Глава четвертая. Дорогой почестей



Георгий Степанович Кнабе

Корнелий Тацит: (Время. Жизнь. Книги )

 

 

Георгий Кнабе

Корнелий Тацит

(Время. Жизнь. Книги)

 

Предисловие

 

Раскрывая книгу, посвященную Публию Корнелию Тациту, стóит задуматься над тем, зачем знакомиться с писателем, жившим две тысячи лет назад, тем более, если созданное им – не художественный вымысел, всегда вырывающийся из плена породивших его дней, а летопись своего века, обреченная на этот плен, поскольку она связана с людьми и событиями определенной эпохи, в данном случае эпохи завершенной и далекой – ранней Римской империи?

Прошлое есть у всех. Оно связано бесконечным числом нитей с настоящим, живет в нем; без его опыта невозможно развитие ни личности, ни народа, поэтому каждый – историк он или нет – периодически вглядывается в пережитое, пытается охватить его мыслью и понять. Две опасности подстерегают того, кто за это берется: духовно обособиться от своего прошлого или поддаться его власти и раствориться в нем. В первом случае оно становится скоплением оттрепетавших фактов, а если речь идет об историке – «объектом исследования», как жизнь насекомых, движение светил, как морские приливы и отливы. Во втором случае оно заслоняет действительность, погружает человека в мир воспоминаний, исполненный призрачных, но тем более ярких и бередящих страстей – бесплодных сожалений, бесплодной ярости или элегической тоски.

Выход состоит в ясном понимании нераздельности и неслиянности человека и общества с тем, что ими пережито, и одно из самых высоких искусств на свете – искусство «расставаться со своим прошлым», как однажды выразился Карл Маркс. Занятие это требует ясности мысли, честности и мужества, и наставников в нем следует ценить. Среди таких наставников Тацит был одним из самых первых. Он пережил трудное время коренной общественной ломки, массового императорского террора, разрушения исторических ценностей римского народа. Он описал эту эпоху глубоко лично, ярко и страстно, но никогда ее кровавое марево не застилало ему глаза, ни разу не поддался он ни утешающим сожалениям о «добрых старых днях», ни соблазну раствориться в веселом беге времени. Он смотрел, думал и не боялся думать до конца. Он заслужил, чтобы через две тысячи лет мы раскрыли книгу о нем, испытывая к нему чувство почтительной благодарности.

Есть для нее и еще одна причина. В истории культуры мало было фигур, вызывавших столь разноречивые оценки, как Тацит. В эпоху абсолютизма в нем видели идеолога монархии, учившего правителей руководствоваться только государственной необходимостью и не считаться ни с моралью, ни с интересами отдельных людей. Революционеры XVIII в. и в особенности русские декабристы, напротив, черпали в книгах Тацита ненависть к тиранам и пороку, духовную твердость в борьбе за свободу, честность и правду. И те, и другие опирались на сочинения Тацита. В них, действительно, содержалось и обоснование исторической необходимости императорской власти, и гневное осуждение императоров, их аморализма и извращенной жестокости. Но выражало это противоречие не непоследовательность мысли историка, как иногда думали и думают исследователи, а живую диалектику общественного развития. Он понял и показал, что императоры преодолели разгул страстей и дикую губительную вольницу последних лет Республики и, не стесняясь в средствах, установили в Риме порядок, что режим их был спасителен и исторически целесообразен. Но понял и выразил он в своих книгах также и нечто другое: вместе со своеволием и страстями, с разбродом и распрями ушли из государства и страстная потребность каждого гражданина участвовать в делах родины, и стремление решать их на свой лад, и преданность ее по‑разному понимаемым интересам. Плюсы и минусы изжитого общественного состояния оказались неразрывно взаимосвязаны. Но для Тацита эти плюсы и минусы не исчерпывались понятием «взаимосвязи». За каждым стояли люди – живые люди, их воля и мысль, их жизнь и смерть, стремление и отчаяние, упования и кровь. Диалектику истории так трагически пережил и так ярко выразил Тацит также одним из первых. В этом – еще одна причина, почему книгу о нем стоит взять в руки с уважением к его духовному подвигу.

А уж читателю судить, стоит ли ее дочитывать.

 

Часть первая. Время

 

Глава первая. Кризис

 

1. Домициан . Конец I в. н. э. в Риме был до предела заполнен событиями. 13 сентября 81 г. в своем сабинском имении нестарым еще, сорокалетним человеком умер император Тит. Его младший брат, Домициан, при смерти его не присутствовал – не дождавшись ее, он поскакал в Рим, роздал солдатам‑преторианцам денежные подарки и добился того, что они согласились поддержать его притязания на верховную власть. На следующий день сенаторам ничего не оставалось, как собраться в курии и скрепить словом то, что уже было решено мечом. Двадцативосьмилетний Тит Флавий Домициан стал одиннадцатым римским принцепсом, третьим – и последним – в династии Флавиев.

Правление его оказалось беспокойным. Не прошло и двух лет, как ему пришлось выступить во главе большой армии против хаттов – обширного союза германских племен, создававшего постоянную угрозу границе империи на Среднем Рейне. Поход окончился победоносно, хатты и поддерживавшие их племена были оттеснены, и на правом берегу Рейна появился постоянный обширный римский плацдарм, усеянный крепостями и огражденный целой системой оборонительных укреплений. Едва удалось замирить рейнскую границу, как ожила дунайская. Талантливый полководец и политик Децебал сумел объединить обитавшие по Нижнему Дунаю разрозненные племена своих соотечественников даков и научить их современным, перенятым у римлян способам ведения войны. В 85 г. даки по льду пересекли Дунай, вторглись в римскую провинцию Мёзию, разбили находившиеся здесь войска и убили наместника Оппия Сабина. Домициану пришлось снова собираться в поход. Он дал с переменным успехом несколько сражений, заключил с Децебалом не слишком почетный для Рима мирный договор и торжественно вернулся в столицу. Поэты славили его воинские подвиги, на Форуме была сооружена колоссальная конная статуя императора.

Обставляя свои подлинные и мнимые военные успехи с невиданной пышностью, Домициан знал, что делал: ему во что бы то ни стало нужны были слава полководца, популярность среди солдат, безоговорочная поддержка армии. Еще в 83 г. он значительно увеличил жалованье легионерам. И хаттский поход 83 г., и дакийский 89 г. (второй по счету после первого, 85 г., упомянутого выше) завершились триумфами, после которых Домициана стали официально именовать Германским и Дакийским. В курии он постоянно появлялся в одежде триумфатора. Последнее особенно показательно: союз с армией был нужен Домициану как опора в борьбе с сенатом.

Власть римских императоров на протяжении I в. становилась все более единодержавной, но даже самый властный правитель не мог быть вездесущим. Каждой провинцией должен был управлять наместник, легионом командовать легат, порядок в Риме обеспечивать магистрат. И наместники, и легаты легионов, и городские магистраты по незыблемой традиции избирались из числа сенаторов. Но сенат был древним республиканским учреждением, а императорам нужна была единодержавная власть. Поэтому любая власть и любой почет, принадлежавшие сенату, воспринимались как отнятые у государя. Большинство императоров I в., постоянно стараясь изменить это соотношение в свою пользу, в общем мирились с тем, что какая‑то часть власти оставалась и у сената. Домициан чем дальше, тем меньше был склонен следовать их примеру. Осенью 88 г. против него восстали четыре легиона Верхней Германии во главе с наместником провинции Антонием Сатурнином. Домициан счел, что за Сатурнином маячил какой‑то сенатский заговор, и когда восстание было подавлено, казни, неслыханные по размаху и жестокости, обрушились на сенаторов в Риме, в Германии и провинциях. Уже через несколько лет курия испытала новые удары. В 93 г. были казнены или сосланы сенаторы, не в меру увлекавшиеся стоической философией – Гельвидий Младший, Геренний Сенецион, Арулен Рустик и другие. Стоическое учение о том, что только честность есть благо и только подлость есть зло, все же остальное не имеет никакого значения, помогало этим сенаторам упорствовать в своих оппозиционных настроениях и не обращать внимания на угрозы и преследования, сообщало им моральный авторитет и делало их влияние опасным для Домициана.

После разгрома «стоической оппозиции» в течение зимы 93/4 г. были высланы сначала из Рима, а потом и из Италии все вообще лица, занимавшиеся философией и преподававшие ее, в том числе знаменитый оратор, писатель и философ Дион Хрисостом. В начале 94 г. подверглась изгнанию группа сенаторов, проявлявших подозрительный интерес к греческим учениям об ответственности государя перед разлитым во Вселенной мировым нравственным законом, – есть основания думать, что в числе их находился и Кокцей Нерва, будущий принцепс. В 95 г. были казнены некоторые лица из ближайшего окружения Домициана, подозревавшиеся в связи с восточными культами, и в частности с христианством.

Непосредственный смысл этой политики состоял в придании власти императора самодержавного характера. К достижению этой цели Домициан стремился постоянно. Кажется, единственный и, во всяком случае, первый среди римских императоров, он был консулом 17 раз. Впервые в истории Рима он был пожизненным цензором, и притом единоличным, без коллеги, что давало ему право по собственному усмотрению исключать из сената любых неугодных ему членов и запрещать как неморальные любые неугодные ему формы общественного поведения. По всей империи в честь его возводились бесчисленные статуи и триумфальные арки.

