ВЫ ОПОЗДАЛИ ИЛИ Я СЛИШКОМ РАНО?



Джон Кольер

Сборник новелл «На полпути в ад»

 

 http://fictionbook.ru

Аннотация

 

Рассказы классика английской и американской литературы Джона Кольера невозможно спутать с произведениями ни одного другого писателя. Отличающееся самыми неожиданными поворотами сюжетной линии, его исполненное тонкого юмора повествование ненавязчиво увлекает читателя в мир детектива и мистики, фантастики и реальности.

 

Сборник рассчитан на самый широкий круг читателей.

 

Джон Кольер

Сборник новелл «На полпути в ад»

 

ФАНТАСТИЧЕСКИЙ МИР ДЖОНА КОЛЬЕРА

 

«– Умоляю вас, сэр, – воскликнула она… – вы мне одно скажите: куда я попала?

– В Ад, куда же еще! – ответил он, рассмеявшись от всего сердца.

– Ох, вот счастье-то! – воскликнула девушка. – А я было решила, что это Буэнос-Айрес.

– Они почти все так думают, – заметил наш герой, – из-за этого лайнера».

Такой диалог происходит в новелле «Дьявол, Джордж и Рози» между двумя последними персонажами, и он отражает принципы, с которыми ее автор подходил к построению своих прихотливых, барочных, гротескных и большей частью фантастических сюжетов. Писатель, как то типично для создателей английской философско-нравоописательной притчи от Свифта до Мюриэл Спарк, брал за основу либо чисто фантастическое допущение, либо ситуацию, вполне правдоподобную и даже житейскую, однако напряженную до абсурда и гротескно заостренную, как, например, в рассказах «Другая американская трагедия», «Дождливая суббота» или «Бешеные деньги». Но в рамках фантасмагории или абсурда действие развивалось в согласии с определенными закономерностями, персонажи поступали именно так, как диктовали их характер и коллизия, в которую они попадали по воле автора.

Старинная мудрость гласит, что в каждом безумии есть своя логика. Есть она и в приведенном разговоре. Поскольку в наш просвещенный и механизированный век ладья Харона превратилась в огромный лайнер, а расстояние между Землей и Адом, как убедительно продемонстрировали читателю, – немалое, Хароновы «пассажирки» логично заключают, что пересекли океан; а Буэнос-Айрес мнится им потому, что для большинства из них он и вправду равнозначен прельстительному раю – нечто вроде голубой мечты Остапа Бендера о Рио-де-Жанейро, где все ходят в белых штанах: пошлый вариант – пошлого счастья. И Рози, по природе чуждая пошлым идеалам, вполне естественно радуется, что не угодила в Буэнос-Айрес: ад для нее предпочтительней. Можно видеть, что тут все взаимообусловлено и вытекает одно из другого, так как безумный фантастический мир кольеровского повествования существует по своим законам, не менее строгим, нежели законы реального мира, даром что они зачастую действуют по зеркальному принципу – с обратным знаком, как, скажем, в рассказе «На полпути в ад», где над эскалатором в преисподнюю красуется «наоборотное» табло «Держитесь неправой стороны». Да и фантастическая вселенная новелл Кольера нередко не только выявляет и выражает реальность с ее абсурдными несоответствиями, но суть та же реальность, однако увиденная в немыслимом ракурсе и требующая совсем другой оценки. Так, ад как две капли воды похож на серое жилое предместье большого промышленного города (в данном случае Лондона), от какового уподобления читателю рукой подать до вывода, что предместье-то и есть самый натуральный ад («Дьявол, Джордж и Рози»).

Легкость, с которой сосуществуют, сопрягаются, взаимопроникают и отождествляются реальность и фантасмагория, пожалуй, самая примечательная черта творческой манеры английского писателя Джона Генри Нойеса Кольера (1901—1980), чья литературная биография не лишена известной парадоксальности, какой отмечено и его сравнительно небольшое наследие. Он родился в семье потомственных интеллигентов, вхожих в великосветские круги, получил прекрасное образование на дому, печататься начинал в частных или малотиражных изданиях. Он долгое время (в 20-30-е годы) редактировал поэтический раздел журнала «Тайм энд тайд», имевшего хождение преимущественно в среде верхнего эшелона гуманитарной интеллигенции.

В определенном смысле Кольер был космополитической фигурой. Еще до войны он побывал в Голливуде, где успешно сотрудничал в качестве сценариста с середины 30-х годов (последний его сценарий относится к 60-м). В 1940 или 1941 году он уехал в США, спустя четверть века после войны перебрался во Францию, затем вернулся на родину, где и умер. По всем объективным данным он, таким образом, принадлежал к рафинированному кругу «высоколобых» литераторов. Тем не менее писателем «для избранных» он не был.

Романы Кольера, получившие лестную оценку у знатоков и любителей изящного, были в свое время достаточно популярны и выходили общедоступными многотиражными изданиями, хотя теперь они скорее достояние истории литературы – тонкие, острые и довольно смелые по тогдашним канонам нравоописательные бурлески «Жена-обезьянка» (1930) и «Обори гнусного беса» (1934), а также антиутюпия «Круг замкнулся» (1932), изображавшая разоренную и разрушенную войной Англию 1995 года. Однако подлинную славу по обе стороны Атлантики принесли ему рассказы, печатавшиеся в различных периодических, преимущественно американских, изданиях и отдельными сборниками: «Еще никто не вернулся» (1931; первая книга новелл, вышедшая ничтожным тиражом, «Дьявол и прочие» (1934), «Весь секрет в мускатном орехе» (1943), «Выдумки на сон грядущий» (1951). Новеллы Кольера пользовались таким успехом, что в англоамериканской критике появился и какое-то время имел хождение термин «a Collier story» («рассказ в манере Кольера»), образованный по аналогии с «well-made story» («хорошо сработанный рассказ»). Следует признать – и читатель настоящей книги с этим, надеемся, согласится, – что кольеровские новеллы действительно «сработаны» на славу.

Одна из причин популярности рассказов Кольера, думается, та, что в его творчестве слились английская и американская школы новеллы. Сгущенный гротеск Э. По, «черный юмор» фантазий А. Бирса, невозмутимая интонация и непредрекаемые скачки концовок, характерные для О. Генри, накладываются у Кольера на свойственные английской новелле пристальное внимание к материальному окружению персонажей, морализующую тенденцию, мастерство комедии нравов, нередко переходящей в сатиру на нравы, и парадоксальное «обыгрывание» обыденного с выворачиванием наизнанку привычных штампов, шаблонов и стереотипов поведения и мышления, что с блеском делали Оскар Уайльд или старший современник Кольера Олдос Хаксли.

Художественная дидактика Кольера, как и разоблачение им нормативных шаблонов, – явление особого свойства. Он порой завершает свои микропритчи, извлекая «мораль» и преподнося ее читателю, можно сказать, на блюдечке: «Девушки, легкомысленно отказывающиеся от низкорослых голубоглазых мужчин, рискуют остаться при собственном интересе» («На полпути в ад»). Верить ему в таких случаях не рекомендуется – он явно пародирует облегченное душеспасительное чтиво. Речь в этом рассказе идет вовсе не об уроке девушкам, а о несостоятельности самоубийства как выхода из жизненных трудностей вообще и о глупости самоубийства на почве неразделенной любви в частности. Банальная вроде бы самоочевидность, прописная истина, но истина истине рознь. К прописям, выработанным человечеством за века социального и нравственного взросления, писатель относился с полным уважением и доверием – в отличие от истин мнимых, продиктованных нормативной моралью стяжательства и эгоизма и освященных образом жизни двух стран, которые Кольер хорошо знал и где, за редким исключением, разворачивается действие его произведений, – Великобритании и США.

Героиня маленького романа Мюриэл Спарк «Умышленная задержка» (1981) вспоминает, как в детстве ее заставляли для улучшения навыков чистописания переписывать сентенции типа «Честность – Лучшая Политика» и «Не все то Золото, что Блестит»: «Приходится признать, что сии наставления, над которыми я тогда не задумывалась по своему детскому легкомыслию, но в которых усердно украшала завитушками прописные буквы, оказались, к моему удивлению, совершенно истинными. Им, может быть, недостает великолепия Десяти Заповедей, зато они ближе к существу дела».

Об истинности этих наставлений (как, впрочем, и библейских заповедей во главе с первейшей из них – «Не убий») и о ложности софизмов, которыми их подменяют, собственно, и писал Кольер, поскольку во всех его произведениях толкуется о неотвратимом, пусть принимающем фантастические, если не сказочные, формы воздаяния за отступление от истин и слепое следование мнимостям. При этом трудно не заметить, что забвение общечеловеческих нравственных норм, как правило, сопровождается у его персонажей истовой, подчас до одурения, преданностью социальным фикциям и догмам, возводимым в абсолют, как в рассказах «Без посредства Голсуорси» и «Каната хватает», главные действующие лица которых прекрасно сочетают моральное бесстыдство с нежно лелеемым комплексом британского «офицера и джентльмена» и «сахиба» на службе в колониях.

По верному наблюдению американского литературоведа Г. X. Уоттса, «рассказы Кольера лишь укрепляют в благоразумном читателе ощущение морального и интеллектуального благополучия» Contemporary novelists/ Ed. J. Vinson. – Lnd.: St. James Press, 1976, p. 295.. Естественная, добавим, реакция со стороны читателя благоразумного, с которым, понятно, ни когда не случится того, что происходит с персонажами Кольера; эти постоянно попадают в неприятные положения, терпят фиаско, губят других и сами гибнут по причине своего неблагоразумия, а проще сказать – глупости, открывающей дорогу пороку. Порок же у Кольера неизменно бывает наказан (что, однако, далеко не всегда сопровождается торжеством добродетели), за нарушение моральных истин и заповедей обязательно следует расплата.

И пороки, и грехи, и глупость, о которой говорится у Кольера, довольно древнего происхождения, но с тех незапамятных времен, когда они были впервые осознаны как таковые, человечество, обогатив их новыми формами, мало что изменило в них по существу. «Не. убий» так и осталось «Не убий» (рассказы «Перестраховка», «Другая американская трагедия», «Ночью все кошки черны», «Ловец человеков», «Бешеные деньги», «До встречи на Рождество»), «Не укради» осталось «Не укради» («Вариации на тему», «Творческое содружество»), «Не прелюбодействуй» осталось «Не прелюбодействуй» («Всадница на сером коне», «На добрую память», «Каната хватает», «В самом Аду нет фурии… ") и запрет вожделеть к чужому тоже сохранил свой изначальный однозначный смысл («Зеленые мысли», «Бешеные деньги», «Все отменяется», «Карты правду говорят»). Глупость в рассказах Кольера предстает все той же глупостью, а чванство – чванством, равно как вульгарность, тупая самовлюбленность, торжествующее невежество и т. п. Его персонажи в буквальном смысле слова ловятся на собственные пороки и на собственных пороках, пытаясь достичь благополучия, успеха, богатства и прочего в обход нравственности, – «Ловец человеков», «Все отменяется», «Карты правду говорят», «Каната хватает», «Перестраховка», «Спящая красавица», «Дождливая суббота» и многие другие новеллы.

Что там ни говори, а стойкий моральный подтекст изображаемого – отличительное качество британской литературной традиции.

А так как пороки, с которыми имеет дело эта традиция, особой новизной не отмечены, о чем уже говорилось, то и в сюжетах кольеровских новелл можно иной раз распознать знакомые модели, хотя осмыслены они и представлены, разумеется, в пародийном, гротескно стилизованном «ключе». В «Другой американской трагедии» проглядывает история про Красную Шапочку, в рассказе «Дьявол, Джордж и Рози» угадывается миф об Орфее и Эвридике, обрамляющая новелла распространенного в литературах Востока цикла сказок (или рассказов) Попугая присутствует в «Хищной птице», а сказочный сюжет о спящей красавице очевиднейшим образом использован в одноименной новелле. Возникают и вполне оправданные ассоциации с сюжетными и композиционными решениями, предложенными в свое время другими авторами. Так, «Зеленые мысли» отчетливо перекликаются с «Цветением странной орхидеи» Г. Дж. Уэллса, а «Перестраховка» приводит на память классическую схему хрестоматийного рассказа О. Генри «Дары волхвов».

Что касается нечистой силы, то она выступает у Кольера в полном соответствии с амплуа, отведенным ей в фольклорной и литературной традиции: как враг рода человеческого, обманутый и посрамленный лукавым смертным («На полпути в ад», «Кино горит», «Дьявол, Джордж и Рози», «Когда падает звезда»), как коварный и красноречивый соблазнитель мефистофелевского толка («Правильный шаг»), как орудие высшей справедливости и воздаяния по заслугам («Придуманный мистер Вельзи»).

Древние пороки, однако, предстают в рассказах Кольера в одеждах вполне современных – и в переносном, и в прямом смысле: «Никогда еще желтый жилет не овладевал самыми потаенными мыслями Генри; никогда прежде не олицетворял он собой так явственно, как сегодня, независимость, положение в обществе, обеспеченную жизнь, умение нравиться» («Все отменяется»). Но и обряженные с иголочки, они под пером Кольера выглядят не привлекательней, чем в библейские времена, а то и еще уродливее, потому что измельчали. Соединение тупости, глупости, беспардонности и веры в собственную непогрешимость, известное под именем британского снобизма, явно не смотрится в сопоставлении с образцами ветхозаветной гордыни и взывает не столько к праведному пафосу изобличения, сколько к желанию изничтожить острым сатирическим пером, с чем Кольер справляется весьма успешно («Каната хватает»). А в одной из крайне малочисленных у него новелл с открытой политической тенденцией объектом сатиры становится качество, распространенное среди соотечественников писателя и заключающееся в несколько параноидальном стремлении объяснять собственные ошибки происками враждебных сил и «рукой Москвы» («Без посредства Голсуорси»).

Придерживаясь истины, Кольер показывает древние грехи зависти и вожделения трансформированными – в духе времени – в жадность к деньгам вообще, а к чужим – в особенности; она становится сущностью его персонажей и двигателем действия в таких рассказах, как «Бешеные деньги», «Перестраховка», «Другая американская трагедия», «Ночью все кошки черны», «Все отменяется», «Спящая красавица», «Зеленые мысли», «Карты правду говорят», «Чудеса натурализма». Лики жадности весьма разнообразны, но читатель не найдет среди них ни одного симпатичного; правда, столь же малоприятны у Кольера и облики всех остальных пороков в их «оцивилизованном» варианте.

Мишенью гротесков Кольера становятся не только современные нравы, но и социальные явления – замкнутый на себя мир кинобизнеса («Кино горит», «Все отменяется», «Гей О'Лири»), индустрия производства бестселлеров и литературных репутаций («Вариации на тему», «Творческое содружество»), самоновейшие помрачения разума типа возведенного в культ психоанализа («Толкование сновидения»). А коль скоро исконные глупости человеческого рода показаны автором в современном их бытовании, то и ведомство, в обязанности которого от сотворения мира входит насаждать пороки и глупости, одновременно их наказывая, тоже претерпевает существенную модернизацию. Фантазия Кольера по части выдумки непередаваемо комичных и в то же время логически обоснованных форм и признаков такой модернизации дьявольского промысла неисчерпаема и парадоксальна. Ее венец – концепция ада как претворенного в вечность образа существования мелкобуржуазного лондонского предместья («Дьявол, Джордж и Рози») или как безостановочно, без перерывов и выходных, работающего второразрядного танцевального зала («Правильный шаг»). Точность и расчетливая аккуратность в описаниях самых ничтожных мелочей свойственны Кольеру, бесстрастно ироничному создателю своей фантастической реальности, которую он выстраивает с учетом ее сказочных закономерностей и извращенной, однако на свой лад последовательной логики – именно ею определены, скажем, форма и направление зеленых (в буквальном значении) мыслей мистера Маннеринга из одноименной новеллы или поведение орангутана-литератора («Вариаций на тему»).

Выраженное фантастическое начало или, на худой конец, незначительное гротескное смещение действительности – а последнее показательно даже для бесспорно реалистических рассказов «Бешеные деньги», «На добрую память» или «Все отменяется» – служит у Кольера, помимо прочего, той же цели, достижению которой способствует и его отточенный, сдержанный, описательный, чуть-чуть манерный и окрашенный более или менее явной иронией стиль, – созданию дистанции между автором и читателем. Фантастика Кольера качественно иного порядка, чем, например, у Гоголя или Булгакова При всей невероятности, непостижимости ситуаций в повести «Нос» и романе «Мастер и Маргарита» фантастическое в них воспринимается как своеобразное продление реальности, ее дополнительная модификация. Читатель способен отожествить себя с персонажами Гоголя и Булгакова – не демонического ряда, конечно, а лицами реального плана. У Кольера такое отожествление невозможно: его интеллектуальные комедии нравов разыгрываются на замкнутой площадке сконструированной художественной действительности, где реальное, жизнеподобное и откровенно сказочное равно далеки от читателя.

Кольер строит свои новеллы как заведомые литературные опыты – не изображение жизни, но иронический, граничащий с сарказмом комментарий к несообразностям жизни, и от читателя он не ждет сопереживания изображенному здесь читатель призван правильно осмыслить рассказанное и извлечь из притчи надлежащий «урок». Этот подход, родственный брехтовскому принципу отчуждения, показателен для английского эстетизма рубежа веков; среди традиций, питавших творчество Кольера, ближайшим образом заявляет о себе традиция О. Уайльда, автора «Кентервильского привидения».

Учитывая огромную популярность в Советском Союзе наследия О. Уайльда, Э. По и О. Генри, остается пожалеть, что Джон Кольер приходит к русскому читателю с большим опозданием. Но период наибольшего увлечения Кольером в Англии и США пришелся на конец 30-х-40-е годы, время, когда советским людям было не до изящных умозрительных фантазий. Когда же во второй половине 50-х годов современная зарубежная литература вновь стала широко переводиться в Советском Союзе, Кольер у себя на родине как-то незаметно выпал из литературного обихода – как выпало его имя из престижного ежегодника «Кто есть кто»: в выпуске 1958 года статья о нем еще имелась, а в 1959 году ее уже не было. И даже смерть писателя, на которую откликнулся американский журнал «Тайм», британская «Тайме» обошла молчанием.

