомого: «Черты его лица обострились, в нем есть и детскость и утонченность пожилого эрудита, голова будто с полотен Гольбейна, немецкое суровое благородство мысли во всем облике». Они поцеловались и тут же стали обсуждать свежие новости.

Бунт солдат в Килле 3 ноября изменил ход событий. В Штутгарте и Гамбурге, где войска поднялись против командиров, развевались красные флаги, срывались императорские кокарды. Революция подбиралась к Берлину. 1918 год обещает бури. Можно ли надеяться на передышку? В атмосфере монашеской простоты жилища они вели откровенный разговор. Старались лишь обходить личные проблемы Гессе, его нищету, нервное расстройство Мии, хрупкое здоровье маленького Мартина, все еще находившегося в Киршдорфе в состоянии нервного кризиса. «Испытывая отвращение к пустой болтовне, — пишет Стефан Цвейг, — не доверяя многим из старых друзей, Гессе живет совершенно уединенно. Чтобы отвлечься, он занялся живописью. Он подарил мне очень красивую акварель…»129 Под платанами Мелыиенбухльвега писатели расстались «в атмосфере взаимной дружеской симпатии»130.

Едва они пожелали друг другу хорошего нового года, как избавленная от войны, Швейцария становится местом паломничества торговцев, дипломатов и беженцев. Контроль у границ длится бесконечно долго, поезда освещены только керосиновыми лампами, отели забиты. Гессе празднуют двенадцатилетие Бруно, слегшего в постель с болезнью коленных суставов. Герман собирает рукопись «Демиана», который еще не готов к печати и является предметом плодотворной работы в эти последние предновогодние дни. Писателя не мучают больше видения прошлого. Кажется, он отдалился от своей земной семьи, чтобы приобщиться к ее корням в бесконечном. Его мать в ином мире, под черным солнцем «Демиана», среди звезд, трав, овеваемая ветром веков. Ее зовут фрау Ева. Это женщина без возраста, это образ Матери, великой Евы всего сущего: «…Высокого, почти мужского роста женщина, похожая на своего сына, в лице которой было что-то материнское, что-то строгое, что-то глубоко страстное, красивая и соблазнительная, красивая и неприступная, демон и мать, судьба и возлюбленная. Это была она!» Герман под именем Синклера смотрит на нее с нежностью, уверенный в том, что рядом с ней может быть одержим любым пламенем, любыми страстями. Реальность и символ сосуществуют органично и свободно.

Исповедуя отныне магическую концепцию жизни, Гессе, в поисках аллегорий, смеется над жизненной рутиной, над светскими сплетнями и переводит личный опыт в мифические истории. Никогда еще в нем не было столько внутренней определенности, его лицо светилось одухотворенностью и внутренней красотой. «Мы были пробудившимися или пробуждающимися, и наши стремления сводились ко все более совершенному бодрствованию, тогда как стремления других, поиски счастья вели их к тому, чтобы потеснее связать свои мнения, свои идеалы и обязанности, свою жизнь и свое счастье со счастьем стада».

Небо над Европой таило загадку. В 1322-й день войны Ромен Роллан писал: «Со второй половины января великолепие света… Никогда еще природа не дарила такого праздника… роковая ярость человечества все ужаснее… Париж бомбят, Лондон бомбят». время идет сквозь эту трагедию. Вдали от войны, от месива смерти Гессе дарит миру два произведения, подписанные никому не известным Эмилем Синклером. Одно опубликовано 16 июля 1918 года во «Франкфуртер цайтунг» под названием «Художник и психоанализ», а другое — 4 августа в «Нойе цурхер цайтунг» под названием «Европеец». Цивилизация Запада больна, и война тому доказательство. Человеческое достоинство раздавлено, люди вынуждены вновь искать путь к своей душе, воссоздать «этот единый мир, единство внутри себя, который способен гармонично влиться в сознание общества».

Но нужно было обладать чутким слухом, чтобы уловить в суматохе, царившей в Европе, в противоречивых суждениях, новых националистически заостренных тирадах и речах, которые свидетельствовали о потере надежды, этот скромный призыв к душам, приговоренным умереть и ищущим убежища. Какое нужно было мужество, чтобы на этой последней и жуткой волне войны воззвать к свободе разума! Фрейд восторженно благодарил Гессе, и смущенный автор «Демиана» ответил: «Уважаемый господин профессор, по правде говоря, поэты всегда бессознательно были вашими союзниками».

5 октября 1918 года президент Вильсон внес мирные предложения. Австрия рушится. В Венгрии пылает революция. Гессе иронизирует: «Я  предпочел бы на две недели стать президентом Вильсоном. К сожалению, президент Вильсон уже существует, и никто ему не открывает глаза, чтобы он увидел то, что творится с точки зрения Ветхого Завета. Я не понимаю, как его можно считать современным. По-моему, он близкий родственник Иеговы».

Германия стискивает зубы. На востоке Фош сеет панику. Ромен Роллан пишет: «Вся Европа трещит по швам… Все расшатывается и рушится… Победители и побежденные устремляются к швейцарской границе»134. Из предосторожности швейцарская кавалерия из Берна и Люцерны собирается в Цюрихе. Происходит событие, вызвавшее у всех шок: Конрад Хауссман, либерал, друг Гессе, который вел неофициальные переговоры с французами, вызван в Берлин. Он назначен личным секретарем Макса де Баде, которого кайзер назвал канцлером рейха. Условия перемирия начинают вырисовываться, и Герман пишет своему теперь высокопоставленному другу: «Я  не думаю, что будет правильно придать миру новый смысл. Пока существует национализм, мир не будет иметь никакого смысла и результатом будет увеличение зла».

Как только было подписано перемирие, начались забастовки и манифестации. Своему другу Эмилю Мольту, который приглашает его принять участие в создании Немецкой республики, Гессе отвечает 18 ноября 1918 года: «Человечность и политика всегда исключают друг друга. Политика требует создания партии. Человечность противоречит партийности». Писатель хочет непременно поступить на военную службу, но из Штутгарта ему приходит телеграмма от друзей: «Ты нам нужен как сотрудник в нашем новом интеллектуальном объединении, приезжай…» Ромен Роллан ему пишет: «Не будем терять связи с народами. Не отдадим их хищникам».

Герман не остается глух к этим призывам, однако 18 ноября пишет Эмилю Мольту: «Сейчас я уехать не могу. Мои семейные дела неблагополучны. Я отпустил двух своих детей. Один самый старший, еще с нами. Меня снедают многочисленные заботы… мировые потрясения настигают меня тогда, когда в моей собственной жизни земля уходит из-под ног». О трагедии в семье он написал 28 октября Адели: «Эти последние месяцы — самые тяжелые в моей жизни. Мия впала в совершенное безумие. Ее вынуждены были препроводить в дом для душевнобольных».

Гессе сам проконтролировал госпитализацию Мии в Кюсснахте, рядом с Цюрихом, затем поручил Мартина заботам двух приятельниц из Киршдорфа, которые раньше ухаживали за мальчиком. Выбитый из колеи семейными проблемами, он тем не менее следит за политическими событиями. Своим соратникам он отвечает: «Моя надежда состоит в том, что более благородные чувства вытеснят национализм. Быть может, тяготеющий к интернационализму социализм, который в 1914 году потерпел столь позорное поражение, но не потерял до сегодняшнего момента актуальности. Тогда Сообщество Наций окажется возможным». Сейчас же на карте вместо Европы лишь иллюзия, вызывающая страдание в сердце Германа. Железные оковы ненависти и амбициозных притязаний еще не скоро будут разбиты.

В октябре женился его брат Ганс. На церемонию, состоявшуюся в кантоне Аргови, он прибыл неохотно, весь в черном и погрузился в атмосферу сельского уединения. Невесту, жизнерадостную крестьянку, звали Фрида. Праздник среди виноградников, тонущих в осенних соцветиях, принес ему ощущение радости и мира.

В Рождество 25 декабря 1918 года он один в доме Вельти. Прежняя набожность новогодних дней не тревожит его сердце. Теперь он больше не Авель в ограниченной идиллии пиетизма. Он отмечен «знаком Каина», великолепным и горячащим кровь.

После основания Веймарской республики, в маленькой деревушке в Тюрингии, где похоронены Гёте и Шиллер, Гессе издал, не указав имени автора, политический памфлет «Возвращение Заратустры. Обращение немца к германской молодежи». Написанное в три дня и три ночи послание появилось в печати 20 января 1919 года, в тот момент, когда Германия, соблазненная демоном реваншизма, погрузилась в оголтелый националистический транс. Герман напоминает читателю ницшеанские образы. Он увидел в Заратустре «с горестного момента упадка… германского духа последнего одинокого представителя мысли Германии, ее отваги, ее мужества». Бессмертный герой Ницше возвращается на мятежную родину, чтобы пробудить сознание молодежи: «Вы должны научиться быть самими собой… Не сомневайтесь в вашем пути, словно наказанные дети, взывающие к жалости прохожих. Если вы не можете вынести нужды, умрите! Если вы не можете собой управлять без кайзера и его победоносных генералов, позвольте управлять собой иностранцам. Но я вас заклинаю, не забывайте о стыдливости!» Гессе выступал против национализма, бессмысленности слепого стадного инстинкта, опасного коллективизма и провозглашал внутреннее сосредоточение, страдание, поиск личностью своего пути. Он утверждал ценность душевных усилий, направленных к обретению внутренней свободы.

Тяжело переживая несчастья родной земли, Гессе готов ей служить, однако не в любой форме: «Государство использует своих граждан удивительным образом. Поэтов обязывают встать под ружье, профессора должны рыть окопы, коммерсанты-евреи — заниматься государственными делами, юристы — вопросами прессы… Государство, наше, по крайней мере, привыкло # тому, что люди, лишенные талантов, торопятся поступить на службу, чтобы оно могло ими распоряжаться по своему усмотрению. Единственное, чем я отличаюсь от массы… то, что я знаю, на что способен, обладая тем сознанием, которым обладаю…» После этого заявления разразился скандал. Писателя спешат обвинить в дезертирстве и затворничестве в башне из слоновой кости, в то время как Германия пылает. Гессе отвергает эти обвинения: «Если я прислушаюсь к этим призывам, я потеряюсь среди дилетантов и буду осуществлять деятельность, мне чуждую, оставив мое истинное призвание… я вижу здесь лишь перспективу своего рода самоубийства». Об этом конфликте личного долга и социального самосознания он пишет в «Возвращении Заратустры».

Совместно с Рихардом Вольтереком Гессе основывает политиколитературный ежемесячник под латинским названием «Vivos voco», таящим в себе потребность ответить на вопрос. Он обращается к молодежи с интонацией, определенной собственным опытом пережитого. Она обладает особым оттенком, отчетливо выражающим выстраданное им мироощущение. Не существовало отдыха нигде — ни на кладбище, ни у Господа. Не существовало магии, способной разбить вечную цепь рождений, бесконечное дыхание божественного. Но было иное успокоение, чтобы найти самое сокровенное в себе. Оно состояло в том, чтобы не мешать себе идти, не защищаться, быть счастливым умереть настолько же, насколько жить.

Когда в том же 1919 году разойдутся первые экземпляры книги таинственного Синклера «Демиан, или История юности», молодежь тотчас узнает почерк Гессе. Появление «Демиа-на», затронувшего нерв времени и оказавшего сильное влияние на молодое поколение, было шоком. Молодежь восприняла Синклера как своего ровесника, одаренного тонким умом и глубокой проницательностью, тогда как за этим образом скрывался человек сорока двух лет, который дал своим читателям ту духовную информацию, в которой они нуждались.

Рисунки пером и карикатуры сохранили предполагаемые черты этого вымышленного персонажа, и, несмотря на грубость и беглость набросков, в них проступает образ самого Гессе: его острые уши, гладкий подбородок, внимательный взгляд.

В февраля 1919 года он в очередной раз приехал навестить Мию. Теперь ей немного лучше, но она не спит без лекарств. Что делать? «Мы решили, — пишет Герман своему другу Георгу Рейнхарту, — разойтись, с тем чтобы моя жена занималась детьми, а я полностью посвятил себя работе, но вне семьи… В течение этих трех страшных лет мне открылось мое предназначение на земле; мне был указан путь, по которому я должен следовать».

Покинуть Берн, надеть опять свой походный плащ, стать вновь Кнульпом, скитальцем, искать далеко в горах, на юге «келью» — такова его мечта. Он проводил Мию в Базель и сосчитал расходы: «Мне необходимо более 1000 франков в месяц, это соответствует на данный момент 5000 марок; и германское правительство ассигнует мне 150 марок в месяц». Он уезжает с почти пустым кошельком, повернувшись спиной к Германии и Берну. Снова он всматривается в далекий горизонт над Альпами, в долины итальянской Швейцарии, в изгородь сада, увитую глициниями. Тичино ему очень нравится. Там теплые вечера. Уже зреет рябина. Дикие розы пестрят между кустами орешника, черный плющ стелется по стенам. Путешественник задерживается на берегу озера Лугано. Поверхность воды переливается, будя в нем сотни отсветов, заставляя его душу отражать каждую искорку легкой зыби, вызывая прилив бесконечной нежности. Чудо венецианской речи, зеркала великих индийских рек, отражающих изменчивые очертания сущего, текущая и застывшая жизнь. Он представляет, как все это выглядело бы на акварели.

Из сада Гилярди можно было видеть Италию; над Агрой, за озером, раскинулся район Варез. Гессе подгоняет светлая и созидательная радость свободы. 25 мая 1919 года он пишет своему другу Герману Миссенхартеру: «Нет, нет, писать по заказу, к определенному числу, никогда более, даже если вы оставите меня умирать с голоду». И 14 июня — Иоганну Вильгельму Михлону: «Я  далеко от мира и от Берна, посреди тропической жары; я с трудом заставляю себя читать даже газеты. Я пытаюсь пережить крах в моей личной жизни, выздороветь и почувствовать то, что сейчас чувствует вся Германия: принять то, что происходит, не перекладывать на чужие плечи ответственности, но платить за нее и говорить судьбе „да“».

В Тичино царят суматоха и веселье, там отштукатурены дома, там каменные лестницы и барочные алтари в светлых кампанильях, которые загораются отблесками заката на склоне каждого дня, контрастируя с темнеющими кипарисами. Пройдя горной дорогой, полюбовавшись живописным холмом Сан-Аббондио и его церковью, колокольня которой возвышалась над тисовой аллеей, будто в бесконечной молитве подражая утонченному благородству природных форм, путешественник остановился перед селением Монтаньола.

Герману показалось, что это имя давно звало его. Быть может, зов, который он теперь услышал, раздавался очень далеко, за деревней, которая была у него перед глазами. И решил здесь остаться. Случайно он набрел на фантастический дворец, построенный Агостино Камуцци, который после наполеоновских войн отправился в Россию и стал незаурядным архитектором. «Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы, — напишет позже Гессе. — Мое палаццо, подражание охотничьему домику в стиле барокко… это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек зрения совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом».

Гессе занял в левом крыле четыре комнаты. Там он мог облокотиться о железную балюстраду флорентийского балкона и рассматривать крыши, рассыпанные ступеньками по склонам поросших лесом холмов, меж которыми то тут, то там возвышались зубчатые колокольни. Легко представить, насколько поэт был очарован этими белыми стенами, теряющимися среди листвы: роскошная природа и не менее роскошная архитектура, облеченная в загадочные формы истории.

Каза Камуцци на окраине деревни Монтаньола, над озером Лугано не открывала своих тайн тому, кто пришел удовлетворить свое любопытство в качестве праздного туриста. Между ее обычными стенами и террасами из кирпича виднелись вязы и голубые ели, там пели дрозды и пахло смолой. Она слишком изящно, слишком страстно таила свою прелесть среди зелени, чтобы не требовать у души, желавшей проникнуть в эту тайну, более пристального внимания. Герман, словно болезненный и чувствительный взрослый ребенок, кинулся в эту возбуждающую красоту, мистическая вязь которой излучала такое обилие жизненной энергии. Будто каменный гейзер во вселенной Тичино, Каза Камуцци изливала благодать и ликующее приятие жизни. Гессе пишет Карлу Францу Гинекею: «Я переживаю здесь дни глубокого одиночества. Я здесь никого не знаю… Но я работаю. Я много рисую, это мне помогает найти верные тона, когда я пишу. Теперь мне многое хочется высказать!» Семейство Монтаньола видит иногда Гессе, сидящего в своем кабинете, из окна которого открывается вид с одной стороны на мирную равнину, с другой — на озеро. Он надеется, он ждет, когда созреет, словно плод, его новое произведение.

