Торжество либерализма и взрыв черносотенства



 

17 октября 1905 года был опубликован знаменитый манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», вводивший в стране либеральную систему. В каждом слове манифеста слышна жажда единения с народом: «Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой тяжкой скорбью преисполняют сердце наше. Благо Российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная — его печаль». Манифест дарует «населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», он гарантирует участие в Думе классам населения, лишенным ранее избирательных прав, «предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права». Далее власть проявляет озабоченность реальным осуществлением свобод, данных манифестом, «чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действия постановленных от нас властей» [117]. По существу, Россия была объявлена свободной страной, либерально–демократические принципы восторжествовали, утвержденные как официальная доктрина. Была совершена попытка беспрецедентных изменений в нравственных основах жизни. Казалось, на мгновение правящие круги забыли о своем вечном страхе перед непредвиденной реакцией народа. Все без исключения классы населения находились в активной или пассивной борьбе с властью. Все газеты, объединившись для сопротивления цензуре, сплотились, по словам Витте, вокруг одного лозунга: «Долой подлое и бездарное правительство, или бюрократию, или существующий режим, доведший Россию до такого позора». Можно лишь поражаться полнейшей изоляции, в которой оказалась власть. «Никто и нигде искренне не высказывался в защиту или оправдание правительства и существующего режима; разница была лишь та, что одни винили его за одно, а другие за другое».

Против правительства настроены были крайние реакционеры, обвинявшие его в либерализме и бессилии. Высшие классы были в состоянии ожесточения. Молодежь, учащаяся в средних и высших учебных заведениях, поголовно симпатизировала крайним партиям. Земские и городские деятели требовали конституции, к ним присоединялись торгово–промышленные круги. Национальные меньшинства выступали с требованием автономии и равноправия. Армия обвиняла правительство в поражениях на фронте, участились волнения и беспорядки в войсках.

Противники власти и в то время, и впоследствии пытались изобразить ее политику как обман, ссылаясь на многочисленные отступления от духа и буквы манифеста. Но для синкретического сознания всякий акт развития либерализма может восприниматься как обман. Развитие либеральной свободы есть прежде всего по своей природе призыв общества к ответственности, к диалогу. Однако синкретическое сознание, рассматривающее весь мир как источник коварных оборотней, корыстных замыслов, оценивает либерализм как попытку слабеющего противника прикрыть свой особо коварный монолог массой слов, дискомфортной говорильней.  На всякий акт развития либерализма в этих условиях синкретическое сознание реагирует как на обман, как на козни оборотней. Это, в свою очередь, разрушает либерализм, превращая его в столкновение монологов, борьбу одной Правды против другой. В 1905 году выявилась ранее скрытая бешеная ненависть разных слоев общества друг к другу. Все они или почти все рассматривали свою позицию как воплощение единственно возможной высшей Правды. Инверсионное сознание каждой группы требовало от власти безоговорочной, а не половинчатой поддержки. Власть же пыталась найти компромисс. Логика инверсионного сознания неизбежно воспринимала это как измену Правде, как переход на позиции кривды, как доказательство продажности власти. Идея продажности стала типичной формой модернизации древних представлений о функции зла.

Основная масса возмутившихся не имела разработанной конструктивной программы, так как синкретическое сознание верило, что ликвидация кривды, в данном случае самодержавия, тождественна реализации Правды. Разочарование в манифесте носило тот же характер, что и разочарование крестьян в реформе 1861 года. Он не удовлетворил крайне антигосударственные вечевые ценности. Многие рассматривали манифест лишь как этап в победоносной борьбе с самодержавием, а не как ценность саму по себе, требующую реализации, воплощения.