Писательская слава имеет свои приливы и отливы, но опыт показывает, что меткое и талантливое слово, однажды произнесенное в литературе, в ней остается и находит своего благодарного читателя. Рассказы Джона Кольера вошли в классический фонд британской новеллы XX века. Пришел черед их автору встретиться и со своим русским читателем.

В. Скороденко

 

НА ДНЕ БУТЫЛКИ

 

Фрэнклин Флетчер мечтал пожить красивой жизнью: тигровые шкуры, прекрасные женщины. Правда без шкур он, пожалуй, мог бы и обойтись. Но, увы, прекрасные женщины тоже были недосягаемы. И на службе, и в доме, где он снимал квартиру, все девушки напоминали ему то мышей, то котят или кошек и, как правило, не очень стремились соответствовать рекламным образцам. Другие никогда ему не встречались. В тридцать пять лет он покончил с бесплодными мечтаниями и решил, что пора поискать утешение в хобби, в этом жалком подобии счастья.

Он с хищным видом слонялся по глухим закоулкам, высматривая в витринах у старьевщиков и антикваров, что бы ему, черт возьми, эдакое поколлекционировать. На одной захудалой улочке он набрел на невзрачный магазинчик, в чьей пыльной витрине одиноко красовалась бутыль с великолепной моделью парусника внутри. Было в этом паруснике нечто родственное самому Фрэнклину, и ему захотелось узнать, сколько эта бутыль стоит.

Магазинчик показался ему тесным и голым. Вдоль стен ютились несколько обшарпанных полок, сплошь уставленных бутылками самой разной формы и величины, внутри которых можно было разглядеть множество вещиц, интересных лишь тем, что их упрятали в эти бутылки. Пока Фрэнклин их изучал, отворилась боковая дверца, и, шаркая, вышел хозяин, морщинистый старичок в старомодной шляпе. Появление покупателя, похоже, удивило его и обрадовало. Он показал Фрэнку несколько букетов, райских птиц, панораму Геттиебергской битвы, миниатюрные японские садики, даже высохшую человеческую голову-все, все в бутылках.

– А что на той дальней полке? – спросил Фрэнк.

– Так, кое-какие безделицы. К обитателям тех бутылок принято относиться весьма скептически. Но мне они нравятся.

Он извлек несколько из пыльного полумрака. В первой оказалась дохлая муха, в других не то конские волосы, не то соломенные стебли, а в прочих и вовсе ни на что не похожие клочья.

– Милости прошу, – предложил старик, – на любой вкус джинны, духи, сивиллы, демоны и тому подобное. Полагаю, многих из них упрятать в бутылку куда труднее, чем ваш парусник.

– Но позвольте! Джинны в Нью-Йорке… – перебил его Фрэнк.

– Именно. Именно здесь можно обнаружить бутылки с самыми незаурядными джиннами. Минуточку терпения. Пробка очень тугая…

– Тут что, действительно один из… этих? – осторожно спросил Фрэнк. – Вы хотите выпустить его?

– А почему бы нет? – сказал старик и, оставив в покое пробку, перенес бутыль ближе к свету. – Ну да, один из «этих»… Силы небесные! Гм, «почему бы нет»! Глаза у меня совсем уже не видят. Ведь чуть не откупорил. Здесь обитает пренеприятнейший субъект, да-да! Надо же! Как хорошо, что я не сумел вытащить пробку. Поставим его обратно. Так, в нижнем углу справа. Не забыть бы сделать наклейку с надписью. Ну, а этот образчик уже не так опасен.

– И что там? – спросил Фрэнк.

– По моим данным, самая прекрасная девушка в мире, – ответил старик, – не знаю, насколько это вас заинтересует. Сам я ни разу не выпускал ее из бутылки. Давайте поищем что-нибудь более привлекательное.

– Почему же, с научной точки зрения, довольно любопытно… – попробовал возразить Фрэнк.

– Наука наукой, а что вы на это скажете? – Старик вытащил пузырек с крохотным, напоминающим насекомое существом, почти незаметным под слоем пыли. – Послушайте.

Фрэнк приложил пузырек к уху. Кто-то слабеньким голоском шептал: «Луизианец-Саратога, четыре-пятнадцать. Луизианец-Саратога, четыре-пятнадцать», – без конца повторяя всего четыре слова.

– Боже, что это?

– Кумекая Сивилла собственной персоной… Редчайший экземпляр. Слышите, теперь она предсказывает результаты скачек.

– Действительно, редчайший, – согласился Фрэнк. – И все же хотелось бы взглянуть на ту, которую вы отложили. Преклоняюсь перед красотой.

– И в душе художник, я? – улыбнулся старик. – В таком случае вам просто нужно подобрать себе надежный, умелый, способный выполнить любое ваше приказание экземпляр. Уж поверьте. Ну вот, например, этот. Рекомендую, не раз его испытывал. Очень хорош. Обслужит по первому разряду.

– Если так, почему же у вас нет дворца, тигровых шкур и прочего, чем в таких случаях обычно обзаводятся?

– Все это у меня уже было. Он устроил. Кстати, с этой бутылки и началась моя коллекция. Все, что здесь собрано, тоже он достал. Сначала я потребовал себе дворец, с картинами, мрамором, рабами и с упомянутыми вами тигровыми шкурами. А потом приказал на одну из шкур уложить Клеопатру.

– Ну и что вы о ней скажете? – взволнованно спросил Фрэнк.

– Для человека разбирающегося очень недурна, – ответил старик. – Мне все это очень скоро надоело. И я подумал: «Мне бы магазинчик, буду себе торговать бутылками со всякой всячиной». Попросил своего малого. Он мне и Сивиллу добыл, и того чуть было не выпущенного нами свирепого дружка. Все остальное тоже он.

– Значит, он в этой бутылке? – спросил Фрэнк.

– В этой, в этой. Послушайте сами.

Фрэнк приложил ухо к стеклу. Надрывающий душу голос молил: «Выпустите меня. Умоляю. Выпустите меня, пожалуйста. Исполню любое ваше желание. Только выпустите. Я не причиню вам зла. Ну выпустите. Хоть ненадолго. Выпустите меня. Исполню любое ваше желание. Ну, пожалуйста…". Фрэнк взглянул на старика.

– Надо же, он действительно здесь, в бутылке.

– Разумеется, здесь, – обиженно сказал старик. – Не стану же я предлагать вам пустую бутылку. За кого вы меня принимаете, молодой человек? По правде говоря, мне не хочется с ним расставаться, я к нему привязан, но вы все же мой первый покупатель, я столько лет ждал.

Фрэнк снова поднес к уху бутылку: «Выпустите меня. Выпустите. Ну, пожалуйста. Испо… "– Боже! – вырвалось у Фрэнка. – И он все время так?

– Наверное. Признаться, я редко его слушаю. Предпочитаю радио.

– Похоже, бедняге там несладко, – с сочувствием заметил Фрэнк.

– Возможно. Кажется, они не любят свои бутылки. А мне бутылки очень нравятся. Есть в них некая притягательность. Помнится, я как-то…

Но тут Фрэнк его перебил: – Скажите, он действительно неопасен?

– Помилуйте, совершенно безвреден. Некоторые считают их коварными, – дескать, сказывается восточная кровь, и вообще – никогда не замечал за ним ничего подобного. Я часто его выпускал; он все как просишь выполнит-и опять в бутылку. Должен сказать, это настоящий профессионал.

– Неужели может выполнить любое желание?

– Любое.

– И сколько вы за него возьмете? – спросил Фрэнк.

– Ну, не знаю. Миллионов десять.

– Ого! Я не миллионер. Но если он действительно так хорош, не уступите ли вы его в рассрочку?

– Не волнуйтесь. Хватит и пяти долларов. У меня действительно есть все, что я хотел иметь. Вам завернуть?

Фрэнк отсчитал пять долларов и поспешил домой, изо всех сил стараясь не разбить драгоценную ношу. Войдя в комнату, он тут же вытащил пробку. Из бутылки вырвалась мощная струя прогорклого дыма, который мгновенно сгустился, превратившись в увесистого, шести с лишним футов великана типично восточной наружности, со свисающими складками жира, крючковатым носом, с мощным двойным подбородком и свирепо поблескивающими белками глаз – вылитый кинорежиссер, только покрупней калибром.

Фрэнк, не сразу сообразив, что бы такое попросить, приказал принести шашлык, кебаб и рахат-лукум. Через секунду все было перед ним.

Оправившись от изумления, Фрэнк отметил, что принесенные кушанья отменного качества и к тому же искусно разложены на золотых, отполированных до зеркального блеска блюдах с тончайшей гравировкой. Судя по всему, он действительно получил первоклассного слугу. Фрэнк ликовал, но виду не показывал.

– Золотые блюда превосходны, – небрежно обронил он. – А теперь приступим к делам более важным. Мне необходим дворец.

– Слушаю и повинуюсь, – почтительно вымолвил смуглый великан.

– Солидный, построенный с соответствующим размахом, в удобном месте, с соответствующей мебелью, соответствующими картинами, мраморными статуями, драпировками и прочими соответствующими вещами. Побольше тигровых шкур. У меня к ним слабость.

– Все будет исполнено, господин.

– Вообще я в душе художник, – пояснил Фрэнк. – Твой прежний хозяин это сразу понял. Так вот, из любви к искусству я вынужден потребовать, чтобы на каждой из шкур лежало по молодой женщине. Они могут быть блондинками, брюнетками, пышными как Юнона и миниатюрными, томными и живыми, всякими – но обязательно красивыми. И не стоит их одевать. Не выношу одежду, это такая пошлость. Ну что, справишься?

– Справлюсь, господин.

– Я жду, действуй.

– Покорнейше прошу вас на минутку закрыть глаза, когда вы их откроете, обнаружите все, что только что перечислили.

– Ладно, – согласился Фрэнки добавил: – Только без шуточек у меня.

Итак, он закрыл глаза. Со всех сторон доносилось приятное, с легким присвистом жужжание. Отсчитав ровно минуту, Фрэнк открыл глаза и огляделся. Над ним и впрямь возвышались своды дивного дворца, укомплектованного полным набором колонн, статуй, картин и прочего доступного лишь воображению великолепия, к тому же его взгляд то и дело упирался в тигровые шкуры, на которых возлежали ослепительные юные красавицы в первозданном, не опошленном одеждами виде.

Трудно передать восторг, охвативший Фрэнка. Он будто пчелка, ненароком залетевшая в цветочный магазин, перепархивал от одной тигровой шкуры к другой. И всюду его встречали чарующей улыбкой, и каждый взгляд манил смелым или тайным призывом. Здесь легкая краска смущения и потупленные глаза, а чуть поодаль жаркий румянец страсти. Вот плечо, оживший мрамор. А вот призывающие к объятью руки, но какие! Кто-то пытается не выдать чувства, напрасные старанья. Кто-то откровенно радуется его любви.

– Я прекрасно провел время, – признался Фрэнксвоему джинну час спустя. – Лучше просто некуда.

– В таком случае осмелюсь попросить вас об одной милости, – сказал великан, занятый в этот момент приготовлением собственного ужина. – Назначьте меня дворецкими главным распорядителем развлечений, избавьте меня от моей мерзкой бутылки.

– Что ж, я не против, – великодушно согласился Фрэнк. – Ты так хлопотал, старался, у меня язык не повернется, чтобы приказать тебе убраться обратно в бутылку. Изволь, дворецким так дворецким, только уговор – без стука ко мне не входить, сам понимаешь. И еще – никаких шуточек.

Расплывшись в подобострастной улыбке, джинн исчез, а Фрэнк устремился к своему гарему, где и провел вечер с не меньшей приятностью, чем вышеупомянутый час.

В чудных наслаждениях мелькали неделя за неделей, но постепенно Фрэнк сделался чуть blase Пресыщенный (фр.), начал привередничать (от этого его не спас бы и лучший из лучших джиннов), все чаще находил поводы для недовольства.

– Слов нет, они необыкновенно милы, – однажды заявил он своему дворецкому, – особенно для того, кто действительно умеет ценить такую прелесть, но, видимо, все же далеки от совершенства, иначе бы они мне не надоели. Да, я ценю красоту, но истинную; мне нужна бесспорно прекрасная женщина. Забирай своих красавиц. Вместе с тигровыми шкурами. Оставь мне только одну шкуру.

– Слушаю и повинуюсь, – сказал джинн. – Готово.

– И на эту шкуру помести саму Клеопатру. Не успел он моргнуть, перед нам очутилась Клеопатра, и надо признаться, она была просто великолепна.

– Здравствуйте! – сказала царица. – Это я, и опять на какой-то тигровой шкуре!

– Опять! – изумленно воскликнул Фрэнк, тут же вспомнив старика из магазина. – Можешь ее унести. Елену Прекрасную, пожалуйста.

Через миг Елена Прекрасная была ему доставлена.

– Здравствуйте! – сказала Елена. – Это я, и опять на какой-то тигровой шкуре!

– Опять! – снова воскликнул Фрэнк. – Проклятый старикашка! И эту забирай. Королеву Гвиневеру.

Супруга короля Артура слово в слово повторила реплики своих предшественниц; то же самое Фрэнк услышал от мадам Помпадур, леди Гамильтон и прочих прославленных красавиц, которых ему удалось вспомнить.

– Теперь мне понятно, почему у этой старой развалины такой жалкий вид! Старый греховодник! Загубил мне все удовольствие! Ну да, я ревнив; кому охота быть вторым после какого-то старикашки. Где же мне отыскать существо, достойное объятий ценителя совершенной красоты?

– Если вы удостоите вниманием вашего покорного слугу, – отозвался джинн, – то я напомню вам об одной бутылочке, той самой, которую мой прежний хозяин ни разу не откупоривал, ибо я принес ее, когда подобные вещи потеряли для него всякую прелесть. А ведь считается, что в этой бутылке спрятана прекраснейшая из всех земных красавиц.

– Да, да, припоминаю, – оживился Фрэнк. – Сейчас же принеси мне эту бутылку.

Через несколько секунд бутылка стояла перед ним.

– Отпускаю тебя до вечера, – сказал Фрэнк своему дворецкому.

– Благодарю, мой господин. Я тогда слетаю в Аравию, навещу свое семейство, давненько их не видел. – И он с поклоном растворился в воздухе. А Фрэнк принялся сосредоточенно откупоривать бутылку, что почти сразу ему удалось.

Перед ним предстала девушка невероятной красоты. Все его предыдущие именитые гостьи выглядели бы рядом с ней сущими ведьмами.

– Где я? – изумленно промолвила красавица. – Что это за чудный дворец? Почему подо мной расстелена тигровая шкура? И кто этот юный прекрасный принц?

– Да ведь это я, – в восторге завопил Фрэнк, – я! День промелькнул как одно райское мгновение. Фрэнк и не заметил, как снова появился джинн, нагруженный провиантом для ужина. Конечно же, Фрэнк собирался разделить трапезу со своей чаровницей, благодаря которой он узнал истинную любовь. Даже джинн при виде такой красоты закатил свои свирепые глазищи.

Во время ужина взбудораженный любовью Фрэнк внезапно вскочил и помчался в сад: сорвать для любимой розу. И тогда джинн подошел к гостье, вроде бы долить в ее бокал вина, и зашептал ей в самое ухо: «Не знаю, помнишь ли ты меня. Я из соседней бутылки. Как часто я любовался тобой сквозь стекло».

– О да, я хорошо вас помню. Тут вернулся Фрэнк. Джинн поспешно умолк и старательно напряг литые мышцы, демонстрируя красу и мощь смуглого торса.

– Не бойся, милая. Это всего-навсего джинн. Не обращай на него внимания. Скажи, ты действительно меня любишь?

– Ну конечно, – сказала красавица.

– Нет, ты скажи, что любишь. Почему ты не ответила мне «люблю»?

– Я так и сказала. Ну конечно. Как ты просил. Столь неопределенный ответ, словно туча, омрачил все его счастье. Закравшиеся в душу сомнения безжалостно отравляли минуты упоительного блаженства.

– О чем ты думаешь? – спрашивал Фрэнк.

– Так, ни о чем, – следовал ответ.

– Так-таки ни о чем? – не отступался Фрэнк, и начиналась очередная ссора.

Раза два он даже прогонял ее в бутылку. И она подчинялась, с загадочно-мстительной улыбкой.

– Почему она так улыбается? – спросил он у джинна, которому как-то рассказал о своих мучениях.

– Кто ее знает, может, у нее там любовник.

– Ты шутишь! – воскликнул Фрэнк, холодея от ужаса.

– Да, просто диву даешься, насколько просторными бывают некоторые бутылки, – сказал джинн.

– Выходи! – тут же заорал. Фрэнк. – Кому сказано, выходи!

Его возлюбленная послушно выбралась наружу.

– Есть там кто-нибудь, кроме тебя?

– А что, такое бывает? – спросила она с плохо разыгранным удивлением.

– Отвечай на мой вопрос, – требовал Фрэнк. – Отвечай: да или нет.

– Да или нет, – повторила она, доведя его до полного бешенства.

– Ах ты потаскушка, лживая, лицемерная потаскушка! – крикнул Фрэнк. – Сейчас я сам туда влезу. И если кого-нибудь найду, моли Бога за себя и за него.

С этими словами он невероятным усилием воли протиснулся в узкое горлышко и внимательно изучил каждый сантиметр: никого не было. И вдруг сверху донесся непонятный звук. Он поднял голову и увидел, как в горлышко ввинчивается пробка.

– Что вы делаете? – закричал Фрэнк. – Закупориваем бутылку, – ответил его джинн.

Фрэнк разразился проклятьями, потом перешел на просьбы и в конце концов на униженные мольбы.

– Выпустите меня, – упрашивал он. – Выпустите меня, пожалуйста. Исполню любое ваше желание. Только выпустите меня.

Однако у джинна нашлись другие неотложные дела. В чем Фрэнк тут же убедился, имея горькую возможность наблюдать за ретивым их выполнением сквозь прозрачные стены своей тюрьмы.

На следующий день его бутыль схватили, со свистом домчали до знакомого грязного магазинчика и запихнули на полку с остальными, мало чем отличающимися бутылками.

Там он и пробыл целую вечность, погребенный под толстым слоем пыли и обессилевший от ярости, которая охватывала его при мысли о том, чем занимаются его вероломная возлюбленная и джинн в его же собственном чудном дворце.