Однажды в час досуга он услышал историю сеньора Камуцци, женившегося на жительнице Страсбурга, — дочери наполеоновского офицера и придворной дамы русского двора. Она подарила ему троих детей, Арнольдо, Марию и Ольгу, потом Дмитрия и Владимира, которые родились уже в Монтаньоле и так здесь и остались. Отказавшись принять русское гражданство, космополитически настроенная семья удалилась в эту великолепную резиденцию. Главой ее теперь был Арнольдо. Семейство держалось открыто и отличалось гостеприимностью. На их деньги был восстановлен пострадавший от молнии купол колокольни Сан-Аббондио. Залы их великолепного дома превращались часто в бальные, где бушевали сумасшедшие тарантеллы и мерцали причудливой загадочностью костюмированные балы под венецианскими фонарями. Окрестные жители обожали своих благодетелей.

И теперь Каза Камуцци гордо сохраняет свое великолепие. Однако пристальному взгляду заметны следы времени. Круглые часы при входе уже очень давно и, вероятно, навсегда показывают какой-то загадочный час. Конюшни закрыты, помещение для прислуги пустует, фасад обветшал. Дом тонет в цветении столетних камелий, белеет, словно жемчужина, в оправе из причудливых пузатых пальм и огромных красноватых буков, которые кажутся при свете заката охваченными пламенем. Прелестный уголок здешнего пейзажа — огромный парк, изборожденный извилистыми тропинками, запутывающимися в сетях лиан, обвивших карнизы, лепнины, романские колонны и тосканские балконы, портик в виде ротонды, подобной минарету, где бельведер ведет к террасе, сочетающей в себе черты мавританской архитектуры с более строгими формами. Из этих джунглей, где причудливое переплетение крапчатой коры, твердых стеблей и пестрой листвы рисует неустанно богатые оттенками абстракции, раздаются загадочные звуки, и небо трепещет сквозь кроны деревьев, бездонное и далекое.

Герман снял очки и близоруко сощурился, рассматривая зелень и погружаясь, как всегда в саду, в мистическое единение с листьями, цветами и землей, будто питаясь вместе с растениями ее живительными соками. «Когда какое-нибудь растение, пусть даже былинка, помято или поломано, — пишет он сестре Адели 2 июля 1919 года, — вдруг начинает сохнуть, оно старается поскорее напитать соком свои семена, потому у него есть инстинкт продолжения рода». Писатель тоже чувствует в себе это нетерпеливое зарождение. Эмиля Мольта он уверяет, что, несмотря на плохо заживающие раны, убежден: его миссия «находится в области разума… и он на правильном пути…». Самюэлю Фишеру он говорит, что упорно добивается совершенства в письме, возможно даже, революции. Витая в смутных облаках своего воображения, он не скрывает от издателя неудобства, которые в результате могут возникнуть с коммерческой точки зрения: «Круг покупателей моих книг может сократиться. Но мне это безразлично!»

Гессе выкарабкался из жизненного болота, чтобы обрести творческую свободу. Для этого он рискнул всем. «Я  был теперь маленький прогоревший литератор, потрепанный и немного подозрительный чужак, который питался молоком, рисом и макаронами, донашивал свои старые костюмы до полного обветшания и осенью ужинал принесенными из леса каштанами», — рассказывает он. Его дела настолько плохи, что в августе он пишет Георгу Рейнхарту, что ему нечего есть. «Поэтому у меня болит желудок и плохо с нервами… Но такие моменты имеют и некоторые хорошие стороны», — торопится он добавить. Для него они являют собой «великое благо, пробуждают рвение к работе и вызывают необыкновенную концентрацию творческой энергии».

Между небом и озером Гессе сидит на склоне холма, вбирая в себя ароматы, цвета и слова, размышляет над своими акварелями и рукописями. Он не дарит сразу многоцветие своим полотнам. Он рисует сначала крупными штрихами пером или карандашом, размышляя и оттягивая момент, когда краски приобретут под его рукой диковинные оттенки его воображения. Он устремляется к своим образам, словно музыкант, ищущий вечную гармонию. Живопись помогает ему обрести нить словесной игры, освоить пластику смыслов и законы их согласования.

Ранимый, уязвимый, вечно охваченный неясной тоской, он любит перебирать цвета и смешивать золото подсолнуха с сумеречной зеленью своей тоски, фиолетовые тени стен с желтизной лимона, кислоту и живость своего смеха со своей нищетой. Восхитительное «Последнее лето Клингзора» навеяно пешими прогулками: «Часами я не видел ни книг, ни письменного стола, были только солнце и я и свет этого нежного утреннего сентябрьского неба, его прозрачность и листва цвета зеленого яблока вперемешку с сияющей осенней желтизной, тутовые деревья и виноградники. Под мышкой я нес складной стул и мой „Фостмантель“, с помощью которого много раз уже совершал магические действия и выигрывал битву против глупой реальности», — пишет Гессе Гинекею.

Он не расстается со своим фаустовским плащом, потому что надвигается осень и вечером становится холодно, работает допоздна, внимательный к трепету своей чувственности, претворяющейся в вязь слов на странице. Он словно бросает на полотно берлинскую лазурь горизонта или сиреневые оттенки прибрежного склона — его воображение творит перед ним причудливые сочетания слов, дышащих, трепещущих, капризных. Он чувствует наконец, что живет в своем ритме, ощущает себя на своем месте, именно там, где должно быть его «я», там, где ему нечего бояться.

Сестре Адели Герман пишет 15 октября: «Я  часто утром на солнышке среди травы, стараюсь забраться туда, где не дует, поближе к стене маленькой церковки Агры, чтобы не замерзнуть, и смотрю на озеро и стелющиеся вдали итальянские горы. Здешние лесные дорожки часто напоминают мне Кальв, хотя здесь нет елей и мало буков, а земля вместо хвои покрыта каштанами». Ему кажется, что он ступает по тропкам своего детства, а за ним возвышается «огромная тень» отца.

Он знает, что прежняя вина еще преследует его. Бежать — это слово продолжает вертеться у него в голове. «Бежать… не останавливаясь, навстречу неизбежности того, что должно произойти». Эта неизменная необходимость бегства больше чем просто импульс — она выражает исступление, воинственное стремление к определяющему акту, пусть даже убийству или самоубийству. Освобождение требует проклятия. «Слезы текли у меня из глаз и кровь изо рта. Но мир был прекрасен. Он имел смысл. Жить стоило, стоило рубить и пускать кровь». Он чувствует себя так, будто совершил маленький грешок, украл что-то из письменного стола отца, а теперь, спустя много лет, мучается угрызениями совести ребенка, облеченного телом взрослого человека, который покинул жену и детей.

Гессе хочет взглянуть в лицо этому предначертанному страданию, постичь его двойственность. В самые жаркие дни в Монтаньоле он пишет трагический рассказ «Клейн и Вагнер», стремясь раскрыть две стороны собственной натуры. Клейн, покинув, как и автор, жену и детей, завладевает документами убийцы и бежит на Ривьеру. Под грузом мучений из-за преступления, которого не совершал, он продирается сквозь непрерывно осаждающие его угрызения совести. Зло умеет принимать обличье святости, чтобы обмануть нас и заглушить в нас голос сердца. Клейн будет жить, а Вагнер умрет, потому что, убив, осмелился жить. Мысль об искуплении приходит в сознание Клейна, когда он чувствует тоску по вере, по Богу, обращается к тому, что живет в душе каждого, к тому, что за пределами добра и зла.

Лето выдалось очень жарким. Никогда еще ночами не появлялось столько светлячков. Каждый источник блистал на бурых или нежнорозовых камнях, будто взятых прямо из скал. Гессе пишет «Последнее лето Клингзора» — рассказ, переливающийся блестками мгновений его собственной жизни. «Во все хорошие, плодотворные, пылающие времена своей жизни, уже и в юности, он жил так же, позволяя своей свече гореть с обоих концов, жил то с ликующим, то с надрывным чувством буйного, сжигающего расточительства, то с отчаянной жадностью осушить чашу до дна…» Такова жизнь Германа Гессе, такова жизнь и художника из Клингзора, который занимает, как и писатель, четыре комнаты над садом в здании таком же несуразном, как дом Камуцци.

Клингзору сорок два года, он высокий и худой, его лоб прорезан морщинами, как у Ван Гога, а кожа имеет смуглый оттенок, напоминающий краски Гогена. В его глазах блещет такой же резкий металлический оттенок, как порой в глазах Гессе. Он создает картины одну за другой, пока, истощенный, не оказывается лицом к лицу с осенью, которая обступает его тенями грядущей смерти. Прижимая одной рукой палитру, где рядом с сияющим желтым и красным кадмием размешаны зеленый и изумрудный, синий кобальт и фиолетовый, киноварь и красная камедь, в другой руке он держит бутылку, из которой любит пить. Вино согревает сердце художника, как и сердце поэта. Через бред художника, где путаются любовные игры и смерть, Гессе описывает собственное ликование, охватывавшее его в Монтаньоле этим необыкновенным летом 1919 года, и собственную быструю потерю сил. Не всегда ли созидательная сила сопровождается идеей смерти? То, что требует выхода, слишком прекрасно, слишком ярко, слишком полно жизненной силы, чтобы быть пережитым.

Этот князь, нескладный и притягательный, этот бродяга Гессе ходит туда-сюда вечерами, как китайская тень перед освещенным окном, произнося вслух стихотворные строки. Девушки Камуцци подстерегают его в парке у грота, на дорожке, делая вид, что потеряли ключи, когда он грызет краюху хлеба под гранатовым деревом. Еще забавнее, когда он снимает одежду, чтобы позагорать за маленькой стеной на террасе, думая, что его никто не видит, однако это место видно из самого высокого окна. Девушки забавляются, раздразненные и взволнованные этим фавном с нервными плечами, длинными ногами, худым телом красновато-коричневого оттенка, которое он время от времени обливает холодной водой и которое венчает маленькая бритая голова на тонкой шее, где беспокойно перекатывается адамово яблоко.

Весь 1919 год Гессе преследует нищета. Он изнашивает свой последний костюм, ботинки порваны. Он получает гонорары в немецких деньгах, а их ценность упала, что свело почти на нет его доходы. Немного он отложил, чтобы поддержать Мию и оплатить обучение детей. Георгу Рейнхарту он признается: «Изменение курса марки отняло у меня теперь четверть моих доходов. сами они значительно со временем уменьшились, поскольку я оставил прежнюю манеру письма и мои новые вещи могли некоторых моих читателей разочаровать…» Но он не может писать в угоду публике. Ему нужно воплотиться в себя, чтобы извергнуть из глубины души крик, и это не успокаивающая прекраснодушная литература. «Если вы хотите мне помочь, — пишет он тем из своих друзей, которые предлагают ему поддержку, — послушайте, я вас прошу, подарите мне камин, потому что скоро зима…»

Мия к нему все более и более враждебна — это означает окончательный разрыв. Он оказывается на пороге зимы, ужиная горсткой каштанов, запеченных в золе, и обедая супом или макаронами, которые ему варит женщина из деревни. Он отложил на зиму шерстяную муфту, которую ему в подарок на Новый год связала Адель, и поддерживает в камине огонь из поленьев акации и каштана.

Но после полудня, закурив маленькую сигару, Гессе любит пробраться в красивую гостиную, где слегка влажный воздух и необыкновенно изысканный паркет из сверкающих испещренных прожилками и весьма искусно расположенных планок. В углу, рядом с окном, зеркало в резной золотой раме отражает этот зал цвета мирабели. Он рассматривает его, бродит вдоль стен, увешанных картинами. Его собственный образ вновь приобретает черты Клингзора — художника, чья жизнь сочетает утонченность и излишества и который своей таинственностью и неоднозначностью напоминает ему китайского поэта Ду Фу.

Ду Фу, как и Гессе, — поэт и художник и, как и он, поклонник индивидуализма и свободы. Они склоняются над тетрадями с эскизами, погружаются в природу, чокаются в швейцарских тавернах, где им грезится исполнение желаний. «Последнее лето Клингзора» родилось в зеркалах Каза Камуцци. Душа Гессе «шествовала по зеркальному залу его жизни, где все картины, умножаясь, встречались каждый раз с новым лицом и новым значением и входили в новые связи, словно кто-то перетряхивал в стакане для игральных костей звездное небо».

Однажды к ногам Германа упала новая удача.

Это случилось еще в середине июля. Нам говорит об этом краткое замечание в его переписке с Луисом Муайетом: «Мы отправились гулять к Кароне, увидели стволы пушек и мост Женерозо, весь фиолетовый, и прекрасную девушку, которая гуляла в коротком огненнокрасном платье в сопровождении тети, двух собак и сумасшедшего настройщика пианино…» Прекрасную девушку в огненно-красном платье звали Рут Венгер. Она была дочерью швейцарской писательницы Лизы Венгер и приехала в Тичино на каникулы. «Вот такими маленькими радостями я развлекаю свое сердце…», — написал Гессе.

В самом деле, на светлом паркете клингзорского дворца собирался править бал Эрос. Герман восторгается лишь выдуманными женщинами. Покончив со своей мрачной супружеской жизнью, он мечтает о созданиях, подобных тем, что украшали его юность. Евгения Кольб, маленькая Лулу из таверны Мюллера, важная Элизабет и мудрая Елена — таинственная и покинутая теперь муза. Это он, Клингзор, «…лежал в лесу, а на лоне его женщина с рыжими волосами, а на плече лежала черная, а еще одна стояла рядом на коленях, держала его руку и целовала его пальцы…». Как в пятнадцать лет, он в свои сорок два погружается в солнечный свет, захваченный любовью.

Отсутствие любви в жизни влекло его к утешению воображаемыми объятиями, а прелестная Рут в сосновой аллее стала реальностью.

 

Глава XI ВЕЧНОСТЬ РЕКИ

 

…Вопль гнева и стон умирающего, все было одно, все переплетено и связано между собой, тысячекратно свито и перекручено. И все вместе, все голоса, все цели, все стремления, все страдания, все желания, все доброе и злое, все вместе было—мир. Все вместе было — река бытия, музыка жизни.

Г. Гессе. Сиддхартха

 

Фотографии, как запахи, оставляют след. Лица на них неподвижны, но говорят больше, чем слова. В июле 1919 года Гессе запечатлен рядом с деревней Карона, на юге этого почти острова, усеянного скалами, который врезается в озеро Лугано и заставляет его уподобиться реке с излучинами. Герман в льняных брюках, с палкой, будто позаимствованной у старого пастуха, рядом с восхитительной Рут Венгер. Каза Констанца в Каро-не — изысканный дом, украшенный лепниной, — принадлежит родителям Рут. Ее отец — промышленник. Ее мать Лиза занята литературным трудом среди диковинных растений, клеток с птицами и этажерками с книгами.

Наш сорокадвухлетний Герман не напоминает больше аскета Каза Камуцци. Он теперь влюблен в Рут, которая на двадцать лет моложе его. Девушка еще не забыла детские капризы, но изучает пение в Цюрихе и рисует углем. В конце «Последнего лета Клингзора» она превратится в королеву гор. Мадемуазель Венгер часто гуляет с собаками, повязав цветной платок на голове или узлом на груди. Иногда Герману удается ее увести вечером в «grotto» — что-то вроде сельской таверны немного в стороне от железной дороги. Оттуда видны огни проходящих поездов. Ему было недостаточно писать с нее портреты: «Царица… лежала красным пятном в зеленой траве, светло поднималась из пламени ее тонкая шея»141, - ему нужно было возможно чаще сопровождать ее в Карону по тропинкам, где она подскакивала на одной ноге, смеясь забавным историям, болтала, пела или плакала по ничтожному поводу. Как ко всем страдающим или легкомысленным существам, которые просили у него успокоения, Гессе по отношению к Рут во многом испытывал отцовские чувства. Он говорит об этом Лизе в начале осени 1920 года: «Ваша дочь часто нервничает, капризничает, впадает в плохое настроение», — и прибавляет, чтобы оправдать свою склонность: «В целом, ей пойдет на пользу, если я буду воспринимать ее всерьез».