Либеральный манифест вызвал взрыв антилиберализма.  Крестьяне расценивали этот манифест как санкцию на их борьбу с помещиками. В Самарской губернии крестьянин Шаров так разъяснял односельчанам суть манифеста: «Теперь свободно, айдате, ребята, валите теперь к помещикам и разграбляйте их добро — за это теперь ничего не будет» [118]. На улицах городов появилась новая, ранее неизвестная сила, получившая название «черных сотен». Уже 17 октября, т. е. в день объявления манифеста, в Москве в Марьиной роще началось настоящее побоище. На следующий день по стране прокатилась волна антилиберальных погромов, жертвой которых стали прежде всего интеллигенция и евреи. Генерал Дубасов сообщал о таком ходившем толковании манифеста 17 октября: «Царь уехал за границу и дал до января сроку бить жидов и панов» [119]. Погромы прокатились в районах «черты оседлости», где до этого антиправительственных выступлений не было. Всего за две–три недели было убито 3,5–4 тысячи человек, искалечено до десяти тысяч. В Одессе насчитывалось до 500 убитых, в театре города Томска было заперто и сожжено более 1 000 человек. Были случаи, когда революционеры вызывали полицию.

Черносотенство — это прежде всего городское движение мелких собственников, стремившихся в духе традиционализма сохранить существующий порядок, оградить себя от перемен. В отличие от крестьянства, эти люди в значительной степени были своими интересами привязаны не к натуральному хозяйству, а к определенному типу товарно–денежных отношений, к первому этапу развитого утилитаризма. Они, однако, боялись углубления, расширения утилитарных отношений, что потребовало бы новых навыков, квалификации, способности к переменам и т. д. Отсюда страх перед интеллектуализмом и либерализмом, перед всем, что могло пошатнуть их положение.

На манифест 17 октября они ответили бунтом, который, как и бунт крестьян, проходил под лозунгом поддержки царя. Идеальный царь, по их представлению, должен был заботиться о сохранении привычного порядка. В действительности это был бунт против царя, подписавшего либеральный манифест, сдавшего свои позиции враждебным либеральным силам. На местах между черными сотнями и властью возникало взаимопонимание. Власти, далекие от сочувствия либерализму, подчас потворствовали погромщикам, вступали с ними в контакт, рассчитывая использовать в целях борьбы с беспорядками. По свидетельству С. Витте, местные власти сочувствовали погромам. Выявилась слабость либеральных влияний в аппарате власти, а также близорукость власти, неспособность разглядеть опасность для себя в союзе с погромщиками. Впрочем, распространенные представления о замешанности министра Плеве в организации еврейских погромов не находят подтверждения.

Черносотенное движение явно демонстрировало невозможность для правящей элиты если не либеральной политики вообще, то быстрого инверсионного типа перехода к либерализму. Оно показало, что диапазон возможностей правящей элиты уменьшается. Население было склонно жить и действовать на основе древних синкретических принципов, следуя инверсионному типу поведения, эмоциональные механизмы оставались ведущими. Люди действовали на основе локального противопоставления своего монолога всем иным монологам. Выяснилось, что вся страна представляла собой картину столкновения относительно замкнутых миров, что не либерализм при содействии власти овладел массами, а синкретически настроенные массы овладели либерализмом, превратили его в собственную противоположность. Ни одна предложенная версия развития страны не могла рассчитывать на всеобщее признание. Общественное сознание было ошеломлено выявившимися ранее скрытыми силами и их взаимной ненавистью. Все видели друг в друге злых демонов, возникла ситуация некоей иррациональной междоусобицы ослепленных ненавистью людей. Дух насилия охватил страну. С. Витте писал о настроениях правящих кругов в этот период: «Тогда был лозунг: «Нужно драть, и все успокоится», как впоследствии явился лозунг: «Нужно расстреливать, и все успокоится»». А. Хвостов, будущий министр внутренних дел, выступил с проектом, по которому следовало всех смутьянов, лиц, заподозренных в принадлежности к революционной организации, попросту уничтожать любыми средствами.