Однажды в магазинчик забрели моряки, и, узнав, что в бутылке Фрэнка находится прекраснейшая в мире девушка, они скинулись всей командой и выкупили ее. Откупорив бутыль уже в открытом море и обнаружив там всего лишь бедолагу Фрэнка, матросы были разочарованы неописуемо и тут же весьма грубо им воспользовались.

 

НИЧЕГО, КРОМЕ ХОРОШЕГО

 

Доктор Рэнкин был крупным мосластым мужчиной, из тех, на ком даже новенький костюм кажется старомодным, – так выглядят костюмы на фотографиях двадцатилетней давности. Это объяснялось тем, что туловище у него было широким и плоским, будто составленным из упаковочных коробок. Лицо со взглядом деревянной статуи тоже было словно из-под топора; волосы, не ведавшие расчески, походили на парик. Огромные ручищи отнюдь не были изящными, такие записываются в плюс доктору небольшого провинциального городка, где жители и поныне сохранили типичную для селян склонность к парадоксам, полагая: чем больше твои лапы схожи с обезьяньими, тем легче тебе сделать какую-нибудь тонкую работу, например, удалить миндалины.

Доктор Рэнкин как раз и был прекрасной иллюстрацией данной теории. Скажем, в это конкретное ясное утро он просто цементировал большой кусок пола в погребе – не бог весть какая ювелирная работа, – но его огромные неизящные ручищи трудились размеренно и неторопливо, и было ясно: они никогда не оставят в теле пациентов тампон, а шрам на теле никогда не будет уродливым.

Доктор оглядел дело рук своих со всех сторон. Что-то подровнял тут, что-то пригладил здесь и, наконец, убедился, что заплата сработана на совесть, профессионал не сделает лучше. Он подмел остатки осыпавшейся земли, бросил в огонь. Уже хотел убрать инструмент, но еще раз прошелся по поверхности рукой мастера, то бишь мастерком, и заплатка стала совершенно заподлицо с остальным полом. В эту минуту высшей сосредоточенности хлопнула дверь веранды – будто выстрелила маленькая пушка, – доктор Рэнкин, вполне понятно, подскочил как ужаленный.

Он нахмурил брови, навострил уши. Две пары тяжелых ног затопали по вибрирующему полу веранды. Открылась дверь в дом, и посетители вошли в холл, с которым погреб был связан напрямую одним лестничным пролетом, к тому же весьма коротким. Он услышал посвистывание, потом Бак и Бад закричали: – Док! Эй, док! Клюет!

То ли доктор не был в тот день расположен к рыбалке, то ли, как свойственно людям крупным и грузным, от неожиданного испуга у него начисто пропала жажда общения, то ли ему просто хотелось спокойно довершить работу и посвятить себя делам более важным, нежели рыбалка, – так или иначе, на призывный клич друзей он не отозвался. Вместо этого он весь превратился в слух – друзья еще немного покричали, потом, естественно, оставили это занятие и перешли на диалог – в голосах зазвучали раздраженные и удивленные нотки.

– Наверное, куда-то смылся.

– Оставим записку – мы у ручья, приходи.

– Можно сказать Айрин.

– Но ее тоже нет. Уж она-то куда подевалась?

– По идее, должна быть дома.

– По идее! До чего ты, Бад, наблюдательный. Посмотри на этот стол. Столько пыли, что расписаться можно…

– Т-с-с! Смотри!

Видимо, последний из говорящих заметил, что дверь в погреб приоткрыта и внизу горит свет. В следующую секунду дверь широко распахнулась, и Бад с Баком глянули вниз.

– Док! Вон ты где!

– Ты что, не слышал, как мы тут глотки драли? Подслушанное не сильно обрадовало доктора, тем не менее он улыбнулся своей деревянной улыбкой, глядя, как его друзья спускаются по ступенькам.

– А я еще подумал – неужели кто-то пришел, – сказал он.

– Да мы орали как резаные, – возмутился Бак. – Думали, никого дома нет. uде Айрин?

– В гостях, – ответил доктор. – В гости уехала.

– Эй, а это что? – спросил Бад. – Чем ты тут занимаешься? Закапываешь одного из своих пациентов?

– Вода через пол сочится, – объяснил доктор. – Наверное, какой-нибудь ключ забил неподалеку.

– Не может быть! – воскликнул Бад, в котором тут же проснулся агент по продаже недвижимости с его высокоэтическими принципами. – Док, между прочим, этот дом тебе продал я. Не хочешь ли ты сказать, что я подсунул тебе рухлядь, из-под которой бьет источник?

– Вода была, это факт, – буркнул доктор.

– Док, можешь посмотреть на геологическую карту местности в клубе «Кивание». Лучшей подпочвы нет во всем городе.

– Похоже, он продал тебе товар с гнильцой, – вставил Бак, ухмыляясь.

– Ни в коем случае! – вскричал Бад. – Ты вспомни. Когда док сюда приехал, он в недвижимости ни черта не смыслил. Факт, разве нет? Тыкался, как слепой котенок!

– А какой драндулет он купил у Теда Уэббера! – заметил Бак.

– Он бы и дом Джессопа купил, если бы я ему позволил, – сказал Бад. – Но я не из тех, кто втирает очки клиенту.

– Даже последнему лопоухому обормоту-горожанину, – уточнил Бак. – Кто другой обязательно его надул бы, – продолжал Бад. – Может, кто-то и надул. Только не я. Я рекомендовал им этот дом. Он и Айрин въехали сюда сразу, как только поженились. Разве я стал бы селить дока в рухлядь, у которой под фундаментом бьет ключ?

– Ладно тебе, – отмахнулся доктор, придя в смущение от такой совестливости. – Наверное, сильные дожди прошли, вот и все.

– Ух ты! – воскликнул Бак, глядя на вымазанный конец кирки. – Глубоко копнул! До глины добрался?

– До глины четыре фута, – сказал Бад.

– Восемнадцать дюймов не хочешь? – спросил доктор.

– Четыре фута, – повторил Бад. – Могу показать карту.

– Ладно. Хватит спорить, – остановил их Бак. – Так что, док? Как насчет порыбачить, а? Клев нынче что надо.

– Не могу, ребята, – сказал доктор. – К больным надо идти.

– Э-э, док, живи и жить давай другим, – процитировал Бад. – Пусть отдохнут от твоего лечения, глядишь, выздоровеют. Или ты весь город решил уморить?

Всякий раз, когда на свет божий извлекалась эта шутка, доктор опускал глаза долу и с улыбкой бурчал себе под нос: – Извините, братцы, но не могу.

– Ну, что ж, – с разочарованием в голосе проговорил Бад. – Коли так, мы, пожалуй, пойдем. Как Айрин?

– Айрин? – переспросил доктор. – Лучше не бывает. Уехала в гости. В Олбени. Поездом, в одиннадцать часов.

– В одиннадцать часов? – повторил Бак. – В Олбени?

– Я сказал Олбени? – удивился доктор. – Я имел в виду Уотертаун.

– У нее там друзья? – спросил Бак.

– Миссис Слейтер, – ответил доктор. – Мистер и миссис Слейтер. Айрин девчонкой жила с ними по соседству, на Сикамор-стрит.

– Слейтер? – теперь удивился Бад. – По соседству с Айрин? В Уотертауне таких нет.

– Что значит «нет»? – возмутился доктор. – Айрин мне вчера весь вечер только про них и говорила. Получила от них письмо. Вроде бы эта миссис Слейтер ухаживала за Айрин, когда ее матушку положили в больницу.

– А я говорю «нет», – стоял на своем Бад.

– Ну, так она мне сказала, – заявил доктор. – Конечно, с тех пор много лет прошло.

– Послушай, док, – сказал Бак. – Мы с Бадом там выросли. Родственников Айрин знаем всю свою жизнь. Бывало, из их дома просто не вылезали. Так вот, никаких Слейтеров по соседству никогда не было.

– Может, эта женщина снова вышла замуж, – предположил доктор. – А раньше жила под другой фамилией.

Бад покачал головой.

– Когда Айрин ушла на станцию? – спросил Бак.

– С четверть часа, – ответил доктор.

– Ты ее не подвез? – спросил Бак.

– Она захотела прогуляться, – сказал доктор.

– Мы шли со стороны Мейн-стрит, – сообщил Бак. – И с ней не встретились.

– Может, она пошла через пастбище, – предположил доктор.

– Ну, это все ноги собьешь, да еще с чемоданом, – усомнился Бак.

– У нее небольшая сумка с одежонкой, вот и все, – уточнил доктор.

Бад продолжал качать головой.

Бак посмотрел на Бада, потом на кирку, на свежий, еще не застывший цемент.

– Боже правый! – воскликнул он.

– Господи, док! – поразился Бад. – Чтобы ты пошел на такое?

– Что вы несете, черт вас дери, шуты безмозглые! – взъярился доктор. – Вы на что намекаете?

– Источник! – пробурчал Бад. – Как это я сразу не понял, что источником тут и не пахнет.

Доктор взглянул на цементную заплату, на кирку, на вытянувшиеся лица друзей. Его собственное лицо побагровело.

– Уж не спятил ли я? – вопросил он. – Или это спятили вы? Вы намекаете на то, что я… что я Айрин… мою жену… так, ну ладно! Идите отсюда! Да, идите и зовите шерифа. Скажите, пусть явится сюда и начнет копать. Давайте, шагом марш!

Бад и Бак переглянулись, переступили с ноги на ногу и снова застыли.

– Идите, идите, – настаивал доктор.

– Прямо не знаю, – вымолвил Бад.

– Ну, вообще-то побудительные мотивы у него были, – заметил Бак.

– Бог свидетель, – согласился Бад.

– Бог свидетель, – подтвердил Бак. – И ты свидетель. И я. И весь город. Только докажи это суду присяжных.

Доктор приложил руку к голове.

– Что такое? – воскликнул он. – Это еще что? Куда вы клоните? На что намекаете?

– Вот тебе и на, оказались на месте преступления! – задумчиво произнес Бак. – Сам видишь, док, как вышло. Тут надо как следует мозгами пошевелить. Мы ведь с тобой давние дружки. Кореша, можно сказать.

– Кореша-то кореша, но подумать надо, – подхватил Бад. – Дело ведь серьезное. Да, были побудительные мотивы, но закон есть закон. И по закону могут привлечь за соучастие.

– Ты что-то сказал про побудительные мотивы, – непонимающе произнес доктор.

– Сказал, – согласился Бак. – И ты – наш друг. Если считать, что у тебя смягчающие вину обстоятельства…

– Надо тебя как-то выручать, – сказал Бад.

– Смягчающие вину обстоятельства? – переспросил доктор.

– Раньше или позже, кто-нибудь все равно бы тебя просветил, – заверил его Бак.

– Могли просветить и мы, – признал Бад. – Только… Знаешь, думали, а за каким чертом?

– Могли, – подтвердил Бак. – И едва не просветили. Пять лет назад. Когда ты на ней еще не женился. И полгода не прошло, как ты здесь поселился, но мы как-то к тебе прониклись. Думали, надо бы тебе намекнуть. Говорили между собой об этом. Помнишь, Бад?

Бад кивнул.

– Вот ведь как бывает, – сказал он. – Насчет дома Джессопа я тебе сразу все выложил на тарелочке, все как есть. Ни за что бы не позволил, док, чтобы ты его купил. Ну, а женитьба-это штука деликатная. Могли сказать, да не сказали… – Да, тут мы виноваты, – откликнулся Бак.

– Мне уже пятьдесят, – сказал доктор. – Наверное, для Айрин я староват.

– Да будь тебе хоть двадцать один, будь ты хоть Джонни Вейсмюллер Вейсмюллер Джонни – прославленный исполнитель роли Тарзана. (Здесь и далее примеч. переводчиков.), ни черта бы не изменилось, – уверил его Бак.

– Я знаю, многие считают, что идеальной женой ее не назовешь, – сказал доктор. – Может, так оно в есть. Она молода. Полна жизни.

– Да перестань ты! – резко бросил Бак, глядя на сырой цемент. – Ради бога, док, перестань. Доктор провел рукой по лицу.

– Не всем нужно одно и то же, – сказал он. – Я суховат. Про меня не скажешь, что у меня душа нараспашку. А Айрин – она человек живой, общительный.

– Это точно, – согласился Бак.

– А хозяйка из нее никудышная, – продолжал доктор. – Сам знаю. Но ведь мужчине не только это требуется. Она умеет наслаждаться жизнью.

– Угу, – поддакнул Бак. – Что было, то было.

– Это меня в ней и привлекает, – пояснил доктор. – Потому что самому мне этого не дано. Ну, хорошо, нельзя сказать, что она очень умна. Пусть даже она дурочка. Мне все равно. Пусть лентяйка. Пусть она неорганизованная, у нее семь пятниц на неделе – пусть! Я сам организован так, что дальше некуда. Зато она умеет наслаждаться жизнью. И это прекрасно. Значит, она сохранила детскую наивность.

– Да. Если бы это было все, – сказал Бак.

– Но, – продолжал доктор, выкатывая на него глаза, – тебе, похоже, известно что-то еще.

– Это известно всем, – уточнил Бак.

– Скромный, приличный человек приезжает сюда и берет в жены местную потаскушку, – с горечью произнес Бад. – И никто ему ни слова. Все просто наблюдают.

– И посмеиваются, – добавил Бак. – А мы с тобой, Бад, вместе с остальными.

– Мы ей сказали, чтобы наперед поостереглась, – вспомнил Бад. – Мы ее предупредили.

– Кто ее только не предупреждал, – сказал Бак. – Но потом всем опостылело. Когда дело дошло дошоферни…

– Но мы, док, мы никогда, – взволнованно доложил Бак. – Особенно после твоего приезда.

– Город будет за тебя, – заверил Бак.

– Толку от этого, если судить будут в суде графства, – заметил Бад.

– Господи! – внезапно воскликнул доктор. – Что же мне делать? Что же мне делать?

– Давай как-нибудь ты, Бад, – сказал Бак. – У меня звонить в полицию рука не поднимется.

– Спокойно, док, – заговорил Бад. – Не убивайся. Слушай, Бак. Когда мы сюда вошли, на улице никого не было, верно?

– Вроде никого, – подтвердил Бак. – Но что мы в погреб спустились, этого точно никто не видел.

– Значит, в погреб мы не спускались, – подытожил Бад, подчеркнуто обращаясь к доктору. – Ты понял, док? Мы покричали наверху, покрутились в доме минуту-другую и убрались восвояси. А в погреб не спускались.

– Если бы это было так, – с тяжелым сердцем выдавил из себя доктор.

– Ты просто скажешь, что Айрин пошла прогуляться и так и не вернулась, – поучал Бак. – А мы с Бадом поклянемся, что видели, как она ехала из города с каким-то типом… ну, допустим, в «бьюике». Все поверят, не сомневайся. Мы это провернем. Только попозже. А сейчас нам надо смываться.

– Главное, ты запомни. Стой на своем. Мы сюда не спускались и вообще тебя сегодня не видели, – повторил Бад. – Пока!

Бак и Бад поднялись по ступенькам, осторожничая сверх всякой меры.

– Ты лучше эту… эту штуку прикрой, – посоветовал Бак на прощанье, полу обернувшись.

Оставшись один, доктор сел на пустой ящик и обхватил голову руками. Он так и сидел в этой позе, когда дверь веранды снова хлопнула. На сей раз он не вздрогнул. Просто стал вслушиваться. Открылась и закрылась дверь в дом. Женский голос прокричал: – Э-гей! Э-гей! Я вернулась. Доктор медленно поднялся.

– Я внизу, Айрин! – откликнулся он. Дверь в погреб отворилась. У основания ступеней стояла молодая женщина.

– Представляешь! – воскликнула она. – Опоздала на этот дурацкий поезд.

– О-о! – понимающе воскликнул доктор. – Назад шла через поле?

– Ну да, как последняя дура, – посетовала жена. – Надо было голоснуть и перехватить поезд через две-три остановки. Да мне сразу это в голову не пришло. В общем, зря только ноги била. А вот если бы ты меня сразу подбросил до станции, я бы поспела.

– Возможно, – не стал спорить доктор. – Ты на обратном пути никого не встретила?

– Ни единого человечка, – ответила она. – А ты свое месиво месить кончил?

– Боюсь, все придется переделать, – высказал опасение доктор. – Спускайся сюда, дорогая, посмотришь сама.

 

ВЕЧЕРНИЙ ЦВЕТОК

 

Обнаружено в блокноте, который за 25 центов приобрела в универмаге «Брейсис» мисс Сэди Бродрибб.

21 МАРТА. Сегодня я принял решение. Раз и навсегда поворачиваюсь спиной к миру буржуазии, который ни в грош не ставит поэта. Ухожу прочь, рву связи, сжигаю мосты…

И вот свершилось! Я свободен! Свободен, как пылинка, что пляшет в луче солнечного света! Свободен, как комнатная муха, что путешествует первым классом на громадном океанском лайнере! Свободен, как мои стихи! Свободен, как пища, которую буду вкушать, как бумага, на которой пишу, как отороченные овечьей шерстью удобные шлепанцы, которые я буду носить.

Еще утром у меня только и было денег, что на трамвайный билет. А сейчас я здесь, ступаю по этому бархату. Вы, конечно, сгораете от желания узнать, где же он, этот рай; наладить сюда поездки, все здесь испоганить, прислать сюда своих родных и близких, а то выбраться и самим. Впрочем, этот дневник едва ли попадет вам в руки раньше, чем я отдам концы. Так что могу и рассказать.

Я нахожусь в гигантском универмаге «Брейсис» и счастлив так, как бывает счастлива мышь, что забралась в самую середину огромной головки сыра. Я счастлив-и мир больше ничего обо мне не услышит.

Весело, весело заживу я теперь, ничего мне не страшно позади свернутых в рулоны ковров, которые окружают меня почти глухой стеной, этот потаенный уголок я намерен выстлать стегаными пуховыми одеялами, покрывалами из ангоры и роскошными темно-синими подушками. Гнездышко будет укромнее некуда.

Я проник в это святилище сегодня, ближе к вечеру, и вскоре услышал, что шаги вокруг стали стихать– пришло время закрывать магазин. Теперь моя задача предельно проста – увернуться от бдительного ока ночного сторожа. Уворачиваться – это мы, поэты, умеем.

