Что рассказал владелец дома, вызвав меня в свою контору, чтобы поделиться жизненным опытом 7 страница



– Все знают, что я на мели. Три дня мне никто куска не предложил, а теперь зовете обедать. Нет, я желаю получить угощение от господа.

В толпе переглядывались, спрашивали друг друга, кто сегодня стряпал. Как известно, люди стряпают не каждый день, а уж если кто готовит мясо или курицу, это считается великим праздником. Наконец выяснилось, что у Абдаррахмана есть фунт вареной телятины. Положили его на таблийю[19], добавили пучок редиски, четыре свежие лепешки, зеленого луку и поставили перед шейхом Али.

– Этого с тебя хватит?

Шейх Али поглядывал то на небо, то на таблийю. Всякий раз, как он обращал взор к небу, глаза его метали искры, а когда он смотрел на еду, лицо наливалось кровью от гнева. Все затаили дыхание. Наконец шейх Али изрек:

– Я требовал стол, вы же суете мне таблийю, голодранцы! А где сигареты?

Кто‑то положил на таблийю пачку табаку.

Шейх протянул руку и ухватил изрядный кус мяса. Но, прежде чем отправить его в рот, сказал:

– А зелье где?

Ему ответили:

– Ишь чего захотел!

Шейх Али снова разъярился, сорвал с себя галабею и чалму, стал размахивать палкой и угрожать отречением. Он не успокоился, покуда ему не привели Мандура, торговавшего зельем, и тот не угостил его со словами:

– Бери, бери, шейх Али. Для тебя мне не жалко. Просто мы недоглядели, не знали, что ты стесняешься просить. Народ слушает тебя, уши развесил, а потом уходит и забывает про тебя. Мы должны заботиться о тебе, шейх. Без тебя да без Абу Ахмеда наша деревня выеденного яйца не стоит. Ты нас смешишь, а мы тебя должны кормить. Правильно я говорю?

Шейх Али снова впал в неистовый гнев и кинулся на Мандура с палкой, норовя проломить ему голову. Он кричал:

– Я вас смешу?! Я для вас посмешище, так, что ли, Мандур, чертов ты сын?! Провались ты в преисподнюю, будь проклят ты и твой отец!

Мандур, смеясь, побежал от него прочь. Люди, глядя на эту погоню, с хохотом разбегались во все стороны от шейха, осыпавшего их ругательствами и проклятиями.

 

Шейх Али по‑прежнему живет в Минья ан‑Наср. По‑прежнему о нем рассказывают всякие истории. Все так же он смешон в гневе и потешает этим людей. Но с того дня люди относятся к нему по‑иному и едва завидят шейха, стоящего посреди тока без галабеи и чалмы и грозящего небу своей палкой‑хукумдаром, сразу догадываются, что забыли о нем и позволили Абу Ахмеду мучить его. И прежде чем с губ шейха Али сорвется хоть одно богохульство, перед ним уже стоит таблийя с едой. Обычно шейх остается доволен этими приношениями и успокаивается.

 

Язык боли

 

 

Пер. В. Кирпиченко

 

То, что он услышал вскоре после полуночи, нельзя было даже назвать криком. Звук этот исходил, казалось, не от человека и даже не от зверя. Он напоминал скорее резкий сухой хруст костей, ломаемых рукой какого‑то невообразимого исполина, который наделен титанической силой и не ведает жалости. Звук раздался внезапно в тишине безмятежной уютной квартиры, окутанной мраком. Спящий дом был пронизан своим особым ночным запахом, отличавшим его от всех прочих домов. Этот Дом расположился в роскошном квартале, где окна и фонари гаснут постепенно, словно сморенные дремой, погружая все вокруг в сонное оцепенение. Лишь неумолчный шум из центра города долетает сюда, напоминая невнятное бормотание.