Как будет развиваться эта идиллия? Никто не мог этого предвидеть: ни отец, хмурящийся при мысли о неравной связи, ни мать, чей интерес к писателю рос день ото дня. Герман не лишал себя радости преклонить голову на юную грудь, трепещущую от рыданий или вздымающуюся от смеха, а фрау Венгер, дородная и полная раскаяния, вероятно, лишь пыталась утаить под видом беспокойства за дочь собственные чувства к писателю. Рут вызывала вожделение, Лиза была задушевным собеседником. В «доме с попугаями», то есть в доме Венгеров, воссозданном в «Последнем лете Клингзора», говорят о переселении душ — «веровании, в котором есть что-то успокаивающее, но которое объясняет, что все, что с нами происходит, мы призывали и желали и что против судьбы нет спасения, от нее нельзя убежать, нет и никакого другого утешения, и остается лишь провозгласить свое с ней согласие и сказать ей „да“». Лиза настолько духовно близка с Гессе, что ей удалось в начале 1920 года предвидеть грядущие серьезные изменения в его мировоззрении.

Марию Гессе поместили в Мендризио в новую клинику, и она теперь одержима мыслью вернуть детей. Герману удалось устроить Бруно у своего друга художника Амие, в Ошванде. Хайнера, который страдает неврозами, Мия настояла оставить при себе. Но здоровье ребенка ухудшилось, и отец увозит его в Монтаньолу: «Пусть малыш спит рядом со мной в соседней комнате. Ребенок, которого я люблю и за которого я в ответе, вызывает у меня теперь новое и глубокое чувство», — пишет он. Наталина, «маленькая вдова» из Тичино «с серыми волосами», «которая понимает, насколько ему необходим отдых», приходит убираться и пытается развеять грусть отца, удрученного нескончаемым разводом. Его жена, которая не отвечает больше на письма, сбежала из клиники и отправилась в Базель к адвокату. Она угрожает мужу процессом, требует, чтобы он вернул ей Хайнера. Герман отказывается, но совершенно теряет аппетит и способность писать.

К счастью, у него остается живопись. Он выставляет в Базеле свои первые акварели из Тичино, надеясь хоть немного заработать. Если они и не привлекли большого количества покупателей, то, по крайней мере, помогли ему выработать индивидуальную манеру. «И вы увидите, — настаивает он, — что моя живопись и поэзия тесно взаимосвязаны». Что на странице, что на полотне — реальность для него лишь своего рода трамплин для взлета в область символа. «Я  обращаюсь не к натуралистической реальности, а к поэтической». Поднимается ли ветер, падает ли за горизонт солнце, опускаются ли на равнину свинцовые облака, Гессе пытается поймать пластику света, очаровавшую его в Венеции, с ее бесконечными метаморфозами.

Он страдает от финансовых проблем, но его литературная слава растет. «Демиан» стал сенсацией. Все спрашивают: «Кто этот таинственный Синклер?» Герману ненадолго удалось скрыть свое авторство. Он пишет 4 июля 1920 года своей сестре Марулле: «Этот роман под чужим именем имел большой успех среди молодежи. Но теперь критики пытаются открыть псевдоним. Нужно назвать имя». Итак, Гессе открывает лицо перед публикой, которая ждет от него новых произведений. Но он делает все что угодно, только не пишет. Конференции, иллюстрирование книг, критические статьи — всего этого не хватает, чтобы обеспечить безбедное существование.

Гессе убежден, что материальное благополучие, крайний интеллектуализм Запада и спиритуализм Востока способны вместе создать гармоничную реальность. У него зреет произведение, которое он называет «индийской выдумкой». Он мало о нем говорит, вдруг тянется туда и вновь отдергивает руку от пера, оставляя эту мысль. Но делится с друзьями своими размышлениями.

В феврале 1920 года Гессе пишет Елене Вельти: «То „я“, о котором думает исследователь и которое занимает уже три тысячелетия всю крайне-европейскую мысль, это „я“ — не та человеческая индивидуальность, которую мы ощущаем и в которую верим. Это что-то более интимное, главная сущность каждой души, то, что индиец зовет Атман — нечто божественное и вечное». «Мы, современные люди, слишком привыкли определять свои отношения с другими при помощи законов и убеждений, которые не можем измерить мерой божественной воли; мы совсем не знаем Бога, потому что так и не научились его искать в самих себе, в самой интимной глубине нашего сознания». Он убежден, что все искусство озарено этим светом, который очень трудно увидеть. Георгу Рейнхарту он сообщает: «Моя большая индийская выдумка не закончена и, быть может, не будет закончена никогда. Я ее оставляю в стороне, потому что не могу показать то, что еще мной самим до конца не пережито». Он уже дал своему герою имя — Сиддхартха, — и пишет в начале 1921 года Лизе Венгер о замысле, который торопится осуществить: «Сиддхартха, умирая, не пожелает нирваны, но захочет реинкарнации в новое земное существо…»

Снова он кладет перо, бросает рукопись и покидает Монтань-олу. Его пригласили на конференцию цюрихского кружка по психоанализу. Там он надеется увидеть друзей и особенно сыновей, которые живут в пансионе Фрауенфельда. В Агнуцио он знакомится с писателем Гуго Баллем и его женой Эммой Хен-нинг, писательницей и актрисой. Их объединяет простота жизненных привычек и глубина набожности, и они составляют неразлучную и весьма оригинальную пару. Эти набожные католики-интеллектуалы вместе с фрау Венгер становятся его поверенными. Бывшая певица варьете Эмма после нескольких лет нищеты написала книгу «Клеймо», которую Герман горячо рекомендует Лизе: «Прочтите ее. Речь идет о жизни певиц и распутных женщин. И это настолько красиво, так глубоко и часто так грустно, что вы тоже, конечно, останетесь в восторге».

Подле Баллей Герман хочет найти убежище от грызущих его мучений. Отчего эта неспособность писать? Почему его рука начинает дрожать в середине рассказа, действие которого происходит на земле Марии и Гундертов — в Индии, которая продолжает его беспокоить? Мост, который с первых страниц он перекинул между собой и Индией через приключения Сиддхартхи, отправившегося на поиски истины со своим другом Говиндой, никак не строится до конца.

В Цюрихе Гессе приходит на прием к великому психоаналитику, самому Карлу Густаву Юнгу, который согласился принять пациента своего ученика доктора Ланга. «Ваша книга, — говорит Юнг о „Демиане“, — оставила у меня впечатление, подобное свету фары в грозовой ночи». Гессе пишет Лизе, что, поскольку ничто не помогает ему ни в духовном, ни в материальном плане, он решил вновь прибегнуть к психоанализу. Это для него не философия, не то, что сводится, как полагает его друг Балль, к простому искусственному подобию католический конфессии. Здесь для него речь идет о способе жить: «Идти до конца эксперимента и привнести в жизнь его результаты — это то, на что способен осмысленный анализ».

Этот поиск истинного «я» жизненно важен для Гессе-человека, так же как и для Гессе-художника. Ему необходимо высказать то, что обычно никто не говорит ни другим, ни самому себе, позволить эмоциям излить свой яд. «Я  испытываю у Юнга шок анализа. Это проникает в кровь, — говорит он Гансу Рейнхарту, — приносит боль, но и заставляет продвинуться вперед…» Юнг побуждает его исследовать глубинные пласты своего сознания, где он еще лепечущий ребенок, постичь «другую сторону» своей души, подземный микрокосмос, где живет прошлое. Но перед психологом оказывается некто, кто хочет хвалиться своими демонами и знать все о невидимом, живущем внутри него. «Доктор проанализировал мое сознание с удивительной точностью, записывает Гессе, — даже, я бы сказал, гениально».

Чтобы быть поближе к Юнгу, проживающему в Кюснахте, рядом с Цюрихом, он поселился близ леса на Зюришберг и теперь может ходить на сеансы пешком. Напрасно Балли убеждают друга не продолжать жестокий эксперимент, который, по их мнению, может завести в тупик. Напрасно Рут и Лиза приглашают его к себе, чтобы отвлечь от того, что его угнетает. Герман намеревается освободить свою природу от всего, что является препятствием для созидания. Доктор Ланг помог ему создать сумеречную фигуру Демиана. Юнг поможет сокрушить стену, которая отделяет его от Сиддхартхи. Нет сомнения, что психолог не противодействовал этому навязчивому стремлению писателя заставить полюса сойтись и примириться с самим собой. В ожидании Гессе отправляется сквозь пламя. «Это больно», тем не менее он захочет это повторить.

Этой цюрихской весной 1921 года Гессе больше не Клингзор в своем палаццо Камуцци. Он безрадостно переходит с одного тротуара на другой во власти новых видений. «Мне хотелось бы продолжать психоанализ, — пишет он. — Юнг обладает тонким интеллектом, у него замечательный характер, он полон жизни, блистателен, гениален. Я ему многим обязан». Писатель делает заметки, которые составят его «Дневник», где собраны размышления о смысле жизни. Многие из них обращены к Лизе: «Человеческий идеал не кажется мне заключенным в какой-либо истине или определенном веровании. Высшая цель, которую может поставить перед собой личность, — это, по моему мнению, внести в свою душу возможно большую гармонию».

В середине лета, после нескольких недель интенсивной работы с пациентом Юнг уехал. Гессе чаще видится с Рут, которая заметно похорошела, и с Лизой, по отношению к которой демонстрирует сыновнюю почтительность. Действительно ли ему помог психоанализ? Трудно сказать, особенно судя по тому, как долог был перерыв в его литературных занятиях. Но Гессе не может писать то, что не продиктовано внутренним видением, которое можно обрести лишь с помощью союзника, и имя ему — время. Гессе, легко написавший первую часть «Сиддхартхи», посвященную Ромену Роллану и опубликованную в июле 1921 года в «Нойе рундшау», не в состоянии начать вторую. Реальность отказывается воскресать, как если бы ее создатель представлял ее себе совершенно или на мгновение лишенной необходимых духовных вибраций. Если молодой Сиддхартха спокойно идет с самого начала навстречу своей судьбе, то Гессе постоянно оступается. На одной из фотографий он стоит в черном жилете на балконе Каза Констанца, грустный, подавленный. Перед ним распустившаяся, словно цветок, Рут со своенравно сложенными губами. На другом снимке они оба одеты в белое. В его улыбке горечь, лицо темноватое и плохо выбрито, он может сойти за отца молодой женщины, руки которой лежат одна на другой, словно птицы, готовые взлететь. Блик света озаряет лица. Кажется, что слышно жужжание шершня и видно, как покрывается смертельной бледностью небо…

Герману сложно объяснить свои отношения с фрейлейн Венгер: «Мы оба очень нуждаемся в любовном взаимопонимании. Мы его находим, когда рядом, и теперь знаем друг друга настолько хорошо, что, кажется, связаны навсегда». Он говорит о детском доверии, которое молодая женщина ему оказывает: «Если бы я смог заставить любовь Рут ко мне превратиться просто в дружбу, я бы это сделал… Но мне сорок четыре года, а ей едва двадцать. Сейчас дружба и любовь для нее неразделимы». Он не сомневается, что если бы у молодой девушки были другие возможности выйти замуж, она бы ими незамедлительно воспользовалась. Соблазненный ее милостями, одержимый смелыми мечтаниями, он волнуется: «Я  сомневаюсь по поводу женитьбы: помоему, моя миссия состоит скорее в том, чтобы воплотить в творчестве собственный жизненный опыт. Моя чувствительность делает меня малоспособным к женитьбе». Его любовная авантюра тем не менее не находит иного завершения. «Наш трепет теперь, — говорит он, — в моих глазах благо и означает, что наши звезды и наши боги его желали».

Герру Венгеру он признается: «Я  не только ощущаю любовь Рут, но также обязан ее матери многими вещами, которые не могут забыться». Как раньше у Марии в Кальве, он теперь ищет защиты у Лизы, старательно его опекающей. На фотографии справа от Тео, который с суровым видом сидит за рулем своего лимузина со ступеньками из светлого металла, стоит Лиза, поражающая строгостью выражения лица, — весь ее облик, исполненный какой-то особой основательности и серьезности, заставляет вспомнить жену пастора Иоганнеса. Позади Герман, самый веселый из всех, между двумя молодыми девушками, из которых та, что красивее, конечно, Рут.

Чтобы отдалиться от этой идиллии, которая требует от него определенных шагов, Герман отправляется в Германию на очередные конференции. «Меня, разумеется, встретили в Штутгарте статьи про Гессе — предателя родины, азиата, буддиста, ни к чему не годного, — записывает он, — но я отметил, что их никто не читал и не принимал всерьез». Осень он проводит в Швабии: «Я увидел родину без особенного волнения. Провел день в Кальве, три дня в Маульбронне, отдал визит сестрам, провел много времени с сыновьями моих братьев и их друзьями, которым теперь от восемнадцати до двадцати пяти лет…»

Вернувшись в ноябре в Тичино, он с удивлением узнает, что его друзья Балли уехали из Агнуцио в Мюних. Одиночество в Монтаньоле кажется ему настолько невыносимым, что он начинает ненавидеть свою неподвижную рукопись, страницу, на которой уже побледнели чернила, все так же оставленную на той же строчке, на том же слове.

Новогоднюю елку он наряжает вместе с Рут в главной резиденции Венгеров, в Делемонте, в швейцарских Юра.

Сможет ли Гессе в наступающем году закончить наконец произведение, которое вынашивает уже около трех лет? Он стремится увидеть в индийской мудрости некую более глубокую духовность, менее нетерпимую, более располагающую к просветлению, особенно близкую к долгой аналитической работе, которая, по Юнгу, «не имела другой цели, кроме создания в нем пространства, в котором можно слышать голос Бога». Это понятие «внутреннего пространства» глубоко затронуло писателя. Оно заключало в себе новое измерение мира, всеохватывающее видение. Решающим, по-видимому, явился приезд в Монтаньолу Вильгельма Гундерта, его немецкого кузена — старшего сына дяди Давида, брата Марии. Он был для Гессе живым воплощением его духовных поисков.

Верный семейным традициям, Вильгельм получил философское образование и стал миссионером. Живя в Японии, он взял отпуск и отправился в Европу навестить Германа. Кузены вели оживленную переписку, оба интересовались ориентализмом, и общность во взглядах сближала их больше, чем родство. Легко представить, о чем они могли говорить на протяжении нескольких дней в Лугано, где остановился Вильгельм. Он был старше Гессе на три года, уже поседел и напоминал их деда, кальвского патриарха, которого звали Волшебником. Еще более чем старик Гундерт, он был обязан своими взглядами экзотическим приключениям. Вильгельму открывались мистические тайны, божественные откровения, которыми он пропитывался, не подвергая, однако, сомнениям собственную веру. Они вспоминали юность, деда из Кальва, изучавшего примитивные философии, стареющего Иоганнеса, медитировавшего над словами Лао-Цзы: оба, однако, не ушли за пределы пиетизма.

Вильгельм, изучавший философию Китая и Индии, проявил больше мужества: Восток помог ему создать свою концепцию неба и ада, и он старался постичь и то, и другое. Погрузившись в историю феодальной Японии, культуру самураев, постигнув законы мудрости, руководящие наукой души, он нашел в Германе собеседника, умевшего черпать в бессознательном вечные символы.

Благодаря этому общению все для писателя засияло новым светом. Индия, где он поселил молодого Сиддхартху, приобрела другое измерение. Ее образ потерял фрагментарность и камерность, навеянные кальвским кабинетом-музеем деда. Он обладал ключом от пещеры. Он мог войти туда без страха. «Прекрасный ребенок брахмана», образ которого был еще недавно лишь эскизом, теперь жил, искал свой путь, который ни отец, ни учитель не могли ему показать. Он уже не был тенью, укрытой небольшим пальто землистого цвета, — его взгляд напоминал взгляд Германа, и из уст Германа раздавался его голос…

Спускалась ночь. Озеро теряло свои цвета. Вильгельм возвращался в Токио, и птицы искали после утомительного дня свои гнезда в розовых кустах. Все умирало и одновременно рождалось, а писатель обращался к рукописи. Его молодой герой размыкает после сна веки, смотрит на него и вновь отправляется в дорогу. У обоих на устах слова: «Одна цель стояла перед Сиддхартхой одна-единственная: опустошиться, избыть все — жажду, желания, грезы, радости и страдание. Отмереть от самого себя, лишиться своего „я“, с опустошенным сердцем обрести покой, освободив мысль от самости, распахнуться навстречу чуду».

В конце мая 1922 года Гессе берет перо, чтобы написать: «Я  наконец, через два с половиной года закончил мой индийский рассказ „Сиддхартха“ и отправил его Фишеру». Отметив свое сорокапятилетие, он признается: «Я  чувствую, что там мне удалось сформулировать некий новый (индо-медитативный) для нашего времени способ мышления».