Я уже провел свою первую мышиную разведку. Тихонько, на цыпочках, пробрался до отдела канцтоваров и, соблюдая меры предосторожности, метнулся назад, прихватив с собой лишь вот эти письменные принадлежности, предметы первой необходимости для поэта. Сейчас я их отложу и отправлюсь в поход за другими вещами, насущно необходимыми: пища, вино, мягкая кушетка, ладно скроенная домашняя куртка. Эта келья будит в моей душе нужные струны. Здесь я буду писать.

НА ДРУГОЙ ДЕНЬ, РАННЕЕ УТРО. Наверное, нет в мире человека, который испытал бы столь сильные, столь противоречивые чувства, какие выпали на мою долю вчера вечером. В это невозможно поверить. И все же… Как интересна становится жизнь, когда события принимают подобный оборот!

Как и намеревался, я выполз из своего убежища и застал невиданную дотоле картину: свет и тьма соперничали за право владения этим большущим магазином. Центральный лестничный пролет был наполовину освещен; ярко-лилово, будто на гравюрах Пиранези Пиранези Джиованни – итальянский гравер XVIII в. , в переменчивой игре света и тени нависали круговые галереи. Изящная паутина лестниц, летучие стрелки перекидных мостов – реальность граничила со сказкой. Шелка и бархат излучали мерцание, какое исходит от привидений, полуобнаженные манекены жеманно улыбались и простирали руки в обезлюдевший воздух. Никаких признаков жизни, лишь холодно поблескивают кольца, клипсы и браслеты.

Я полз вдоль поперечных проходов, совершенно объятых тьмой, и ощущал себя мыслью, которая бродит по мозговым извилинам спящей кордебалетки, мечтающей выбиться в солистки. Разумеется, мозг у нее куда меньше, чем универмаг «Брейсис». К тому же в универмаге сейчас, в отличие от ее мозга, нет мужчин.

Ни одного – кроме ночного сторожа. Я совершенно о нем забыл. Прокравшись через открытое пространство антресольного этажа и обняв стойку, на которой висели греющие душу и тело пледы, я услышал равномерный гулкий стук – так могло стучать и мое собственное сердце. Но тут мне со всей очевидностью открылось – стук идет извне. Это были шаги, и звучали они всего в нескольких футах от меня. В мгновение ока я схватил пышную накидку, замотался в нее и застыл, выбросив одну руку, подобно Кармен, исполненной глубочайшего презрения.

Мне повезло. Он прошел мимо, позвякивая своим нехитрым снаряжением на цепочке, мурлыча что-то себе под нос, на глазах словно чешуя-след преломившихся лучей сверкающего дня. «Иди себе в тщете мирской», – прошептал я и позволил себе беззвучно усмехнуться.

И тут же усмешка замерла на моих губах. Сердце екнуло. Страх снова подкатил к горлу.

Я боялся пошевельнуться. Боялся повернуть голову и посмотреть по сторонам. Чувствовал: за мной наблюдает нечто, и это нечто видит меня насквозь. Это была не просто паника, какую способен пробудить в человеке простой сторож. Первый импульс был естественным: оглянись! Но глаза отказывались повиноваться этому импульсу. Я словно прирос к месту и продолжал смотреть прямо перед собой.

Глаза пытались убедить меня в том, во что мозг отказывался верить. И они своего добились. Я понял, что смотрю прямо в чьи-то глаза, глаза человеческие, только большие, какие-то плоские, светящиеся. Как у существ, предназначенных для ночной жизни, которые выползают из своих укрытий в зоопарке при искусственном голубом свете, имитирующем свет луны.

Обладатель этих глаз находился от меня в десятке футов. Сторож прошел между нами, причем к нему он был ближе, чем ко мне. И все-таки его не заметил. Но и я, судя по всему, смотрел на него несколько минут подряд. И не заметил тоже.

Он стоял, чуть откинувшись на низкий помост, где на полу, усыпанном красновато-желтыми листьями и отороченном пышными домоткаными рюшами, красовались свежелицые восковые девушки в ярких спортивных костюмах в елочку, мелкую и крупную клетку. Он прислонился к юбке одной из этих Диан, и складки юбки скрывали его ухо, плечо и отчасти правый бок. Сам он был одет в неяркий, но модный костюм из шотландского твида с богатым рисунком, расписную с кружевами рубашку оливково-розово-серого цвета, замшевые туфли. Он был бледен, как существо, извлеченное из-под могильного камня. Длинные, худые руки кончались свободно висевшими ладонями, походившими не на ладони вовсе, а на эдакие прозрачные плавники или дымчатые шифоновые облачка.

Он заговорил. Это был не голос, но какой-то подъязычный посвист.

– Для новичка совсем неплохо!

Я сообразил, что он делал мне комплимент – не без легкой издевки – по поводу моей довольно дилетантской попытки замаскироваться. Заикаясь, я вымолвил: – Простите. Я не знал, что здесь еще кто-то живет.

Оказалось, что я против воли пытаюсь имитировать его свистящее подшепетывание.

– О да, – поддержал меня он. – Здесь живем мы. И это прекрасно.

– Мы?

– Да, все мы. Смотрите!

Мы стояли у края первой галереи. Он обвел вокруг длинной рукой, указывая на все пространство магазина. Я взглянул. Но ничего не увидел. И ничего не услышал, кроме тяжелых шагов сторожа, удалявшихся куда-то в бесконечную даль, кажется, к подвальному этажу.

– Ну что, видите?

Знаете, бывает такое чувство, когда пристально всматриваешься в глубь полутемного вивария? Видишь какую-то кору, голыши, несколько листьев – больше ничего. И вдруг камень испускает вздох – оказывается, это жаба. А вот и хамелеон, а вот и свернувшийся кольцом уж, а это богомол затаился среди листьев. Оказывается, вся эта застекленная штуковина кишмя кишит жизнью. И думаешь: а вдруг и здесь, по эту сторону стекла, то же самое? И, поеживаясь, глядишь себе на рукав, смотришь под ноги.

Это самое чувство охватило меня и в магазине. Я огляделся и ничего вокруг не увидел. Огляделся второй раз – и увидел пожилую даму, она выбиралась из-за громадных часов. А вот три девушки, стареющие инженю, донельзя истощенные, они жеманно улыбались перед входом в парфюмерный отдел. Волосы торчали тонким пушком, эдакой блеклой осенней паутинкой. Мужчина, такой же хрупкий и бесцветный, с внешностью полковника-южанина, он стоял и разглядывал меня, а сам при этом поглаживал усищи, которым могла бы позавидовать любая креветка. Из-за портьер и занавесей выплыла убогая дамочка, не исключено, имевшая литературные пристрастия.

Все они обступили меня, попархивая и посвистывая, будто кисея покачивалась на ветру. Глаза широко распахнуты и лучатся, но как-то плоско. А радужная оболочка начисто бесцветная.

– Совсем свеженький!

– Это же детектив! Надо позвать Людей Тьмы!

– Я не детектив. Я поэт. Я распростился с мирской суетой.

– Он поэт. Он пришел к нам. Его нашел мистер Роско.

– И он нами восхищается.

– Надо познакомить его с миссис Вандерпэнт. Меня отвели к миссис Вандерпэнт. Она оказалась местной матроной преклонных лет, почти совершенно прозрачной.

– Так вы поэт, мистер Снелл? Здесь вы найдете вдохновение. Я, пожалуй, могу претендовать на звание местной долгожительницы. Пережила три слияния и один капитальный ремонт-избавиться от меня им не удалось!

– Дорогая миссис Вандерпэнт, расскажите, как вы вышли на свет божий и вас едва не купили, приняв за картину Уистлера.

– Ну-у, это было еще до войны. Тогда я была поплотнее. Да, святая правда – приняли за картину, совсем уж покупать собрались, но у кассы вдруг спохватились – рамы – то нет. А когда за мной вернулись…

– … Ее уже не было.

Их смех напоминал стрекот кузнечиков-вернее, привидений кузнечиков.

Уистлер Джеймс-английский художник XIX в.

– А где Элла? Где мой бульон?

– Уже несет, миссис Вандерпэнт. Сейчас, минутку.

– Прямо наказание, а не девчонка! Знаете, мистер Снелл, кто она? Найденыш! Она не совсем нашего круга…

– В самом деле, миссис Вандерпэнт? Поразительно!

– Много лет, мистер Снелл, я жила тут совершенно одна. Когда в восьмидесятые годы наступили кошмарные времена, я решила укрыться здесь. Я была тогда молоденькой девушкой, и многие, спасибо им за доброту, даже называли меня красоткой, но мой несчастный папа обанкротился. В те дни для молоденькой девушки в Нью-Йорке «Брейсис» значил многое, поверьте, мистер Снелл. Мне казалось ужасной сама мысль, что приходить сюда наравне со всеми я больше не смогу. И я перебралась сюда навсегда. Я по-настоящему встревожилась, когда после кризиса тысяча девятьсот седьмого года тут начали появляться другие. Но скоро успокоилась, ибо это оказались милейшие люди! Судья, полковник, миссис Билби…

Я поклонился. Меня представляли.

– Миссис Билби пишет пьесы. Она из старого филадельфийского рода. Вам с нами будет очень уютно, мистер Снелл.

– Для меня это большая честь, миссис Вандерпэнт.

– Ну и, разумеется, вся наша милейшая молодежь пришла сюда в двадцать девятом. Их несчастные папы решили расстаться с жизнью, прыгнув вниз с крыш небоскребов.

Я вовсю раскланивался и присвистывал. На представление ушло немало времени. Кто бы мог подумать, что в «Брейсисе» живет так много народу?

– А вот наконец и Элла с моим бульоном. Тут я заметил, что молодежь не так уж и молода, несмотря на их улыбки, вежливые ужимки, платьица инженю. А вот Элле еще не было и двадцати. Одетая во что-то поношенное, она тем не менее напоминала живой цветок на французском кладбище или русалку среди коралловых полипов.

– Иди сюда, глупенькая! – Миссис Вандерпэнт тебя заждалась. Бледность ее была не такая, как у них; не мертвенная бледность чего-то, лежавшего под могильным камнем, лишь изредка способная вяло блеснуть. Ее бледность была сродни жемчужной.

Элла! Жемчужина этой самой далекой, самой сказочной пещеры! Маленькая русалка! И кто она здесь? Девочка на побегушках, ей перекрывают воздух существа, у которых вместо пальцев побелевшие от смерти… щупальца! Красноречие изменяет мне.

28 МАРТА. Итак, я довольно быстро свыкаюсь с моим новым полуосвещенным миром, с моим странным обществом. Постигаю замысловатые законы тишины и маскировки, которые довлеют над внешне независимыми прогулками и сборищами полночного клана. Как люто ненавидят они сторожа – именно его существование вынуждает их соблюдать эти законы, вносит ложку дегтя в бочку меда их праздных бдений!

– Гнусное, вульгарное создание! От него разит этим наглым солнцем!

На самом деле это вполне привлекательный молодой человек, для ночного сторожа даже очень молодой – не удивлюсь, если окажется, что его ранили на войне. Но местная публика готова разорвать его на части.

А со мной они очень милы. Им льстит, что в их рядах появился поэт. И все же я не могу ответить им взаимностью. У меня слегка стынет кровь в жилах, когда я вижу, с какой неизъяснимой легкостью даже пожилые дамы паучихами перебираются с одного балкона на другой. Или меня коробит оттого, что они унижают Эллу?

Вчера мы весь вечер провели за бриджем. А сегодня будут ставить пьеску миссис Билби «Любовь в царстве теней». Хотите верьте, хотите нет, но к нам в гости на спектакль стройными рядами придет другая колония-из «Уанамейкерса». Видимо, люди живут во всех больших магазинах. Считается, что приглашенным оказана большая честь, ибо мое новое общество – отъявленные снобы. Они с ужасом рассуждают о парии, который оставил заведение высокого пошиба на Мэдисон-авеню и теперь влачит жалкое и сумбурное существование в захудалом кафетерии. И с какой трагедией они пересказывают исчорию обитателя «Альт-манса» – тот столь пылко возлюбил висевшую на манекене клетчатую куртку, что в критическую минуту появился из тьмы и вырвал ее из рук покупателя. Как я понял, вся колония «Альтманса» в страхе перед расследованием была вынуждена перебраться резко вниз по социальной лестнице, в грошовую забегаловку. Что ж, пора собираться на спектакль.

14 АПРЕЛЯ. Мне удалось поговорить с Эллой. Раньше я не осмеливался – меня не покидает чувство, что хоть одна пара белесых глаз украдкой за мной наблюдает. Но вчера вечером, во время спектакля, на меня вдруг напала икота. Мне строго было велено идти в подвал и разрешиться от недуга там, среди мусорных ящиков, куда сторож не заглядывает никогда.

И вот там, во мраке, где стойко ощущался запах крыс, я услышал сдавленное рыдание.

– Что это? Это ты? Это Элла? Что с тобой, дитя мое? Почему ты плачешь?

– Они даже не разрешили мне посмотреть спектакль.

– И это все? Право, не нужно так расстраиваться.

– Я так несчастна.

И она поведала мне свою трагическую историю. Что вы об этом скажете? Когда она была маленькой девочкой, шестилетней сопливой девчонкой, она забрела в дальний угол магазина и где-то под прилавком заснула, а мама ее тем временем примеряла новую шляпку. Когда девочка проснулась, магазин был погружен во тьму.

– Я начала плакать, и тут они все повыходили и взяли меня. «Если мы ее отпустим, она все расскажет», – волновались они. А другие предлагали: «Нужно позвать Людей Тьмы». – «Пусть остается здесь, – решила миссис Вандерпэнт. – Будет мне исправной служанкой».

– А кто эти Люди Тьмы, Элла? Когда я здесь появился, они их тоже поминали.

– Вы разве не знаете? О-о, это ужасно! Ужасно!

– Расскажи, Элла. Поделись со мной. Ее всю затрясло.

– Знаете гробовщиков, из фирмы «Конец пути», они ходят по домам, когда люди умирают?

– Да, Элла.

– Так вот, в их похоронном бюро, как и здесь, как в «Гимбелсе», как в «Блумингдейлсе», живут люди, такие, как эти.

– Какая мерзость! Но чем же они там пробавляются, в этом похоронном бюро?

– Мне почем знать? Туда присылают покойников, для бальзамирования. И те, кто там живет… они просто кошмарные! Даже наши и то перед ними робеют. Но если кто-то умирает или сюда на свою беду, забирается какой-нибудь взломщик, забирается и видит наших и может кому-нибудь рассказать…

– Так, так. Продолжай.

– Тогда наши посылают за теми, за Людьми Тьмы.

– Боже правый!

– Да, наши убирают труп в отдел медицинских товаров… труп или взломщика, связанного накрепко, если это взломщик – и посылают за теми, а сами все прячутся… потом те приходят… Господи! Я их однажды видела. Прямо черная тьма, тьма на двух ногах. Стра-ашно!

– А потом?

– Они заходят, где лежит покойник или бедняга-взломщик. У них там есть воск… и все прочее, что надо. А когда они уходят, на столе остается лежать восковой манекен. А уж потом наши его одевают, в костюм там или купальник, и ставят рядом с остальными манекенами, и никто ничего не замечаег.

– Но они ведь тяжелее других, эти манекены? Должны быть тяжелее.

– Нет. Совсем не тяжелее. Я думаю, там таких уже много-бывших покойников.

– Господи помилуй! И что, они и с тобой хотели так обойтись, с малым ребенком?

– Да, но миссис Вандерпэнт сказала, что я буду ее служанкой.

– Мне не нравятся эти люди, Элла.

– Мне тоже. Так хочется увидеть живую птичку.

– Сходи в отдел зоологии.

– Нет, это не то. Мне надо, чтобы она сидела на ветке с листочками.

– Элла, давай встречаться почаще. Будем приползать сюда и встречаться здесь. Я расскажу тебе про птичек, и про ветки, и про листочки.

1 МАЯ. Последние несколько вечеров в магазине только и разговоров было, что о грандиозном слете в «Блумингдейлсе», отовсюду доносился взволнованный шепот. Наконец долгожданная ночь наступила.

– Еще не переоделся? Ровно в два выходим. – Роско назначил себя (либо был назначен) моим поводырем и охранником.

– Роско, я ведь совсем новичок. Как подумаю, что надо выйти на улицу, у меня поджилки трясутся.

– Чепуха! Бояться нечего. Выскальзываем наружу по двое или по трое, встаем на тротуаре, ловим такси. Ты что, в старые времена никогда ночью на улицу не выходил? А коли выходил, значит, нас видел, и не раз.

– Боже правый, верно! Еще часто чесал в затылке: кто же это такие? Вон, значит, кто. Но, Роско, я весь в поту. И дыхание перехватывает. Боюсь, не простыл ли.

– Раз так, тебе лучше остаться. Не ровен час чихнешь, вся вечеринка может пойти насмарку.

Я решил довериться их жесткому этикету, который во многом диктовался боязнью быть обнаруженными, и оказался прав. Скоро все они ушли, прошуршав, как листья, косо летящие на ветру. Я тут же переоделся во фланелевые брюки, парусиновые туфли и модную спортивную рубашку – весь этот товар поступил в магазин только сегодня. Потом нашел уединенное местечко, вдали от накатанного маршрута сторожа. Там в поднятую руку манекена я вложил широкий лист папоротника, который изъял в отделе цветов, – сразу получилось молоденькое весеннее деревце. Ковер был песчаного цвета, как песок на берегу озера. Белоснежная салфетка, два пирожных, каждое украшено вишенкой. Оставалось только вообразить себе озеро и найти Эллу.

– Ой, Чарлз, что это?

– Я поэт, Элла, а когда поэт встречает такую девушку, как ты, его тянет на природу. Видишь это дерево? Пусть оно будет нашим. А вон озеро – более красивого я в жизни не видел. Вот трава, цветы. И птицы, Элла. Ты говорила, что любишь птиц.

– О-о, Чарлз, ты такой милый. Мне кажется, я слышу, как они поют.

– А это наш ленч. Но прежде чем приняться за еду, сходи за скалу и посмотри, что там.

Я услышал ее восторженный вскрик – она увидела летнее платье, которое я принес для нее. Когда она вернулась, весенний день одарил ее приветливой улыбкой, а озеро засияло ярче прежнего.