Для достижения своей цели Домициану нужно было располагать собственной администрацией, которая, будучи независима от старой сенатской системы магистратур и состоя из людей, назначенных государем за личные заслуги и потому всем ему обязанных, обеспечила бы беспрекословное и эффективное проведение его политики на всех уровнях и во всех областях. Такая реорганизация аппарата управления предполагала насыщение его «новыми людьми», не связанными со старыми сенатскими семьями, – всадниками, выходцами из социальных низов, отпущенниками и во всех случаях – провинциалами. Этим путем шли предшественники Домициана, и кое‑что делал в этом направлении и он.

В целом, однако, этот путь был не для него; он был слишком подозрителен, чтобы доверить кому‑либо из помощников хотя бы частицу собственной власти и хотя бы на относительно продолжительный срок. Так, в начале 80‑х годов он совершенно неожиданно казнил своего родственника – префекта претории Аррецина Клемента; происходивший из вольноотпущенников опытнейший администратор Клавдий Этруск, верой и правдой служивший восьми императорам, при которых выполнял роль как бы министра финансов, уже глубоким стариком был столь же неожиданно сослан в южную Италию. Домициан не любил и не умел доверять людям, даже самым надежным и проверенным. Он предпочитал укреплять личную власть другим путем – придавать ей сакральный характер, убеждать подданных в том, что он бог, а поскольку в Риме и Италии идея личной божественности никогда не пользовалась популярностью и казалась кощунственной, шире опираться на традиции восточных провинций, где все издавна привыкли к теократии, постепенно и осторожно вводить теократические представления в обиход культуры и в идеологию всей империи. Дом, в котором Домициан родился, он превратил в храм; ложе свое в официальном эдикте назвал pulvinar – словом, обозначавшим окутанные одеялами подушки, на которых во время религиозных церемоний помещались сакральные изображения; после посмертного обожествления предшествующих императоров династии Флавиев, Веспасиана и Тита, он оказался сыном и братом богов.

Такая политика с неизбежностью предполагала обращение к восточно‑эллинистическим традициям. Домициан возродил под именем Капитолийских игр основанные некогда последним Юлием‑Клавдием «Неронии» – торжества‑состязания, копировавшие сходные праздники древней Греции. Значение их выходило далеко за рамки искусства или спорта. Они привлекали народ из отдаленных уголков империи, здесь смешивались люди разных социальных слоев, и все они приучались видеть в римском императоре бога, принадлежавшего целой Вселенной.

Бурное правление Домициана завершилось столь же бурно. Чувствуя, что ярость принцепса может в любой момент обрушиться и на них, его жена и приближенные составили заговор. В сентябре 96 г. после ряда драматических перипетий Домициан был убит. Его место в тот же день занял престарелый сенатор Кокцей Нерва. Династия Флавиев кончилась. Начиналось столетнее правление императоров Антонинов.

2. Рубеж веков . Народ, по выражению одного из свидетелей событий, «снес равнодушно» падение последнего Флавия.[1] Поволновались, но вскоре вернулись к дисциплине легионы. Больше всего хлопот доставили новым властям преторианцы, которые взялись за оружие, осадили дворец, уничтожили главных участников заговора. Ульпий Траян, полководец, командовавший легионами Верхней Германии, усыновленный Нервой и вскоре сменивший его на престоле, сумел справиться и с ними. Порядок восстановился почти тотчас же, и жизнь, казалось, потекла по прежнему руслу. Однако люди, причастные к управлению империей, и самые проницательные среди мыслителей, историков, писателей сразу почувствовали, что они пережили нечто большее, чем обычную смену одного властителя другим. Кроме династии, кончилось что‑то еще – пусть не всегда уловимое и не во всем поддающееся определению. Эпоха, которая ушла с Домицианом, на глазах становилась особым, еще памятным, но уже завершенным периодом истории. Именно так, как важный перелом в жизни государства, восприняли переход от Флавиев к Антонинам римские историки – Тацит и Светоний кончают свое повествование Домицианом, Аммиан Марцеллин начинает с Траяна, «Писатели истории императорской» – с Адриана.

Нерва прекратил широкий антисенатский террор, ознаменовавший последние годы правления Домициана. Едва вступив на престол, он дал клятвенное обязательство не подвергать сенаторов смертной казни, а сосланных ранее вернул в Рим. Непосредственной опорой императорской власти в Риме были преторианцы – привилегированный корпус, насчитывавший в разные периоды от 10 до 16 тыс. солдат, расположенный непосредственно в городе. Они играли роль почетного эскорта императоров, несли охрану их дворцов, выполняли их поручения, в том числе связанные с уничтожением неугодных лиц. Подобное положение приводило к тому, что подчас и сами принцепсы попадали в зависимость от преторианцев, вынуждены были откупаться от них денежными подарками, искать их одобрения при восшествии на престол, терпеть, что они становились арбитрами в их отношениях с сенатом. Нерва устранил преторианцев из своих отношений с сенатом (чем фактически и был вызван их бунт осенью 97 г.), а Траян демонстративно и во всеуслышание заявил, что смысл их деятельности – в соблюдении и защите законности, а не в нарушении ее и не в террористических эксцессах.

Стоическая философия перестает быть гонимой идеологией сенатской оппозиции и становится умонастроением общества. Изгнанию философов при Домициане предшествовало изгнание их в 70‑е годы при его отце. Занятие философией фигурировало и при Нероне, и при Домициане в числе обвинений, на основе которых сенатор мог быть осужден или убит. Отношения между принцепсами и философами были резко враждебны: один из них, Музоний Руф, был при Нероне сослан в каторжные работы, другой осужденный философ, киник Деметрий, встретив на дороге Веспасиана, по словам современника, «облаял его, как собака»,[2] третий, Аполлоний из Тианы, подвергся при Домициане суду за связь с антиимператорским заговором. Нерва вернул философов из ссылки, а Траян охотно слушал размышления такого возвращенного изгнанника, Диона Хрисостома, о природе императорской власти и обязанностях правителя. В 20‑е и 30‑е годы II в. всеобщим успехом пользовались публичные лекции по стоической философии бывшего раба Эпиктета, а в 50‑е и 60‑е годы в настоящей исповеди философа‑стоика – книге «Наедине с собой» – излил свою душу и сам император Марк Аврелий. Размышления об ответственности человека перед нравственным долгом перестали быть государственным преступлением.

На рубеже I и II вв. утрачивают свое былое положение или прекращают существование семьи, десятилетиями господствовавшие при дворе и задававшие тон в обществе, – Кокцеи, Нервы, Ациллии Глабрионы, Сальвидиены Орфиты; исчезают многие стоявшие у власти люди, прежде всего знаменитые delatores – доносчики. Вибий Крисп, оратор, известный хищной веселостью своего красноречия, и автор доносов, прославившийся огромным состоянием, которое они ему принесли, умер в начале 90‑х годов. Слепой сенатор Катулл Мессалин, по словам современника, «даже в наш век выдающийся изверг»,[3] не решился пережить Домициана. Адвокат и сенатор Аквилий Регул, в начале своей карьеры получивший за донос на сенаторов Орфита и Красса 7 миллионов сестерциев и впоследствии ставший знаменитым политическим и судебным оратором, исчез с политической арены вскоре после прихода к власти Антонинов.

Общая смена людей в руководстве была очень значительной. За время правления трех Флавиев и двух первых Антонинов нам известны 38 членов императорского Совета. Из них переходят от одного принцепса к другому в пределах Флавианской династии 11, от Флавиев к Антонинам – 4. Две трети не преодолели рубеж конца века.

Подобно тому, как сменилось поколение государственных деятелей, сменилось в 90‑е годы и поколение писателей. Создатели самых известных эпических поэм этой поры ушли из жизни в течение нескольких лет: Папиний Стаций около 96 г., Валерий Флакк несколькими годами раньше, Силий Италик в 103 г. Главный представитель официального флавианского историописания, Иосиф Флавий, скончался в 95 г., первый из «профессоров красноречия», Марк Фабий Квинтилиан, – в 96 г. Скабрезные эпиграммы Марциала были так же органичны в литературе ушедшей эпохи, как эпос Силия; в Риме Антонинов Марциал не ужился, вскоре после 96 г. уехал на родину и растворился в своей испанской глуши. Создается впечатление, что целая литература «не решилась пережить Домициана». Зато после его смерти сразу решилась выступить другая. Тациту в 96 г. было почти сорок лет, но к литературной деятельности он приступил лишь с 97 г.; Плиний родился в 62 г., но стал публиковать свои главные произведения тоже с 97 г.; Ювенал при Домициане был известен как декламатор чужих стихов, писать собственные он начал около 98 г.; Светоний Транквилл провел молодость при Домициане, но рассказал о том, что видел, при Адриане.