Гессе сделал своим героем человека из другого мира, но это никого не могло ввести в заблуждение. Жизнь Сиддхартхи — жизнь самого писателя. Брахман напоминает Иоганнеса, «ученого, достойного уважения каждого человеческого существа». Выходки темноволосого юноши — это выходки Германа, в них узнаваемы его гордыня и боль. Камала, посвящающая Сиддхартху в эротические игры, потом мать, олицетворяющая тайную силу, объединили в себе черты, которые вызвали восхищение Лулу и женитьбу на Мии. Наконец, странник Васудева напоминает Бауэра, книготорговца из Базеля. Именно он указывает герою путь к одинокому постижению мудрости через созерцание воды в Реке и наслаждение ее музыкой.

Через прекрасную легенду, простую и мелодичную, Гессе постигает мудрость без ученых слов. Следуя за Сиддхартхой по пути божественного, мы прислушиваемся к душе Гессе. Здесь Запад созерцает Восток. Сиддхартха трогает нас, как Каменцинд или Демиан, потому что с горячностью, щедростью или безнадежностью он превратил свое сердце и чувства в нечто большее, чем интеллектуальные абстракции. Этой полной любви игрой писатель, ничего не отвергнув, соединил индийскую философию и собственные открытия в психологии. То, что им создано, по своему масштабу сравнимо с великими восточными религиями. Ищущий не должен на своем пути пренебрегать ни одним из знаков: божественное повсюду. Писателю настолько удалось проникнуть в тайну подсознания, что отныне его зовут не иначе как «мудрец изМонтаньолы».

В августе он был приглашен на интернациональный конгресс в Лугано, где Ромен Роллан попросил его представить свою книгу интеллектуалам ъсего мира. Но как рассказать о «Сиддхартхе»? Можно ли со слов понять то, что необходимо пережить? Как раскрыть образ индуса, который преодолел все свои «я», не являвшиеся истинным «я», и в конце пути останавливается на берегу Реки, чтобы услышать единство звучания тысяч ее струй.

Гессе стал читать перед собранием фрагменты из своего шедевра. «Я, — говорит Сиддхартха, — убедился телом и душою, что грех был мне весьма необходим, я нуждался в любострас-тии, в стяжательстве, в тщеславности и позорнейшем отчаянии, чтобы научиться отречению от противодействия, чтобы научиться любить мир, чтобы не сравнивать его с неким для меня желанным, мною воображаемым миром, вымышленным мною образом совершенства, а оставить его таким, каков он есть, и любить его, и радоваться собственной к нему принадлежности…»

Решив покинуть все, отказаться от всего, — даже от того, чтобы видеть, чувствовать, действовать, идти дальше, — и лишь слушать каждую вибрацию своего существа сквозь удовольствие и страдание, Сиддхартха достигает освобождения в тот момент, когда постигает бесконечную мудрость, заключенную в шуме Реки: «…Эта река бежала и бежала, бежала, не останавливаясь, и все-таки оставалась тут, на месте, всегда и во все времена была та же и все-таки каждую секунду другая, новая!» И от удовольствия и от страдания не оставалось ничего. «…Отрока Сиддхартху отделяла от мужчины Сиддхартхи и от старца Сиддхартхи лишь тень, а не реальность. И прежние рождения Сиддхартхи тоже не были прошлыми, а смерть его и возвращенье к Брахме не были грядущими». Он отдался на волю Реки времени, слушая ее голос, — и в это мгновение появилась вечность. Состарившись на берегах Реки, Сиддхартха обрел лик, который больше не искажали следы желаний, лик, пребывающий в гармонии с сущим.

Гессе отложил книгу и увидел, что к нему кто-то идет. Высокий темнокожий человек представился: Калидас Наг, бенгали-ец, профессор истории в Калькутте. Переполненный чувствами, он упал писателю в ноги. Улыбка озаряла его лицо. Ему нужно было дойти до Европы, чтобы услышать подлинное послание Востока.

На балконе Каза Камуцци они пьют чай, прогуливаются вдоль покрытой полотном балюстрады, составляющей часть террасы, где Герман ставит свой мольберт для акварелей. Он показывает их гостю и одну из них хочет подарить: «Мой индийский друг выбрал ту, на которой было изображено дерево возле моста, объяснив свое предпочтение тем, что любит деревья и их язык, а мост отныне символизирует для него установленную связь между Западом и Востоком».

Калидас Наг с великим сожалением расстается с монтань-ольским отшельником. «Этот бенгалиец стал для меня дорогим другом, — пишет Герман Гессе Ромену Роллану. — Он обладает тонкостью восприятия, какое встречается не часто». И Елене Вельти: «Он мне рассказал множество вещей и спел старинные и новые индийские песни… Он был энтузиастом. Он хорошо знал, что мы, европейцы, знаем и изучаем догматический буддизм. Но то, что один из нас оказался настолько близким к Будде реальному, живущему в глубине человеческой души, было, на его взгляд, совершенно замечательно…»

Молодежь поклоняется герою, который подчиняется лишь собственному внутреннему закону. Послевоенному негативному отношению к тоталитаризму писатель противопоставляет свою страстную проповедь свободной личности. В эпоху абсурдного материализма он видит лишь одно лекарство — обращение к внутреннему знанию. Для каждой личности оно индивидуально, и все они должны примирить свои многоразличные сущности в едином хоре бытия.

В своем убежище, в своей башне из слоновой кости монтаньольский отшельник страдает, созерцая смуту в Европе. Мировой кризис и его собственные проблемы наслаиваются друг на друга. Тот, кем он является в этой хаотичной вселенной, тот, чью личность он сам ставит под вопрос, вопрошает человечество. Его тревожит судьба Германии. Нравственный упадок и спекуляция уже заставили стенать Стефана Цвейга: «Берлин превратился в Вавилон». Побежденная нация стала золотым дном, ярмаркой для аферистов, и результатом явилась ксенофобия. Все недовольство выражалось в адрес Пангерманистской лиги, оскорбляемой к тому же Версалем. 24 июня 1922 года Герман узнал об убийстве Вальтера Ратенау, еврея по национальности, двумя членами правой оппозиции. «Смерть Ратенау меня совершенно не удивила — она меня сильно потрясла. Я одно время переписывался с ним; эта несчастная клика, вооруженная пистолетами, которая его уничтожила, состоит из тех, с кем на протяжении лет я борюсь и выставляю у позорного столба». Противники Веймарской республики вынуждены были с осени 1920 года скрываться в подполье. В Мюнихе пустил корни расизм. «Немецкие университеты — цитадель этой глупой и невыносимой нищеты разума», — восклицает Гессе.

После смерти в феврале 1922 года его друга, либерала Конрада Хауссмана, он все более и более чувствует себя одиноким. Его прежние знакомства, завязанные на волне реваншизма, постепенно сходят на нет. «Мои германские друзья меня покинули», — пишет он 10 сентября. Даже Альфред Шленкер, его дантист из Констанц, музыкант, для которого он создал текст оперы, не пишет ему больше. Художник Отто Блюмель, друг по годам, проведенным в Гайенхофене, «посылает одно приветствие в год». Лишь несколько людей остались ему верны: Жозеф Энглерт и особенно Балли, дорогие Балли, которые мерзнут в Мюнихе при приближении осени и которым он теперь ищет жилье в Тичино.

Из Кальва новости не более радостные. Обвал марки, повлекший за собой повышение цен, отразился на благополучии Гундертов. Неуверенность в завтрашнем дне постоянно мелькает между строк в письмах из Адиса. Здоровье Маруллы, которая вынуждена была покинуть прежнюю работу и искать другую, заметно ухудшилось. Обследование выявило болезнь легких. Герман, убежденный в мистической связи тела и души, говорит со своей младшей сестрой в выражениях, которые могут показаться почти жестокими, если бы мы не знали о существовании для него «другой сцены», бессознательного, где разыгрывается вся наша жизнь: «Я считаю, что твоя болезнь психического происхождения, как считаю психической всякую болезнь вообще, равно как и перелом руки или ноги. Если ты не прекратишь мучиться разными беспокойствами и посвятишь себя среди приятных тебе людей тем занятиям, которые доставляют удовольствие, тогда даже с плохими легкими ты будешь счастливее и здоровее, чем со здоровыми, если ты ясно не представляешь, что тебе на самом деле нужно делать…»

Герман подчеркивает, что все это — отнюдь не воображение: Марулла действительно страдает, но ее болезнь — увертка. Разум хитер. Он — хозяин «театра сознания». Он дергает за ниточки наших настроений, оправдывает наши бегства и, объединившись с нашими нервами, играет нашими жизнями, как марионетками. Это вторжение бессознательного обозначает реальность «внутреннего пространства». Это истоки нашей жизни, символы которой представляет нам Гессе. «Театр сознания» или «Магический театр» — речь идет лишь о зеркале. Узнать себя — значит завладеть этим зеркалом и не отрывать от него глаз.

Узник своего ненадежного убежища, переходящий от одной депрессии к другой, постоянно озабоченный своим здоровьем, Гессе далек от того, чтобы покончить с этой поверхностью, обращенной то к сточной канаве, то к небесам. Однако физические боли его атакуют всерьез и требуют лечения. Это данность жизни, которую он воспринимает без иллюзий. Он отправился в красивое местечко Тоггенбург, где его подвергли довольно жесткому режиму: пост, ходьба, воздушные ванны, водяной пар, специальная гимнастика, массажи. Он сильно потерял в весе — теперь в нем едва ли наберется пятьдесят четыре килограмма: «девяностолетний» «старый кот», — объявляет он Баллям, переехавшим в район Монтаньолы. Одной из своих поклонниц, Ольге Дейнер, незадолго до Нового года он объясняет: «Конфликт состоит для меня в моей абсолютной неспособности разделить ощущение и способ жизни с другими людьми, с женщиной, с друзьями, с вышестоящими, с кем бы то ни было». В конце 1922 года он платит за летние мучения. Проблемы, связанные с Мией и заботой о троих детях, нанесли существенный урон его бюджету. Он буквально убил себя, написав «Метаморфозы Пиктора», немецкую реплику на «Сиддхартху», в надежде собрать хоть какие-нибудь гонорары. Приближается развод.

Необъяснимая фатальность: развестись — означает для Гессе тут же вновь жениться. Он испытывает отвращение к перспективе посвятить хоть малейшую частичку самого себя супружеской жизни. И притом думает о Рут как о невесте, клянясь всеми своими богами, что это безумие. Он страдает от тяжести в желудке и болей в горле. Он отчетливо понимает, что взвалить на себя заботы о женщине, занятой своей красотой, со своими требованиями и прихотями, для него непосильно. Жена продолжает его мучить, ему не хватает воздуха, сияющее небо превращается для него в низко нависшие тучи, жизнь — в груду пустяков. Мир вокруг теряет яркость.

С трудом дождавшись в Монтаньоле весны 1923 года, он, едва стаял снег, решает вновь отправиться лечиться.

Гессе выбирает Баден, курорт близ Цюриха. Так же, как и Маульбронн, Гайенхофен, Базель или Берн, Баден станет местом, где происходит его духовная эволюция. Его подгоняет страсть к экспериментам. В тяжелых ситуациях он пользуется своим внутренним состоянием, чтобы почерпнуть силы для творчества. Что мог принести ему Баден, где лечились пожилые люди, больные, занятые обсуждением своих болезней или в одиночку сидящие в скверах на скамеечках и объедающиеся лакомствами? Какие отношения могут возникнуть у него с этими инвалидами, растянувшимися в шезлонгах в саду отеля «Вере-нахоф», фасад которого поддерживает странная кариатида, украшенная пальмовыми и тисовыми листьями? Его мучает артрит, у него впалые щеки, красные веки — его вид вызывает беспокойство. Особенно бросаются в глаза тонкие губы, сжатые в едва различимую улыбку, окрашенную не то нежностью, не то иронией.

Но теперь он понимает Реку. Романтик-немец и внимательный таосист узнал себя в этих мутных водах и, по примеру Сиддхартхи, пытается полностью реализоваться, зная цену такого воплощения. Он без колебаний отправляется на штурм своего внутреннего театра, где живут шуты и герои, страхи и прихоти, святые и оборотни. «Ты спрашиваешь, имеет ли мое беспокойство духовные причины, — напишет он Эмилю Моль-ту 26 июня. — Но, дорогой мой давний друг, неужели ты не читал ни одной моей строчки? Если нет, ты должен знать, что не только с точки зрения психоанализа я считаю все нервные болезни чисто психическими, но вообще любое физическое событие… продиктованным и вызванным душевным движением».

Гессе припадает к источнику, чтобы напиться целебной воды, и нежится в теплых ваннах, не теряя, однако, себя самого из виду. И, непримиримый, смеется над собой. Собственный образ озабоченного и педантичного курортника бьет его прямо в лицо, словно бумеранг. Он с наслаждением выписывает мимику, позы страдальца, любые банальности. В маленьком закрытом сумасшедшем мирке, который его окружает, он представляет собой идеального клиента, честного, благоразумного, респектабельного и дисциплинированного, то есть не топчущего лужайки и прополаскивающего свой стакан два раза как минимум. Он абсолютно подобен тем, кто его окружает: «На улицах люди идут очень медленно, многие с тросточками, многие хромают, хотя каждый старается скрыть ишиас. Я делаю то же самое — на людях стараюсь казаться путешественником, заехавшим в Баден из чистого удовольствия. Повсюду царят радость и искусственный шарм, хотя на самом деле мы все испытываем боль».

За едой он украдкой улыбается самому себе: «Я сижу в светлой столовой с высоким потолком за маленьким круглым столом, один, и одновременно наблюдаю, как я беру стул, сажусь, чуть-чуть прикусив губу, потому что мне больно; потом я вижу, как прикасаюсь машинально к вазе с цветами, чуть придвигаю ее, вытаскиваю медленно, будто в раздумье, салфетку из-под своего прибора».

И это он — любитель природы, лесных прогулок, нераскаявшийся нудист, Кнульп, бродяга, сидящий в придорожных трактирах на деревянном табурете? Можно ли теперь узнать в нем фланера из Венеции с лицом святого Франциска, озаренным радостью, или зеваку, сфотографированного в Монтефалко в черной шляпе на итальянский манер, сидящего рядом с кувшинами вина? Какой неожиданный образ он теперь являет: больной нытик в плену привычек здешнего светского общества, как все остальные, забавляющийся «тревожным видом своего соседа, его неуверенностью и беспомощностью». Есть над чем посмеяться.

И Гессе-поэт смеется над Гессе-курортником. Он описывает свое унылое лицо, его «смиренное выражение», гримасы, которые корчит от боли, свои скупые жесты — и все это в окружении, которое он не теряет из виду и за которым продолжает внимательно наблюдать. В его сознании живут два человека. Один — примерный пациент, тщательно описывающий жизнь в Бадене. Другой — веселый повеса, которого ужасная жара и лютый холод приводят в драматическое возбуждение и которого терзают дурные предчувствия в этом оазисе беззаботности, где так распространен дурной тон, следы которого видны повсюду: в фасоне дамских шляпок, на выставке почтовых открыток или на программках концертов легкой музыки в час чая. Так увидят свет «Записки о курортной психологии», вскоре собранные в книгу под названием «Курортник», где грубоватые шутки и каламбуры не смягчат блестящую сатиру.

На протяжении своего весеннего и осеннего курсов лечения, под весенним ливнем или под осенним листопадом Гессе будет таскать за собой оригинального спутника — капризного и упирающегося изо всех сил одиночку. Они будут сражаться на рапирах — насмешливый и обессиленный, — ощущая трепет, биение крови и жар. Их удары прозвенят в молчании гостевого зала. Гессе-поэт слишком умен, чтобы не заметить, что игра, которой он забавляется, помогает Гессе-курортнику выздороветь. Он легко меняет тональность, заставляя воображение переходить от гармонии к диссонансу и наоборот «в самом живом и самом глубоком взаимодействии». В мягких фланелевых брюках он напевает мелодию, которую подхватывает загоревший Гессе. Они подстерегают друг друга, сталкиваются, объединяются в восхитительном созвучии. Это одновременно и двуликий Герман из Кальва, и стоящий на страже Лаушер, но более гибкий, более умный, не упускающий случая выразить свою двойственность: «Я хотел бы найти выражение для двуединства, хотел бы написать главы и периоды, где постоянно ощущались бы мелодия и контрмелодия, где многообразию постоянно сопутствовало бы единство, шутке — серьезность. Потому что единственно в этом и состоит для меня жизнь, в таком раскачивании между двумя полюсами, в непрерывном движении туда и сюда между двумя основами мироздания».

Многие читатели увидят в герое Гессе себя. Его тоска — тоска человеческая. Он никогда не потеряет ее из виду, отказываясь ее предать: «Можно много говорить об этом, а вот разрешить нельзя. Пригнуть оба полюса жизни друг к другу, записать на бумаге двухголосность мелодии жизни мне никогда не удастся… И все-таки я буду следовать смутному велению изнутри и снова и снова отваживаться на такие попытки. Это и есть та пружина, что движет мои часы».