И в этот мирный покой неведомо откуда, может быть даже из другого мира, вторгся дикий, непонятный крик, внезапный, как удар ножа в спину, надсадный, словно разрывающий горло, невыносимый для ушей всякого, кто его слышит…

Но в доме и во всем квартале он, казалось, был единственным, кто услышал этот крик. Он лежал с закрытыми глазами, в полузабытьи, не спал и не бодрствовал. Звук раздался неожиданно, и он не сразу понял, что это такое. Однако в следующий же миг тело его содрогнулось от безотчетного страха. И хотя это продолжалось лишь одно мгновение, сон сразу пропал, и его охватила нестерпимая тревога, к которой примешивалось ощущение вины, неясное и смутное сознание того, что он как‑то связан с этим криком, что он сам создал эту связь и сам за нее в ответе. И он один должен вытерпеть все до конца. Он повернул голову. Жена не проснулась. Когда он шевельнулся, она лишь что‑то пробормотала, повернулась на другой бок и поджала под себя ноги. Крик не потревожил ее крепкого сна. Он вздохнул и несколько успокоился, поняв, что может действовать сам. Ее участие в такую минуту лишь усилило бы его замешательство.

Что же это за крик и откуда он исходил?

Мгновенно в уме его пронеслись тысячи предположений, кроме одного‑единственного, которого он так боялся. Ни в доме, ни в квартале, ни во всем мире ничто не изменилось. Конечно, этот внезапный звук исходил от чужака, от пришельца, хотя разум и душа отказывались этому верить.

Он больше не хотел думать. Это был просто звук. Главное, чтобы он не повторился. Прошло какое‑то время. Истекло мгновение, минута, несколько минут. Ничего не слышно в тишине ночи. Надежда крепла.

Но тут послышался глухой ропот, который внезапно перешел в рев, словно водопад обрушился с крутизны. И опять это было подобно хрусту переламываемых костей, громовым раскатам где‑то в наглухо закупоренной трубе. Труба эта тотчас откупорилась, и из нее, взывая о помощи, вырвался оглушительный, протяжный, нескончаемый вопль. Кричавший словно боялся умолкнуть: для него молчание означало смерть.

Ну вот. Началось.

Этот второй крик был так страшен, что он, твердо зная на сей раз его источник, все равно не мог совладеть с дрожью, хотя дрожь была вызвана не страхом, а той ужасной неизвестностью, что таилась за криком и порождала его. Он был встревожен и растерян до такой степени, что не заметил, как жена, привстав на кровати, обернулась к нему и испуганно зашептала:

– Что это? Ради бога, скажи скорей, что там? Ради бога, скорей, скорей…

Не успел он сообразить, что ответить, как она отшатнулась, охваченная страшным подозрением:

– Это он?

И, прежде чем муж раскрыл рот, продолжала скороговоркой:

– Я же тебе говорила. Я же говорила. Вот, вот, пожалуйста. Я же говорила…

Она действительно говорила, спорила. И все, что произошло, совершилось вопреки ее воле и согласию. Теперь она, конечно, начнет твердить все то же, а он должен вооружиться терпением и беспрестанно успокаивать ее. Ведь это просто сон. Все пройдет. Все наладится. Все будет по‑прежнему.

Возможно ли, что этой ночью все станет по‑прежнему? Даже слова, даже самые обычные звуки стали иными.

Да и что пользы в словах? Много было сказано слов. И это неудивительно в его положении. Красавица жена, хоть сейчас на сцену. Даже в темноте ноги ее так соблазнительно просвечивают сквозь ночную рубашку. Жаль только, что некого соблазнять. Даже для постели у нее элегантное белье, специальная косметика, особый крем для кожи. А рядом муж, который вечно не может уснуть, он состарился душой, почти облысел, и глаза его утратили прежнюю зоркость. Тут уж неудивительно, что на любую тему вновь и вновь говорится множество одних и тех же слов. Обычно он не имел собственного мнения.

А теперь они оба напряженно ожидали третьего вопля, и муж уверял, что это ни в коем случае не повторится, а жена кричала, что повторится неминуемо.

Вдруг из кухни – именно оттуда, на этот раз сомнений быть не могло – донесся крик, напоминающий отчаянное мяуканье кошки. Казалось, его пытались сдержать, но он прорывался, несмотря на все напряжение воли. Видимо, человек решил собрать все силы и молчать, чего бы это ни стоило. То был мучительный, болезненный, жалобный, плачущий, отчаянный, взывающий о помощи крик: «А, а‑а‑а, а‑а, а!» – короткие и длинные, протяжные и отрывистые, невероятно высокие и низкие, заглушаемые усилием воли, кровоточащие, жгучие, как огонь, как йод, заливающий свежую рану, звуки.