Искусство второй половины I в. и искусство времени первых Антонинов – это не только разные люди, но и разные эстетические системы. В пределах первой исходным ценностным представлением являлась яркая энергия и тяжелая беспокойная мощь, монументальность, переходящая в пышность, и пышность, переходящая в неестественность. Примерно с середины века особенно грандиозными, фантастическими и подчеркнуто небытовыми, неестественными становятся строительство, архитектура, монументальная скульптура. Законченный к 52 г. Клавдиев водопровод имел 72 км длины и давал ежедневно 200 тыс. кубометров воды. Дворцовый комплекс Нерона занимал в самом центре Рима около 80 га и включал озеро, луга и виллы – противоестественная, по выражению Марциала, «деревня в городе»;[4] стоявшая в нем статуя Нерона возвышалась на 30 с лишним метров. При Флавиях этот недостроенный комплекс был разобран и на его месте возведен Колоссеум (он же Колизей) – четырехэтажный амфитеатр, по одним данным, на 50, по другим – на 80 тыс. зрителей. Домициан провел земляные и строительные работы такого масштаба, что они изменили естественный размер и форму Палатинского холма в центре Рима. Конную статую этого императора на Форуме современники называли Колоссом.

Культ неестественно грандиозного легко превращался в культ неестественного самого по себе. Во второй половине века критерием эстетической ценности все отчетливее становится несходство с реальной повседневной действительностью и даже противоположность ей. «Мы с восхищением признаем подлинно изящным лишь то, что так или иначе извращено», – сетовал Квинтилиан.[5] Вкус к неестественному распространился теперь на самые разные стороны жизни, стал подлинным знамением времени. В прикладном искусстве красивыми начали считать материалы, обработанные до полной утраты своих естественных цвета, формы, плотности. В кулинарии свинина ценилась, когда она после приготовления оказывалась похожей на рыбу, а окорок – на голубя. Художественный эффект помпейской живописи так называемого четвертого стиля, относящегося к 60‑70‑м годам, строился на том, чтобы создать в замкнутом объеме комнаты ощущение пространственной бесконечности, а архитектурные мотивы, заполнявшие плоскость стены, сплетались в фантастические сюиты, где лестницы, колонны, портики изображались в положениях, с точки зрения их естественной жизненной функции заведомо немыслимых.

Эстетическая система, распространяющаяся в Риме с начала II в., носит обычно название «второго классицизма» или «неоклассицизма» и резко противоположна только что описанной. Ее исходные представления – спокойствие, чистота, соразмерная ясность частей и отношений между ними. Рядом с древним центром Вечного города – Римским форумом – с самого начала принципата стал расти ряд императорских форумов. Они строились в разное время, непохожие друг на друга, но нет среди них более яркого контраста, чем так называемый Переходный форум и форум Траяна. Первый отражал градостроительную эстетику флавианской поры. Относительно тесный (около 120 м длины на 60 м ширины), он погребен под не пропорциональными его размерам со всех сторон нависающими карнизами; ничего, кроме храма, закрывавшего почти всю его узкую северо‑восточную стену, на нем не было. Ощущение тяжелой и страшноватой монументальности, которое он должен был вызывать, хорошо передано на изображающих его развалины гравюрах Пиранези.

Вплотную к нему расположенный форум Траяна был не только сам по себе просторен (280 на 120 м), но занимавшие его строения – базилика, две библиотеки, рынок, храм – размещались так, что своим упорядоченным симметричным многообразием усиливали это впечатление. Выступы, нарушавшие протяженность стен, были не квадратными, крепостного типа, а полуциркульными и выдавались не внутрь форума, а наружу. Спокойную и уравновешенную центрально‑симметричную композицию всего сооружения подчеркивала возвышавшаяся в середине его колонна, призванная быть одновременно подножием венчавшей ее статуи Траяна и монументом его дакийским победам. Назначение упоминавшегося выше Колосса Домициана было точно таким же, но Колосс был изображением бога, колонна – памятником полководцу; эстетическую программу Колосса (он не сохранился, но мы хорошо представляем его себе по подробным описаниям современников) составляли символика и аллегория, эстетическую программу колонны – реализм; планировавшееся впечатление – в одном случае величия императора, в другом – организованной силы Рима.

Главное состояло, однако, в том, что между I и II вв. в Риме обнаруживался не только разрыв – не менее отчетливо между ними выявлялась и преемственность. В начале II в. император Адриан отдал земли, которые завоевали его предшественники в Месопотамии, точно так же как в конце I в. Домициан отказался от уже завоеванных районов Британии. Обе эти меры были вызваны одними и теми же постоянными факторами, действовавшими неизменно и неуклонно со времен Августа: экономика Рима не требовала больше массового захвата новых рабов, а потому и новых походов; империя достигла предельных размеров, и дальнейший ее рост ставил под угрозу сам принцип управления из единого центра; продолжение завоеваний повлекло бы за собой еще большее усиление роли армии и ее влияния, а это создавало бы постоянную угрозу центральной власти; между Римом и его главными противниками, германцами и парфянами, сложилось определенное равновесие сил, нарушать которое было чрезвычайно опасно. Политика укрепления границ и обороны империи была задана объективно и не зависела ни от времени, ни от личных особенностей государей – талантливый старый полководец Тиберий, молодой, трусливый, изнеженный Домициан, неспособный передвигаться без носилок, и неутомимый труженик Адриан, дважды обошедший пешком всю империю, проводили ее с равной последовательностью.

Такими же объективно заданными были и другие кардинальные факторы римской истории в этот период. Государство состояло из провинций, и поддержание в них порядка, осуществление судопроизводства, сбор налогов, строительство городов и дорог составляли весь смысл существования империи. Она и выполняла эти свои функции неизменно и последовательно и в I, и во II вв. Главными фигурами новой, внесенатской администрации были прокураторы – доверенные лица принцепса, ведавшие по его поручению сбором налогов в императорскую казну в каждой данной провинции, а иногда и всей провинцией в целом. При Августе их было 25, при Нероне 45, при Домициане 62, при Траяне 80. На протяжении всего периода идет консолидация и унификация империи, а потом и стирание различий между римлянами и провинциалами: со времени Веспасиана все шире распространяются города, являющиеся одновременно и колонией римских граждан и центром местного племени. Во II в. ритор Элий Аристид скажет: «О римляне! В вашей империи, которая охватывает всю обитаемую землю, вы признали римским гражданином каждого, кто выделялся талантом, мужеством, влиянием, предоставив ему как бы право на родство с вами»;[6] знаменитым эдиктом Каракаллы в 212 г. римскими гражданами будут признаны все жители империи.

Провинциализация империи сказывалась не только в сближении римлян и населения покоренных стран, но и в провинциализации сената. При Веспасиане 16,8 % всех сенаторов, чье происхождение нам известно, составляли провинциалы, а 83,2 % – италики; при Домициане их стало соответственно 23,4 и 76,6 %, при Траяне 34,2 и 65,8 %, при Адриане 43,6 и 56,4 %. Коренных потомственных римлян в сенате фактически не осталось.

Конфликт между новыми, реальными условиями управления империей и сохранявшими свое официальное значение старыми юридическими нормами неизменно углублялся. Соответственно и императоры все меньше опирались на закон и все больше на военную силу и собственное решение. На протяжении I и II вв. принцепс постепенно освобождался от власти законов и неуклонно превращался в абсолютного монарха. Уже в 48 г. до н. э. Юлий Цезарь полагал, что «люди должны считать слова его законом»;[7] Калигула думал, что ему «разрешено делать все со всеми»;[8] Нерон, после того как множество его преступлений осталось безнаказанным, сказал, что, по‑видимому, «ни один принцепс не знал всей безграничности своей власти»;[9] Плиний в своем «Панегирике» давал понять, что Траян составляет исключение, общее же и обычное состояние власти выражается формулой «государь выше законов»;[10] столетием позже это положение стало общепризнанным и получило классическую формулировку в сборнике положений римского права – «Дигестах»: «решение принцепса приобретает силу закона».[11]

Все сказанное приводит к странному выводу. Получается, что переход от времени Нерона и Флавиев к эре Антонинов, если рассматривать самые общие закономерности и магистральные тенденции социального, государственного, политического развития, был прямым и плавным. И он же предстает как слом и разрыв, если вдуматься в мысли и чувства переживших его людей, проникнуть в их страсти, ощутить их горести и радости. На чем основано это противоречие и как оно разрешается?

Исторические закономерности, как известно, носят объективный характер и прокладывают себе путь независимо от субъективных пожеланий того или иного человека. Отсюда не следует, однако, что такая закономерность – автоматически действующая абстрактная сила. «В истории общества, – писал Ф. Энгельс, – действуют люди, одаренные сознанием, поступающие обдуманно или под влиянием страсти, стремящиеся к определенным целям, здесь ничто не делается без сознательного намерения, без желаемой цели».[12] История непосредственно реализуется в людях, в их труде и борьбе, их взглядах и поступках, в передаче этими конкретными живыми людьми от поколения к поколению накопленных материальных ценностей и духовного опыта. Линии связи и размежевания людей в обществе отражают его объективную социально‑классовую структуру, но в повседневном общественном поведении идеология никогда не отделена от психологии, логика от эмоции, рациональное сознание от глубинных пластов личности, и чем более бурной, чем более переломной является эпоха, тем большей активности она требует от данных групп населения, тем крепче и очевидней эта взаимосвязь. Разум истории – не достояние внеличных сил, он не вне нас и не изливает на нас свой холодный свет из заоблачных высей, он – в «сознании, воле, страсти, фантазии десятков миллионов».[13] Соответственно и исторические закономерности воплощены в столкновениях этих конкретных живых людей, их страстей, убеждений и интересов, их привязанностей и антипатий, а их сознание и страсть, воля и фантазия, любовь и ненависть, направленные на достижение общественной цели и преломленные в конкретной, исторически и социально определенной человеческой судьбе, реализуются в характерных для данного времени общественно значимых типах личности. Каждый такой тип представляет собой конкретную форму, в которой осуществляется взаимодействие устойчивых объективных факторов исторического развития и повседневного общественного поведения: он обусловлен в конечном счете социально‑классовой принадлежностью, он связан с идейно‑политической позицией, но прямо и непосредственно и та и другая выражаются в общественных реакциях, в привязанностях и отвращениях, вкусах и привычках, т. е. в типе человека.