Принять свою судьбу, какой бы она ни была, — это его кредо. Эту мысль он объясняет нам не как интеллектуал, а как художник, прибегая к единственно возможному универсальному языку: музыке. Читать Германа Гессе — значит слышать его партитуру, на каждой странице воспринимать звучащую песню и ее эхо, брата, врага и любить их в их самых причудливых формах. Георгу Рейнхарту он напишет 25 октября: «Я закончил мою ба-денскую рукопись. Она называется „Курортник“ и содержит, как мне кажется, нечто новое и особенное…»

Ему сорок шесть лет: резкая линия бровей, гладкий подбородок, готовые сложиться в насмешку губы. На фотографии он бритый, обнаженный по пояс рядом с Рут, повязавшей на лоб большой светлый платок. Конец осени 1923 года он проводит в Каза Камуцци, «который дарит ему утонченность великолепного одиночества». Он пишет Венгерам длинные восхищенные письма: берега реки в цветах, горы — оттенков мечты. В день ежегодного деревенского праздника он наслаждается пиршеством, как ребенок, и, присев на стену церкви СанАббондио, разглядывает процессию: «Мадонну вынесли из церкви, очень большую, больше человеческого роста, могущественную, позолоченную и в голубом плаще. Она поглотила все солнце и напоминала древнюю богиню». Ему есть от чего чувствовать себя счастливым: только что вышел в свет «Сиддхартха», переиздается «Демиан». Фрау Вельти прислала ему корзину осенних яблок, которые он оставил на воздухе и с удовольствием грызет время от времени. Он перечитывает сердечное письмо, полученное от Стефана Цвейга еще в конце 1922 года: «Я чувствую, дорогой Гессе, что мы идем очень близкими путями, что наши пути одинаково надломлены эпохой, что нас обоих время побуждает к внутреннему поиску, который мог бы создать впечатление отстраненности и бегства, однако мы хорошо знаем, что речь идет о попытке приблизиться к истине…»

Его развод вступил в силу 24 июля 1923 года. Рут с матерью приехали в Монтаньолу, чтобы напомнить о его обещаниях. Гессе называет восхитительную Рут в летнем платье «моя любимая», превозносит ее красоту, «изящные мочки ушек», прелесть ее форм, чистоту голоса. Но вновь жениться? Неразумная и сумрачная перспектива подобного шага его беспокоит, и в сентябре он бросает тревожный крик доктору Лангу, шлет друзьям призывы о помощи. Такое впечатление, что он собрался топиться. Его раздражает все, начиная от бумаг, которые нужно заполнить, чтобы подтвердить швейцарское гражданство, что является первым условием женитьбы. Он возмущается этой сатанинской бюрократией: «Квинтэссенция одиозности, мерзости, того, от чего нужно бежать, тьфу!» На самом деле Гессе и сам хотел получить документальное подтверждение тому, чем обладал с детства. Если он отступает иногда перед необходимыми формальностями, то это чистое притворство: так он надеется отдалить свою женитьбу, быть может, сделать ее невозможной. Его раздражают приготовления к церемонии, инфантильная возня Рут и ее матери: приданое, детали костюма, женские хлопоты. Он нервничает. Уехать, ах, уехать бы!.. Но Рут тороплива и требовательна. Она просит его приехать к ней в Базель, в 0сгель «Крафт», где она остановилась. Ее отец очень плох, и она не хочет ехать к нему в Делемонт одна — ей нужен ее Герман. Все начинается снова.

Облеченный новыми обязанностями, Герман покидает Монтаньолу с грустью, смешанной с яростью. В Лугано он садится на поезд, уносящий его от любимого Тичино. Бездна открывается перед ним: собственный палач, он решился разделить жизнь с женщиной, которую должен защищать, подчиненный ее просьбам, ее страхам, ее слабостям, а завтра — почему нет? — ее капризам. Нет, нет, — объясняет он сестре Адели, которая пытается его успокоить, — нет, я «старый, больной, одинокий, я не могу жениться по доброй воле». Так зачем же идти на поводу? Из-за угрызений совести, чтобы не предать детскую преданность Рут, из любви к Лизе, которая смотрит на него, как мать, с нежностью и строгостью. К тому же доктор Ланг, который занимается астрологией, сообщает ему, что в этом году для него есть знаки, обозначающие женитьбу, и Герман начинает воспринимать все происходящее как неизбежную фатальность. Но письмо, которое он пишет 7 декабря из Базеля Ромену Роллану не может нас обмануть: «В глубине своего существа я самана и принадлежу лесу…»

Несчастный самана, раздавленный событиями, измученный болями, который колеблется, выбрать ему веронал или алкоголь, чтобы себя утешить, в безнадежных письмах друзьям объясняет, что женится, несмотря на овладевшее им сильное чувство, полный множеством сомнений! Не поддаться шарму дочери Венгеров было весьма сложно: на фотографии, сделанной в день свадьбы, она кажется маленькой мадонной, шея утопает в кружевах, платье с короткими рукавами украшено легким шарфом, невинные губки. Можно представить себе, чего он желал и не находил раньше.

Фрейлейн Венгер ничем не похожа на Камалу, куртизанку, научившую Сиддхартху утонченным удовольствиям: умелая в наслаждениях, она заставила юношу испытать трепет сладострастия. Гессе любит женщин, в которых есть жар муки, почти смертельная страсть, тех, в лице которых есть «письмена тонких линий, легких морщинок, письмена, напоминающие об осени и старости». В пятнадцать лет он безнадежно влюбился в Евгению Кольб, которая была на семь лет его старше. Разочарование заставило его перенести свои любовные переживания в область воображения. Только в двадцать два года он вновь испытал чувство к реальной женщине — Лулу, однако держался на расстоянии от Елены Войт. Он пал к ногам Элизабет Ларош, которая его грациозно оттолкнула и в конце концов со своего рода покорностью принял то, что могла ему предложить Мия: банальную безопасность комфорта. В сорок шесть лет он ощущал себя лишенным в жизни эротизма, присущего, однако, его книгам.

В Базеле Гессе старается разделить музыкальные интересы Рут, сопровождая ее в собор, чтобы послушать Баха и Гайдна, в оперу, но устает от этого ежедневного напряжения. Девушка подчиняет его себе, а он все хуже переносит ее страсть к животным: комнаты Рут в отеле «Крафт» населены птицами, кошками, собаками. Среди всей этой суматохи совершенно невозможно побыть наедине.

Он проводит Рождество у родителей невесты в швейцарских Юра, а в первых числах января возвращается в Базель, разбитый и угнетенный. Семья Венгер подарила ему к Новому году десять томов «ЖанКристофа» Ромена Роллана. От самого Роллана он получил очерк о «Махатме Ганди» с посвящением: «Другу Герману Гессе, самана, с сердечной теплотой на память». Его тоска усиливается. Он ощущает внутреннее неблагополучие, но не может разобраться в себе, и обстоятельства приговаривают его еще к одному тупику. Гессе хотел встретиться с доктором Лангом, переехавшим недавно в Цюрих, но слег с рвотой и сорокаградусной температурой. Дни бегут. Свадьба назначена на 11 января. Она пройдет в камерной обстановке.

Своими впечатлениями о церемонии молодой муж поделился с Аделью: «Позавчера состоялась наша свадьба, то есть довольно глупая комедия, называемая гражданской свадьбой. Обстоятельства были не слишком благоприятные, если учесть, что после шести дней мучительной болезни с высокой температурой я не мог подняться и с трудом ходил. Но, поскольку мы не видели в происходящем ничего торжественного, то сочли предпочтительным закончить с формальностями как можно скорее».

Несколько дней спустя на маленький обед собрались близкие друзья: певица Илона Дюриго, композитор Отмар Шёк, Лётольды и весельчак Жозеф Энглерт. Последующие дни внесли мало изменений в жизнь Германа, «столь же одинокого, как обычно». Он пишет Карлу Шелигу 17 февраля 1924 года: «Я  бродил, почти бесплотный и невидимый, по улочкам… Теперь я понимаю, насколько сложно быть стареющим мужем совсем молодой женщины, у меня столько нового, приятного и одновременно трудного… Мы не ведем общее хозяйство».

Всю зиму он болеет, а едва встав на ноги, решает уехать в Монтаньолу. Ему нужны цветы Тичино, бабочки, парк Камуцци… «Вырваться отсюда» — так он выражает стремление покинуть отель «Крафт» с меблированными комнатами, где единственная возможность убежать — это спуститься в бистро, чтобы выпить кружку пива или вина.

На Пасху писатель возвращается в Монтаньолу, в черном плаще, со складным стулом под мышкой, сообщив об отъезде лишь Лизе Венгер, которую теперь зовет «маман» и считает едва ли не единственной, кто способен понять, как он страдает от невозможности писать. Когда Гессе не рисует, ему остается «из-за дождя или холода читать около камина, курить, медитировать и тем не менее быть полезным себе»: «Я просмотрел целую кучу эссе и статей, которые написал за всю жизнь» и убедился, что «несмотря на все изменения, всегда, будь то с точки зрения человечности, политики или своих творческих исканий, преследовал одни и те же цели».

Лиза Венгер живет его поэзией, прогуливается в тени его прозы, тихонько стучит в дверь его души, вглядывается в его умное лицо, в серые глаза, переводит взгляд на его руку, рисующую акварель, и, полив, словно Мария в Кальве, цветы, решительно пересекает коридор. Она не упускает случая повидать Германа и 5 июля 1924 года приезжает вместе с Рут, с цветами и пирожными, чтобы отпраздновать его день рождения. Она не стесняется застать его сидящим на опушке леса перед акварелью или принимающим на террасе солнечные ванны, но он не замечает этого. Он погружен в себя, мрачен и угнетен. Женщины докучают ему. Может быть, они объединились против него? Неужели Лиза, которую он почитает, источает яд обладания?

Гессе давно не видел сыновей. Бруно приедет в Монтаньолу в июле. Ему восемнадцать лет, и он хочет стать художником. Мартин живет в Киршдорфе у сестер Ринжер. Хайнер — самый неспокойный и потому самый близкий отцу, однако Герман на него сердит. Он ждал приезда сына в Монтаньолу на каникулы, но тот не сдержал своего обещания. Герман занимался подготовкой к его конфирмации, но Хайнер решил ее отложить: «Сколько тебе можно говорить, что я страдаю от твоего поведения и прошу тебя быть более почтительным. Говорить так не только позволительно отцу, но это и отцовский долг, нужно, чтобы ты это понимал…» — в раздражении Герман откладывает в сторону перо. Быть может, мы слышим Иоганнеса? Он меняет тон: «Мне хотелось бы сказать, что ты мне дорог, что я принимаю участие во всей твоей жизни, и не сомневаюсь, что с годами ты будешь все больше и больше это ощущать».

Хайнер — блондин, очень худой, его глаза похожи на отцовские, он чувствителен, и с ним можно быть откровенным: «Неразбериха и развод, долгие постоянно повторяющиеся болезни твоей мамы сильно повлияли на наши с тобой отношения, но от этого ты не стал мне менее дорог, ты всегда будешь нести частичку моего существа и моего сознания». Еще в начале года Мия внезапно приехала в Базель за руку с младшим сыном, закончившим школу: она хотела поговорить о нем с Германом. И столкнулась с Рут. В результате у Германа на нервной почве разыгрались желудочные колики. Рут, которая по любому поводу искала совета родителей, уехала в Делемонт.

Лето проходит в постоянных треволнениях. Явно что-то не ладится с этой женитьбой. Гессе уезжает в Баден лечиться, но его призывают в Базель — так хочет Рут. Он иронически рассказывает о своей супружеской жизни Алисе Лётольд в декабре 1924 года: «У меня есть миленькая маленькая комнатка на эту зиму, которую я должен провести здесь, в Базеле, рядом с моей прелестной женой. Я живу у себя, Рут у себя… Я отправляюсь к мадам Гессе вечером, нахожу там что-то из еды, мы проводим вечер вместе в обществе кошки, собаки, попугая Коко… Потом я возвращаюсь в тумане ночи вдоль Рейна в свой квартал».

Кто сделал невозможной их совместную жизнь? Она, капризная, беспечная, небрежная? Или он, неловкий, не выносящий малейшей зависимости? Уязвимая и хрупкая Рут требует непрерывного внимания Германа не прельщает перспектива самоотречения. «Для писателя, мыслителя, привыкшего следовать собственному пути и играть в собственные игры одиночки, гораздо сложнее, чем другим, пожертвовать собой и забыть свое „я“», — пишет он Гуго Баллю. Снова обстоятельства не давали ему жить, как он хотел.

Ситуация осложнилась, когда весной 1925 года у Рут начались проблемы с легкими. Ее голос, переливавшийся так прелестно, теперь часто обрывался на мучительном хрипе. В декабре 1924 года она потрясающе пела в «Волшебной флейте» с Карлом Изенбергом и его старшим сыном — все трое блистали в огромной зале королевского замка в Людвигсбурге. В мае она слегла, но оставалась в Базеле вопреки мнению большинства врачей, которые советовали ей прогулки на свежем воздухе.

Гессе держится в стороне от больной: «Я постоянно скрываю от Рут собственную боль, — пишет он Эрику Оппенхейму. — Я стараюсь письмами воздействовать на нее, чтобы она была более оптимистична и думала о выздоровлении». Вскоре у Рут обнаружили туберкулез легких, и ее пришлось перевезти в Каро-ну, где она была приговорена лежать в саду, не смея ступить ни шага, и прекратить петь по меньшей мере на год. Чтобы Герман, живущий в Монтальоле, мог ее посещать, она устроилась не у родителей, а в деревне. «Я буду, вопреки всем моим проектам, прикован к этому месту целый год, — сердится Герман, — и речи быть не может о серьезной работе».

Пока Рут борется с туберкулезом, продолжают разворачиваться драмы, связанные с Мией. Ее брат, коммерсант Адольф, покончил с собой. Другой брат, старый пастор Фриц, сошел с ума и был отправлен в клинику «Фриедмат» в Базеле. Мия сама страдает жуткими приступами безумия. Доктор Ниф предлагает отправить ее в Медризио. Но что делать с Мартином, который в двенадцать лет приехал из Киршдорфа к отцу с рюкзаком за спиной? Речи быть не могло, чтобы оставить его с матерью: пример Хайнера был слишком болезненным. Гессе жалуется Лилли Волкарт: «Я поглощен всеми этими невыносимыми вещами. К тому же на днях ко мне приезжает мой старший сын Бруно…»

Обе семьи приносят Гессе одни хлопоты и расстройства. Его мучения обостряются, его вселенная погружается во мрак. Одна лишь воля не изменяет ему. Он хочет любой ценой преодолеть этот хаос, веря, что его судьба — испытать двойственность человеческой жизни и в конце пути обрести высшую истину. Он пишет 23 июля 1925 года убежденному католику Гуго Баллю: «Я не считаю вероятным, что я смог бы стать католиком; я буду продолжать жить в отчаянии от жизни, лишенной смысла, от одиночества. Я говорю себе, что страдание, даже самое бессмысленное, имеет с божественной точки зрения свое значение». В Монтаньоле Гессе не расстается с «Волшебной горой» Томаса Манна — великолепной сагой, где представлены два пути, открывающиеся человеку: добропорядочный и обыденный, путь обычного человека, отмеченный известными вехами, и другой — трагический, путь гения.

Писатель думает о пути просветленного бродяги-путешественника, который, чтобы примириться с самим собой и проникнуть в свою сущность, поощряет зверя, который сидит в каждом из нас. Чтобы пересечь эту ночную аллею, неподвластную разумному, лежащую вне нравов и обычаев смертных, быть может, нужно покинуть человеческое обличье, лишиться хриплого звука в горле, таящегося в зрачках смеха.

Гессе больше не будет бродить ночью один в безмолвном дворце Камуцци. Небо впитывает черноту земли, бледная луна поднимается над магнолиями. Он проскальзывает в свою комнату, где между фотографиями Рут и Махатмы Ганди свалены акварели. На секретере блистают в свете лампы «Петер Камен-цинд», «Демиан», «Сиддхартха» и «Кнульп». У него коротко остриженные волосы, резкий профиль. Он закурил и выпил шер-ри. Он вдыхает ветер, у него острые уши и впалые щеки, его бока вздуваются и опадают.