 

«Народ одичал»

 

Революционные партии перешли к самому разнузданному террору. В 1905 году только эсерами было убито 1 000–1 500 человек. За несколько месяцев 1906 года в результате индивидуальных террористических актов был убит и ранен 1 921 человек, включая 33 губернатора и генерал–губернатора, 38 начальников полиции и их помощников, 31 духовное лицо, 64 фабриканта и управляющих, их помощников, столько же банкиров и торговцев [120]. Большевики с 1907 года также перешли к индивидуальному террору, занимались грабежами банков. Возник анархический «безмотивный террор» против «буржуазии вообще». Все это безумие скрывало под собой глубокое нравственное разложение общества.  Л. Толстой в 1910 году писал: «Вандалы… уже вполне готовы у нас в России. И они, эти вандалы, эти отпетые люди, особенно ужасны у нас, среди нашего, как эти ни странно кажется, глубоко религиозного народа. Вандалы эти особенно ужасны у нас именно потому, что у нас нет того сдерживающего начала, следования приличию, общественному мнению, которое так сильно среди европейских народов. У нас либо истинное, глубоко религиозное чувство, либо полное отсутствие всяких, каких–либо сдерживающих начал: Стенька Разин, Пугачев… И, страшно сказать, эта армия Стеньки и Емельки все больше и больше разрастается благодаря таким же, как и пугачевские, деяниям нашего правительства последнего времени с его ужасами полицейских насилий, безумных ссылок, тюрем, каторги, крепостей, ежедневных казней» [121]. Среди крестьян жила вера, что Разин скоро вернется и расправится с врагами. Усилился массовый процесс разложения нравственных устоев общества. «О хулиганстве в деревне заговорили в начале столетия. Учитель делается первым объектом деревенских шуток, интеллигенция как класс — объектом ненависти» [122]. Существуют убедительные свидетельства быстрого нравственного разложения широких масс в этот период. «Народ спился, одичал, озлобился, не умеет и не хочет трудиться» [123]. Положение ухудшалось тем, что после освобождения крестьян начинается «полоса отчуждения народа от Церкви и духовенства» [124]. Современники пишут о распутстве, воровстве, лени, хулиганстве, безверии, пьянстве, ослаблении традиционного уважения к старшим, буйстве, лжи, сквернословии, богохульстве, зависти к зажиточным, вражде между родственниками и знакомыми, жестоком обращении с людьми, склонности к даровщине, об отсутствии у народа религии и нравственности [125].

Нравственное разложение было результатом и формой разложения древних ценностей и попыток возместить их умеренным утилитаризмом, приобретавшим форму хулиганства, рвачества и прямого саботажа. Вот живой рассказ о довоенном периоде жизни в деревне: «Совести не стало в народе… Честь пропадает… Нравственные убийства страшнее уголовных… Государство распадается снизу. Этого никто не замечает, но это факт. Невозможно никакое общественное дело с этими массами. Начните вы что–нибудь делать у себя в имении… Если вы сами не приглядите за ним, можете быть уверены, что будет сделано не так, как надо и как было уговорено. А сделайте замечание рабочему или прогоните с работы, он в отместку сожжет вам в поле стог сена… Спички дешевы… Рабочие друг друга не жалеют в той же степени, как и самые жадные, самые злые кулаки… Нельзя никакого дела иметь в деревне. Ни плотника, ни печника, на пастуха не найти честного. Все норовят забрать деньги вперед, сделать кое–как… Рабочие требуют денег вперед, уходят с работы; а получив деньги запивают и тоже уходят… Всюду жалобы, что в крестьянах совести не стало… Убыль специальных знаний в ремесленнике идет рука об руку с косностью производства» [126].

Происходила нравственная инверсия, затрагивающая глубокие пласты сознания, праздник перерастал в повседневность. Апелляция революционеров к культурному низу, стремление вызвать инверсию требовали превращения нарушителя порядка, разбойника в ведущую фигуру, в героизированного персонажа. Вечевой идеал подсказывал, что битва с дьявольскими силами неизбежна и нужно готовиться к ней, победить или погибнуть. Цель заключалась в том, чтобы предельно расширить сферу конфликта, втянув в него все общество, и на поле этой битвы утвердить свою версию Правды. В глазах той части общества, которая была субъектом инверсии, революционеры стали воплощением высокой нравственности, так как они готовы были пожертвовать собой ради «освобождения» общества, всего народа. Но тем самым они превратились в авангард аморальности, нравственного разрушения, так как стали организующим центром всех разрушительных сил общества, стихии культурного низа, который всерьез решил не ограничиваться карнавалом, погромом, но сформировать общество по своему образу и подобию.