Жена раскрыла рот в ужасе, оттого что слова ее подтвердились. Она только и ждала, чтобы крик оборвался, готовая закричать сама. Но крик не утихал, и она невольно начала вслушиваться. Рот ее все еще был разинут. Содрогаясь, она прильнула к мужу, вцепилась в его руку, чтобы успокоиться. И в тот самый миг, когда она совсем уже собралась закричать, давая выход своему ужасу, тот крик внезапно смолк, как будто сломался какой‑то аппарат, его издававший.

Наступила нерушимая тишина, которая была подобна чудодейственному, целительному бальзаму. Если бы тишина не наступила в этот самый миг и не была бы такой нерушимой, можно было бы сойти с ума.

После долгого молчания жена сказала:

– Вот видишь, Хадиди!

А он едва слышным шепотом ответил:

– Умоляю тебя, Афат, умоляю…

Но она не вняла его мольбе. Тихо, но настойчиво прошипела ему в ухо:

– Я хочу только знать… Прошу, не своди меня с ума… Я хочу знать, почему ты не устроил его в гостиницу? Почему не оставил его у родных? Зачем ты сделал это? Зачем? Чтобы свести меня с ума?

Как объяснить ей, если он и сам не знает, зачем сделал это.

…Он давным‑давно все для себя решил и совершенно перестал помогать жителям Зинина. Перестал устраивать их на работу, вмешиваться в их дела. Ведь земляки его таковы, что стоит одному выйти в люди, как все набрасываются на него и начинают тянуть вниз, в трясину своих забот. А уж заботы эти, ох! Даже если бы он бросил все и занимался только ими, ему и тогда не хватило бы жизни. Ведь у каждого свое дело, важное, насущное, требующее безотлагательного решения. А в Зинине сто тысяч жителей и, стало быть, сто тысяч дел. Поэтому он твердо и категорически решил жить сам по себе, тревожиться только о своих заботах и делах, отшвырнув прочь эти бесчисленные руки, норовящие увлечь его вниз, в массу обывателей, словно для них невыносим вид человека, поднявшегося выше, и они не успокоятся до тех пор, пока он не упадет, подобно им, на колени и не признает свое бессилие.

Но около полудня секретарь доложил, что пришли родственники Фахми, отец и дядя, и хотят видеть его. В своей жизни он знал только одного Фахми. Это был первый и, возможно, последний из знакомых ему людей, которого аль‑Хадиди признавал умнее себя. Еще в школе, когда Фахми вставал, чтобы ответить на вопрос, на который никто в классе не мог ответить, аль‑Хадиди всем корпусом поворачивался к нему и пристально смотрел в его бледное, костлявое и в то же время обаятельное лицо, выражавшее ум и незаурядные внутренние качества. Он прислушивался к каждому слову. Ему нравилась даже манера Фахми произносить слова. Причем слова эти были поразительно точны, каждое слово выражало мысль с такой четкостью, какая другим ученикам и не снилась. А Фахми находил их легко и без малейших усилий там, в классе с облупленными стенами, где сквозь краску проглядывала растрескавшаяся глина. В классе, где висела маленькая ветхая доска чуть побольше грифельной, где сидели десятки учеников в шерстяных или бумажных такиях[20], в башмаках, уже стоптанных их старшими братьями или отцами, с сумками, которые матери сшили из остатков ткани, купленной на галабеи. В те давно минувшие дни аль‑Хадиди стоял на пороге знания, учился грамоте, начинал с азов. Фахми был тогда его другом и его кумиром. Неужели это его родные ожидают теперь в приемной?

Он приказал их впустить.

Вошли трое, или нет, четверо, все, как один, маленького роста. Четвертый почему‑то скорчился в три погибели. Аль‑Хадиди внимательно разглядывал их. Черты Фахми неизгладимо запечатлелись в его памяти. Он все смотрел, пытаясь угадать, кто же отец Фахми или его дядя. Но лица были ему незнакомы и даже не напоминали никого из жителей Зинина.

– Где же Фахми?

В смущении все наперебой стали отвечать, указывая при этом на четвертого, скорченного человека.

– Вот…

– Вот же он, Хадиди‑бей.

– Так это ты?