Небесный свод безмерен. Зубы Германа блистают, а во взгляде сверкает золото. Он крадется вдоль стен. Он заблудился? Что он слышит? Баха, Генделя или бриз, проникающий в его берлогу? Нет отвращения, нет одиночества — есть могущество зверя. Если он перепрыгнет через эти перила, то не устремляясь к звездам и не в жажде приблизиться к лампе, озаряющей его звездное детство. В бесконечной степи он смотрит сквозь горизонт взглядом волка.

 

Глава XII ЧЕЛОВЕК-ВОЛК

 

… Кто читал ночью над Рейном облачные письмена ползущего тумана? Степной волк. А кто искал за развалинами своей жизни расплывшегося смысла, страдал от того, что на вид бессмысленно, жил тем, что на вид безумно, тайно уповал на откровение и близость Бога даже среди последнего сумбура и хаоса?

Г. Гессе. Степной волк

 

В марте 1925 года Гессе говорил о себе как о заблудившемся животном, которое бродит по степи и вдыхает ледяное одиночество. Он потерянно скитался от Каза Камуцци до своего базельского жилища и оттуда обратно в Монтаньолу, жил отдельно от жены, посещал бары. Болезнь Рут, безумие Мии, собственное беспокойство о будущем сыновей омрачали его существование. Однажды в Кароне он почувствовал себя пленником Рут. После лечения в Бадене его опять охватило желание бежать в Монтаньолу.

На его взгляд, болезнь Рут, как и Маруллы, связана с подсознанием. Не странно ли, что она проявилась тогда, когда он почувствовал, что хочет освободиться от супружеской зависимости? Рут, — быть может, бессознательно — создала своей болезнью себе алиби.

Гессе не сомневается, что источник его собственных болей, конъюнктивита и ишиаса, лежит в области психики. Рут, Мия, дети: столько препятствий к работе! Все это погружает его в меланхолию и раздражение, «смысл» которого он хочет понять. Его знание психоанализа достаточно глубоко, чтобы позволить ему почуять «всеобщий смысл», который подвластен ему только через творчество, когда, вглядываясь мудрым взглядом в боль, кажущуюся смертельной, писатель становится способным к высочайшему отстранению. Его юмор блистает уже в «Курортнике», и он прибегнет к нему с новой силой. Одинокий, отвергнутый, у подножия неизбежного, он хорошо слышит, как вновь рождается его смех — орудие, способное нанести удар рассудку. «Вот какие мы мартышки! Смотри: таков человек!» — восклицает он. У некоторых существ есть намерение страдать, которое, разрушая их, несет на порог запредельного. «Нет, я не умру», — пишет он Эмме Балль в июле 1925 года, в час, когда его посещает мысль о самоубийстве… «Не по доброй воле я иду этим путем, пыльным, сложным, бесполезным». Он хочет надавить на закрытую дверь, ведущую в темную область его подсознания, и каждое движение дается ему с трудом.

Он стремится создать обстоятельства, которые помогут ему тронуть струны новых инструментов. В его «магическом театре» блистает игра светящихся букв. Этот «золотой луч», присутствие божественного, он почувствует, лишь пройдя отвратительными закоулками. «В мире я нерешительно плаваю кругами», — пишет он в конце октября 1925 года Вильгельму Шеферу. С осени он вырывает себя из паралича повседневности и поддается соблазну бегства, в котором так часто обретает черты бродяги Кнульпа.

В период этой новой эскапады он создает нечто, сравнимое по значимости с «Курортником». Теперь в нем нет и следа вчерашнего желчного подагрика. В образе четырехногого существа, не то человека, не то волка, он скользит сквозь реальность, где люди, вещи и города видятся ему в новом свете. Его путь лежит через Ульм, Аугсбург и Нюрнберг. Презрев комфорт, он идет пешком, прислушиваясь к самым тонким вибрациям действительности.

Вечером в Цюрихе при сиянии зимней луны он входит в дом Алисы и Фрица Лётольдов, где среди азиатской экзотики плавает дух индийских пряностей. Переночевав у ног позолоченного Будды, он вновь отправляется в путь сквозь бары, дансинги, автомобили, улицы, освещенные неоновой рекламой. Потерявшись в толпе, он пристает к официанткам в кафе, шутит с незнакомцами, идет в кино. И пока он пишет «Путешествие в Нюрнберг», его, как и его курортника, считают забавным весельчаком, «своим». Он создаст перспективу, создаст двухголосую партитуру. Жизнь за этот день не стала к нему милосердней, но он придаст ей колорит перипетиями своего паломничества за пределы существования отшельника. Он все глубже погружается в тему своей жизни: оппозицию двух полюсов. Бегство и безопасность, приключение и комфорт, отвага и скромность, разум и безумие: тревожные противоречия. Он мог бы миновать их, но они нужны ему, чтобы разбудить свою двуликость. Потерявший надежду смотрит на туриста, а турист не может оторвать взгляд от потерявшего надежду. Как он извлек из своего пребывания в Бадене иронический автобиографический рассказ, так из своих теперешних скитаний он создаст язвительную одиссею.

Путешествовать через старую Германию значило путешествовать в собственной памяти и памяти всего народа, объединять прошлое и будущее, объединять мир: «Был Гёльдерлин в Тюбингене, был Мёрике и была прекрасная женщина. И смерть в этом путешествии претворялась в бессмертие! умершие, быть может, были, как и я, особенные существа, больные, страдающие, уязвимые, созидающие от скорби, а не от счастья, строители из-за отвращения к реальности, а не из-за ее гармонии». Это убеждение в том, что бессмертное искусство всегда отвечает на боль настоящего, не покидает писателя многие годы. Он говорит о нем во многих книгах, в «Демиане», например, и в «Курортнике». Именно из этого убеждения у него родилась идея зеркала, олицетворяющего ту загадочную эфемерность, какой живет в подсознании внутреннее «я», освобожденное от сиюминутности.

Гессе может смеяться. Конец его изнурительным скитаниям, туманным снам, бесполезным вопросам. В нем рычит волк — издевается над ним и приговаривает его к жизни. «Жил некогда некто по имени Гарри, по прозвищу Степной волк. Он ходил на двух ногах, носил одежду и был человеком, но по сути он был степным волком». Такими были первые слова произведения, которое создает с первых дней 1926 года седеющий писатель. Он дал своему герою — Гарри Галлеру — собственные инициалы И, как он, под маской нормального человека прячет волчьи клыки: «…В точности то же самое случалось и тогда, когда Гарри чувствовал себя волком и вел себя, как волк, когда он показывал другим зубы, когда испытывал ненависть и смертельную неприязнь ко всем людям, к их лживым манерам, к их испорченным нравам. Тогда в нем настораживался человек, и человек следил за волком, называл его животным и зверем, и омрачал, и отравлял ему всякую радость от его простой, здоровой и дикой волчьей повадки».

В этот период Гессе напоминает старого крестьянина и изголодавшегося живописца: сухое тело на нескладных ногах, взгляд, сияющий из-под очков, четкий профиль, пальцы, как у служащего измазанные чернилами или акварельными красками. Рут шлет ему наилучшие пожелания. Очарованный на мгновение, он ничего не делает, чтобы ее удержать. Он блуждает сам в себе, мечтает, слушает ветер, берет в рот снег, чтобы охладить пылающее горло. 7 января он пишет Карлу Изенбергу: «Я опять плыву в глубоком озере, полном воображаемого и того, что за пределами воображаемого и фантастического. Для меня это единственная возможность выносить жизнь в существующих обстоятельствах. так как я нашел здесь друга, с которым иду по этому пути, этот плохой период… по-своему величествен и прекрасен».

Его друг психолог Ланг следует за волком по пятам и, словно оборотень, толкает его во тьму. «Я почти все вечера провожу с Лангом, пишет Гессе из Цюриха Анне Бодмер 10 февраля. — Мы едим в бистро Ниедердорф, а потом идем ко мне или к нему, болтаем, пьем коньяк, в чем он настоящий виртуоз. Я также научился у него танцевать фокстрот и недавно первый раз ходил на костюмированный бал, где пробыл до полвосьмого утра: конечно, я не блистал, но пойду опять туда в субботу. Я обратил внимание, как мудрый автор „Сиддхартхи“ сжимает в объятиях маленьких женщин под звуки фокстрота…»

Он должен взять реванш. Пиетизм запрещал любовные утехи под угрозой проклятия. Теперь Гессе хочет почувствовать в себе животное, которого манит близость, которое принюхивается, выходя из леса в поисках удовольствий.

Надев пиджак и лаковые ботинки, он превратился в гуляку. Ночные улицы, подозрительные отели, шампанское, клубы, негритянские оркестры. Двое ловкачей — Ланг и Гессе — идут, пошатываясь, знакомятся с девочками и после пары бостонов и танго болтают о своих похождениях, о смысле жизни, о смерти и Боге, не лишая ни один подобный вечер страстного завершения. Вечно мерзнущий Герман просыпается влюбленным, пьяным, раздевает своих любовниц — и открывает в сумраке нереальности новую главу своего существования. Его стыдливый интеллектуализм разбивается в прах. Ланг радуется этому. Не хочет ли писатель освободиться от набожных убеждений? На протяжении веков раны Христа кровоточили во тьме пиетистских альковов — Мария и Иоганнес видели лишь их. Герману не удалось уснуть меж рук, раскинутых на кресте, он не сумел увидеть сладострастия в лохмотьях греха.

Теперь он бросил вызов тому, чего так долго избегал, и с риском не понравиться читателям бесстыдно опишет свой отважный разнузданный опыт, помогающий ему отогнать тоску. «Если бы я не бежал постоянно по краю бездны и не ощущал под ногами ничто, — напишет он Елене Вельти, — моя жизнь не имела бы смысла». «Я оставляю своему читателю полную свободу выбора, — пишет он, — читать или не читать меня, любить меня или ненавидеть, найти мое произведение прекрасным или глупым, но я настаиваю на своем праве петь так, как мне необходимо в силу моего внутреннего мучения и бороться со своими проблемами так, как мне нравится». Он хочет испытать ничтожное, исчерпать его, чтобы найти жесткий и верный взгляд.

Будет ли опубликован «Степной волк», где распутный герой, равнодушный ко всему, к своей больной жене и потерянной репутации, обеспокоенный, как и автор, прибоем Первой мировой войны, хочет уйти из жизни? В этом двойственном Гессе человек олицетворяет все духовное, утонченное, культурное, что находит в себе, а волк — все импульсивное, дикое и хаотичное. Писатель понимает, что эта терпкая книга не будет легко воспринята публикой, привыкшей к более гладкой прозе и менее суровой мысли. С другой стороны, он сам не будет любезно слушать своих боязливых поклонников, будь то даже его друзья.

Ни Гарри, ни Герман не покончат с собой. Но писатель, как и его герой, не избавится от своей иронической безнадежности, рискуя показаться сумасшедшим в глазах буржуа. Он погружается теперь в яростную чувственность, теряется в плену удовольствий, чтобы сделать их привычными и тем самым освободиться от желаний. Крайняя несдержанность — это любить, как Сиддхартха, и смеяться, как Моцарт, смеяться с безмерным сарказмом и ясностью бессмертных, воплотить в своей человеческой природе истинное намерение Господа. Как никогда, сын Иоганнеса и Марии хочет быть «поэтом или никем».

Но писателю нужно освободиться от прежнего «я», которое его еще не отпускает. Весна поможет ему в этом: загораются нарциссы, небо светлеет, оживают города. «На этот раз мы с Лангом, — пишет он в начале марта Анне Бодмер, — в самом деле участвовали в карнавале, в трех костюмированных балах, один из которых нас разочаровал, зато два других оказались просто великолепными. Я ничего подобного еще не испытывал, даже когда был пьян от вина. У меня было такое ощущение, что я совершенно растворился в окружающем. Это удовольствие, это опьянение вином, всем, что вокруг, плотским желанием, жаром, музыкой — это было чудесно!» И Отто Блюмелю: «Я почтил своим присутствием все балы Цюриха и оставался до утра, я влюбился в разных хорошеньких женщин — их фотографии в костюмах висят у меня в комнате; на самом деле мне трудно было сделать из упрямцаотшельника Гессе настоящее глупое и претендующее на жизнерадостность животное…» Артриту противопоказаны фокстрот и шерри. В большинстве своих писем он шутит по этому поводу: «Много выпито, много станцовано!»

В апреле он доверяется приятельнице: «Я жил, как молодой гуляка, часто танцевал, везде бывал, где только можно теперь бывать. Я был непрерывно занят самыми важными проблемами, которые ставила передо мной жизнь, не теряя тем не менее среди всего этого гама способности наблюдать…» Каждая из стен этих баров, залов, кафе дарила ему эхо, наполняя происходящее смыслами.

Долгие дни, надменное небо, в Швейцарии полно пчел. Июнь 1926 года, жара. Приближается годовщина смерти Иоганнеса. «Вот уже десять лет как наш отец умер, — пишет Герман. — И скоро пройдет десять лет с тех пор, как умрем мы». Помня, что в Кальве подобные даты отмечают почтенными церемониями, он покидает костюмированные балы Цюриха, чтобы уединиться в Монтаньоле.

В полудреме он вспоминает себя 14 июня 1916 года в Корн-тале, перед телом отца. Рядом Адель и Марулла. Иоганнес лежит в гробу таким, каким сын видел его в последний раз: казалось, в лице его еще живет мысль. Пастор Кальва наконец обрел мир. Герман стоит, полный грусти, встречая пришедших почтить память усопшего, когда вдруг ощущает вокруг себя сияние. Над Тичино занимается заря. Открыв глаза, он видит на небе, над горами, явственный росчерк названия своего романа: «Степной волк».

Гессе вскакивает с кровати, охваченный ощущением внезапного прозрения. Эти белые ночи, женщины, которых он знал, все наслаждения от них: «он устал до тошноты». Но этот мир, куда он пожелал спуститься, открыл ему три формы видения: мировосприятие боязливого и банального буржуа, который до безумия боится страха и защищается от него деньгами и убеждениями; взгляд волка, противостоящего стае и непредвиденным опасностям; наконец, иронический взгляд бессмертных. Нужно научиться смеяться, и это то, что делает волк, который живет среди людей, ощущая себя чужим. Он ухмыляется, становится на задние лапы, высовывает язык и хочет изобличить лицемерие людей, их жалкую сентиментальность, заклеймить их нытье. Он привел своих братьев Германа и Гарри туда, где сияет знак театра, где ирония богов живет в безумном смехе, раскатистом и жестоком!

Действительно ли он проснулся, действительно ли отец дал ему знак и протянул зеркало, где стоит гениальный Пабло, в котором Герман узнает себя? «…И я несколько расплывчато и смутно увидел жуткую, внутренне подвижную, внутренне кипящую и мятущуюся картину — себя самого, Гарри Галлера, а внутри этого Гарри — степного волка, дикого, прекрасного, но растерянно и испуганно глядящего волка, в глазах которого вспыхивали то злость, то печаль. И этот контур волка не переставал литься сквозь Гарри — так мутит и морщит реку приток с другой окраской воды, когда обе струи, мучительно борясь, пожирают одна другую в неизбывной тоске по окончательной форме…»

Почему не посмотреть уверенно в это зеркало? Волк Гарри не один корчится в судорогах — их двое, трое, десятеро, тридцать Гарри: младенцы, старики, юноши, элегантные, обнаженные, одетые, грустные или смеющиеся. «Если моя биография имеет смысл, — напишет Гессе 13 октября Гуго Баллю, — то только в той мере, в какой интересен личный неизлечимый невроз, временно успокаиваемый разумом и являющийся симптомом души нашего века».

Это сделает «Степного волка» исключительным документом эпохи. Двадцатые годы — это смещение привычных ценностей, потеря человеком ориентира, метания между силой и анархией, буржуазная осторожность и необходимость свободы. Против всего, что несет издевку, унижает, давит, против семьи, религии, родины, против добропорядочных идеалов блага и добра восстает то, что взывает к подсознательному и иррациональному.

Германия, более чем когда-либо дрожащая от нищеты и смуты, тянется к варварству. Молодежь объединяется в группировки, принимает наркотики, вооружается. Университеты закрываются. Знамена, парадная форма, разговоры в кабаках, культ монархии и антисемитизма. Скоро фюрером Третьего рейха станет Адольф Гитлер. В противовес тоталитаризму рождается страх, психоанализ активно развивается как источник правды, и социологов становится все больше. Жестокому остракизму подвергаются интеллектуалы, посвятившие себя проповеди гуманизма и духовности. Интеллигенцию, которая стремится внести искусство в жизнь и сопротивляется власти, начинают притеснять. Те, кого привлекли в романе Гессе размышления над проблемой пангерманизма и взгляд на кайзера как на несущего ответственность за войну 1914 года, за миллионы жертв и руины, смогли также увидеть в нем протест против тех, кого неудача Германии толкает на возврат националистического режима силой оружия. По Герману, все предвещает новую войну.