 

Отступление инверсии

 

Реформа не нашла путей к тому, чтобы организационно направить рост активности людей на поддержку государства, не предотвратила превращения этой активности в разрушительную силу. Великий звездный час России, вступившей на путь свободы и прогресса, оказался шагом в бездну.

Однако ошибочно делать вывод, что, не будь реформы, страна избежала бы последующих катастрофических событий. Последние определялись не реформой, а расколом, его динамикой. Катастрофических событий можно избежать лишь на путях отхода от господства инверсионного типа социальных изменений, от раскола, разрывающего государство и творчество народа.

Инверсионная волна после хаоса 1905–1907 годов постепенно ослабела, не дойдя до своей крайней точки. Могло показаться, что инверсия захлебнулась. Конструктивные силы получили возможность активизироваться. Их деятельность оказалась успешной как в сельском хозяйстве, строительстве, так и в промышленности. В 1912 году прошла амнистия. Либеральные свободы были значительными. Суд был независимым. Книги более двухсот страниц издавались без цензуры. Социал-демократы имели свои газеты. В революционных партиях наступил разброд и развал. Все это создавало предпосылки стабилизации.

Перед войной отмечался подъем тяжелой промышленности. Имело место такое интересное явление, как рост тех отраслей, которые производили предметы потребления и были значительно меньше, чем другие, связаны с государственным аппаратом. Происходило определенное усиление независимости капиталистического хозяйства от государства. Все эти позитивные процессы, однако, происходили в неблагоприятной среде, расколотой между разными системами ценностей, негативно реагирующей на значимые изменения, особенно на те, которые угрожают уравнительности, господству натуральных отношений.

Начавшаяся в 1914 году мировая война постепенно показала, что стабилизация системы охватила лишь ограниченную сферу. Война оказалась непосильным испытанием для общества. Успехи экономического, социального, культурного развития не закрепились, но под мощным давлением испытаний общество ответило на этот страшный по силе вызов истории откатом от уже имевшихся достижений, что, впрочем, во многих сферах можно было наблюдать и до войны. Испытания войны привели к тому, что дезорганизация общества, усиление раскола привели к разрухе. Общество реагировало на нее фактическим крахом рынка. Крестьяне прекратили продажу хлеба, и правительство вернулось к дорыночной системе принудительного изъятия и распределения натуральных ресурсов.

 

Третья катастрофа

 

Большая война дала новый стимул инверсии, привела к катастрофическому нравственному и организационному развалу, к ослаблению способности медиатора черпать энергию в обществе. Серьезное недовольство зрело в деловых кругах. Пойти на уступки либералам царь не решался. По–видимому, причины отказа были разные: страх перед непредвиденными последствиями такого шага, традиционная вера в неограниченность и непогрешимость царской власти («сердце царево в руце божьей») и т. д. Положение осложнялось тем, что Николай II пытался повернуться к синкретизму, восстановить свой тотемический статус «царя–батюшки» вплоть до фактического отказа от манифеста 17 октября, до оценки себя как «абсолютного монарха» [127]. В ситуации поистине отчаянной царь пытался отыскать пути к народу. До последней минуты он надеялся на поддержку крестьян. Он персонифицировал народное начало в личности Г. Распутина. Получив громадную власть, этот человек лишь усилил общий паралич и разложение. Любопытно, однако, что после убийства Распутина в провинции говорили, что его убили придворные, так как он доводил до царя голос народа, защищал народ. Ряд идей Распутина: мир с Германией, раздел помещичьих земель — действительно соответствовал стремлениям масс. Власть в условиях острого кризиса и возрастающего недовольства, неспособности обеспечить свое нормальное функционирование обанкротилась. Произошла так называемая Февральская революция.