Если не пытаться его игнорировать и вглядеться в историю такую, какой она нам непосредственно дана, многие закономерности, представляющиеся столь гладкими и правильными, предстают в ином свете. Становится видно не только, что они есть , но и как они прокладывают себе путь сквозь победы и гибель, стремления и разочарования, конфликты и драмы людей и поколений. Нам предстоит вглядеться в одну из таких драм.

3. Сенат при Нероне и Флавиях . Римский сенат второй половины I в. н. э. предстает в источниках как «арена взаимных нападок и раздоров»,[14] где «каждый за себя, с нестройным и беспорядочным криком, привлекал к ответу своих недругов и добивался их наказания».[15] Борьба носила крайне ожесточенный характер и обычно оканчивалась политической или физической смертью побежденного. Она была настолько упорной и длительной, что современники говорили о подлинном разделении сената, при котором «на одной стороне было состоявшее из честных людей большинство, на другой – располагающее властью меньшинство».[16]

Источники не подтверждают представления, будто люди «всевластного меньшинства» – это сторонники принципата, а люди «большинства» – его противники. И те и другие проходят обычно всю лестницу сенатских магистратур, командуют армиями, управляют провинциями, и те, и другие гибнут, обвиненные в участии в антиимператорских заговорах – как теоретик и лидер «меньшинства» Эприй Марцелл, как вождь и выразитель интересов «большинства» Гельвидий Приск, как друг сенаторов «большинства» и наиболее видный идеолог императорского самодержавия Анней Сенека. Разумеется, были вопросы, по которым расхождение обеих групп обнаруживалось довольно четко (порядок престолонаследования, например, или участие сената в определении финансовой политики), но в целом данные источников вообще и в частности по отдельным людям – их принято называть «просопографическими» – показывают, что противоположность меньшинства и большинства сената в эпоху Нерона и Флавиев трудно свести к одному лишь противопоставлению политических лозунгов или социальных программ. Непосредственно люди большинства и люди меньшинства выступают в источниках как два резко различных типа личности, воплощающих – что, прежде всего, бросается в глаза – два противоположных вида нравственного сознания, два различных эмоциональных подхода к действительности, две взаимоисключающие шкалы духовных ценностей.

Социально‑психологический тип сенаторов меньшинства лучше всего определяется теми тремя словами, которыми Тацит в «Истории» характеризовал всесильного временщика императора Гальбы – Тита Виния: audax, callidus, promptus, или, в очень приблизительном русском переводе: «наглый, горячий, рьяный».[17]

Promptus имеет ряд значений, которые, однако, все производны от исходного представления о внутренней энергии, проявляющейся в немедленной реакции делом или словом на каждый импульс. В гражданской войне 69 г., например, важную роль сыграл сенатор Антоний Прим, командовавший с конца 68 г. расквартированным в Паннонии VII легионом. К началу 70 г. он смог стать полновластным господином в сенате и во всем Риме прежде всего благодаря своей неуемной энергии, постоянно сжигавшей его жажде деятельности, готовности в любом положении бороться, и всегда до победы. При Нероне алчность доводит его до преступления и его изгоняют из курии; стоило возникнуть гальбанскому движению – Антоний уже на стороне нового императора, уже командует у него легионом, возвращен в сенаторское сословие, но, снедаемый честолюбием, стремится выше и тут же предлагает свои услуги Отону, а отвергнутый им, возглавляет восстание паннонских легионов, которые фактически и привели к власти династию Флавиев. Кампания, проведенная Антонием осенью 69 г., беспримерна даже в истории римского военного искусства, прежде всего из‑за поведения полководца, выработавшего и осуществившего блестящий план действий, сумевшего разгромить во много раз превосходящую армию Вителлия и лично как простой солдат участвовавшего в боях.

Энергия, талант и работоспособность отличают сенаторов меньшинства и как магистратов. Отношение Тацита к этим людям было сложным, но, в конечном счете, отрицательным; тем более показательно, что почти о каждом из них – о Тите Винии, об Отоне, Муциане, даже о Луции Вителлии (брате императора) – он отзывается как о прекрасном администраторе. В глазах римлян талант человека к государственной деятельности был неотделим от его одаренности и успехов в области красноречия: среди десяти крупнейших ораторов Домицианова времени восемь относились к сенатскому меньшинству;[18] к ним надо добавить сошедших с политической арены еще при Веспасиане Эприя Марцелла, Лициния Муциана и Антония Прима – все трое входили в состав меньшинства, и все трое были выдающимися ораторами.

Помимо энергии и броской талантливости, слово promptus предполагает быстроту реакции в опасный момент. Такие моменты возникали в жизни сенаторов меньшинства всякий раз, когда нетерпеливое стремление к власти, алчность и артистическое увлечение риском ради риска ставили их на грань катастрофы. Коллега императора Гальбы по консульству на 69 г. Тит Виний в молодости сидел в тюрьме, дважды попадал в опалу, из каждой такой переделки выходил с повышением и погиб, скорее всего, по недоразумению. Сенатор Фабриций Вейентон любил играть с огнем, издеваясь над Нероном, другом которого числился; иным это стоило жизни, Вейентону – ссылки, создавшей ему ореол жертвы тирании; когда Нерона не стало, он ловко использовал эту репутацию и при Флавиях вновь вошел в ряды «всевластного меньшинства». После убийства Домициана многие его приближенные оказались не у дел, но опять‑таки не Вейентон, при Нерве еще умноживший свое могущество, несмотря на откровенную ненависть к нему друзей императора.

Callidus означает у Тацита тщеславный, темпераментный, горячий, несдержанный, неразборчивый в средствах. Хищное честолюбие, алчность, плотоядная любовь к жизни, готовность на все ради удовлетворения своих страстей и вожделений – такая же характерная черта сенаторов меньшинства, как их талант, энергия и изворотливость.

В массе то были люди, по выражению современника, «алчности неизмеримой».[19] Тит Виний оставил своим наследникам столь фантастические суммы, что завещание его было признано недействительным. Вибий Крисп был богаче чуть ли не всех своих современников, и, во всяком случае, богаче императора Августа. Муциан мог в 69 г. из личных средств покрывать расходы на гражданскую войну. Для них характерно не столько богатство (богачи были и среди людей сенатского большинства), сколько методы его приобретения – вымогательство завещаний, баснословные гонорары (а фактически взятки) за судебное заступничество, в военное время – обыкновенный грабеж и в любое время – доносы.[20] Жажда почестей была в них еще сильнее, чем жажда денег. Римские историки, писавшие об этом времени, рассказывают о неутолимом честолюбии Муциана, о столь же ненасытном, сколь бессмысленном, тщеславии Антония Прима. Эприй Марцелл на протяжении нескольких лет управлял богатейшей провинцией – Азией, стал во второй раз консулом и был введен в число патрициев, но ему и этого было мало – он стремился еще выше, составил заговор против Веспасиана и погиб.

Деньги и почести влекли их, прежде всего как средство урвать у жизни возможно больше чувственных наслаждений. Древние авторы в один голос говорят о «неутолимых вожделениях» Отона;[21] из двух временщиков Вителлия один, Валент, по словам Тацита, «стремился к противоестественным наслаждениям»,[22] другой, Цецина, «растратил в оргиях все свои силы».[23] Пришедший им на смену Лициний Муциан был из «других людей, но с теми же нравами».[24]

Жизнелюбие, столь характерное для представителей сенатского меньшинства, утверждало в человеке способность брать от действительности все радости и блага, которые она может дать здесь и сейчас . Упоение настоящим, которое уже в силу того, что оно настоящее, т. е. сейчас, во мне текущая живая жизнь, неизмеримо выше и ценнее любого, пусть самого героического прошлого, – одна из важнейших черт людей меньшинства. Эприю Марцеллу принадлежало теоретическое и психологическое обоснование подобного отношения к действительности. В 70 г., во время одного из самых острых его столкновений с лидером стоической оппозиции в сенате Гельвидием Приском, Марцелл сказал: «Я хорошо знаю, в какое время живем мы и какое государство создали наши отцы и деды. Древностью должно восхищаться, но сообразовываться приходится с нынешними обстоятельствами».[25] Марциал знал, что делал, когда именно Аквилию Регулу – доносчику, талантливому оратору и вымогателю завещаний – посвятил эпиграмму, осуждающую ревнителей старины, не ценящих все величие современности; Вергилий однажды гордо назвал римлян: «одетое тогами племя», Цецина же разговаривал с облаченными в тоги магистратами одетый как варвар – в штанах и в коротком полосатом плаще; сын консулярия Пальфурий Сура, издеваясь над традиционными римскими представлениями о приличном и допустимом, публично выступал как атлет и перед тысячами зрителей цирка боролся с женщиной.