Ощущение тоски — один из источников чувства безнадежности, возникающего у Гарри. Этот волк, рычащий среди клаксонов, скачет по проспектам, прыгает в дансингах, утверждая, что насилие не принадлежит ни стране, ни культуре — оно спит в каждом из нас. Войны развязываются во имя наций, чьи флаги они поднимают. И если бы вкус к ним не был присущ человеческой натуре, их не было бы. С первых строк пролога к «Степному волку» писатель представляет Гарри как человека своего поколения. Его крик — это крик узника на грани двух веков, он — жертва двойственности современного ему общества: «Настоящим страданием, адом человеческая жизнь становится только там, где пересекаются две эпохи, две культуры и две религии»153. Он с теми, кто предпочитает смертоносному пути военных полчищ путь внутреннего совершенствования, способный привести к правде, то есть к миру.

Едва Гессе поставил последнюю точку в своей книге, как тут же ринулся на природу. К этому периоду относится рисунок Франца Лётольда: в тройке, ботинках, попорченных чарльстоном, в перекрученных носках, мокрой фетровой шляпе с муаровой лентой, поля которой опущены и чуть закрывают круглые очки, Гессе насмешливо улыбается.

Рут ему больше не надоедает. Она переезжает с одного курорта на другой, пробует то одно лечение, то другое, печальная и недовольная. «Мне очень грустно, — пишет он ей 5 декабря 1926 года, — что твоя жизнь так пуста, что за долгий период нашей разлуки единственной новостью, которую ты сочла достойной мне сообщить, оказалось приобретение новой собачонки». Зато по отношению к Лизе его тон нервен, почти скандален: «На самом деле, наша дружба избежала опасности, потому что я допустил большую ошибку, сделав ее родственной. Дорогая мама Венгер, я тебе скажу по секрету: я не думаю, что эти родственные отношения продлятся долго. Рут меня уже на протяжении полутора лет совершенно покинула. Она достаточно хорошо себя чувствует, чтобы влюбиться в другого человека. Я не буду препятствовать ее возвращению к свободе и всерьез думаю, что для нас обоих так будет лучше».

«Сегодня мне пришлось еще раз дурачиться, пить, танцевать и кричать „prosit“ до полтретьего ночи», — пишет Гессе сестре Адели 3 января 1927 года после праздников, отмеченных обильными возлияниями. Он дал жизнь «Степному волку» и чувствует теперь усталость, не может уснуть при мысли, что его книга закончена и теперь перед ним опять «радость созидания, которая дает жизни некий смысл и облегчение!»

Под новый год Рут сообщила мужу, что намерена развестись. Новость тем не менее пришлась некстати. Герман был в Монтаньоле, где обсуждал с Хайнером его будущее, и письмо Рут только осложнило и без того напряженную домашнюю обстановку.

Он проклял этот 1927 год, год своего пятидесятилетия.

«Композиторы хотят издать мои стихи, художники высказывают желание создать мой портрет в живописи или гравюре, редакторы хотят знать знаменательные даты моей жизни, мэр Констанц настаивает, чтобы я присутствовал на „празднике Гессе“ 2 июля и так далее. От всего этого меня тошнит!»

В своей жизни, однако, он ничего не изменил: много работает и с трудом засыпает. Гуго Баллю он рассказывает 22 февраля 1927 года, что отправился вечером на бал и с первым глотком шампанского принял лекарство от головной боли: «Понемногу девушки расцвели так прекрасно вокруг меня, что я наконец согрелся и танцевал несколько раз до тех пор, пока не почувствовал сердечную боль и не вынужден был присесть. Но потом музыка заставила меня подняться, и пожилой господин пожелал вновь танцевать и раздавать поцелуи. Вдруг наступил день, музыканты ушли… застучали трамваи… на улицах, и мое сердце сильно забилось в неприятном стеснении…»

В это время Рут, торопясь с разводом, представила ему в надлежащей форме суровое письменное прошение в суд. Милое дитя ударило сильно. Выписка из решения гражданского суда кантона Базеля, датированная 27 апреля, удручает: он назван отшельником, невротиком и психопатом. Отношения двух сторон были беспардонно разобраны на сухом юридическом языке. Был создан омерзительный портрет супруга в сравнении с молодой «истицей», стремившейся к налаживанию отношений и лишенной семейного тепла. «Ты говоришь, что я многое в тебе разрушил, — ответит ей Гессе. — Но я разрушил только картинку, которая была твоим представлением обо мне. Разрушение же меня самого во всех моих проявлениях — это единственное, чем я занимаюсь последние два года».

В мае 1927 года Гессе просто напишет Карлу Вилкеру: «В мой пятидесятый день рождения у меня лишь одно желание — избавиться от необходимости жить пятьдесят первый год». Грядущий год внушает ему невыносимое отвращение. Свидетельств восхищения его талантом тем не менее не становится меньше. Успех «Сиддхартхи» был огромен, «Путешествие в Нюрнберг» хвалили за искренность и юмор. Его произведения переведены на более чем двадцать языков. «Степной волк» появится в июне у Фишера одновременно с биографией автора, написанной Гуго Баллем. Его почитатели умоляют объявить следующий, 1927 год, годом Гессе, но он прячется от всех: «Пожалуйста, оставьте меня в покое. Почему вы выбрали именно того, кто живет многие годы вне мира? Почему, когда я всю жизнь избегал всяких официальных вещей и всякой известности, почему именно я должен на склоне жизни участвовать в этом обезьяннике? Нет, оставим это…»

Он смахивает с себя последние конфетти от балов в Цюрихе и сохраняет лишь фотографию той, которую вырвал из толпы, чтобы закружить в танце, — красавицы Юлии Лауби Хоннегер в карнавальном костюме, темных чулочках, схваченных на бедрах подвязками, коротенькой курточке из тафты, в цилиндре, с озорством надетом на бок на парижский манер.

В середине апреля Гессе скрывается в саду Клингзора, обращается к пути новой аскезы, медитирует, постится, проводит ревизию всем своим желаниям, всем замыслам, перечитывает вслух свои стихи, написанные в 1926 году, когда он решил отдаться на волю инстинктов. Сборник стихов «Кризис», как и «Степной волк», вдохновлен свободной дикостью его излишеств.

Он отдает предпочтение человеку желаний, беспокойства, тому, кто погружен в смятение и дурные мысли. Душевное спокойствие наступает лишь тогда, когда человек проходит сквозь все пороки, все ошибки, сквозь все недоразумения, все страсти. Чтобы постичь упорядоченность вселенной, нужно преодолеть хаос в себе, и тогда возникнет знание. Жизнь требует уважения, требует, чтобы к ней прислушались. Посланники идей писателя — Петер Каменцинд, Кнульп, Демиан, Сиддхартха и Гарри Галлер — выходцы из его снов, его плоть и кровь. Боль, смертную тоску, пережитые им, Гессе показывает такими, каковы они есть, а не такими, какими их хотелось бы видеть читателю. Сказать людям, что они жертвы волка, который спит в них и которого они ни разу не сделали попытки разбудить, — значит заслужить их презрение.

Он пишет журналисту Генриху Виганду: «Если я не выражаю мое отвращение к жизни и старости, значит, как вы мне желали, я это скрываю, молчу. Вы, верно, заметили, что мои письма потеряли в содержательности… Я серьезно отношусь к своей работе. Я не воспринимаю ее ни как деятельность, приносящую доход, ни как артистический номер, я только стараюсь чуть меньше лгать, чем это обычно делается в литературе». И утверждает: «Поэт здесь не для того, как вы, буржуа, полагаете, чтобы оправдать с помощью слов значимость вашего существования, но чтобы выразить легкость и тяжесть человеческой жизни, не пытаясь предугадать, как это будет воспринято читателями и критиками — с удовольствием или нет. Я буду продолжать выражать мучительный хаос, который состоит в страданиях, даже если вы, поборники гигиены и оптимисты, не любите слушать и делаете вид, что верите в глупые шутки там, где я говорю л ишь свою кровоточащую правду…» Это письмо представляет интерес той настойчивостью, с которой Гессе выражает свой отказ от смягчающей лжи, свой абсолютный культ правды, даже если она жестока.

О торжественном праздновании дня рождения Гессе уже не говорят. Он живет вдали от всех, питается молоком, фруктами, увлекается нудизмом, загорает, валяется на траве, читает и перечитывает свою биографию, написанную Баллем, и теперь распространяющуюся по всему миру. «Последнюю ночь, — пишет он автору в июне 1926 года, мне снилась твоя книга: я увидел себя, но не в зеркале, а как второго живого персонажа, более живого, чем я сам. Мне не было разрешено, из-за внутреннего запрета, посмотреть на себя самого как следует, это был бы грех… Я только успел на мгновение открыть глаза и увидеть живого Гессе!»

Высохший, как настоящий йог, черный от солнца, едва одетый, он в каждую секунду ощущает вполне свое существо… «Я похож на индуса, — пишет он, — женщинам это нравится. Но артрит — это как раз то, что не может соблазнить девчонку». Он больше не курит, ездит иногда в Цюрих, но проводит большую часть времени один, вспоминая былые похождения, будто пытаясь извлечь из них всю возможную прелесть. При каждом удобном случае писатель защищает от нападок «Степного волка». Не то чтобы они его удивляют — он понимает, что должен растолковать смысл тем, кто его не увидел. Он хочет обратить их на путь внутреннего погружения, категорически отрицая, что при создании романа им руководили уныние и безнадежность. История Гарри Галлера, будет он повторять неустанно, — это история выздоровления, она прорывается в творениях Моцарта и нашем ощущении бессмертия.

Однажды в его жизнь вошла Нинон. «У меня есть подруга, — сообщает Гессе Анне Бодмер 2 апреля 1927 года, — венка, молодая женщина, которая начала мне писать, когда ей было четырнадцать лет, но с которой я познакомился лично совсем недавно». Как и когда Нинон и Герман встретились? Ничто не мешает думать, что она просто постучала к нему в дверь. Удаляется одна женщина, появляется другая. Забавно, что этот индивидуалист, считающий себя неспособным к семейной жизни, стремится к новому союзу, едва лишь наметится перспектива разрыва. Его развод с Мией не был еще оглашен, а он уже проводил время в обществе Рут; и едва он расстается со второй женой, как у него появляется Нинон: «Моя подруга теперь возвращается в Вену, но, возможно, приедет в Тичино этим летом, чтобы попытаться прожить некоторое время поблизости от меня».

Гессе скоро будет пятьдесят лет. Нинон тридцать два. Она дочь доктора Якоба Аусландера, адвоката-еврея, и с 1919 года замужем за австрийским карикатуристом Бенедиктом Фредом Долбином, с которым вместе не живет. На портрете, относящемся ко времени их встречи, у нее плотная шея, крупные губы, ясные черты лица, короткие черные волосы, выступающие уши, мальчишеский затылок. Быть может, она была обязана неудачей своего замужества этому сумеречному взгляду, который придает странное ощущение уязвимости облику женщины, которую не назовешь хрупкой. Она — историк искусства и специализируется по эстетике Греции. Возможно, она увидела в Гессе своего рода трагического героя современности, а его покорили ее шарм, богатство внутреннего мира, ее умение забывать одиночество в изнурительной работе и наполнять свою жизнь смыслом.

Эта встреча могла стать для Гессе незначительным приключением, если бы он продолжал воспринимать любовь только через запрет. Но он долго вел разгульную жизнь, и теперь визиты фрау Долбин были ему приятны. Он приобрел опыт и созрел для истинной любви: очень скоро они становятся любовниками.

Красива ли она? При взгляде на одни ее фотографии приходится в этом усомниться из-за ее тяжелого подбородка. Но она непринужденна, и ее лицо с гладкой кожей светится одухотворенностью. В ней даже пытались узнать «неземную красоту» героини «Степного волка» Термины, в глазах которой «витала умудренная грусть».

С начала лета Нинон живет в Монтаньоле, в маленьком домике радом с дворцом Камуцци, и обедает в ресторане. «Она здесь, и моя жизнь изменилась», — пишет Герман. Ему открываются неизвестные дотоле отношения, происходит новая таинственная метаморфоза. И это после того, как он несколько месяцев ощущал себя Гарри, слушал Пабло, играющего на саксофоне в «Сити-баре», танцевал в «Отель дю Глоб», много пил, потом постился, как монах, и, одетый в старое платье, болтался, словно бродяга, и размышлял, подобно патриарху, оставаясь притом волком степей, проснувшимся в тысяче первой из своих душ. Он пережил столько несчастий в любви и вот, вопреки всему, встретил Нинон. Кажется, прошли века с того момента, когда он начал думать, что ему удалось понять смысл жизни. В последних строках «Степного волка» Гарри уже обладал сотней тысяч фигур жизни, о правилах расположения которых с трепетом догадывался, когда они стояли в ожидании начала партии. Гессе надеялся, что ему удастся перейти порог высшего знания: «Когда-нибудь я сыграю в эту игру получше. Когда-нибудь я научусь смеяться…»

Приближается 5 июля. Резвая Нинон созывает друзей, готовит празднество, горячих кур и свежее кьянти. Все будет происходить на террасе Каза Камуцци, где соберутся Макс Вассмер, владелец замка Бремгартен возле Берна, в сопровождении своей жены Матильды, доктор Ланг и его дочь, романист Альберт Мозер. Вечером в местном трактире, где разложены на столах круги сыра и расставлены кружки, наполненные вином, будут танцы.

На праздник не приедет Гуго Балль — ему будут оперировать рак желудка. Он вернется домой 14 сентября, чтобы уснуть на руках Эммы. «Балль — это своего рода святой аскет, но совершенно не на индийский манер, он скорее похож на древних христиан», — говорил о нем Гессе. Он проводит друга в последний путь на кладбище СанАббондио, напротив церкви, в конце большой аллеи остроконечных кипарисов. Слышно, как гроб опускается в яму, по краям которой растет вереск, а в земле видны корни столетних деревьев. «Я  потерял в Балле единственного человека, который был мне действительно близок, который понимал меня вполне, с которым я мог говорить на любые интеллектуальные темы. Такую дружбу больше не найти», — восклицает в отчаянии Гессе.

Небо Тичино нависает над богатым мраморным надгробием и бедными дикими цветочками за кладбищенской оградой. От земли исходит запах смолы и животворных соков. Герман рассматривает землю, в которой надеется однажды уснуть под спокойными соснами.

Пока Гессе оплакивал смерть друга на плече Нинон, «Степной волк» начал свое триумфальное шествие. Пессимизм книги потрясает — мужество удивляет. «Необходимо ли говорить, — напишет Томас Манн в 1948 году в предисловии к американскому изданию „Демиана“, — что „Степной волк“ — произведение, тяготеющее к жанру романа, которое по смелости эксперимента ни в чем не уступает „Улиссу“ и „Фальшивомонетчикам“». «Мы выли с волками, которые могли разодрать нас на части, — скажет Рудольф Хагельстанже, имея в виду нацистов. — Лучше было бы, если бы мы выли со степным волком». Человек хорошо приспособился к лживой цивилизации, несущейся к кровавой суматохе. Определенный «общественный порядок» можно принять лишь по трусости: он не рождает ни мир, ни свободу — он является источником ненависти.

Зимой 1928 года Гессе увозит Нинон в Давос на спортивные состязания, посреди пушистых снегов они становятся еще ближе друг другу. «Когда спускаешься с горы на лыжах, — пишет он, — чувствуешь ступнями и коленями волну каждого поворота, крутизну склона, мелкие подъемы и спуски так ясно, как любовник ощущает, лаская, тело любовницы». Вот он рядом с Нинон, готовый спуститься по склону: он в грубых лыжных ботинках и толстых носках, в смешной фуражке швейцарского таможенника; она в черном комбинезоне из ратина, словно маленький трубочист.

В 1930 году они отправляются в «Шантареллу», гигантский отель, заполненный берлинцами, спекулянтами и коммерсантами всех национальностей. «Это нам нравится, — признается он Ад ели, — эта среда хороша тем, что никто меня не знает и никто не навязывает своего присутствия, поскольку здесь играют роль только деньги и общественное положение». На следующий год он едет в долину Энгадин с друзьями: Томасом Манном и Самюэлем Фишером.