В соответствии с либеральными и марксистскими теориями это должна была быть буржуазная революция, т. е. уничтожение политических и, в конечном итоге, социальных форм отжившего феодального строя, что должно было расчистить путь для либерального общества, для перехода власти к буржуазии. Но буржуазия не только не представляла собой политической силы, способной стать ведущим фактором общества, перевести страну на путь либеральной цивилизации, но и не была еще способна стать ведущим фактором хозяйства, превратить рынок в основу жизни большинства населения.  Собственно буржуазия (т. е. люди, живущие на основе идеалов частной инициативы, способные искать пути для движения, самовозрастания капитала) была зажата между двумя мощными социальными силами: с одной стороны, основной массой населения, живущей дорыночными представлениями, способной лишь на ограниченное участие в рынке, а с другой стороны, властью, которая, опираясь на нравственные основания синкретической государственности, должна была держать частную инициативу под непосредственным контролем и управлением. Р. Пайпс не единственный, кто считает, что «Россия пропустила случай создать буржуазию, когда это было еще возможно, т. е. на основе мануфактуры и частного капитализма; поздно было это делать в век механизированной промышленности, в которой господствовали акционерные общества и банки» [128].

В февральских событиях имели место элементы либеральной революции, стремление воплотить в жизнь демократию, частную инициативу и т. д., тем не менее их движущие силы были иными. Это было возмущение масс против дезорганизации.  Нарастающий локализм дошел до крайней точки своего отказа от государственности, сокрушив ее не столько своим действием, сколько полным нежеланием ее поддерживать, воспроизводить. Это создало ситуацию, когда монархия рухнула как бы сама собой, от малозначимых причин. На последнем этапе своего существования царь, правящая элита шли, не без колебаний, по пути либерализма. Новая власть практически стремилась к тем же целям. Парадокс февральских событий заключался именно в том, что они были не концом инверсии, идущей от крайнего авторитаризма, но началом ее последнего решающего рывка.  Рухнула структура власти, что и должно было произойти в результате банкротства авторитаризма, глобальной обратной инверсии, возвращающей общество к торжеству локализма, локальной соборности.

Самодержавие пало с молниеносной быстротой: власть оказалась не в состоянии обеспечить столицу хлебом, что послужило сигналом к взрыву ненависти. Повторилась ситуация предшествующего краха государственности в Смутное время, когда «дети боярские и черные всякие люди приходят к Шуйскому, с криком и вопом, а говорят: до чего им досидеть? Хлеб дорогой, а промыслов никаких нет и нечего взяти негде и купить нечем!» [129]. В обоих случаях результатом было разрушение власти. Правящая элита не смогла организовать вооруженной защиты монарха. Поражает полная неспособность власти к сопротивлению. Ее защитники нравственно созрели для капитуляции. Гвардейские полки, казаки не пожелали охранять императора. Ни один из великих князей также не попытался выступить на защиту царя. Кажется, что правящая элита не сочувствовала монархии и государственности. Враждебно к царю были настроены не только либералы, но и националисты и монархисты, например, В. М. Пуришкевич, который выступал с резкой критикой царя. Вновь, как и во время Смуты, разрыв между векторами двух типов конструктивной напряженности перешел критический рубеж. Могучая синкретическая многомиллионная волна уже давно отхлынула от государственности, еще раз показав беспомощность властителей страны.

Закончился еще один этап истории России, третья государственность завершилась полным крахом. Еще в 1908 году Д. Мережковский писал: «В химерической государственности народ любит собственно одну только ослепительную точку — самодержавие. Но любит ли он и самую государственность?.. Для него «государственность» значит «казенщина», а «казенщина» значит мертвая вода, которая на что ни брызнет, все мертвит» [130]. Народ отвернулся от этой «ослепительной точки». Государство тем самым лишилось всякой опоры. Победившие синкретические силы были склонны поддерживать некоторую неопределенную фантастическую версию синкретически–либерального идеала, который выдвигал на первый план либеральные формы, чтобы практически ежесекундно их ломать, разрывать в клочья в битве монологов.