Audax . По своему общему смыслу слово это означает неуважение к исторически сложившемуся и освященному временем строю жизни. Audacia была присуща людям меньшинства даже в повседневных бытовых проявлениях, в которых она граничила с обыкновенной наглостью. Тит Виний украл на пиру у императора драгоценный кубок. Вибий Крисп говорил двусмысленные дерзости о Домициане, сидя перед его дверью и принимая его посетителей. Отон вступил в связь с Поппеей, когда ей предстояло стать женой Нерона. Временщики Вителлия Фабий Валент и Цецина Алиен на глазах принцепса захватывали его богатства. Яростные противники традиционных норм общественной жизни и тех, кто оставался им верен, сенаторы меньшинства не отделяли эту личную темпераментную наглость от своей общественной позиции. При Нероне, например, Аквилий Регул погубил своими доносами аристократа Марка Лициния Красса Фруги, а во время восстания Отона нанял убийц, чтобы они принесли ему голову Пизона Лициниана. Лициниан только что стал наследником и соправителем Гальбы, так что действия Регула – неронианца и, следовательно, врага Гальбы – были выражением его политической позиции, но Лициниан был братом Красса, и, добиваясь его смерти, Регул просто избавлялся от угрозы возмездия. Когда Лициниан был убит и Регулу принесли его голову, он, по рассказам, впился в нее зубами – жест, в котором политическая страсть, бешеный темперамент и нарочитая audacia сплелись в один клубок. Этого мало. Когда вдова Пизона Серания тяжело заболела, Регул явился к ней, чтобы добиться включения своего имени в список ее наследников. Та же сотканная из личных и политических мотивов audacia отличает поведение Отона, поднявшего руку на своего законного императора Гальбу, или Муциана, который, будучи частным лицом, вопреки всем обычаям обратился с письмом к сенату.

Общественное и частное поведение этих людей, специфические черты их личности, весь их облик шли вразрез с основанным на исторической традиции, официально идеализированным консервативным строем римской жизни: римское общество было строго сословным – многие же из них пробивались в высшие сферы из глухих социальных низов; главным органом государственной власти был и номинально оставался сенат – они его презирали и призывали к ликвидации всего сенатского сословия; «стремиться к обогащению считается недостойным сенатора», – писал Тит Ливий,[26] и императоры с их законами против роскоши старались сохранить за этим утверждением роль определенной моральной нормы – люди меньшинства видели в обогащении весь смысл своей жизни.

Большинство римского сената – это сотни людей, о которых мы не знаем ничего, обычно даже имен. О них, однако, можно судить по тем относительно хорошо нам известным людям, которые представляли так называемую сенатскую оппозицию, потому хотя бы, что основное требование оппозиционеров состояло в уважении принцепсами привилегий сената и его роли в управлении государством; императоры многократно шли навстречу этим настояниям, стремясь обеспечить себе поддержку сенаторов и доказывая тем самым, что требования оппозиции выражали интересы сенатского большинства. Идеологическая и нравственно‑психологическая система, к которой эти люди принадлежали, определяется понятиями mos maiorum, pietas, virtus, означавшими соответственно верность заветам предков, верность общественному долгу, гражданскую и военную доблесть.

Mos maiorum , т. е. привычка видеть в «нравах предков», в преданности традиции и старинным установлениям высший критерий общественной морали, характеризует римскую культуру с самых давних времен. Приверженность многих людей большинства этому принципу очевидна. Сенатор Тразея Пет отстаивает в сенате верность древним обычаям; сенатор Кассий Лонгин старается восстановить во вверенных ему войсках «древнюю дисциплину»;[27] сенатора большинства, а впоследствии императора Сервия Гальбу сгубили «излишняя суровость и несгибаемая, в духе предков, твердость характера, ценить которые мы уже не умеем».[28]

Классическим воплощением преданности «нравам предков» был, например, сенатор Антистий Ветр. Сам он принадлежал к плебейской семье, выдвинувшейся в конце Республики, и через дочь породнился с патрициями Клавдиями – его зятем стал Рубеллий Плавт, потомок Октавиана Августа. За свою знатность Плавт в 60 г. был выслан в Азию, а в 62 г. Нерон отправил отряд солдат, которые должны были его там убить. Ветр написал зятю письмо, в котором толкал его на беспрецедентный в истории империи шаг – уничтожить солдат, поднять Восток, сопротивляться до конца. Аргументы его были целиком выдержаны в традициях древней римской доблести. Плавт тестя не послушался и дал себя зарезать, но через три года Ветру самому предстояло доказать, что он способен не только давать советы, жить, но и умереть more maiorum. Памятуя о древнем принципе: недопустимо вступать с рабом, настоящим или бывшим, в равные отношения, он не стал защищаться от обвинений, которые предъявил ему в 65 г. его отпущенник, удалился в свое поместье и покончил с собой.

Самоубийство его выглядело как величественное действо во вкусе предков – всей семьей, с раздачей имущества рабам и клиентам, на высоком нравственно‑эстетическом уровне, наподобие самоубийства Сенеки или Тразеи Пета и в резком контрасте с оттягиваемой до последнего мгновения, трусливой и яростной вместе смертью Нерона или Эприя Марцелла.

В поведении сенаторов большинства, как показывает последний пример, ясно чувствуется оттенок стилизации. Главным было все же не прошлое, а – настоящее. Нежелание Ветра тягаться со своим отпущенником приобретало особый смысл в эпоху, когда, как в 48 г., сенат присваивал знаки отличия отпущеннику Клавдия Нарциссу, или, как в 67 г., когда Нерон при отъезде в Грецию поручил своему отпущеннику управление империей. Стремление отличаться в своем поведении от окружающих, не следовать привычным нормам – важный элемент этики сенаторов большинства.

Pietas составляла ту часть их мировоззрения, в которой этот элемент проявлялся еще яснее. Как и верность «нравам предков», pietas – одна из традиционных основ римской морали. Означая добровольное и спокойное подчинение религиозному, государственному и семейному долгу, уважение к обществу и его устоям, для сенатора I в. она практически выражалась в неуклонном выполнении обязанностей перед воплощавшим это государство принцепсом. Последовательнее многих вел себя в этом отношении, например, сенатор Марий Цельз. Уроженец Нарбонской Галлии, отличавшийся упорным провинциальным консерватизмом, он входил в окружение убитого Нероном полководца Корбулона и славил последних республиканцев как борцов за свободу римлян. Видя в принципате форму римского государства, он старался служить не лицу, а делу, до самого конца оставался верен Гальбе и никогда от него не отрекался. Поскольку, однако, после смерти Гальбы в 69 г. верховную власть представлял сменивший его на престоле Отон, Цельз соглашается войти в число его советников и полководцев; он до конца сражается с вителлианцами, а после их победы и гибели Отона, выполняя долг pietas по отношению к покойному императору, своему положению командующего и своим солдатам, отправляется в лагерь победителей и, рискуя жизнью, добивается бескровного исхода дела. Последующим императорам он служил с той же непоколебимой верностью и был консулом при Вителлии и наместником Сирии при Веспасиане.

В структуре понятия pietas полностью раскрывается отмеченная выше особенность нравственного мировоззрения сенаторов большинства. По самому своему смыслу оно предполагало отказ от личных критериев истины и добра и признание таковыми господствующей общественной практики. Но в данную эпоху эта практика характеризуется растущим распадом патриархальных связей, невиданным обострением социальных противоречий, а потому и забвением норм, ориентированных на целостные интересы общества и государства. В этих условиях следование pietas из формы растворения в общественной практике становится формой противостояния ей, из верности коллективной эмпирии – верностью коллективной норме, которую я осознал и за которую я лично ответствен. Pietas Цельза в принципе означала уважение к государству и обществу, а потому должна была обеспечить гармонию его поведения с поведением окружающих и действительностью в целом, но в реальных условиях социальных противоречий и игры своекорыстных интересов она превращалась в назидание и вызов и порождала дружную ненависть к нему и в окружении принцепса, и у солдат. Когда Гельвидий Приск подобрал и похоронил тело Гальбы, убитого преторианцами Отона, это было проявлением pietas, т. е. актом нормальным и традиционным. Но в этот же день все коллеги Приска устремились поздравлять Отона с победой, а 120 человек подали письменные заявления, где говорили о своей причастности к падению Гальбы и требовали за это награды. Из «нормальной и традиционной» pietas Гельвидия превращалась в отрицание господствующего сервилизма, в акт утверждения личной моральной ответственности.

Virtus , изначально входившая в число тех же традиционных римских добродетелей, требовавших отречения от себя во имя блага общины, в эпоху Нерона и Флавиев приобретает иное значение. В надписи, в которой Август подводил итог своей деятельности, он еще ставил virtus на первое место в списке вызывавших у него особую гордость собственных достоинств. Когда почти век спустя Плиний Младший характеризовал в «Панегирике» достоинства Траяна, он перечислил 16 его положительных свойств, но для virtus среди них места не нашлось, хотя именно при характеристике профессионального воина Траяна оно, казалось, было бы особенно уместным. Рассказывая в «Истории» о боевых подвигах римских солдат, Тацит не употребляет слово virtus там, где по контексту оно было бы наиболее естественно, и в то же время пользуется им, характеризуя поведение людей, стоически противостоящих жизненной рутине, привычной подлости, идущих против течения и всегда до конца. Плиний, отказавшийся от этого слова при описании императора и солдата Траяна, пользуется им для характеристики женщины, вдовы казненного сенатора Гельвидия – Фаннии, также подвергшейся преследованиям Домициана, но сумевшей не сдаться, не раствориться в общем сервилизме, сохранить и увезти в изгнание биографию своего мужа, которую сенат постановил сжечь. Из добродетели служения государству virtus становится при Нероне и Флавиях добродетелью противостояния непосредственной практике этого государства. В ней, таким образом, возникало определенное противоречие, понять которое можно, вглядевшись и вдумавшись в поведение едва ли не самого популярного из людей сенатского большинства – Публия Клодия Тразеи Пета.