– Да, бей, это он…

Человек поднял голову и взглянул на аль‑Хадиди, но не выпрямил согнутую спину. Аль‑Хадиди долго всматривался в него, словно хотел отыскать иголку в стоге сена: он пытался уловить в нем хоть какое‑то подобие друга детства, который некогда был ему столь дорог.

– Ты Фахми?

– Да… это он, эфенди.

Лицо у него было, как у мумии, которую только что извлекли из гробницы или же, наоборот, собираются туда положить. Застывшее выражение боли придавало чертам неподвижность.

– Ты Фахми‑козокрад?

– Он самый, бей… Вы с ним вместе учились в школе… Только ваша милость изволили запамятовать.

Возможно ли это? Аккуратный, чистенький мальчик с лицом, отмеченным печатью одаренности, с глазами, в которых светились ум, проницательность и редкостная способность все схватывать на лету, и этот человек, который выглядит дряхлым стариком, лицо землистое, глаза потухли… Узкие, как щелки, они мерцали, словно фитилек лампы, в которой кончается керосин.

Аль‑Хадиди был оглушен. Его никогда не покидала уверенность, что рано или поздно ему суждено встретиться с Фахми, и мысленно он готовил себя к этой знаменательной встрече. Он испытывал перед Фахми некоторую робость, но во многом это объяснялось его убеждением в том, что Фахми навсегда останется выше и его, и всех остальных. Если уж мальчишкой он был первым, то будет первым и юношей и мужчиной. Но ему никогда не приходило в голову, что встреча произойдет при подобных обстоятельствах и мальчик, сохранившийся в его памяти, превратится в этого жалкого человека. Думая о встрече с Фахми, он готовился многое ему сказать. Он хотел сказать, что если он стал профессором, доктором аль‑Хадиди, известнейшим на Востоке знатоком органической химии, председателем правления крупной фирмы, что если его не раз выдвигали в министры и избрали членом десятков научных комитетов и организаций на Востоке и на Западе, то в этом немалая заслуга Фахми. Образ его более тридцати лет подогревал честолюбие аль‑Хадиди, побуждал его идти напролом, чтобы хоть раз превзойти талантливого мальчика, чьи черты хранились в его памяти, словно нетленный лик святого. И вот она, эта встреча. Вот – этот святой.

– Ты Фахми‑козокрад?

– Да, бей…

– А помнишь козу?

– Какую козу, бей?

Эту козу Фахми украл, чтобы купить для Хусейна Абу Махмуда, отца шепелявого Мансура, лекарство за пятьдесят пиастров, которое, как говорили, одно могло спасти ему жизнь. Ведь Фахми, кроме всего прочего, обладал благородством души. Он, не задумываясь, готов был идти пешком в соседний город, или не спать всю ночь напролет, или работать целый день в поле, если знал, что кто‑то в этом нуждается. Все были страшно поражены, когда он украл козу. И хотя потом, когда выяснилось, в чем дело, его простили, все равно прозвище осталось, заменив постепенно его настоящее имя.

– Рад вас видеть… Чем могу служить?

Ясно, что они, как и сотни других, надеялись, что он, используя свое влияние и престиж, сотворит чудо. Фахми, разумеется, болен, и они хотят положить его в больницу.

Он пытался заговорить с самим Фахми, расспросить его о болезни, но тот сидел, скорчившись, не поднимая головы, и, казалось, не слышал ни единого слова. Его отец и дядя неловко просили извинения, объясняли, что с ним это уже давно, что он, бывает, целыми днями молчит, как немой. Но он не свихнулся, болезнь у него не душевная, она в мочевом пузыре. Из их слов аль‑Хадиди понял, что это, вероятно, бильгарциоз, перешедший в рак мочевого пузыря. Они обошли всех докторов и все лечебницы в округе, обращались к цирюльникам, к бедуинам, которые лечат прижиганием и иглоукалыванием. Наконец в главной больнице провинции им сказали, что операцию делать бесполезно и лечить нужно рентгеном в Каире… И вот, сказали они, мы пришли к тебе, бей, да хранит Аллах твоих деток, и пошлет он тебе здоровья.

Он уже решил про себя, что постарается помочь Фахми и без этой мольбы. Ведь он в бесконечном долгу перед этим скорченным человеком в поношенной одежде. Теперь настала пора расплаты.