 

 

«Что нам до России, ежели мы псковские»

 

Массовая сила, отхлынувшая от государства и тем самым свалившая власть, была не конструктивна и не могла управлять государством. Эта сила локализма, боровшаяся против власти как таковой, не стремилась к строительству реальной государственности. Либералы и Дума были единственным конструктивным началом, которое могло быть положено в основу повседневной государственной функции.

Власть свалилась либералам как снег на голову. Они сами были изумлены происшедшим. За два дня до свержения царизма собрание друзей у А. Керенского, ставшего вскоре главой правительства, пришло к выводу, что «революция в России невозможна». Влияние либеральных кругов во время войны выросло. Такого типа общественные организации, как Всероссийский земский союз и др., оказывали существенное влияние на государственные дела. В земских и городских союзах сконцентрировались значительные творческие силы, способные к организационной работе, к налаживанию производства. Они показали, что есть люди, способные организованно укреплять страну. Власть, испытывая потребность в их помощи, вынуждена была с ними считаться, что, в свою очередь, давало повод этим организациям требовать расширения своих прав. Либерально–буржуазные круги, целясь в самое сердце медиатора, уже во время войны, потребовали создания «ответственного министерства». Либералы апеллировали к прогрессивным формам труда, к более совершенным формам организации государственной жизни, опираясь на более высокую способность к эффективным решениям. В августе 1915 года все партии, кроме крайних, объединились, образовав так называемый прогрессивный блок, который выдвинул ряд требований либерального характера. Власть пыталась сдержать этот напор. Однако нарастающая дезорганизация общества парализовала всякую конструктивную деятельность.

О самочувствии новой власти в то время В. Шульгин (1878–1976) писал: «Мы способны были в крайнем случае безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи… под условием, чтобы императорский караул охранял нас. Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала у нас кружилась голова и немело сердце» [131].

Тем не менее либерализм стал ощутимой нравственной силой в обществе. Это было подтверждено фактом принятия его лозунгов всеми партиями. Не имея ничего другого, все партии встали на защиту либеральных институтов, идей свободы слова, печати, митингов и т. д. Все это, однако, практически рассматривалось большинством не как самоценность, но как средство ликвидации плюрализма.

Высшая власть вновь намеревалась идти по пути формирования либерального государства. Она стремилась подключиться к творческим, динамичным источникам инициативы. Для успеха, однако, было необходимо, чтобы эти источники сами стремились воспроизводить государство, а не пользоваться слабостями незрелого либерализма для борьбы против него под знаменем локальных идеалов. Либеральные ценности, носители которых склонны поощрять рост и развитие, тем самым открывали путь к изменениям. Но в России это означало открыть путь антигосударственным силам, стремящимся обескровить центры власти.

Правительство в этих условиях могло быть либеральным скорее в лозунгах, целях, но не в конструктивных решениях.  Его деятельность проходила в условиях продолжающейся инверсии. Страна буквально разваливалась на куски, как и во времена великой Смуты XVII века. Выявилось, что в Российской империи не существовало единого российского общества.  Мало общего было не только между селами и городами, расположенными в разноплеменных областях, но даже и в самой Великороссии многие города, как говорится, знали лишь свой округ, а деревни — лишь свою колокольню, и псковичанин, которому говорили о гибели России, отвечал: «Что нам до России, ежели мы псковские» [132].

Слабость социальных интеграторов пронизывала все общество, все его стороны на протяжении всей истории. Это сказывалось, в частности, и в слабости транспортных связей, о чем писали еще в XIX веке: «Главная причина голода заключается в невозможности скорого и дешевого передвижения хлеба из местностей им изобилующих» [133]. Именно отсутствие внутреннего единства, естественных для общества торговых и экономических связей порождало возможность голода. Временное правительство оказалось лицом к лицу с хаосом. Достаточно сказать, что чуть ли не все пулеметы были в руках дезертиров. Высшая власть превратилась лишь в символ, который держался по инерции, из–за того, что общество еще не нашло в своем культурном арсенале более или менее приемлемой альтернативы поверженному тотему старой власти.