Когда в записях и письмах этого периода Гессе говорит «мы…», речь идет не о нем и его подруге. Он создает нового героя — Гольдмунда, чувственного юношу-блондина. «Мы вдвоем, Гольдмунд и я, уточняет он, — две стороны одного существа. Гольдмунд составляет одно целое со своим другом Нарциссом… Параллельно я, художник Гессе, испытываю необходимость быть дополненным Гессе, который почитает ум, мысль, дисциплину и даже мораль, который был воспитан в традициях пиетизма и который бесконечно должен поверять моралью невинность своего поведения и даже своего искусства».

В новой книге звучат два внутренних мира Гессе: достойный сын Иоганнеса под маской молодого аббата-эрудита, которому он дал имя Нарцисса, и ребенок Марии — Гольдмунд, художник, призванный открыть единство поступи женщины и смерти. «Нарцисс — еще в меньшей мере чистый интеллектуализм, чем Гольдмунд — чистый сенсуализм. Если было бы иначе, один не нуждался бы в другом, они не дополняли бы друг друга как взаимозависимые сущности, сияющие по краям одного центра. Нарцисс может произнести грубое слово святого и распутника и в конце с любовью оправдать всю жизнь Гольдмунда…»

Какое же место занимает сейчас в его жизни Нинон? Насколько ей пришлось отойти в тень? Как она реагирует на происходящее, когда не спускает с него глаз и требует, уже одержимая собственническими устремлениями, такой же преданности от него? «Чувственное удовольствие от близости с женщиной, — пишет Герман, — не является для Гольдмунда способом достичь духовного обладания или отношений, которые могут возвести мужчину и женщину в ранг личностей, исполненных значимости. Гольдмунд обретает высшее проявление любви в искусстве». Гессе нуждается в счастливом одиночестве художника. Никогда он не сможет целиком посвятить себя женщине: Нинон должна знать об этом. Он пишет ей в мае 1931 года: «Пожалуйста, не отчаивайся. То, что я тебе вчера не смог ясно ответить, мне не менее больно, чем тебе…» Начинается обычная суета, сопутствующая всем супружествам: выбор дома, изменение жизни, новые обязанности. «Я  могу терпеливо переносить подобные состояния лишь с трудом, обращаясь к своим душевным резервам, без спешки, медленно, так, как рождается мое произведение. Мне необходимо внутреннее пространство, где я был бы совершенно один, куда никто и ничто не имели бы права войти. Твои вопросы угрожают этому пространству!» — предупреждает Герман.

Нинон не сидит на месте с тех пор, как меценат и друг Германа Ганс Бодмер построил, согласно их пожеланиям, великолепную виллу над озером Лугано на склоне, нависающем над деревней и испещренном лесными тропками. Она обставила на свой вкус все комнаты и кухню, превратив дом в настоящее «гнездо». Герман дрожит от желания и страха, подписывает, поеживаясь, контракт, на пожизненное владение домом. Его одолевают мигрени, и порой, быть может, он упрекает Нинон в том, что она сплела сети, в которых он чувствует себя утерявшим отчасти свою свободу. Суматоха его раздражает: «В последнее время ты много раз нарушала мой внутренний ритм». Как сложатся семейные отношения с этой умной и основательной женщиной, которая точно знает, чего хочет? Не зреет ли очередное фиаско под этой соблазнительной кровлей, в этом шикарном жилище, угнездившемся на холме, который местные жители зовут теперь «Коллина д'Оро» Золотой Холм? Может ли Гессе утверждать, что останется здесь? Он доверяет свои страхи сестре Адели и с горячностью решает высказать Нинон все.

Он любит, это правда, но что ждет ее? Терпение, доверие, самоотречение. Он обнимает ее за талию, и они вместе обходят свои владения. Дом устремляется к небу, утопая в цветах, деревьях, птичьем гомоне. Он вновь взял свою шляпу садовника, надел фартук и поношенные ботинки. Окна открыты на закат. Балкон освещается, и из-за папоротника, диких вишен и сирени показывается веранда. Взволнованный Герман сует руки в карманы, а Нинон, которая стоит спиной, кажется, скрестила руки на груди. «Важно одно, — шепчет он, — что она составляет единство с тем, для чего я живу, с областью мечты и созидания в моей душе».

Нинон умна. Она не обладает ни агрессивностью Мии, ни беззаботностью Рут. И узнает Германа в Гольдмунде, который «не служит женщине… он подле нее утоляет жажду, как из источника, самого благословенного в природе, впитывает по капле опыт, радость и мучение, из которых, когда приходит время, он создает свои произведения, свой мед…». Венка сумеет позволить о себе забыть. Она будет продолжать свои изыскания, путешествовать, покинет его, чтобы вернуться, внимательная к нему без навязчивости. Нинон стоит рядом с ним на фотографии тридцатых годов в жемчужном ожерелье и мягком платье, открывающем шею. Отчетливая морщинка прорезает ее лоб между бровей. Она не любезная, не добродушная, но задумчивая и погруженная в себя, в ее взгляде читается холодная решительность.

Герман женится вновь 14 ноября 1931 года. Простой гражданской церемонии оказалось достаточно, чтобы наконец разведенная Нинон стала его женой. Он представляет ее родным во время их пребывания в Германии. Для этой официальной церемонии Гундерты собрались в Людвигсбурге у Карла Изенбер-га вокруг столика с фруктами под изображением Христа в образе пастуха с нимбом, сияющим на фоне восхода. Радостная Нинон улыбнулась всем, поцеловала Маруллу и Адель, оказавших ей нежный прием в полном соответствии с пиетистскими традициями.

Осень позолотила «Коллина д'Оро». Нинон вешает картины великих мастеров и разносит по дому букеты. Герман ставит последнюю точку в своем романе и углем рисует на больших листах корни деревьев или кистью набрасывает пурпурные буки, бросающие тени на фиолетовые деревенские домики. На вилле везде разбросаны его акварели, которые, как ему сказал однажды Ромен Роллан, «столь же прелестны, как фрукты, и смеются, как цветы». Он рисует и пишет, и оба процесса составляют для него одно целое.

Отныне на Золотом Холме царствует мыслитель Гессе. В мире у него есть последователи, он отвечает на огромную почту. Он обрел знание и способен различить «реальное» и «нереальное». Освобожденный восточной мистикой и анализом Юнга, он находится в состоянии глубокого самопостижения и излучает сияние мудрости.

У него буквально вырывают его последнее дитя, «Нарцисса и Златоуста», сказочную историю мысли и любви в сумеречном безвременье Средневековья. Многие его читатели, травмированные диким «Степным волком», его необычной авангардной структурой, найдут здесь форму более доступную, и писателя, чья ясная проза так ими любима. Под укрытием мирного монастыря Мариабронна интеллектуал Нарцисс хочет преодолеть себя, чтобы приблизиться к Богу-Отцу. Златоуст, нежный и горячий, ближе Матери-Земле и тонко ощущает безграничную Природу. Как и в «Степном волке», здесь Гессе проводит мысль о том, что лишь постижение божественного позволит людям преодолеть их одиночество, только оно способно излечить безумие современного мира.

Карлу Изенбергу он пишет: «Ты совершенно прав, когда говоришь о сильном влиянии, которое оказал дедушка Гундерт на дедушку Гессе. То, что могло бы объяснить их отношения, содержится в образе Гольдмунда, и главная проблема все та же: что две натуры, совершенно различные, становятся очень важными одна для другой и даже почти подобными». Гессе заставил светиться в глубоком единении два полюса, которые так часто его раздирали, а теперь излучают сострадание, которое он более не позволит себе потерять.

Его бюст отлит в бронзе, его произведения известны во всем мире и переведены на многие языки, и в пятьдесят два года ему необходима передышка. Он проводит часы в своем саду, в соломенной шляпе, защищающей от солнца глаза, являя образ спокойной уверенности. Речь не идет больше о том, чтобы «писать романы прекрасным языком — он хочет дать молодежи основу осознания действительности». «Не нужно, — утверждает он, — чтобы они взяли лишь мои слова или слова Библии или любую другую попытку в области художественной выразительности. Я хочу, насколько это возможно, внести в их души слово за словом глубокий смысл».

Каждый день он склоняется над рабочим столом. На вершинах гор тает снег. Появляются первые цветы. Холм покрыт зыбкими тенями. Вокруг Германа разбросаны книги и заметки, наверху, над библиотекой, лежит старательно сохраненная скрипка из Маульброна. Он покрывает страницы аккуратными строчками. Он сам для себя бог, боль и мир. Куда он отправляется — молиться, путешествовать — кто знает? Когда он поднимает голову, то видит поля, лес, где снуют белки, небо, о чистоте которого свидетельствует сияющая гладь озера. Могут наступить сумерки, зажечься лампы, ночь может омыть тьмой травы и уступить место заре, но останется герой, навечно отмеченный нестерпимыми страданиями, с глазами, полными огня за круглыми стеклами очков, с утонченной германской изысканностью черт, таящих вызов.

Гессе может теперь посвятить себя своему гимну — своего рода сказке или легенде, которую он назовет «Паломничество в Страну Востока». Их цель — достичь не географического Востока, а родину вечной молодости души. Отовсюду и ниоткуда они спешат, пересекая время и пространство: Европа, Германия, Средневековье. Они погружаются в рощи, их питает запах жасмина. Они идут по грязи, чтобы закончить свой маршрут в ущельях итальянской горы, между озером Ком и Лугано. Там странный персонаж Лео, который представляется всем в облике скромного слуги, оказывается верховным магом, находящимся на священной службе. Быть может, это сам Гессе, облеченный миссией поэта в своем королевстве? Королевство совсем не похоже на сон — абсолютная реальность, созданная благодаря уважению и признательности, завоеванных искренним жизненным путем.

Закрыв рукопись «Паломничество в Страну Востока», он отсылает ее на суд Алисы Лётольд. И получив благоприятную оценку, пишет ей: «Символика такой книги не нуждается в том, чтобы быть понятой читателем; нужно, чтобы он позволил ее картинам проникнуть в себя. Эффект должен состоять в подсознательном восприятии». Позднее, помещая ее в сборник своих произведений, он скажет: «„Путешествие в Страну Востока“ принадлежит вместе с „Сиддхартхой“, „Демианом“ и „Степным волком“ к самым важным моим творениям, к тем, создание которых было для меня жизненной необходимостью…»

Гессе с удовлетворением может сказать о себе: «Думаю, что я продвинулся на шаг в искусстве в том смысле, что научился надеяться на лучшее и переживать терпеливо периоды творческой пассивности, борьбы, раздражения и непонимания, воспринимать эти несчастья как повод для медитации». Он обрел способность проницать смысл сущего. Высшая форма понимания — любовь — появилась в нем. Но слова, сами слова, которые он слышит во всем богатстве их резонансов, не могут до конца передать то внутреннее таинство, где в чередовании неба и земли, ночи и дня, тяжести и легкости появляется Бог. Одна музыка может это выразить. И дома слушает «законсервированных, как он говорит, — на граммофоне» Моцарта, Гайдна, Стравинского. «Теперь для меня начался период жизни, в который созидать сформированную уже, и достаточно отчетливо, личность не имеет ни малейшего смысла, — пишет Гессе в своем „Наброске автобиографии“. Это, напротив, момент, когда, растворяясь в драгоценном мире, душа стремится обрести свое место в вечном и вневременном Порядке мироздания».

У него резко ухудшается зрение, но его обостренные временем черты одухотворены. Со своими сыновьями, теперь уже мужчинами, он поддерживает горячие и близкие отношения. Бруно тоскует. Ему двадцать семь лет, и недавно была разорвана его помолвка. Мартин еще в Германии, в школе Дассау. С братом Хайнером он участвует в движении Социалистического интернационала. «У них коммунистические взгляды, — пишет Герман в марте 1932 года своему кузену Фрицу Гундерту. — Я буду доволен, если они найдут там точки соприкосновения и не только будут стараться очистить и улучшить жизнь, но, главное, испытают счастье жизни, полной смысла, обращенной ко всему сущему». Он любит на них смотреть и видеть в них фамильные черты великой пиетистской семьи. «Я  не знаю, как различить, — пишет он Марулле, — среди многочисленных черт нашего отца следы облика дедушки Гундерта. Некоторая очень тонкая одухотворенность, какой-то благородный страх ошибки и наказания, который легко увидеть сквозь все христианские запреты, некоторая склонность к характеру и мышлению Индии — все эти свойства двух личностей для меня часто сливаются».

Гессе обвинял религиозное воспитание в своих несчастьях и ненавидел Бога, который омрачил его детство. Но он был признателен Христу за попытку воцарить любовь среди людей и не почитал ни одну из церквей. Мало-помалу, однако, его озлобленность себя исчерпала, и он пришел к необходимости смотреть на всех с сочувствием. В конце января 1933 года он пишет Хорсту Шварцу: «Я  больше не сужу испорченное и черствое человечество, еще меньше приветствую, в противовес этой разнузданности, революцию, и более всего верю в магию любви». Гессе хочет помочь своим современникам: «Все было бы хорошо, если я бы мог удовлетвориться бездействием и мудростью ЛаоЦзы; но хотя знаю больше, чем многие, я, как все европейцы, эгоист, снедаемый жаждой желаний, и надеюсь на наивное счастье творить, доказывать, созидать».

30 января 1933 года Гинденбург провозгласил Гитлера канцлером рейха. Уже более десяти лет говорят об этом маленьком служащем в черной одежде, который в кабаках и на стадионах кричит в микрофон, призывает к реваншу, громит демократов, большевиков и евреев, вербует безработных и разорившихся крестьян. «На самом деле, — говорит Гессе Артуру Штолю 24 марта 1933 года, — то, что началось по ту сторону границы, в Германии, это настоящий и ужасный погром против разума, с заключением в тюрьму, с применением силы, побоищами, убийствами. Но те, кто больше всех кричит и рассылает проклятия, остаются живы и невредимы, а страдают, почти без исключения, мирные ученые, служащие, художники…»

Имя Томаса Манна в черном списке. Гессе, названного пацифистским дезертиром, вот-вот настигнет очередная волна ненависти. «Я старый человек, — пишет он Эрнсту Коппе-леру. — Для пожилых людей в это время тяжких испытаний единственно важен вопрос разума, веры, того глубочайшего сострадания, которое рождается на пороге мучений и смерти». Он мужественно продолжает публиковать в газетах и журналах комментарии к трудам, которых все боятся касаться: к книгам евреев, католиков и адептов тех верований, которые идут вразрез с официальным мировоззрением… «Против меня ничего нельзя сделать, — заметит он в начале апреля. — Но до меня дошли несколько писем взволнованных читателей, которые предупреждают, что я должен молчать…»

В конце марта и в апреле у Гессе в Монтаньоле гостит Томас Манн, который в феврале опубликовал в Берлине социалистический манифест и тут же подвергся преследованиям. Новый властелин с черными усами, одетый в габардин, счел знаменитого писателя опасным террористом. «Гитлеровский террор будет царить еще долго, — напишет Герман, — до того момента, когда диктатор совершит ложный шаг во время войны и проиграет ее». пока в Германии волна разнузданной нетерпимости захлестывает невинных людей. Муж Адели, Герман Гундерт, скромный пастор из Шварцвальда, потерял приход по той простой причине, что не был членом национал-социалистической партии и не принадлежал к национал-социалистическому пасторскому союзу. В Швейцарии полно беженцев, и Гессе открывает отчаявшимся доступ в свой дом. «Нищету германцев невозможно выразить. Я переношу этот период немного лучше, чем раньше, на протяжении прошедшей войны, но не потому что на этот раз знаю точно с самого начала, где я, и не потому что не могу согласиться с сегодняшней официальной идеологией Германии, а просто потому что я теперь стар и менее привязан к жизни…»

Его вдохновляет также письмо, которое он получил 11 марта из Франции и которое с волнением перечитывает: «Дорогой Герман Гессе, я давно собираюсь Вам написать. Меня мучает мысль, что один из нас может покинуть эту землю раньше, чем я успею выразить Вам свою глубокую симпатию и признательность за каждую Вашу книгу, которую я прочел. Меня совершенно восхитили „Демиан“ и „Кнульп“. И, наконец, ваш „Златоуст“, которого я еще не закончил и продолжаю смаковать, боясь прочесть слишком быстро. Ваши почитатели во Франции (и я Вам их постоянно добавляю) еще, быть может, не слишком многочисленны, но тем более преданны… Андре Жид».

«Андре Жид много для меня значит, — пишет Гессе Артуру Штолю. — Среди нескольких всемирно известных писателей он, — вместе, быть может, с Гамсуном, — единственный, к которому я испытываю глубокое уважение и которого я люблю». То, что автор «Имморалиста» выразил ему таким образом свою симпатию накануне великих потрясений в Европе, было для Германа, по его словам, «лучом света».

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 92; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!