Первым делом следовало отвязаться от «свиты», сопровождающей Фахми, и отвезти его домой переночевать, а утром, с помощью одного из друзей, врача‑рентгенолога, устроить в больницу. Но препроводить его домой надо так, чтобы в этом не было для Фахми ничего унизительного и вместе с тем чтобы ни бавваб, ни соседи не приняли его за брата или родственника аль‑Хадиди. Предстояло еще сломить сопротивление Афат, его жены, которая наверняка не пожелает приютить в своем доме такого человека, даже на одну ночь, даже с условием, что спать он будет на кухне или в каморке для прислуги.

Все произошло, как того хотел аль‑Хадиди, если не считать мелочи – сопротивление жены не удалось сломить до конца. Но все же она впустила Фахми в дом и даже велела прислуге устроить и накормить его. Чтобы увести жену из дома, аль‑Хадиди предложил ей пойти в театр. Вернулись они около полуночи, и в квартире все было спокойно, свет на кухне не горел. Через полчаса Афат уже спала сладким сном, а аль‑Хадиди тихо лежал с закрытыми глазами: ему не давала уснуть мысль о заседании правления, которое пришлось отложить из‑за Фахми. Медленно он рисовал себе бурную сцену, которую заранее подготовил, чтобы обезоружить генерального директора и либо выставить его дураком и невеждой всем на посмешище, либо принудить подать в отставку.

Тут‑то и раздался тот первый крик.

За ним последовал второй, третий.

Обстановка накалилась до предела. Не совершил ли он, сам того не ведая, роковую ошибку? Он хотел приютить нечто неодушевленное, дорогую сердцу реликвию, а утром отправить ее на ремонт, но реликвия оказалась бомбой, которая вот‑вот взорвется и разнесет на куски весь дом.

Он босиком побежал на кухню. Там по‑прежнему было темно, но уже с порога ему ударил в нос резкий, удушливый, кислый запах. Он протянул было руку, чтобы включить свет, но застыл на месте, не притронувшись к выключателю: в тесной кухне раздался громкий стон, пронзивший все его существо десятками острых, отравленных игл. Это не был крик боли, это вообще не был звук, это было нечто осязаемое, материальное, исходящее из глубин распадающейся плоти, невыносимое для слуха.

В ужасе он включил свет. Он не сразу увидел Фахми. Простыни, которые ему постелили, были смяты и изорваны, в кухне все было перевернуто вверх дном, повсюду валялись солома и перья от растерзанных веников и метелок. Пол, дверца холодильника, белые столики были заляпаны пятнами крови, выпачканы желтоватыми подтеками. На кухне стояло зловоние, здесь словно происходила кровавая битва между безоружным человеком и могучим незримым врагом. В душераздирающих криках звучал ужас человека перед этим таинственным врагом, который наносит ему сокрушительные удары.

Аль‑Хадиди еще раз оглядел кухню, как оглядела бы ее жена, и ясно понял, что произошла трагедия, какой он не мог даже вообразить. Он поискал взглядом Фахми и увидел, что тот втиснулся меж двух кухонных столиков. Он был совсем нагой, если не считать рваной майки. Голова его судорожно дергалась, пустые, остекленевшие глаза лихорадочно блестели и, казалось, готовы были вылезти из орбит. Всем своим существом он исступленно тянулся куда‑то вверх, но, видимо, сознавал, что спасения нет. Рак мочевого пузыря вызывает мучительные боли, когда скопившаяся моча вторгается в каналы, пораженные опухолью. Мельчайшая капелька причиняет такие страдания, что больной, будь он даже огромным, толстокожим, как слон, лезет на стенку, царапает землю ногтями, надрывается от крика. Выносить эту боль – выше человеческих сил. Для людей она нестерпима. Нервы их не выдерживают такой пытки…

Он вытащил Фахми из его убежища. Тот все дергал головой и корчился, словно стремясь вырваться из тисков боли. Он не замечал аль‑Хадиди, не знал, где находится, не видел ничего вокруг, весь поглощенный происходящим внутри его. Он то вскакивал и вытягивался во весь рост, то падал на колени, ползал на животе, приседал на корточки и вскакивал вновь. Он разевал рот в крике и, чтобы заглушить этот крик, затыкал рог рукой, подушкой, веником, впивался в них зубами. Руки и губы его были искусаны, кровь стекала на пол, смешивалась с едкой желтой мочой.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 163; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!