Нарастала дезинтеграция, части общества отключались от целого. В обращении Временного правительства России можно прочесть: «К сожалению и к великой опасности для свободы, рост новых социальных связей, скрепляющих страну, отстает от процессов распада, вызванного крушением старого государственного строя». Разгул вечевой стихии вел к атомизации общества. Казалось, что каждый город, каждое поселение становились очагом сепаратизма и анархии. Локальные идеалы торжествовали победу. Попытки создания самостийных республик были уже в 1905 году в Ростове–на–Дону, Новороссийске, Сочи, Красноярске, Чите. Теперь этому развалу мало что могло помешать. В Петроградской губернии возникла, например, Республика Шлиссельбургского уезда. На съезде волостей в апреле было принято решение, что внутренняя жизнь управляется только гражданами уезда. Никакие декреты правительства, Петроградского Совета отныне ничего не могут предписывать гражданам новой республики. Аналогичные решения принял и Кронштадтский Совет. Точно так же была создана Республика Петроградского уезда. Возникли республики в Гельсингфорсе, Риге, Ревеле, Пензе, Казани, Самаре, Минске, Екатеринбурге, Царицыне, Красноярске, Енисейске и др. Например, губернский крестьянский съезд в Пензе объявил себя пензенским учредительным собранием. Перечень примеров можно продолжать. Фактически, даже если на местах формально и не объявлялась республика, то все равно центральное правительство не могло мешать местным властям управлять в соответствии со своим локальным идеалом. Характерна в этой связи телеграмма Енисейского Совета в адрес Петросовета: «Мы протестуем против желания ввести опять чиновничество, во–первых, мы не допустим управлять назначением чиновников, во–вторых, изгнанным крестьянским начальникам возврата нет, в–третьих, признаем только органы, созданные в Енисейском уезде самим народом, в–четвертых, назначением чиновников следует повелевать только через наши трупы» (апрель 1917 года).

Идея государства без начальства и чиновников вновь, как и во времена Пугачева, получила свое воплощение. Выдвигалось предложение о создании партии «Удельно–республиканская Русь» [134]. В Балтийском флоте царила полнейшая анархия. На Северном Кавказе республики возникали чуть ли не в каждом уезде. Казаки также провозглашали свои республики. Интересно, что Ленин в этот период категорически отстаивал отмену «всяких государством назначенных местных и областных властей» [135].

Разваливалось производство. В записке временно управляющего министерством торговли и промышленности В. А. Степанова говорилось: «Страна стоит перед экономическим и финансовым крахом. Эти угрожающие симптомы особенно явственно проявляются в главнейших отраслях промышленности» [136]. Разруху нельзя объяснить войной как таковой. Ее причины глубже. Расколотая страна, источающая каждой своей клеточкой дезорганизацию, оказалась неспособной ответить на новый вызов истории, на напряжение, обусловленное войной. Неуклонно разрушались внутренние связи, дезорганизация охватывала жизненно важные центры производства, связи между отраслями, слабый рынок. Во все поры общества проникал иррациональный страх, заставлявший искать выход в обращении к древним формам жизни, к нравственности локальных миров. Это было разрушительно для большого общества, для государства, для способности обеспечить производство и доставку жизненно важных ресурсов. Господство традиционализма и ограниченных форм утилитаризма не создавало условий для культивирования и массового распространения такого объяснения и понимания ситуации, которые позволяли бы искать конструктивный выход. Страна погибала от повсеместно наступающего хаоса, разрушающего прежде всего наиболее сложные и эффективные достижения накопленного культурного богатства.