Современники называли его virtus ipsa – «сама доблесть», и поэтому именно на его примере становится ясно, какой круг представлений связывался для них о этим понятием. Тразея был почитателем «нравов предков», консерватором в политике и в жизни. Когда сенат был фактически оттеснен от решения важных государственных вопросов и чрезмерное внимание к его деятельности становилось поэтому дурным тоном и бестактностью по отношению к принцепсу, Тразея не пропускал ни одного заседания и принимал активное участие в выработке даже самых незначительных решений; он требовал восстановления в провинциях стародедовского режима проконсульского произвола и террора, осуждал новомодную пышность, с которой обставлялись зрелища и празднества. Нет, однако, никаких оснований утверждать, будто именно этот консерватизм вызывал ненависть к нему и Нерона, и людей меньшинства. Дело было в другом. Обвинения его в республиканизме ничем не подтверждаются; то был преданный интересам государства, консервативный и дельный, т. е. вполне обычный, римский сенатор, но он жил в эпоху, когда явно переставала быть обычной сама эта старомодная норма и верность ей требовала личного активного сопротивления общепринятому и общераспространенному. Именно такое сопротивление – ведущая черта в облике Тразеи. Его постоянная забота о верности принципам и чистоте помыслов отчасти поневоле, а отчасти и сознательно превращалась в назидание и вызов. Он утверждал, например, что в качестве судебного защитника следует браться лишь за дела, от которых все отказались, и за такие, которые имеют значение примера.

Неудивительно, что его – человека в частной жизни мягкого, веселого и снисходительного – обвиняли в том, будто «он окружил себя людьми суровыми и упорными, всем своим видом упрекающими принцепса в распущенности».[29] Последнее было правдой. Когда в сенате докладывали официальную версию событий, в ходе которых Нерон убил свою мать, Тразея встал и молча вышел. Он не аплодировал во время артистических выступлений Нерона, на которых все присутствовавшие, в том числе знатнейшие сенаторы, буквально выли от восторга, и не явился на заседание сената, когда там предстояло осуждение Антистия Ветра.

Такое поведение вполне соответствовало заповедям римского стоицизма. В философии стоицизма, которой увлекались многие сенаторы большинства, принято подчеркивать момент осознанной субъективной нравственной ответственности, независимости от официальных почестей и материальных благ, волевое, неуклонное следование своей внутренней норме – словом, тот нонконформизм и тайную свободу, которые и делали стоицизм философией оппозиции. Это, разумеется, верно, но при этом, однако, не всегда учитывается, что центральное для стоицизма понятие нравственной ответственности обладало не только общим индивидуалистическим протестантским пафосом, но и вполне определенным общественно‑историческим содержанием, а содержанием этим для римского сенатора, тем более консервативно настроенного, оставался долг личности перед государством, традицией и сословным коллективом. Близкий к «стоической оппозиции» поэт Персий, перечисляя заповеди стоика, напоминает об обязанности «ничего не жалеть для родины».[30] О Гельвидии было прямо сказано, что он стал стоиком, «дабы увереннее вести дела государства среди разного рода случайностей».[31] Сенека полагал, что стоическую virtus естественнее всего обнаружить «в храме, на форуме, в курии»,[32] и сам в течение пяти лет принимал непосредственное участие в управлении государством.

Подобное отрицание практики государства и сохранение верности его высшему историческому смыслу в теории могли совмещаться, в реальном поведении они исключали друг друга. Верность государству, практика которого внутренне воспринималась как чуждая и неприемлемая, превращалась в приспособленчество и лицемерие, столь характерные для большинства сенаторов. В этой зыбкой двусмысленности и непрерывных переходах от одной системы ценностей к другой и от них обеих к пониманию их общей относительности жили, мыслили и действовали и Сенека, и Тразея Пет, и многие другие представители так называемой «стоической оппозиции». В той же мере, в какой люди этого типа хотели быть последовательными, им оставалось лишь универсальное отрицание господствующей и единственной реально существующей общественной практики, а такая последовательность, основанная на консервативной фикции римской государственности и абстрактном морализаторстве, перерастала в отрицание действительности, развития и жизни.

Видные представители сенатского большинства окружены какой‑то особой мертвенной атмосферой, которая проявляется в их неспособности – подчас полукомической, а чаще жутковатой – рассмотреть реальные пропорции жизненных явлений. Старый сенатор Корбулон (отец полководца) твердо помнил, что в древности знаменитый Катон каждое свое выступление в сенате заканчивал словами: «Карфаген должен быть разрушен». Верный нравам предков, Корбулон решил вести себя так же, но, поскольку разрушение Карфагена к его времени (дело происходило при Гае Калигуле) было неактуально, он избрал другую тему. Ему не нравилось состояние дорог в Италии, и он постоянно говорил об этом в сенате по любому поводу, многословно и напыщенно. Наконец Гай – то ли в насмешку, то ли в поисках предлога для усиления антисенатских репрессий – поручил ему провести расследование и наложить штраф на магистратов («живых или умерших»!),[33] повинных в дефектах дорожных покрытий. Трудно себе представить, что тут поднялось. Корбулон действовал с государственным размахом и древней суровостью – зашумели суды, эксперты определяли неплотность укладки камней в дорожных основаниях вековой давности.

Все это не имело никакого смысла, поскольку дороги амортизировались постоянно, однако преследования росли и принимали нешуточный характер. Как только Калигулы не стало, Клавдий прекратил всю эту трагикомедию. Деньги оштрафованным вернули, частично из императорской казны, частично взыскав их с Корбулона, окончательно убедившегося в том, что авторитет сената и древняя преданность интересам Рима погибли безвозвратно.

Та же типичная для консервативных сенаторов старого склада неспособность сообразоваться с жизненной реальностью проявилась еще раз в 61 г. – на этот раз в трагическом варианте. Наместник Британии Светоний Паулин был человек старый, медлительный, много воевавший и выше всего ставивший славу – свою и государства. Стремясь к таковой, он решил захватить большой и стратегически важный остров Мону (нынешний Мэн). Он думал о стратегических выгодах, которые ему сулило это предприятие, и не думал о том, что оставляет у себя в тылу незащищенные колонии римских граждан. Едва он отбыл на Мону, британцы набросились на колонистов и уничтожили их. Вернувшись, Паулин подошел к другой колонии (нынешнему Лондону), постоял перед ней и, найдя позицию не совсем удобной, ушел, оставив колонистов на верную гибель. Когда и эта колония была захвачена и в общей сложности более 70 тыс. римлян погибли, он занялся мщением – и так, что над многими народностями Британии, в том числе и над теми, которые не имели к разграблению колоний никакого отношения, нависла угроза полного истребления. Их спасло лишь то, что прокуратор Британии Классициан настоял на немедленном отзыве Паулина, продолжавшего твердить, что интриганы не дают ему защитить честь римского народа.

Во всем этом эпизоде краеугольные понятия мировоззрения сенаторов большинства – «верность нравам предков», «древняя доблесть» и «преданность интересам Рима» – отчетливо выступают как форма аристократического безразличия к живым людям, самоупоенного и бездарного легкомыслия и бесконечной жестокости.

Изоляция от развития и жизни имеет своим конечным результатом смерть. Постоянная мысль о ней и своеобразная патетика смерти характерны для очень многих людей разбираемого типа. Жена участника антиклавдианского восстания Цецины Пета Аррия Старшая после разгрома восстания неоднократно пыталась покончить с собой, но с мыслью о самоубийстве она, по‑видимому, свыклась издавна, без всякой связи с восстанием: как пишет знавший эту семью Плиний, «решение умереть главной смертью не пришло к ней внезапно».[34] Тразея еще совсем молодым человеком строил свою жизнь с расчетом на то, что ему придется погибнуть, а в старости говорил, что «только ленивые и малоразумные окружают тайною последние мгновения своей жизни».[35] «Я не боюсь смерти», – признавался преторианцам едва усыновленный Гальбой Пизон;[36] усыновленный Кассием Лонгином молодой сенатор Силан Торкват как бы вторил ему: «Я приготовил к смерти свой дух».[37]

Мировоззрение, которому были привержены люди сенатского большинства, строилось на представлении о mos maiorum и pietas как высших жизненных ценностях. Но, воспринятые как императив и норма, понятия эти исключали развитие и движение, а потому оборачивались пассивностью и омертвением. Если присущий людям меньшинства общественный динамизм осложнялся в общественном мнении представлениями о разрушительном хищничестве, демонической энергии, беспардонном эгоизме и тем самым разоблачал сам себя, то в традиции, в русле которой шло «большинство», уважение к историческим устоям римского государства переставало быть духовным благом, ибо несло с собой застой и лень, консервативность и смерть. Ситуация, при которой развитие воспринималось как зло, а верность традиции – как застой, исключала возможность здорового, нравственно полноценного движения общества и знаменовала поэтому глубокий духовный и политический кризис. Он находил себе выражение в борьбе сенатских группировок, но не исчерпывался ею: противоречие между динамической практикой общественно‑политического развития и консервативной системой традиционных моральных ценностей было типично для истории Рима в целом и обусловлено природой римской гражданской общины.