– Элла, теперь давай перекусим. Будем радоваться жизни. А потом поплаваем. Тебе так пойдет любой из этих купальников!

– Чарлз, давайте просто посидим и поговорим.

Мы сидели и говорили, а время растворилось, как во сне. Не знаю, сколько мы могли так просидеть, забыв обо всем на свете, если бы не паук.

– Чарлз, что вы делаете?

– Ничего, милая. Просто дрянной паучок, он полз по твоему колену. Это мне, конечно, привиделось, но иногда такие фантазии хуже реальности. Вот я и попробовал его поймать.

– Не надо, Чарлз! И уже поздно! Очень поздно! Они вот-вот вернутся. Мне пора домой.

Я отвел ее домой – в подвальный этаж, в кладовку с кухонной утварью – и поцеловал ее на прощанье. Она подставила мне щечку. Интересно, почему только щечку?

10 МАЯ. > – Элла, я тебя люблю.

Прямо так и сказал. Мы уже несколько раз встречались. Целыми днями я мечтал о ней. Даже дневник не вел. А уж о стихах не могло быть и речи.

– Элла, я тебя люблю. Давай переберемся в салон для новобрачных. Что ты так испугалась, милая? Хочешь, вообще уедем отсюда. Поселимся в небольшом ресторанчике в Центральном Парке, помнишь такой? Там вокруг тысячи птиц.

– Прошу тебя… прошу тебя, не говори так!

– Но я люблю тебя, люблю всем сердцем.

– Ты не должен.

– А вот оказалось, что должен. Ничего не могу с собой поделать. Элла, только не говори мне, что ты любишь другого.

Она всхлипнула.

– Увы, Чарлз, люблю.

– Любишь другого, Элла? Одного из этих? Я думал, ты терпеть их не можешь. Наверное, это Роско. Только в нем и сохранилось хоть что-то человеческое. Мы с ним говорим об искусстве, о жизни, обо всем прочем. И он похитил твое сердце!

– Нет, Чарлз, нет. Он такой же, как остальные. Я их всех ненавижу. Меня от них с души воротит.

– Тогда кто же это?

– Он.

– Кто?

– Сторож.

– Не может быть!

– Может. От него пахнет солнцем.

– Боже, Элла, ты разбила мне сердце.

– Ты можешь остаться моим другом.

– Да, конечно. Я буду тебе как брат. Но как вышло, что ты его полюбила?

– О-о, Чарлз, это было так прекрасно. Я думала о птицах и замечталась, забылась. Только ты меня не выдавай, Чарлз. Они со мной знаешь что сделают? – Ну что ты! Не бойся. Продолжай.

– Ну, я замечталась, и тут появляется он, выходит из-за угла. А мне и деваться некуда-на мне было голубое платье. А вокруг всего несколько манекенов, и те в нижнем белье.

– Так, дальше, пожалуйста.

– Что мне оставалось делать? Я скинула платье и застыла как вкопанная.

– Понятно.

– Он остановился прямо возле меня, Чарлз. Посмотрел на меня. И коснулся моей щеки.

– И ничего не заметил?

– Нет. Она была холодная. Но, Чарлз, при этом он заговорил со мной… сказал: «Ай да крошка, вот бы таких на Восьмой авеню побольше». Какой прелестный комплимент, правда, Чарлз?

– Лично я сказал бы «на Парк-авеню».

– Ой, Чарлз, не становись похожим на них. Иногда мне кажется, что ты начинаешь походить на них. Велика ли разница, Чарлз, какую улицу назвать? Комплимент от этого не стал хуже.

– Может, и не стал, но сердце мое разбито. И как ты добьешься его взаимности? Ведь он живет в другом мире.

– Да, Чарлз, его – мир-Восьмая авеню. Я хочу перебраться туда. Чарлз, ты и вправду мой друг?

– Я тебе как брат, но сердце мое разбито.

– Я скажу тебе, что хочу сделать. Скажу. Я снова туда встану. Тогда он меня увидит.

– И что?

– Может, он снова со мной заговорит.

– Элла, дорогая, ты просто себя терзаешь. Себе же делаешь хуже.

– Нет, Чарлз. На сей раз я ему отвечу. И он заберет меня с собой.

– Элла, я не могу этого слышать.

– Тес! Кто-то идет! Я увижу птиц, Чарлз, настоящих птиц, увижу, как растут цветы. Это они вернулись. Тебе надо идти.

13 МАЯ. Последние три дня стали для меня настоящей пыткой. И вот сегодня я не выдержал. Ко мне подсел Роско. Сидел рядом и долго смотрел на меня. Потом положил руку на плечо.

– Что-то ты совсем раскис, старина, – посочувствовал он. – Может, выбраться в «Уанамейкерс» и покататься на лыжах?

На его доброту я не мог не ответить откровенностью.

– Нет, Роско, это не поможет. Дело мое гиблое. Я не могу есть, не могу спать. Даже писать и то не могу, понимаешь?

– Что с тобой? Затосковал по дневному свету?

– Роско… я влюбился.

– В кого-то из продавщиц? Из покупательниц? Но учти, Чарлз, это категорически запрещено.

– Нет, Роско, ни то, ни другое. Но все равно, надежды на взаимность никакой.

– Дорогой дружище, мне больно видеть тебя таким. Давай я помогу тебе. Выговорись, облегчи душу.

И тут… это было какое-то наваждение. Меня прорвало. Я ему доверился. Видимо, доверился, как же иначе? Во всяком случае, я не собирался выдавать Эллу, мешать ее бегству, силком держать здесь, пока ее сердце не потеплеет ко мне. Если такие намерения у меня все же были, то только подсознательные, клянусь!

Так или иначе, но я выложил ему все. От начала до конца! Он выслушал меня с сочувствием, но в этом сочувствии я уловил скрытое неодобрение.

– Ты ведь отнесешься к моей тайне с уважением, а, Роско? Кроме нас, знать об этом не должен никто.

– Не беспокойся, старина, буду нем как могила. И прямиком направился к миссис Вандерпэт – наверное. Во всяком случае, вечером атмосфера изменилась. Люди бледными промельками скользят мимо меня, нервно улыбаются, в этих улыбках что-то жуткое, садистское, замешенный на страхе восторг. Стоит мне к кому-то обратиться, отвечают уклончиво, смущаются и тотчас исчезают прочь. Вечер танцев почему-то отменили. Эллу я найти не могу. Придется выползать отсюда. Буду искать ее снова.

ПОЗДНЕЕ. Господи! Свершилось. В отчаянии я пошел в кабинет управляющего – оттуда сквозь стеклянные стены просматривается весь универмаг – и встал на вахту. Ровно в полночь появились они, небольшая группа, будто муравьи тащили свою жертву. Жертвой этой была Элла. Они отнесли ее в отдел медицинских товаров. Ее и еще кое-что.

Когда я возвращался сюда, навстречу прошествовала порхающая, шипяще-свистящая орава – это были Люди Тьмы, в паническом экстазе они оглядывались через плечо, стремясь остаться незамеченными. Спрятался и я. Как описать эти мрачные, утратившие человеческие черты существа, бесшумные словно тени? Они отправились туда… где была Элла.

Что мне делать? Выход один. Надо найти сторожа. И все ему рассказать. Мы с ним спасем Эллу. А если сила окажется на их стороне… что ж, тогда оставлю этот дневник на прилавке. Завтра, если буду жив, успею его забрать до открытия магазина.

Если нет, смотрите в витрины. Ищите там три новых манекена: двое мужчин – один из них с виду романтик – и одна девушка. У нее голубые глаза, настоящие васильки, а верхняя губа чуть приподнята.

Ищите нас.

А их выкурите отсюда! И уничтожьте – раз и навсегда! Отомстите за нас!

 

БЕШЕНЫЕ ДЕНЬГИ

 

Гуараль отвез телегу пробковой коры на шоссе, к перпиньянскому грузовику. Он возвращался домой, тихо-мирно шел рядом со своим мулом, ни о чем особенно не думал, и вдруг мимо него прошагал полуголый умалишенный, каких в здешней части Восточных Пиренеев никогда не видывали.

У них в деревне водились два-три головастых идиота, но этот был не такой. И не был он изможденный и буйный, как старик Барильеса после пожара. И не было у него крохотной усохшей головенки с языком-болтушкой, как у Любеса-младшего. Совсем какой-то небывалый полудурок.

Фуараль про себя окрестил его оголтелым: слепит и прыщет, будто солнце, в самые глаза. Красное тело так и прет из цветных лохмотьев-красные плечи, красные колени, красная шея, и широкое круглое красное лицо так и прыщет улыбками, словечками, смешками.

Фуараль догнал его на гребне горы. Тот уставился вниз, в долину, точно остолбенел.

– Боже мой! – сказал он Фуаралю. – Нет, вы только посмотрите!

Фуараль посмотрел: все было как всегда.

– Это я, дурак, – сказал полоумный, – шастаю, значит, туда-сюда по чертовым Пиренеям неделю за неделей и вижу все одно и то же: луга, березняк;сосняк, водопады, зеленым-зелено, словно тебе поднесли миску haricots verts! Зеленых бобов (фр.). А вот же чего я все время искал! Почему никто не сказал мне об этом?

Как было отвечать на такой дурацкий вопрос? Ну, да умалишенные сами спрашивают, сами отвечают. Фуараль наподдал мулу и стал спускаться по дорожке, но полоумный шел с ним вровень.

– Что же это такое, господи? – говорил он. – Кусок Испании перетащили через границу, что ли? А может, это лунный кратер. Воды, наверное, никакой? Боже мой, ну и красногорье кругом! Смотрите-ка, а земля желто-розовая! Это деревни там виднеются? Или кости вымерших чудищ? Мне здесь нравится, – говорил он. – Мне нравится, как смоковницы разверзают скалы. И как косточки разверзают смоквы.

О сюрреализме слышали? Вот он, сюрреализм жизни. А это что за роща? Пробковый дубняк? Похоже на окаменелых циклопов. О, дивные циклопы, вас обдирают донага разбойники-смертные, но я своей малой кистью на малом куске холста воскрешу вас к жизни в вашем пробчатом облачении!

Фуараль, уж на что человек не набожный, все-таки счел за благо перекреститься. Дурень нес околесицу всю дорогу, два или три километра. Фуараль отвечал ему «да» или «нет» либо хмыкал.

– Это моя земля! – голосил помешанный. – Ее сотворили для меня! Какое счастье, что я не поехал в Марокко! Это ваша деревня? Изумительно! А дома-то, поглядите – в три, в четыре этажа. Почему они – выглядят так, точно их нагромоздили пещерные жители – да-да, пещерные жители, не нашедши в скалах никаких пещер? А может, тут и скалы были да осыпались – вот оголенные пещеры и сгрудились на солнцепеке? Почему у вас нет окон? Нравится мне эта желтая колокольня. В испанском духе. А здорово, что колокол висит в железной клетке! Черный, как ваша шляпа. Мертвый. Может, потому здесь и тихо? Мертвый звук-висельник в лазури! Ха-ха! Разве не забавно? Или вам не по нутру сюрреализм? Тем хуже, друг мой, ибо вы, кстати, как раз и есть сырье для сновидений. Мне нравится, что вы все в черном. Тоже небось на испанский манер? Вы как прорехи в белом свете.

– До свидания, – сказал Фуараль.

– Погодите минутку, – попросил чужак. – Где бы мне тут приютиться? Гостиница у вас есть?

– Нету, – сказал Фуараль, заворачивая во двор.

– Вот черт! – сказал чужак. – Ну у кого-нибудь хоть можно переночевать?

– Нет, – сказал Фуараль. Дуралей был малость озадачен.

– Ладно, – сказал он наконец. – Пойду, по крайней мере, осмотрюсь.

И пошел по улице. Фуараль видел, как он заговорил с мадам Араго, и та покачала головой. Потом он сунулся к пекарю, пекарь тоже дал ему от ворот поворот. Он, однако же, купил у него каравай хлеба, а у Барильеса сыра и вина, сел на скамеечку, подзакусил и давай шляться по косогорам.

Фуараль решил за ним приглядеть и отправился на деревенскую верховину, откуда виден был весь склон. Дурень шатался без всякого толку: ничего не трогал, ничего не делал. Потом он вроде как стал пробираться к усадебке с колодцем, за несколько сот ярдов от деревни.

А усадебка-то принадлежала Фуаралю, через жену досталась: хорошее местечко, был бы сын, там бы и жил. Завидев, что чужака понесло в ту сторону, Фуараль пошел за ним без лишней, сами понимаете, спешки, но не так чтобы медленно. И точно, на месте оказалось, что дурень тут как тут, заглядывает в щели ставен, даже дверь подергал. Мало ли что было у него на уме.

Фуараль подходит, тот оборачивается.

– Здесь никто не живет? – спрашивает.

– Нет, – сказал Фуараль.

– А кто хозяин? – полюбопытствовал чужак. Фуараль не знал, что и ответить. Потом все-таки признался, что он и есть хозяин.

– А мне вы дом не сдадите? – спросил чужак.

– Для чего? – спросил Фуараль.

– Как то есть! – сказал чужак. – Чтобы жить.

– Зачем? – спросил Фуараль. Чужак тогда выставил руку, загнул большой палец и говорит, нарочито медленно.

– Я, – говорит, – художник, живописец.

– Ага, – говорит Фуараль.

Чужак загибает указательный палец.

– Я, – говорит, – смогу здесь работать. Мне здесь нравится. Нравится обзор. Нравятся те два ясеня.

– Ну и хорошо, – говорит Фуараль. Тогда чужак загибает средний палец.

– Я, – говорит, – хочу прожить здесь шесть месяцев.

– Ага, – говорит Фуараль.

Чужак загибает безымянный.

– Прожить, – говорит, – в этом доме. Который, с вашего позволения, выглядит на желтой земле точно игральная кость посреди пустыни. Или он больше похож на череп?

– Ого! – говорит Фуараль.

А чужак загибает мизинец и говорит: – За сколько франков – вы разрешите мне – жить и работать в этом доме шесть месяцев?

– Зачем? – говорит Фуараль.

Тут чужак аж затопотал. Вышел целый спор; наконец Фуараль взял верх, сказав, что в здешних краях никто домов не снимает: у всякого свой есть.

– Но мне-то надо снять этот дом, – сказал чужак, скрежеща зубами, – чтобы картины здесь рисовать.

– Тем хуже для вас, – сказал Фуараль. Чужак разразился воплями на каком-то неведомом наречии, едва ли не сатанинском.

– Ваша душа, – сказал он, – видится мне крохотным и омерзительно кругленьким черным мраморным шариком на выжженном белом солончаке.

Фуараль сложил в щепоть большой, средний и безымянный пальцы, а указательным и мизинцем ткнул в сторону чужака: пусть его обижается.

– Сколько вы возьмете за эту лачугу? – спросил чужак. – Может, я ее у вас куплю.

И Фуараль с большим облегчением понял, что это, оказывается, простой, обычный, жалкий идиот. У него и штанов-то нет, чтоб как следует прикрыть задницу, а он зарится на этот прекрасный крепкий дом, за который Фуараль просил бы двадцать тысяч франков, было бы у кого просить.

– Ну! – сказал чужак. – Так сколько же? Фуаралю надоело зря время терять, и он былне прочь напоследок слегка позабавиться, вот они сказал: – Сорок тысяч.

– Дам тридцать пять, – отозвался чужак. Фуараль от души расхохотался.

– Хорошо смеетесь, – заметил чужак. – Я бы такой смех, пожалуй, нарисовал. Изобразил бы, как сыплются свежевырванные с корнями зубы. Ну и как? Не отдадите за тридцать пять? Задаток могу прямо сейчас.

И, вытащив бумажник, этот полоумный богатей зашуршал одним, двумя, тремя, четырьмя, пятью тысячефранковыми билетами перед носом Фуараля.

– Останусь буквально без гроша, – сказал он. – Но на худой-то конец я ведь могу его перепродать?

– С божией помощью, – сказал Фуараль.

– А что, стану-ка я сюда ездить, – сказал тот. – Боже ты мой! Да за шесть месяцев я здесь столько понарисую – на целую выставку. В Нью-Йорке все с ума свихнутся. А я снова сюда и наработаю еще на одну выставку.

Фуараль, ошалев от радости, даже и не пытался что-нибудь понять. Он стал неистово нахваливать свой дом: затащил покупателя внутрь, показал ему печку, выстукал стены, заставил заглянуть в трубу, в сарай, в колодец…

– Ладно, ладно, – сказал чужак. – Отлично. Все отлично. Побелите стены. Подыщите мне какую-нибудь женщину – прибираться и стряпать. Я поеду обратно в Париж и вернусь с вещами через неделю. Слушайте: занесите в дом тот вон стол, два-три стула и кровать. Остальное я сам привезу. Вот ваш задаток.

– Нет, нет, – сказал Фуараль. – Все надо сделать честь по чести, при свидетелях. Потом вот приедет законник, он выправит какие надо бумаги. Пошли со мной в деревню. Я позову Араго, он человек надежный. Еще Гиза, он очень надежный. И Винье, он надежный, как могила. Разопьем бутылку старого вина, у меня есть, я поставлю.

– Прекрасно! – сказал ниспосланный богом юродивый.

В деревню и пошли. Явились Араго, Гиз, Винье, надежные, как каменная стена. Задаток был уплачен, вино откупорено, чужак заказал еще, в дом набилась куча народу. Кого не пустили, те стояли снаружи, слушали доносившийся хохот. Можно было подумать, будто в доме свадьба или какое-нибудь безобразие. Фуаралева старуха и та выходила постоять в дверях, показать себя людям.

Спору нет, было в этом сумасшедшем что-то умопомрачительное. Вечером, после его ухода, они основательно потолковали о нем между собой.

– Слушаешь его, – сказал коротышка Гиз, – и точно пьян, ни гроша не потратив. Вроде и понятно, и непонятно – как по воздуху летишь; и смех берет.

– А мне как маслом по сердцу смазали: вдруг показалось, будто я богач богачом, – сказал Араго. – И не то что вот у меня, скажем, схоронено свое в дымоходе, а как если бы… ну, как если хоть сори деньгами – не переведутся.

– Мне он нравится, – сказал коротышка Гиз. – Мы с ним друзья.