В стране господствовала атмосфера митинга, где все были заняты оттачиванием своего монолога. Времени на работу, естественно, уже не оставалось. Разгул вечевой стихии вел к параличу функций общества. Газеты констатировали падение производительности на заводах на 20–40%, писалось об угрозе экономического краха [137]. Газетные страницы заполнялись взаимными обвинениями в дезорганизации. Вполне в духе традиционного русского сознания каждая сторона могла указать персональных виновников хаоса. Рабочие видели виновников в буржуазии, буржуазия возлагала вину на рабочих. Фактически все слои населения вносили свою лепту в растущую дезорганизацию. Большевистская газета «Правда» неоднократно обращалась к рабочим, призывая их к более конструктивному поведению. 5 апреля 1917 года в ней была помещена информация о заседании Петроградского Совета: «Разбирались причины дезорганизации жизни на заводах. Указано было, между прочим, что производительность на некоторых заводах едва ли превышает в среднем 25% производительности дореволюционного времени. Причиной этого является непривычка к организованным действиям рабочего класса». В своей резолюции Совет призывает рабочих прекратить разрозненные экономические выступления, дезорганизующие ряды революции, и спокойно ожидать выработки советскими рабочими депутатами минимума заработной платы. В номере от 7 апреля можно прочитать: «На фабриках и заводах Петрограда замечается безусловно ненормальное явление. Забастовки нет, но процесс производства дезорганизован, работа не клеится, не идет. Иногда даже неизвестно, почему не работают». 4 августа английский военный атташе доносил: «Если судить по теперешнему положению вещей, то страна движется к развалу. До тех пор, пока в тылу не восстановят дисциплину и не заставят войска сражаться, невозможно принудить рабочих работать в железнодорожных ремонтных депо и в угольных шахтах. Если они будут продолжать работать как теперь, то зимой произойдет окончательный развал железнодорожного транспорта с неминуемым голодом в армии и Петрограде» [138].

А. Солженицын оценил общее настроение в это время как право «каждому ехать с винтовкой, куда считаешь правильным. И с телеграфных столбов срезать проволоку для своих хозяйственных надобностей» [139]. Митингование охватило армию. 7 июля 1917 года из ставки сообщали: «Наши неудачи в значительной степени объясняются тем, что под влиянием агитации большевиков многие части, получив боевой приказ, собрались на митинги и обсуждали, подлежит ли выполнению приказ». Некоторые казачьи части самовольно вернулись на Дон. Общий развал сопровождался ростом бесконечных требований к правительству, что свидетельствовало об активизации умеренного утилитаризма в ущерб развитому.

В Докладе Совету Московского совещания общественных деятелей говорилось: «В образовавшемся хаосе идей, программ и обещаний устойчиво лишь то пугачевское настроение, которое составляет в настоящее время общую духовную сторону народной жизни, — настроение, не заключающее в себе никаких положительных, ни культурных, ни государственных элементов».

Нравственное разложение нарастало. М. Горький, издававший с апреля 1917 года газету «Новая жизнь», дал ужасающую картину. «Мы переживаем, — писал он, — не только экономическую разруху, но и социальное разложение…» (27 апреля 1917 года). Горький пишет о растущем насилии и беззаконии, убийствах, самосудах, грабежах, разрушениях. «На улицу выползет неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы начнут «творить историю русской революции»» (18 октября 1917 года). Газеты заняты «желчной и злобной грызней», разжигая ненависть десятков миллионов людей (9 июня 1917 года). «Количество людей, обезумевших от страха», который разжигается прессой, растет (31 мая 1917 года). ««Свободное слово» постепенно становится неприличным словом» (31 мая 1917 года) [140].

«Главнейшим возбудителем драмы» являются, по мнению Горького, «не «ленинцы», не немцы, не провокаторы и темные контрреволюционеры», а некоторые черты широких масс, и прежде всего «тяжкая российская глупость» (14 июля 1917 года). В русском народе «слабо развито чувство личной ответственности», мы привыкли «карать за свои грехи наших соседей» (31 мая 1917 года). Горький пишет о чудовищном холоде, безразличии в отношении людей. Чувства накаляются лишь тогда, когда появляется возможность расправы, «сладостная возможность судить… судом неправедным» (12 мая 1917 года) [141].

Все это было результатом процесса всеобщего нравственного разложения общества, распада древних идеалов, слабой борьбы в обществе за новые конструктивные принципы.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 109; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!