4. Принципат и гражданская община . Исходным и определяющим фактом истории древности является примитивность ее хозяйственного уклада. Античный мир, по замечанию Маркса, состоял из «в сущности бедных наций».[38] Консервативное и в общем ленивое в своем отношении к природе и к труду, ориентированное на обмен и потребление гораздо больше, чем на самообновление, не заинтересованное в использовании данных науки, не знающее подлинного технического прогресса, с экстенсивным ростом рынков, преобладающим над интенсивным, воспроизводство в древнем мире могло быть расширенным лишь в очень ограниченной степени – достаточной для выживания сравнительно небольших и сравнительно замкнутых коллективов со сравнительно простой и укорененной в производстве военно‑политической надстройкой, но недостаточной для существования больших единых государств со сложным и разветвленным аппаратом управления, профессиональной армией, с обособившимися от непосредственного участия в экономике огромными контингентами людей, занятых в бюрократии, судопроизводстве, культуре и культе. Античный город‑государство, так называемый полис, представлял собой форму общественной организации, идеально приспособленную к подобному хозяйственному укладу и к подобному состоянию общества.

Жизнь покоилась здесь из столетия в столетие на тех же неизменных основаниях: земля как источник собственности и состояния; ее обработка как форма освоения природы и как нравственный долг человека перед разумностью мирового устройства; натуральное, довлеющее себе хозяйство, возделываемое трудом «фамилии» и кормящее ее; принадлежность к органическому, конкретному целому – природному и общественному – как условие человеческой полноценности и гражданская община как наиболее совершенная и естественная форма такой целостности; острое ощущение различия между общиной и необщиной, гражданами и негражданами. Характерное для города‑государства на протяжении всей его истории тяготение к локальности, дробности, к человеческой конкретности хозяйственной, политической и духовной жизни, к сохранению семейно‑родовых, общинных, местных связей и обязательств, благоговейное уважение к прошлому не были поэтому проявлением чьей‑то ретроградной воли, злонамеренным консерватизмом. Обусловленное объективными производственными возможностями, оно казалось – и было – инстинктом самосохранения тогдашнего человечества, его непреложной потребностью, естественной, как дыхание.

Пока жив был этот мир и длился этот этап человеческой истории, полис вообще и римская гражданская община в частности представлялись воплощением самой сущности жизни, ее высшим выражением и высшей ценностью. Их город был для римлян не «населенный пункт», а модель мира, уклад жизни, неповторимая система нравственных норм. «Уничтожение, распад и смерть государства‑города, – писал Цицерон, – как бы подобны… упадку и гибели мироздания».[39]

Но оставаться неизменным, просто сохраняться общество не могло. Город жил, а, следовательно, как ни медленно, но развивался; развитие же предполагало усиление обмена, рост денежного обращения, разрушение патриархальной замкнутости, появление новых порядков и нравов, предполагало сметку и хватку, освобождение от послушного растворения в традиции, предполагало, другими словами, человеческую инициативу и самостоятельность. Наряду с консервативной ценностью целого жизнь утверждала динамическую ценность личности, обособившейся от этого целого и в этом смысле противопоставленной ему. Сами римляне верили, что это противоречие разрешимо, и видели в своей гражданской общине высшую форму общественного развития именно потому, что она, по их мнению, соединяла консерватизм общественного целого и возможность развития, «заветы предков» и выгоду потомков. Цицерон приводил строку из стихотворной «Летописи» поэта Квинта Энния:

 

«Древним укладом крепка и мужами республика римлян» –

 

и, поясняя ее, писал: «Стих этот ввиду его краткости и правдивости поэт, мне кажется, изрек как бы в боговдохновении; ибо ни эти мужи, если бы гражданам не был присущ такой уклад, ни уклад, если бы подобные мужи не стояли во главе гражданской общины, не смогли бы ни создать, ни надолго сохранить наше великое государство, могущество которого столь далеко и столь широко распространилось. Поэтому до сих пор сам дедовский уклад привлекал лучших мужей к деятельности, а выдающиеся мужи хранили древний уклад и заветы предков».[40]

Это была иллюзия. Патриархальность и развитие действительно составляли две нераздельные стороны жизни полиса, и он существовал и рос потому и в той мере, в какой мог их сочетать. Но соединение это происходило не в виде примирения противоположных принципов или гармонии между ними, а в виде непрестанных столкновений обеих тенденций, победы то одной, то другой из них, переходов и метаний, срывов и борьбы. По мере роста и обогащения римской гражданской общины деньги во все растущем количестве вращаются на поверхности жизни и, не проникая в глубины общественного организма, усложняют и развивают не производство, а потребление. Быт, одежда, еда, зрелища становятся все более пышными, потребность в деньгах – все более привычной и острой, тщеславие, мотовство, хищнические способы добывания предметов роскоши – все более распространенными. Это разлагало былую простоту и патриархальность, подрывало внутреннюю сплоченность города‑государства и консервативные нравственные нормы народной жизни, не внося в то же время никаких коренных изменений в сам способ производства. Энергия, воля, самостоятельность, инициатива «мужей» оказывались не только связанными с «древним укладом», но и несовместимыми с ним.

Выживание римской общины и верность ее своим историческим основам в сопоставлении с ее движением вперед всегда выступали как консерватизм и застой, а ее развитие в сопоставлении с ее неизбывной объективно заданной патриархальностью – как разложение, хищничество и audacia – «наглость». Римская гражданская община представляла собой систему, основанную на взаимодействии этих двух непримиримых и нераздельных тенденций – хозяйственных, политических, духовных. Победа какой‑либо одной из них была немыслима, и борьба их могла прекратиться только с крушением всей системы. Конфликт «большинства» и «меньшинства» в сенате Нерона и Флавиев представлял собой ту форму, которую это центральное противоречие римской гражданской общины приняло накануне своего крушения, в эпоху раннего принципата.

В какой мере можно связывать события эпохи Флавиев с внутренними особенностями такой архаической организации, как гражданская община? Описанные особенности гражданской общины были обусловлены коренными свойствами господствовавшего способа производства, и поскольку этот способ производства сохранялся в течение всей античности, постольку сохранялись и полисные формы жизни. Не говоря уже о сельской местности (она примыкала к городу и там находились земельные владения граждан), сохранявшей и даже укреплявшей на протяжении всего периода Империи свои общинные институты, жизнь города как такового в I в. н. э. тоже еще во многом строилась на общинных основаниях.

Переход от Республики к Империи непосредственно выражался в том, что вооруженные силы государства перешли в подчинение одного человека – их главнокомандующего, императора, который благодаря этому и получил возможность проводить политику, учитывавшую интересы всей бескрайней державы, а не только олигархии города Рима. В новых условиях и для решения новых задач принцепсы должны были бы разрушить некогда сложившийся в недрах городской общины и приспособленный к ее нуждам аппарат управления и уничтожить сенат, воплощавший интересы старой республиканской аристократии. В призывах и поползновениях такого рода недостатка не было, физическая возможность их осуществления тоже была очевидна всем. И, тем не менее, императоры ею ни разу не воспользовались. И в окружавшем их обществе, и в глубине их собственной души этому, очевидно, противостояла сила, которую не могли одолеть никакие легионы. Республиканский аппарат управления сохранился полностью. В официально идеализированном представлении император правил не потому, что располагал вооруженной силой, а потому, что его в соответствии с республиканским законом утвердил сенат и в соответствии с тем же законом вручил ему проконсульский империй, дававший командование над армиями, трибунскую власть, т. е. право приостановки и отмены сенатских решений, избрал его принцепсом, буквально: «первоприсутствующим», т. е. руководителем сената. Императорам ничего не стоило с помощью военной силы вынудить то или иное сенатское постановление. Соответственно, решение сената не имело, казалось бы, никакого значения, но те же императоры не воспринимали свою власть как подлинную, пока она не была утверждена сенатом.

Показательно в этом смысле поведение Веспасиана: он отмечал день своего прихода к власти 1 июля, когда его объявили императором войска, а не день утверждения его сенатом. Это соответствовало внутренней эволюции принципата, так как избрание императора войсками указывало на растущую независимость его от римской сенатской олигархии. Последнее было вполне очевидно и сенаторам, и Веспасиану, поскольку в декабре 69 г. он обратился к сенату как принцепс на том единственном, но ни у кого не вызывавшем сомнений основании, что войска признали его верховным правителем империи. Но одно дело очевидность, а другое – общественно значимая норма: едва появившись в Риме, Веспасиан настоял на издании закона – даже не простого сенатского постановления, а именно закона, принятого в комициях и утверждавшего его полномочия. И хотя сенат не мог не признать Веспасиана принцепсом, хотя комиции, как все другие виды народного собрания, давно уже, казалось, не имели никакого значения, тем не менее только такой закон делал реальную власть Веспасиана в глазах народа и в его собственных не узурпированной, а соответствовавшей старинным установлениям гражданской общины и лишь потому правильной и достойной.