– Это ты чепуху мелешь, – сказал Фуараль. – Он же полоумный. А дела с ним у меня.

– Я подумал, пожалуй, он и не такой уж полоумный, когда он сказал, что твой дом глядит из земли как старый череп, – сказал Гиз, неспроста небось отводя глаза.

– Может, даже и не обманщик? – спросил Фуараль. – Если хочешь знать, он еще сказал, будто дом похож на игральную костяшку посреди пустыни. Так как же, череп или костяшка?

– Я, говорит, из Парижа, – сказал Араго. – И прямо тут же: я, мол, американец.

– Да, да. Что и говорить, самый настоящий обманщик, – подтвердил Кес. – Может статься, мошенник из мошенников-недаром разъезжает по всему свету. Но, к счастью, вдобавок полоумный.

– Вот и покупает дом, – сказал Лафаго. – Были б мозги при нем, он бы – этакий-то обманщик – забрал его себе, и все тут. А так покупает. За тридцать пять тысяч франков!

– Человек полоумный, будь он семи пядей во лбу, все равно что вывернутый мешок, – сказал Араго. – А если он вдобавок набит деньгами, то…

– … то деньги так и сыплются, – продолжил Гиз.

Чего же лучше-то. Все с нетерпением поджидали чужака. Фуараль побелил дом, прочистил дымоходы, повсюду прибрал. И уж будьте уверены, хорошенько все обыскал на случай, если покойный тесть три года назад где-нибудь что-нибудь схоронил, а тот дурень об этом как-нибудь прослышал. С парижанами, с ними держи ухо востро.

Чужак возвратился, и его пожитки целый день перевозили на мулах от шоссе, где они были сгружены с машины. К вечеру все собрались в доме – свидетели, помощники и прочие. Оставались сущие пустяки – получить денежки.

Фуараль намекнул на это деликатней деликатного. Чужак заулыбался, без всяких проволочек сходил в комнату, куда свалили его скарб, и живо принес какую-то книжечку, всю из маленьких billets, вроде тех лотерейных, какие пробуют вам всучить в Перпиньяне. Он оторвал верхний билетик.

– Пожалуйста, – сказал, он, протягивая билетик Фуаралю. – Тридцать тысяч франков.

– Не пойдет, – сказал Фуараль.

– Что еще за новости? – удивился чужак.

– Таких бумажечек я навидался, – сказал Фуараль. – И написано на них, друг мой, было не тридцать, а триста тысяч. Только потом тебе говорят, что они не выиграли. Нет, мне бы лучше деньгами.

– Это и есть деньги, – сказал чужак. – Все равно что деньги. Предъявите это, и вам выдадут тридцать тысячефранковых кредиток, таких самых, какие я вам дал в тот раз.

Фуараль слегка опешил. В здешних краях принято рассчитываться под конец месяца. Опасаясь сорвать сделку, он положил бумажонку в карман, распрощался и пошел в деревню следом за остальными.

Чужак освоился и вскоре со всеми перезнакомился. Фуараль, у которого на душе кошки скребли, исподволь выспрашивал его. Оказалось, что он и правда из Парижа – там он жил; и в самом деле американец – оттуда родом.

– А во Франции, значит, родственников нет? – спросил Фуараль.

– Никаких родственников.

Так-так-так! Ну, Фуараль надеялся, что с деньгами все обойдется. Однако дело-то было не только в деньгах. Никаких родственников! Тут не мешало поразмыслить. Фуараль отложил это дело на потом, чтобы толком обмозговать как-нибудь ночью, когда сон на глаза не пойдет.

В конце месяца он взял свою бумажонку и отправился за деньгами. Дуралей сидел под ясенем почти нагишом и знай себе разрисовывал кусок холста. И что бы, вы думали, он взялся рисовать? Да паршивые оливы Рустана, с которых на людской памяти ни оливки не сняли!

– В чем дело? – сказал полоумный. – Я занят.

– Вот, – сказал Фуараль, протягивая бумажку. – Мне деньги нужны.

– Ну и какого же дьявола, – спросил тот, – вы пристаете ко мне, а не получаете свои деньги?

Фуараль еще ни разу не видел его таким сердитым. Хотя вообще-то известно: тронь весельчака за мошну – и куда все веселье делось?

– Послушайте-ка, – сказал Фуараль, – это дело очень серьезное.

– Нет, уж лучше вы послушайте, – сказал, чужак. – Вот эта штука называется чек. Я дал его вам, а вы с ним ступайте в банк. В банке вам дадут деньги.

– В каком банке? – спросил Фуараль.

– В вашем банке. В любом банке. В перпиньянском банке, – сказал чужак. – Поезжайте в Перпиньяв, и дело с концом.

Фуаралю все же очень хотелось получить наличными, и он объяснил, что он человек бедный, а в Перпиньян целый день проездишь, и слишком это накладно выходит для такого, как он, самого что ни на есть бедного человека.

– Ну вот что, – сказал чужак. – Сами знаете, что барыш вы отхватили преизрядный. Не мешайте мне работать. Езжайте с чеком в Перпиньян, оно того стоит. Я вам свое заплатил с лихвой.

Фуараль смекнул: верно, Гиз наболтал, что, мол, дом не по цене продан. «Ладно же, недомерочек, мы об этом поразмыслим на досуге, долгим дождливым вечерком». Однако делать было нечего. Пришлось надеть черный праздничный костюм, доехать на муле до Эстажеля, пересесть на автобус, и автобус привез его в Перпиньян.

А в Перпиньяне хуже, чем в обезьяннике. Тебя толкают, на тебя пялятся, хихикают тебе в лицо. Если у человека дело – ну, скажем, в банке – и он стоит на тротуаре перед входом, чтобы к этому банку присмотреться, так его за пять минут с полдюжины раз отпихнут на мостовую; спасибо, коль жив останешься.

Ну, все же Фуараль попал наконец в банк. Там, как зайдешь, глаза разбегаются. Медные перила, полированное дерево, часы не меньше церковных, и чучела в халатиках сидят-копошатся в деньгах, точно мыши в сыре.

Он встал в сторонку и прождал с полчаса, но никто его словно не замечал. Наконец какое-то чучелко подозвало его к медным перилам. Фуараль порылся в кармане и вытащил чек. Чучелко поглядело на него, как на простую бумажку. «Пресвятая дева!» – подумал Фуараль.

– Хочу обменять на деньги, – сказал он.

– Состоите вкладчиком нашего банка?

– Нет.

– Угодно открыть счет?

– Деньги мне выдадут?

– А как же. Распишитесь здесь. И здесь распишитесь. Распишитесь на обороте чека. Вот, возьмите. Распишитесь здесь. Благодарю вас. Всего хорошего.

– А тридцать тысяч франков? – воскликнул Фуараль.

– С этим, дорогой мосье, придется подождать – чек надо учесть в расчетной палате. Зайдите через неделю.

Фуараль отправился домой, порядком ошеломленный. Неделя прошла тревожно. Еще днем он более или менее рассчитывал получить свои деньги, а ночью только закрывал глаза, как ему казалось: вот он входит в банк, и все чучела в халатиках дружно клянутся, что первый раз его видят. Однако он кое-как перетерпел и точно в назначенный срок снова появился в банке.

– Угодно чековую книжку?

– Нет. Мне просто деньги. Деньги мне.

– Всю сумму? Хотите закрыть счет? Так-так. Распишитесь здесь. И здесь распишитесь. Фуараль расписался.

– Пожалуйста. Двадцать девять тысяч восемьсот девяносто.

– Но, мосье, ведь было тридцать тысяч!

– Но, дорогой мосье, сборы.

Фуараль понял, что тут ничего не поделаешь. Он ушел с деньгами в кармане. Неплохо, конечно. Но остальные сто десять франков! Это же хуже гвоздя в сапоге.

Дома Фуараль сразу пошел разговаривать с чужаком.

– Я человек бедный, – сказал он.

– Я тоже, – сказал чужак. – У меня гроша лишнего нет, чтобы приплачивать вам за то, что вы не умеете получать деньги по чеку.

Такой гнусной лжи свет еще не видывал. На глазах ведь у Фуараля чужак оторвал один чудной верхний billet в тридцать тысяч франков из маленькой книжечки, а там их оставалась еще целая пачка! И опять же тут ничего нельзя было поделать: простого честного человека всегда водят за нос и топчут ногами. Фуараль отправился домой и спрятал свои несчастные двадцать девять с чем-то тысяч в коробочку за камнем дымохода. Другое дело, были бы это круглые тридцать тысяч. Какая дикая несправедливость!

Да, тут было о чем подумать вечерами, и Фуараль крепко поразмыслил. Он решил, что одному, пожалуй, не справиться, и позвал Араго, Кеса, Лафаго, Винье, Барильеса. Только Гиза не позвал. Это ведь Гиз, а не кто другой наболтал чужаку, будто он переплатил за дом, и вообще его растревожил. Так что пусть Гйз идет гуляет.

Прочим он все объяснил очень доходчиво.

– Родственников нигде в наших местах нет. А в книжечке, дорогие друзья, сами видели-десять, двенадцать, пятнадцать, а может быть, и двадцать этих чудных маленьких billets.

– А если кто-нибудь за ним явится? Кто-нибудь из Америки?

– Да ушел куда-то, ушел пешком, по-дурацки, как пришел, так и ушел. Что угодно может случиться с полоумным, который болтается без дела и сорит деньгами.

– Это верно. Все может случиться.

– Но надо, чтоб случилось, пока законник не приехал.

– И это верно. Пока что даже кюре его не видел.

– Дорогие друзья, на свете должна быть справедливость. Без нее ни туда ни сюда. У человека, у честного человека, нельзя вынимать из кармана сто десять франков.

– Нет, такое недопустимо.

Ночью эти честнейшие люди покинули свои дома, высокие известково-белые строения, продырявленные черными тенями и в лунном свете еще больше, чем в солнечном, похожие на груды выцветших костей среди пустыни. Без лишних разговоров взошли они по склону и постучались в дверь к чужаку.

Через недолгое время они возвратились и один за другим, опять-таки без лишних слов, скользнули в свои черным-черные двери, вот и все.

Целую неделю деревня на первый взгляд жила по-прежнему. Разве что глухие темные провалы, эти прорехи в беспощадном свете, стали глубже. И в каждой черной глуби затаился человек с двумя замечательными billets по тридцать тысяч франков. Хорошо: тут и глаза ярче, и одиночество приятнее, и человек, как сказал бы тот художник, подобен фабровскому тарантулу, неподвижно поджидающему в глубине своей норы пеструю муху.

Но того художника теперь уже трудновато было припомнить. Его болтовня, его смешочки и даже его предсмертный всхлип никакого эха не оставили. Все это минуло, словно раскаты и вспышки вчерашней грозы. Так что, исключая заботы утренние и вечерние, которые привычно заслоняли жизнь, никто из дому не вылезал. Жены их почти не решались с ними заговаривать, а сами они были слишком богаты, чтобы разговаривать между собой. Гиз узнал, в чем дело– дело-то было не тайное, кроме как для посторонних, – и Гиз прямо-таки взбесился. Но жена пилила его с утра до вечера, и ему некогда было разбираться с соседями.

Под конец недели Барильес вдруг возник в дверях своего дома. Большие пальцы он заложил за пояс, лицо его потеряло свинцовый оттенок и приобрело сливовый, осанка выражала сердитую решимость. Он перешел улицу к дому Араго, постучался и прислонился к дверному косяку. Араго вышел и прислонился напротив. Они поговорили кое о чем, так, вообще, потом Барильес, отбросив окурок сигареты, вскользь и между прочим упомянул один участочек на земле Араго, где имелись сарай, виноградник и оливковая роща.

– Черт, ей-богу, знает, – сказал Барильес. – От червяка прямо нынче спасенья нет. А так, в былые времена, рощица-то не пустяки стоила.

– Именно что черт, – сказал Араго. – Вот хочешь верь, хочешь не верь, друг дорогой, а я, бывало, имел с этой рощицы, что ни год, добрые три тысячи франков.

Барильес издал те звуки, которые в здешних местах сходят за хохот.

– Ты меня прости! – сказал он. – Мне послышалось, ты сказал – три тысячи. Три сотни-это конечно. Если, скажем, случится хорошая погода, то три сотни можно шутя выручить.

Поговорили сначала вежливо, потом насмешливо, злобно, яростно и отчаянно; закончили сердечным рукопожатием, и участочек был продан Барильесу за двадцать пять тысяч франков. Позвали свидетелей: Барильес отдал один billet и получил пять тысяч сдачи от Араго из коробочки, хранившейся в дымоходе. Сделка всех порадовала: видать, дело пошло.

Оно и правда пошло. Тут же на месте начались pour parlers Переговоры (фр.). на предмет продажи мулов Винье Кесу за восемь тысяч; потом Любес продал Фуаралю свой подряд на пробку за пятнадцать; дочь Рустана была сосватана за брата Винье с приданым в двадцать тысяч; и медная рухлядь мадам Араго пошла общим счетом за шестьдесят пять франков, после ожесточенной торговли.

Один лиш Гиз остался ни при чем; впрочем, Любес по пути домой, изрядно накачавшись, сунулся за порог к изгою и внимательно оглядел его жену Филомену сверху донизу, с головы до ног, раза три. Интерес его был вялый и неуверенный; но все же с лица Гиза сошло горькое и угрюмое выражение.

Но это было только начало. Вскоре торговля оживилась и торговать стали по-крупному. Бум, он бум и есть. Сдачу что ни день выкапывали из-под плитняка, извлекали из соломенной матрасной трухи, доставали из дырок в балках и тайников в стенах. Когда эти замороженные суммы оттаяли, деревня расцвела, будто орхидея, прянувшая из сухого стебля. Вино лилось рекой и орошало каждую сделку. Давние недруги шли на мировую. Увядшие девицы обнимали юных женихов. Богатые вдовцы женились на молоденьких. Иные из людишек поплоше носили не снимая праздничные костюмы: к примеру, тот же Любес, коротавший вечера в доме Гиза. А Гиз вечерами гулял по деревне, угрюмости его как не бывало, и приценивался к упряжи у Лафаго и к отличному Ружью у Рустана. Поговаривали о празднестве, особом и небывалом, после сбора винограда – но поговаривали шепотом, чтобы кюре не прослышал.

Фуараль, признанный главарь, не пожелал ударить в грязь лицом и сделал потрясающее предложение. Он предложил ни больше ни меньше чем проложить дорогу для грузовиков от шоссе на гребне горы до самой Деревни. Ему возражали: придется, мол, бог знает сколько заплатить работникам.

– Это да, – сказал Фуараль, – только мы потом и сами внакладе не останемся. Столько и полстолько возьмем за свой продукт.

Предложение прошло. Деревенские мальчишки и те приобщились к выгодам. Барильес переименовал свою лавочку в «Кафе-мороженое, вселенское и пиренейское». Вдова Луайо предложила помещение, стол и даже одежду одиноким женщинам; по вечерам она принимала избранных гостей. Барильес съездил в Перпиньян и вернулся с распрыскивателем, который должен был удвоить урожай с его нового оливкового участка. Любес тоже съездил и вернулся с ворохом дамского белья, и белье это измышлял разве что дьявол. Съездили туда два-три отпетых картежника – и вернулись с новенькими сверкающими колодами – как ни сдай, а на руке словно одни короли да тузы. Съездил и Винье – и вернулся с вытянутой физиономией.

Торговали все размашистее, и все больше требовалось наличных. Фуараль выступил с предложением: – Съездим-ка мы все в Перпиньян, все, как один, зайдем в банк, шлепнем на конторки наши billets и покажем чучелкам, кто настоящие-то богачи. Да у них и денег на нас вряд ли хватит!

– Свои сто десять они возьмут, – сказал Кес.

– Плевать на сто десять! – заявил Фуараль. – А уж потом, друзья мои дорогие, потом – ха-ха! – грешим один раз! Говорят, эти-то, которые там, у них одного запаху на пятьдесят франков! С ума сойти! Ковры на лестницах, все рыжие, любую гадость захочешь – пожалуйста! Завтра!

– Завтра! – подхватили они хором; и назавтра все отправились в Перпиньян с сияющими лицами, разодевшись будто на праздник. Всякий дымил, как паровоз, и все помыли ноги.

Путешествие выдалось на славу. Они останавливались у каждого кафе и все, что там ни есть, спрашивали почем. А в Перпиньяне они шли сомкнутым строем; и если на них пялились, то наши друзья не оставались в долгу. Переходя дорогу к банку, Фуараль спросил: – А где же Гиз? – и притворился, будто ищет его взглядом. – Разве ему ничего не причитается?

Тут они все расхохотались. И хоть ты что, не могли принять серьезный вид. Так, давясь от хохота, они один за другим прошествовали в дверь-вертушку, и наконец она крутнулась за последним из них.

 

ВЫ ОПОЗДАЛИ ИЛИ Я СЛИШКОМ РАНО?

 

За городом я приемлю нормальный, общепринятый порядок вещей, поступая точно так же, как поступает любой другой: рано встаю, ем когда положено, в дождь поднимаю воротник пальто. Я понимаю причины, обусловившие необходимость утреннего бритья, и бреюсь поутру изо дня в день.

Другое дело в городе. Когда я живу в городе, меня не влекут к себе часы «пик», олицетворяющие в моем восприятии картину «Грачи прилетели». Прилив и отлив у какой-либо подводной пещеры не пугает меня больше, чем приток и отток у хладных зевов контор и жарких зевов ресторанов. Не нахожу ни хода времени, ни необходимости дождя, ни смысла в трезвости, ни радости в питии, ни целесообразности в платежах, ни планомерности в жизни. Существую в чужеродном лабиринте как насекомое среди людей или же как человек в муравейнике.

Презираю жалкое превосходство хмурого дня над беззвездной ночью. Портьеры у меня всегда задернуты; сплю я, когда глаза закрываются, ем, когда спохвачусь, а читаю и курю непрерывно, разрешаю душе беспрепятственно покидать мое ущербное неухоженное тело и редко докучаю ей расспросами по возвращении.

Моя квартира – в одном из самых каменных домов старинного квартала «Инне Корт». Прислугу не держу, так как вечно собираюсь на той неделе за город, хотя порой задерживаюсь на месяцы и даже… не знаю на сколько времени. Делаю умопомрачительные запасы сигарет, а из еды – что в голову придет: пусть меня ничто не отвлекает от пейзажей Сатурна или от неописуемых тургеневских садов, пусть ничто не понуждает выходить на улицу.

На руках у меня ужасающие следы ожогов от сигарет; они догорают, зажатые между пальцами, покуда я прохаживаюсь в компании женщин с кошачьими головами. Ничто не кажется мне причудливым, когда я выныриваю из таких грез, разве что я отогну портьеру и выгляну на площадь. Тогда порой приходится надавливать ладонями на сердце, чтоб возобновить дыхание, о котором я совершенно позабыл.

Во скольких поездках, любовях и местностях меня то и дело подстерегала и в пух и прах разбивала переполненность блюдца, не позволяющая моей руке загасить сигарету. Привычка, ведающая; подобными мелочами, потребовала какой-нибудь другой емкости. Я встал, удерживая при себе мысли, как держишь в руках до краев наполненный бокал, и откочевал в ванную, направляемый смутным воспоминанием о мыльнице, которая лежала там заброшенная, как пустая раковина на пустынном берегу опустошенного разума. Но поглощенная Бог ведает каким морским валом, эта скорлупа исчезла, а мои оживающие глаза, поначалу бесцельно перебегавшие с предмета на предмет, вскоре вновь потребовали моего полного возвращения из грез (бедняга Крузо!), чтобы воззриться на пробковый коврик, на свежий, мокрый, поблескивающий отпечаток голой ноги.

Не много времени мне понадобилось, чтобы убедиться: я сух, облачен в пижаму и комнатные туфли, меня никак не назовешь свежевымытым. Более того, след ноги, где отпечатки пальцев округлы как отборный жемчуг, не был ни длинным, как у мужчины, ни когтистым, как у медведя; не был он и следом моей конечности. Это была ножка женщины, нимфы, пеннорожденной Венеры. Я вообразил, будто мой скитальческий дух вернул мне спутницу с брега какого-то обетованного моря, из какой-то более удачливой раковины.

Пылающими глазами впивал я влажный отпечаток; под моим взглядом он подсыхал. Вбирал его не воздух, а я – я ни с кем не делился. Разглядывал днями и ночами, обстраивал ладные виноградинки крутыми стопами, столь же изящными щиколотками, пропорционально округлыми лодыжками. Я вычислил колени, бедра, груди, предплечья, плечи, пухлые ладошки и удлиненные пальцы, полную шею, маленькую головку, длинный локон зеленовато-золотых волос, подобный изгибу морской волны.

Где появился один босой след, там появится и другой; я не сомневался, что в скором времени удостоюсь лицезреть тусклое поблескивание ее волос. При этой мысли я тотчас же ощутил волчий аппетит и принялся беспокойно слоняться из комнаты в комнату.

С безответным одобрением я отметил, что к присутствию богини небесчувственна даже неухоженная мебель: замерла, чистенькая и опрятная, как провинциалы в музее. Под незримыми ножками божества новыми цветами расцвел ковер, словно зовут ее не Венера, а Персефона. В открытое окно лился солнечный свет и потоки теплого воздуха. Когда же это я успел раздернуть гардины, как бы высылая приглашение солнцу и воздуху? Быть может, она сама это проделала? Однако немыслимо уследить за всякими пустяками, как они ни прелестны. Я возмечтал увидеть глянец ее волос.

– Прости меня за то, что я смирялся с бледностью усопших! Прости, что я беседовал с женщинами, которые пахли как львицы! Покажи мне свои волосы!

Меня грызла жестокая тоска по существу, которое все время находилось рядом. «А вдруг, – подумал я, проснувшись в своей неведомо почему свежей постели, – а вдруг она ужасающе вынырнет в темноте, белоснежная как мрамор и такая же холодная!» И в тот же миг ощутил прерывистые дуновения тепла у себя на щеке и понял, что она дышит совсем рядом. Обхватить руками было нечего, кроме воздуха. Днями напролет слонялся я из угла в угол, причем кипящая кровь во мне выла как собака на луну: «Здесь ничего, кроме пустоты».

Убедил себя, что это вздор. Я видел след красы, ощущал тепло жизни. Постепенно божественную невидимость начнет преломлять один орган чувств за другим, покуда божество не предстанет как изваянное из хрусталя, а потом – из плоти и крови. И стоило мне только переубедить себя, как я увидел на зеркале налет ее дыхания.

Я увидел, как неведомо откуда взявшиеся цветы раздвинули свои лепестки, когда она уткнулась в них лицом. Поспешив туда, я уловил аромат – не цветочный, а ее волос.

Я повалился на пол и разлегся как пес на пороге, где один или два раза в сутки мог ощутить легкое дуновение – это колыхалась на ходу ее юбка. Я ощущал движение ее тела или же кратковременное потускнение света там, где она двигалась; я ощущал биение ее сердца.

Порой, как бы краешком глаза, я видел (а может, мне казалось, будто вижу) не ее ослепительную кожу, нет, но солнечные блики на ее плоти, которые исчезали, стоило мне пошире распахнуть глаза.

Теперь я знал, где она движется и как движется, но меня губило сомнение, ибо двигалась она не по направлению ко мне. Возможно ли существование еще одной жизни, которая для нее ощутимее моей, а для меня еще менее осязаема, чем мое божество? Или божество томится тут у меня в нежеланном заточении? Неужели все эти движения, все эти передвижения не в мою сторону, – всего лишь перемещения женщины, мечтающей о побеге?

Трудно сказать. Я думал, что пойму все, если услышу ее голос. Или пусть она слышит меня.

Денно и нощно я ей твердил: – Заговорите со мной. Дайте мне услышать ваш голос. Скажите, что вы меня простили. Скажите, что вы здесь навеки. Скажите, что вы моя.

Денно и нощно я вслушивался в пустоту, ловя ответ.

Я ждал в невыразимом молчании, подобно звездочету, который в такой же кромешной тьме ждет луча света от звезды, в существование которой у него есть все основания верить. В конце концов, когда я утратил и веру и надежду, до меня донесся звук… или же нечто, столь же недалеко ушедшее от звука, сколько блик света на ее щеке от кожи щеки.

С тех пор, живя одними лишь барабанными перепонками, не шевелясь, не дыша, я ждал. А призрачный звук нарастал: он проходил различные, бесконечно малые ступеньки громкости. Вот – звук за секунду перед дождем; вот – трепыханье крылышек, бессвязное бормотание воды; вот – слова, унесенные ветром; вот – слова на иностранном языке; причем звуки становились все отчетливее, ближе.

Временами меня подводил слух, точно так же как других подводит зрение: глаза вдруг застилаются слезами, как раз перед тем как предстоит вновь увидеть издавна любимое лицо после непередаваемо долгой разлуки. Или вдруг на нее нападало молчание, и тогда я уподоблялся путнику, идущему на журчание ручья и внезапно переставшему слышать это журчание из-за того, что ручей нырнул в кущу деревьев или ушел под воду. Но свой «ручей» я находил заново, и с каждым разом он становился чище и отчетливее. Уже можно было различить слова: я расслышал слово «любовь», расслышал слово «счастье».

Но вот уши мои полностью распахнулись, и я услышал сдержанное «ах», даже сам шелест раздвигаемых губ. Она еще что-нибудь произнесет!

Каждый звук был четок как колокольчик. Она сказала: – Ах, дивно! Тишина такая, Гарри здесь хорошо работается. А угадай, каким чудом нам достался этот дом! Предыдущего владельца нашли мертвым в кресле, и с тех пор говорят, будто здесь водятся привидения.

 

КОГДА ПАДАЕТ ЗВЕЗДА

 

В аду, как и в прочих известных нам местностях, условия созданы – хуже некуда. Приспособленные к окружающей среде, энергичные и честолюбивые дьяволы на них почти не реагируют. Надеются улучшить свою участь, а рано или поздно стать демонами высших категорий.

В кишащей массе посредственных заурядных дьяволов-трудяг любые эскапистские стремления в достаточной степени улаживаются благодаря развлечениям, аналогичным радио и телевидению: можно мельком поглядеть то, что там выдают за рай, остальное же время – оглушительная реклама.

Однако бывают там ленивые, никчемушные, совершенно недьявольские дьяволы, только и мечтающие, как бы выбраться из ада со всеми его прелестями, а некоторым даже удается осуществить эту свою мечту. Начальство не тратит излишних усилий на то, чтобы водворить беглецов на место: они, как правило, повсюду не справляются с порученной работой и лишь становятся обузой для общества.

Кое-кто из беглецов поселяется на всяких там миниатюрных планетоидах, бессистемно разбросанных по внешней кромке Плеяд. Эти крохотные мирки вздымаются подобно зеленым атоллам средь вековечной сини. Здесь дезертиры сколачивают себе жалкие хижины и влачат убогое существование, промышляя дилетантской ловлей душ человеческих. Живут как бичкомеры, с каждым годом становятся на год жирнее и ленивее, зато сравнивают себя с мятежниками работоргового судна «Баунти».

Когда им хочется разнообразия, они заплывают в лазурный эфир, порою достигая даже скалистых берегов Рая, – только для того, чтобы хоть краем глаза увидеть девушек, которые, само собой разумеется, ангельски прекрасны.

Скалистые берега Рая, можете быть уверены, утыканы летними санаториями и хорошо ухоженными купальными пляжами. Попадаются также тихие лиманы и не пользующиеся популярностью «дикие» пляжи, где эфир умывается в сапфировых волнах, набегающих на вызолоченные скалы, равно как на песок такой зернистости, что при виде его всякий мало-мальски порядочный старатель немедля схватился бы за лопату и лоток. Здесь, где не наткнешься на ангела-спасателя с распахнутыми крылами, купаться строжайше запрещено. А все потому, что иной раз сюда заносит кого-нибудь из засекретившихся, акулоподобных беглых дьяволов, и заплывший сюда против всяких правил должен быть готов расхлебывать последствия. Однако вопреки риску, а может-благодаря ему, кое-кому из младшего райского поколения хлеба не давай, а дай нарушить хоть какое-то правило (впрочем, это характерно для младших поколений практически повсюду).

И вот в одно прекрасное утро некая восхитительная юная ангелица появилась в одном из запретных приморских гротов. Погода стояла на славу, а сердечко красавицы трепетало точь-в-точь как струны ее арфы. Ангелица предчувствовала, что ее блаженное состояние может с минуты на минуту расцвести, обернувшись состоянием еще более блаженным. Она долго сидела на нависающей скале и пела-звонко, как жаворонок в утреннем небе. Потом встала, одну за другой приняла несколько балетных поз, сама не зная для чего, и в конце концов белой лебедью порхнула в упоительный эфир.

А там вблизи берега на отмели околачивался немолодой, ожиревший, совершенно неинтересный дьявол, имея целью не что иное, как подглядывать за купальщицами. При виде прелестного создания в старом распутнике возникло неодолимое щекочущее томление; оно вскипело в черном закосневшем сердце наподобие пузыря в котле со смолой. Дьявол извернулся и ухватил ангелицу, как могла бы ухватить красавицу-купальщицу акула, и впавшую в обморочное состояние умчал к себе на маленькую зеленую планетку, доставил на покосившуюся веранду своей хижины, которая как ни в чем не бывало высовывалась из-за скал на обозрение всему миру, точь-в-точь наподобие рыбацкого шалаша, какие встречаются на любом из тропических островов.

Придя в себя, ангелица охнула и в ужасе воззрилась на омерзительного похитителя, на его пузо, складками собравшееся над залоснившимся ремнем, на рваные джинсы, с грехом пополам прикрывающие дьяволиное естество. А дьявол, вооружась ножницами, уже орудовал вовсю: отрезал прочь крылья, бережно подбирая перышки.

– Вот, – приговаривал он, – очень удобно будет прочищать трубку. Люблю курить на рыбалке. А вот моя любимая удочка; она прочнее и длиннее, чем кажется. Закидываю ее в самую глубь общежитии Ассоциации Молодых Христиан. Наживка тамошняя – один из приятнейших снов, когда-либо мне приснившихся. Я храню их вон в том ведре, можешь достать любой наудачу и насадить на крючок.

– Противные, липкие, извиваются! – взвизгнула она, отшатнувшись от открывшегося ей зрелища. – Ни за что на свете не прикоснулась бы!

– Ты уж, пожалуйста, прикоснись, – сказал он, – если хочешь отведать сердце и «сладкое мясо» «Сладкое мясо» – щитовидная и поджелудочная железы. молодого нежного студента-богослова.

– Как-нибудь сама прокормлюсь, – заявила она, скривив губки. – Я ничего не ем, только мед, да цветы, да еще, если уж сильно проголодаюсь, яйцо колибри.

– Воображала! – обиделся он. – Задавака! Если. ты думаешь разыгрывать из себя утонченную леди, то лучше передумай. Мягкий, глупый, добросердечный – это старина Том Бревнохвост, пока и поскольку его гладят по шерстке! Но осени меня крестом – и я превращусь в грубияна, хулигана, драчуна. Будешь насаживать наживку, когда я велю, а кроме того – мыть посуду, а также драить полы, и делать уборку, и готовить обед, и гнать самогон, и застилать кровать…

– Постели? – переспросила она. – Свою постель я как-нибудь заправлю. А что до вашей…

– Застели одну, и хватит, – прервал он, – и вознесусь я на тебе обратно в рай, а уздечкой мне послужит букетик маргариток. Я сказал «кровать». Это единственное число, а будь оно множественным-стало бы еще более единственным в своем роде. Тут он так расхохотался, что чуть не лопнул. Ангелица сочла эту шутку очень и очень плоской.

– Я знаю, что нарушила правила, – молвила она. – И знаю, что теперь ты можешь заставить меня работать на тебя и делать всю черную работу. Но на самом-то деле мой проступок-не грех, а потому ты не вправе навязывать мне такую судьбу, которая хуже смерти.

– Хуже смерти, вон оно что? – Самолюбие дьявола было уязвлено. – Это показывает, много ли ты в таких вещах разбираешься.

– Если бы я захотела разбираться в них получше, – отвечала она, – то вас в наставники не выбрала бы. – Даже если бы я сделал тебе сверкающее ожерелье, – сказал он, – из слез невинных хористок?

– Благодарю вас! – произнесла она. – Оставьте при себе свою мишуру, а я оставлю при себе свою добродетель.

– Мишуру! – сказал он с негодованием. – Все ясно, ты ничего не смыслишь в ювелирном деле, да и в добродетели тоже. Ладно, милочка, не один способ придуман, чтобы укрощать огнедышащих дракончиков!

Однако старый сластолюбец рассудил, не приняв во внимание небесного воина. В последующие дни он ее обхаживал и так и эдак, но ни тирания, ни неуклюжая лесть отнюдь не перевешивали контраста белоснежной добродетели и его прокопченного цвета лица. Когда он хмурился, она его побаивалась, когда же улыбался, она его ненавидела с такой силой, с какой никто и нигде не ненавидел ни единого дьявола.

– Да я могу, – пригрозил он, – упрятать тебя в бутылку с виски, а уж оттуда тебе волей-неволей придется вылезти, как только первый же подвернувшийся покупатель, рыцарь плаща и костюма, вытащит пробку.

– Давайте, – согласилась она. – Он будет не противнее вас и такой же зануда.

– Возможно, – сказал он. – Хотя, насколько я понимаю, твой опыт обращения с покупателями в плаще и костюме крайне скуден. Я скормлю тебя устрице, откуда ты выйдешь заточенной в жемчужину, и обменяют тебя, при очень нескромных обстоятельствах, на вагон и маленькую тележку целомудрия, которое ты так высоко ставишь.

– Закричу во весь голос «КУЛЬТУРА»! – отвечала она весьма хладнокровно. – А жертва выхватит свой дамский пистолетик, и тогда мы обе спасемся.

– Очень мило, – сказал он. – Но ведь я могу отправить тебя на землю в качестве несовершеннолетней девушки, лет девятнадцати-двадцати. Это возраст, когда искушения подстерегают на каждом шагу, а сопротивляемость им самая низкая. А стоит тебе только согрешить, спустя семь лет аренды тебя соучастником все становится моим – душа, тело, добродетель и прочее. Именно так, – сказал он, выругавшись, – я и сделаю. Глупец я, что раньше не додумался.

Сказано-сделано. Он ухватил ее за щиколотки и метнул далеко-далеко в космические моря. Проследил, как опускается, переворачивается, поблескивает на лету ее тело, и нырнул следом как школьник за серебряной монеткой, брошенной в плавательный бассейн.

Несколько человек из простонародья, возвращаясь домой поздно вечером и переходя Бруклинский мост, показывали друг другу то, что приняли за падающую звезду; а еще позднее, выйдя на улицу после дружеской пирушки, затянувшейся на всю ночь, некий пьяный поэт вдохновился зрелищем, которое принял за розовоперстую зарю, занявшуюся в Центральном Парке и поблескивающую там сквозь ажур чахлых кустов. Однако то была вовсе не заря, а наша прекрасная юная ангелица, которая прибыла на землю в качестве молоденькой девы и успела тем временем потерять не только одежды, но и память, как это иногда случается с молоденькими девами, и блуждала меж деревьев в состоянии полнейшей непорочности.

Трудно предугадать, долго ли все это продолжалось бы, не наткнись на нашу ангелицу три добродушнейшие старые дамы, которые всегда по утрам входили в Парк первыми, дабы успеть скормить хлебные крошки своим друзьям-птичкам. Останься там наша молоденькая ангелица до часа обеденных перерывов – могло приключиться все что угодно, по-скольку при ней сохранилось очарование, и была она розовее и жемчужнее любой зари. Округлая, стройная, сочнее персиков – было, в ней что-то неудержимо притягательное.

Старые дамы, щебеча и воркуя совсем как их пернатые любимчики, с состраданием обступили это розовое совершенство, созданное из невинности и соблазнительности.

– Бедняжка! До такой крайности наверняка довел ее какой-нибудь мужчина, – прощебетала мисс Ваалстрад.

– Какой-нибудь диавол, – поправила мисс Экосез. Эта поправка немало развеселила «духа-благодетеля», незримо стоявшего неподалеку. Не в силах удержаться, он слегка ущипнул мисс Экосез, а ведь подобные знаки внимания были ей совершенно внове.

– Силы небесные! Это вы, мисс Кости? – вскричала мисс Экосез. – Правда ведь, это не вы себе позволили?

– Я? Да я вообще ничего не делала, – отвечала мисс Кости. – А что случилось?

– Я ощутила что-то вроде щипка, – сказала мисс Экосез.

– И я! – подхватила мисс Ваалстрад. – Вот прямо сию секунду.

– И я! – вскричала мисс Кости. – О Господи! Теперь мы все трое утратим память.

– Давайте со всей поспешностью отправим ее в больницу, – предложила мисс Экосез. – Сегодня Парк с утра какой-то не такой, и пташечки к нам не подлетают. Им-то сверху виднее! Через какие же испытания прошла наша бедняжечка!

Добродушные старые девы отвезли нашу прекрасную, но невезучую ангелицу в больничку для нервно-больных, где ее приняли милосердно и даже не без энтузиазма. Вскоре нашу ангелицу препроводили в маленькую палату, где стены были светло-зеленые, оттенка утиного яйца, поскольку, как выяснилось, именно такой цвет наиболее успокоительно воздействует на девиц, обнаруженных бредущими по Центральному Парку и не имеющих при себе ни одежды, ни памяти. Лечащим врачом приставили к ней некоего выдающегося молодого психоаналитика. Подобные случаи были как раз его узкой специализацией, и редко постигала его неудача, если требовалось расшевелить чьи-либо воспоминания и память.

Лукавый, естественно, притащился в больничку следом и теперь стоял там, ковыряя в зубах да наблюдая за происходящим. Он пришел в восторг, приметив, что молодой психоаналитик хорош собой – дальше некуда. Черты лица мужественны и правильны, черные глаза так и сверкают, и засверкали еще сильнее, когда психоаналитик узрел свою новую больную. Что до нее, то она стала поблескивать с отливом цвета незабудок, при виде чего дьявол снова потер руки. Все трое были довольны.

Психоаналитик был украшением своей оклеветанной профессии. Принципы у него были самые высокие, но все же не выше, чем энтузиазм по отношению к избранной им науке. Итак, отпустив медсестер, которые сопровождали больную до палаты, он уселся на стул рядом с кушеткой, на которой лежала ангелица.

– Я пришел для того, чтобы вас вылечить, – провозгласил он. – По-видимому, на вашу долю выпало какое-то мучительное переживание. Вы должны рассказать мне все, что запомнили.

– Не могу, – проговорила она едва слышно. – Ничего не помню.

– Быть может, вы все еще находитесь в шоковом состоянии, – сказал наш достойный аналитик. – Дайте мне руку, дорогая, – я хочу выяснить, холодна она или тепла и есть ли на ней обручальное кольцо.

– Что есть рука? – прошептала несчастная юная ангелица. – Что есть тепла? Что есть холодна? Что есть обручальное кольцо?

– Ох, бедная девочка! – воскликнул он. – Совершенно ясно, шок был очень силен. Которые забывают, что такое обручальные кольца, тем сплошь и рядом достается покрепче остальных. Однако вот это – ваша рука.

– А это ваша? – спросила она.

– Да, это моя, – ответил он.

Больше юная ангелица ничего не сказала, лишь поглядела на то, как дрожит ее рука в его руке, а после опустила восхитительные ресницы и тихонько вздохнула. Сердце пылкого молодого ученого так и зашлось от восторга, ибо он заприметил начало индукции – того самого явления, которое неописуемо упрощает усилия психоаналитиков.

– Так-так! – произнес он наконец. – Теперь предстоит выяснить, чем вызвано выпадение памяти. Вот история болезни. Судя по всему, ударов по голове не было.

– Что есть голова? – осведомилась она.

– Вот ваша голова, – объяснил он. – А вот ваши глаза, а вот ваш ротик.

– А это? – спросила она.

– А это, – объяснил он, – ваша шея.

Очаровательная юная ангелица была самой лучшей из всех больных. Ничего-то ей не было надо, только угодить своему врачу, поскольку таков уж механизм индукции: он, врач, представляется больной ослепительно-яркой личностью из забытого детства. Естественную ее наивность усугубляла наивность амнезии, вот ангелица и приспустила простыню, которая укрывала ее до подбородка, и спросила: – А это что?

– Это? – переспросил он. – Как можно было забыть, что ЭТО? Я вот не забуду до конца жизни. Никогда не видел таких прелестных плеч.

В восторге от его одобрения, ангелица задала еще один-два вопроса и доспрашивалась до того, что наш достойный молодой аналитик вскочил со стула и принялся мерять палату шагами в состоянии неодолимого возбуждения.

– Бесспорно, – пробормотал он, – я испытываю встречную индукцию в чистейшем ее виде или по меньшей мере в наиболее интенсивном. Столь выраженный пример этого феномена должен, безусловно, стать предметом кропотливого экспериментального исследования. Свою работу я озаглавлю «Демонстративно-соматический метод применительно к случаям полной амнезии». Ортодоксы нахмурятся, ну и пусть; в конце концов, в свое время неблагосклонно косились даже на самого Фрейда.

Опустим занавес молчания над последовавшей затем сценой, ибо тайны психоаналитической кушетки – все равно что тайны исповедальни. Однако ничего святого не существовало для Тома Бревнохвоста, который к этому времени успел обхохотаться. «Право же, – думал он, – какой грех на свете может быть непростительнее, чем увести образцового молодого психоаналитика за ту черту, где он позабыл и себя, и свою карьеру, и профессиональную этику?» В определенный момент позволив себе стать видимым, коварный старый дьявол склонился над кушеткой с цинической усмешкой на обветренном лице.

– Ах, что это, родной? – вскричала юная ангелица голосом, исполненным смятения и безысходности.

– Что «это»? – попытался уточнить молодой аналитик, в тот миг как раз поглощенный своими исследованиями.

Ангелица умолкла и впала в меланхолию. Она-то знала, кого увидела, и теперь, припомнив кое-какие обстоятельства, пожалела, что не подумала о них раньше. Всем известно, что от сокрытия подобные грехи не умаляются.

– Увы, – сказала она. – Я, кажется, вновь обрела память.

– Так, значит, ты исцелилась, – вскричал аналитик в восторге. – А мой метод оказался правильным и будет единодушно принят всеми моими коллегами, по крайней мере теми, у кого пациенты хоть на четверть так же красивы, как ты! Но расскажи же мне, что ты припомнила. Прошу тебя не как врач, а как твой будущий муж.

Как легко один грех следует за другим, особенно когда возлегаешь на только что совершенном грехе! У бедняжки-ангелицы не хватило духу разрушить счастье своего избранника, сообщив, что через семь лет он вынужден будет уступить ее толстому и щетинистому врагу рода человеческого. Она промурлыкала, что заснула в ванне и что подвержена лунатизму. Этот рассказ был принят с энтузиазмом, и счастливый молодой аналитик умчался оформлять разрешение на брак.

Враг человеческий без промедления снова стал видимым и теперь с гнусной благосклонностью взирал на свою жертву.

– Быстро сработано! – одобрил он. – Избавила меня от уймы хлопот. Другая бы, попав в Нью-Йорк, выламывалась бы чуть ли не неделю. В награду подкину тебе чемодан-другой с одежкой, чтобы твои объяснения не рассыпались, а тогда выходи за этого малого и будь счастлива. Надо отдать должное старине Тому Б.: у него даже в хвосте нет ни на волос ревности!

По правде говоря, старый негодяй понимал, что рано или поздно ангелица за кого-нибудь да выйдет замуж, а поскольку был он ревнив как демон, то смекнул, что лучше ревновать к одному, чем к двоим. Кроме того, по его мнению, с ее сторону благоразумно было выбрать хорошего кормильца и добытчика, у которого битком набиты холодильник и стенной бар, да еще в подвале хорошо работает котельная, где ночью можно будет выспаться в тепле. С этим у психоаналитиков всегда все в порядке. А окончательно склонило его в пользу данной кандидатуры следующее соображение: брак, основанный на лжи, обычно чреват и другими прегрешениями, для обоняния лукавого столь же приятными, как для нас грешных – розы далилии.

Сразу же оговорим, что в отношении последнего наш подлец был горько разочарован. Никакая жена не могла бы вести себя более по-ангельски, чем наша ангелица. Больше того, сладкие одуряющие ароматы домашних добродетелей подействовали на дьявола так угнетающе, что он устремился в Атлантик-Сити – подышать свежим воздухом. Тамошняя курортная атмосфера оказалась до того головокружительной, что он и провел там почти все семь обусловленных лет. Таким образом, ангелице почти удалось позабыть о будущем в неисчерпаемом счастии настоящего. К концу первого года она произвела на свет крепыша-мальчика, а к концу третьего – красавицу-девочку. Квартира у них была обставлена с безукоризненным вкусом; муж поднимался все выше и выше по служебной лестнице, и на всех симпозиумах психоаналитики неизменно встречали его аплодисментами. Однако, когда истекал седьмой год, опять заявился враг рода человеческого-посмотреть, как делишки. Он рассказал матери семейства, чего нагляделся в Атлантик-Сити, и подробно остановился на том, как заживут вдвоем, когда истечет ее время. С этого дня он к ней зачастил, и не только тогда, когда она пребывала в одиночестве. Он был напрочь лишен такта и позволял себе возникать перед ангелицей в такие минуты, когда даже самому толстокожему дьяволу должно быть понятно, что его присутствие обременительно. Она закрывала глаза, но враги рода человеческого через закрытые глаза видны даже лучше. Она горестно вздыхала.

– Как ты можешь горестно вздыхать в такие минуты? – спросил однажды муж. Ангелица не могла толково объяснить, и между ними едва не пролегла пропасть разрыва.

– Диву даюсь, – сказал аналитик в другой подобный раз, – не связано ли это с твоими переживаниями, накопленными до того, как ты теряла память. Возможно ли, что ты излечилась не до конца? Это подрывает мою веру в собственный метод.

Так грызла и точила его эта мысль, пока он не очутился на пороге нервного истощения.

– Труды мои пошли прахом, – заявил он в один прекрасный день. – Утратил я веру в свое великое открытие. Неудачник я. Покачусь теперь по наклонной плоскости. Пристращусь к выпивке. А вот и седой волос! Что может быть хуже старого, седого, пьяного психоаналитика, давно утратившего веру в себя и свою науку, хотя прежде ставил и то и другое превыше всего? Бедные мои детки, с каким отцом вам придется расти бок о бок! Не будет у вас ни уютного дома, ни образования, а может быть, не будет и обувки. Придется вам поджидать меня под дверью пивнушек. Подхватите комплекс неполноценности, а когда женитесь – станете вымещать свою неполноценность на своих несчастных партнерах, и их тоже придется психоанализировать.

При этих словах несчастная молодая ангелица совсем сникла. В конце концов, остались-то считанные недели. Она и подумала, что лучше уж разрушить остатки своего счастья, чем отравить жизни мужа и детей. В ту ночь она во всем созналась.

– Никогда бы не принял всерьез такие россказни, – заявил ее муж, – но ты, моя дорогая, заставила меня уверовать в ангелов, а отсюда-один шаг до того, чтобы уверовать в дьяволов. Ты вернула мне веру в науку, а такое достижение часто уподобляют изгнанию бесов. Где он? Нельзя ли на него хоть глазком глянуть?

– Проще простого, – ответила ангелица. – Поднимись в спальню пораньше обычного и спрячься в моем платяном шкафу. Когда я приду и начну раздеваться, он наверняка припожалует.

– Прекрасно, – сказал муж. – Но может быть, сегодня, когда и без этого прохладно, тебе не стоит…

– Ах, дорогой, – возразила она. – Теперь уже поздно беспокоиться о таких пустяках.

– Ты права, – согласился он. – В конце концов, я психоаналитик и, значит, придерживаюсь широких взглядов, а он – всего-навсего дьявол.

Муж тотчас взбежал наверх и затаился в супружеской спальне, а вскоре за ним проследовала ангелоподобная жена. Как она и предвидела, в определенный момент материализовался дьявол, растянулся во весь рост в шезлонге и давай посылать оскорбительные ухмылки ангелице. Он зашел настолько далеко, что выдал этому невинному созданию один из своих развлекательных щипков, когда ангелица проходила мимо.

– Худеешь, – заметил он. – Но ничего, скоро ты вернешься в прежнюю свою форму, дай только начаться нашему медовому месяцу. Ох и весело же нам будет вдвоем! Ты не представляешь, сколькому я научился в Атлантик-Сити!

В таком духе он распространялся еще какое-то время. В конце концов муж выбрался из платяного шкафа и ухватился за дьяволово запястье.

– Отпусти запястье! – Дьявол пытался высвободиться, ибо старые, толстые и сластолюбивые дьяволы подобны угрюмым и запуганным детишкам, когда за них берутся психоаналитики.

– Запястье ваше меня не волнует, – произнес психоаналитик тоном высокомерной отрешенности. – Вопрос упирается в ваш хвост.

– Хвост? – пробормотал несколько опешивший Том. – А что хвост? Что с ним неладно?

– Не сомневаюсь, что хвост очень хорош, – ответил психоаналитик. – Но насколько я понимаю, вы не прочь от него избавиться.

– Избавиться? – вознегодовал дьявол. – Во имя всей скверны, ради чего я стал бы это делать?

– О вкусах не спорят, – презрительно пожал плечами аналитик. – А в Атлантик-Сити вы видали такого типа придатки?

– Да нет, если начистоту, то не видал, – ответил павший духом враг рода человеческого.

Если начистоту, то дьяволы, внушающие нам невесть что, сами в высшей степени внушаемы. Вот отсюда и надо за них приниматься.

– Я пришел к выводу, что у хвоста происхождение чисто психиатрическое, – провозгласил психоаналитик. – Уверен, что его можно излечить без особого труда.

– А кто вам сказал, что я хочу от него лечиться? – злобно огрызнулся дьявол.

– Никто не говорил, – отвечал ученый муж безмятежным тоном. – Но вы об этом подумывали и пытались подавить в себе такую мысль. По вашему собственному признанию, вы ярко выраженный «вуайер» («Посвященный»), – неудобств такой позиции я коснусь несколько позднее. По крайней мере, вы видели то, что считается нормальным, хорошо сложенным мужчиной, и без сомнения хотели бы уследить за модой.

– Да я и так превесело провожу время, – сказал дьявол, к тому времени окончательно ушедший в глухую защиту.

Психоаналитик разрешил себе раздвинуть губы в улыбке недоверчивой и в то же время жалостливой.

– Дорогая, – обратился он к жене, – я вынужден просить тебя оставить нас вдвоем. Доверительность этих искалеченных и злосчастных душ священна.

Ангелица без промедления вышла, тихонько закрыв за собой дверь. Аналитик уселся у изголовья шезлонга, на котором возлежал неудачливый дьявол.

– Значит, по-вашему, превесело проводите время? – переспросил он самым медоточивым тоном, какой только можно вообразить.

– Превесело, – вызывающе ответил враг человеческий. – И больше того, очень скоро стану проводить еще веселее.

– Конечно, у меня всего лишь гипотеза, – проговорил аналитик. – На столь ранней стадии анализа трудно ожидать чего-нибудь более весомого. Но, по моему мнению, то, что вы называете веселым времяпрепровождением, на самом деле всего лишь маска весьма глубокого нарушения психики. Отчетливо выражены психологические симптомы. Вы возмутительно растолстели, и подозреваю, что это обстоятельство, в свою очередь, дает осложнение на сердце.

– А действительно, временами у меня бывает одышка, – обеспокоился дьявол.

– Вы не против указать свой возраст? – сказал аналитик.

– Три тысячи четыреста сорок, – ответил дьявол.

– На вид я бы дал вам, по крайней мере, на тысячу лет больше, – заявил аналитик. – А впрочем, я не претендую на непогрешимость. Ясно одно: вы плохо приспособились к своему первоначальному окружению, иначе не решились бы на побег. А теперь пытаетесь совершить побег от анализа. Потому что он угрожает роскошному вашему хвосту. Сознанием-то вы понимаете, что это чудовищное уродство, но не желаете принять это к сведению.

– Прямо не знаю, – неопределенно промямлил враг рода человеческого.

– Нет, знаете, просто цепляетесь за него как за свою дьявольщину – за инфернальную отметину, – возразил аналитик сурово. – А к чему сводится эта самая распрекрасная дьявольщина? Она, полагаю, всего лишь протест, порожденный чувством непричастности, которое запросто может восходить к тому самому моменту, когда вы стали дьяволом. Даже у людей, и то родовая травма не обходится без последствий. Насколько же хуже уродиться нищим, никому не нужным дьяволом!

Злополучный враг рода человеческого заерзал, задергал бесчисленные свои подбородки и вообще стал всячески выказывать озабоченность. Тогда аналитик вбил последний гвоздь, перечислив приступы депрессии, беспричинные страхи, чувство вины, комплекс неполноценности, периоды бессонницы, неупорядоченные приемы пищи, чревоугодие, психосоматические болевые ощущения. В конце концов бедняга дьявол форменным образом чуть ли не на коленях умолял подвергнуть его психоанализу; об одном просил – назначить ему и дополнительные сеансы лечения, чтоб быстрее подействовало.

Психоаналитик охотно пошел навстречу. Жену с детьми отправил на все лето на курорт, а сам сутками напролет работал над сложным своим больным. Еще до возвращения ангелицы неузнаваемо преображенный дьявол покинул кров аналитика, одетый в жемчужно-серый костюм, сам бесхвостый, сравнительно стройный и с живым умом. Вскоре после того он обручился с некоей миссис Шлягер – вдовой, в свое время тоже побывавшей в сложных больных.

Дьявол ходил в гости к своему благодетелю, подкидывал на коленях его детишек, извинялся перед хозяйкой за все причиненные ей неудобства. Хозяйка радостно простила: в конце концов, дурные его поступки были вызваны неуправляемыми импульсами да к тому же познакомили ее с супругом, так что бывшего дьявола она теперь считала членом семьи. Бывший дьявол бывал-таки немножечко занудлив, когда пересказывал в обществе свою историю болезни, но это как раз характерно для всех, кому пошел на пользу психоанализ. В конце концов бывший дьявол подался на Уолл-стрит, где настолько преуспел, что благодетелю своему вскоре подарил первоклассную клинику.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 144; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!