Укрепление власти сената означало ослабление власти принцепса; террор против лиц, особенно рьяно отстаивавших независимость и привилегии сената, был поэтому императорам необходим, и реальных препятствий к тому, чтобы придать ему любой размах, не существовало. При всем этом, однако, с самого начала Империи встал вопрос о том, чтобы при вступлении на престол император брал на себя обязательство не приговаривать сенаторов к смерти. Неподсудность сенаторов принцепсу была провозглашена в идеальной программе Августова правления, сформулированной некогда Меценатом; клятву не казнить сенаторов приносили, по‑видимому, Веспасиан и Траян, бесспорно – Тит, Нерва, Адриан. Относительно других правителей у нас нет данных, но о прямом отказе взять на себя подобное обязательство известно лишь в одном случае – в случае Домициана. Все это, конечно, не мешало принцепсам осуществлять террор против сената, который был задан объективно, самим историческим смыслом их правления. Но у них почти всегда оставалось ощущение, что они при этом вынужденно нарушают некоторую норму, которую в общем лучше соблюдать, и лишь в исключительных и крайне редких случаях террор этот продолжался сколько‑нибудь долгое время.

Подобное отношение принцепсов к сенату – лишь верхняя, возвышающаяся над водой часть айсберга. Под ней явственно ощущалась та тайная, угадывающаяся в глубине громада, которая несла на себе эту всем заметную верхушку. Уходившая своими истоками в гражданскую общину, вековая вязь традиций, верований, полуосознанных убеждений и вкоренившихся навыков так плотно охватывала жизнь, была такой крепкой и всеобщей, что первые императоры не только не пытались ее порвать, но стремились врастить в нее создаваемый ими режим. Власть их основывалась на военной силе и юридически оформленных полномочиях, но они постоянно и усиленно заботились о том, чтобы в массовом сознании она опиралась на представления иного порядка, лишенные четкого правового содержания, в которых легенда стала народным чувством, а традиция – общественной психологией.

К числу подобных представлений относились власть отца семьи над членами фамилии, право вождя племени вершить суд, круговая порука, соединявшая полководца и солдат, покровительство патрона клиентам, авторитетность в общественных делах, первое место в списке сенаторов. Во власти принцепсов они подчеркивали роль личных заслуг, делали ее неформальной, связывали с неписаными обычаями народа. Императоры вообще изображали свой строй не в виде противоположности гражданской общине и городской республике как ее политической форме, а в виде их продолжения. В своем политическом завещании Август писал, что он «вернул свободу республике, угнетенной заговорами и распрями», что он действовал всегда лишь «по приказанию сената и народа» и не принимал никаких должностей, «противоречащих обычаям предков».[41]

Слова «восстановленная республика» или близкие им по смыслу повторяются на монетах ряда императоров I в. В определенных условиях почти все они подчеркивали, что считают себя не монархами, а гражданами республиканского государства, лишь получившими от сената и народа особенно широкие полномочия. Август «имени „государь“ страшился как оскорбления и позора»;[42] Тиберий категорически запретил воздавать себе в Риме божеские почести; Клавдий считал себя «таким же гражданином, как все другие»;[43] Вителлий заявил, что каждый сенатор при обсуждении государственных дел может разойтись с ним во мнениях; Веспасиан в письме к сенату «упоминал о себе, как о простом гражданине».[44] Представление о том, что Рим принцепсов – это тот же древний город‑государство, лишь возросший, усовершенствованный и украшенный, а новая власть означает не ломку, но продолжение его духовных традиций, лежало в основе всего «римского мифа» Ранней империи и произведений искусства, великих и заурядных, его выражавших, – «Энеиды» Вергилия и «Римских од» Горация, музея под открытым небом, в который Август превратил римский Форум, и «Римской истории» Веллея Патеркула. Соответственно республиканское прошлое прославлялось как предмет гордости и некоторая идеальная норма римской государственности. «Если бы огромное тело государства, – говорил император Гальба, – могло устоять и сохранить равновесие без направляющей его руки единого правителя, я хотел бы быть достойным положить начало республиканскому правлению».[45]

Между восхищением республиканской стариной с ее героями и верной службой принцепсу не было противоречия – республиканские симпатии Тита Ливия и Вергилия были прямой формой преданности империи, Сенека безгранично восхищался Катоном и был непреклонным сторонником и теоретиком принципата, Титиний Капитон был ближайшим помощником Домициана, а потом Траяна и коллекционировал бюсты Брутов, Кассиев и Катонов.

Наивно и несерьезно видеть во всем этом «лицемерие» императоров. Римская действительность эпохи принципата была насыщена пережитками общинного уклада, и императоры не могли не считаться с этой окружавшей их со всех сторон общественной стихией. То были даже не пережитки, а органические элементы жизни, растворенные в ней воззрения, привычки, традиции. Борьба «наглецов» и «ревнителей старины» тоже была связана с сохранением общинных начал, только условия империи, в которых она теперь велась, не меняя исходного содержания этого конфликта, ставили его в иной общественный контекст и придавали ему тем самым иной исторический и человеческий смысл. Одна из главных задач, решить которые была призвана империя, состояла в приведении государственной системы, сложившейся в ходе развития Рима как города, в соответствие с потребностями нового Рима – Рима как мировой державы. Принципат возник из необходимости решить эту задачу, представлял собой попытку примирения римской олигархии и новых социальных сил – рабовладельцев Италии и провинций – и потому носил компромиссный характер.

Такой компромисс предполагал, с одной стороны, сохранение республиканских политических форм и традиционных групп, которые обеспечивали связь власти со старыми, еще очень прочными устоями общественной жизни и морали, а с другой – опору на развивающиеся слои, враждебные закосневшему в стародедовском консерватизме сенатско‑аристократическому Риму и неизбежно выступавшие как разрушители традиционно римских общественных норм. В структуре раннего принципата Рим, его прошлое и по‑старинному понятый общественный интерес оказывались как бы противопоставленными от них же неотделимым силам внеримской, общеимперской новизны. Авансцена политической жизни I в. заполнена столкновениями консервативных сил, за которыми стояли традиции и нравственные представления, одновременно необходимые принципату и неприемлемые для него, с силами антитрадиционными, за которыми не было старинных общественных устоев, но было поступательное развитие империи и которые были для принцепсов столь же необходимы и столь же неприемлемы, что и их противники.

Обе указанные тенденции раннеимперского развития существовали во времени. Они нарастали, обострялись, все быстрее и быстрее стремились каждая к своему завершению. Синкретические, общеимперские формы жизни, культуры, производства, управления становятся многочисленнее и шире год от года. В складывающейся новой действительности обесцвечиваются и растворяются имена и взгляды, навыки быта и общественно‑психологические реакции, сохранившиеся с республиканских времен. Еще несколько десятилетий, и при Антонинах первые заполонят все, а вторые исчезнут совсем. Пока, однако, они еще живы, и в этом стремительном, нарастающем процессе эпоха Флавиев, а особенно правление Домициана, образует напряженную паузу, последнюю остановку. Создается та особая, невыносимая, удушливая, чреватая ежеминутным взрывом атмосфера, которая, по единодушному признанию современников, царит в сенате и в городе. В этом углублявшемся расхождении между реальным содержанием исторического процесса и его идеологической, нравственной, социально‑психологической санкцией заключены непосредственные причины духовного кризиса высших слоев римского общества Флавианской эпохи.

 

Глава вторая. «Третья сила»

 

Развитие принципата вело римский мир за пределы противоречия «гражданская община – провинции» и формировало соответствующий тип людей, способных не только участвовать в борьбе «ревнителей старины» и «наглецов», но постепенно понимать ее исчерпанность и играть по отношению к тем и другим роль «третьей силы»; людей, способных ориентироваться не на врéменные, связанные с ее происхождением противоречия империи, а на ее существо и историческую перспективу, состоявшую в создании единой державы, охватывавшей весь известный римлянам мир; людей, предпочитавших командовать армиями, налаживать управление провинциями, укреплять границы, вместо того чтобы в бесплодных интригах, страхе и ярости проводить жизнь в курии. Уже с середины I в. такие люди обнаруживаются в самых различных общественных слоях, но яснее всего – в складывавшейся новой императорской администрации. Они группировались на тех участках государственного управления, где надо было думать о настоящем ради будущего, а не о настоящем ради прошлого и где повседневная тяжелая практическая работа не оставляла времени для романтических страстей. Мы остановимся на двух таких участках – на прокуратуре и Совете принцепса.

1. Прокураторы . По своему происхождению прокуратура представляла собой учреждение частное, семейное, и придание ей государственных функций было связано с превращением семьи принцепса в правящую династию. Как каждый богатый и знатный римлянин, римский император обладал определенным, ему и его семье принадлежащим имением. Имением этим управляли доверенные лица, которые первоначально и назывались прокураторами: procurator – тот, кому передана забота о каком‑либо деле. В большинстве семей, и в императорской в том числе, эти функции обычно выполняли вольноотпущенники, и подобные прокураторы сохранялись на протяжении всего I в. н. э. Однако после превращения принципата из магистратуры в пожизненный статус имение императора перестало исчерпываться просто принадлежащими ему лично землями, скотом, рабами и деньгами, в него вошли и средства на оплату государственных мероприятий. Императорская казна, рассчитанная на оплату таких мероприятий, имела свое название – фиск – и была тщательно отделена от подведомственной сенату государственной казны – Эрария римского народа. Фиск как бы продолжал имение цезаря и в качестве такового подлежал ведению его доверенных лиц, т. е. опять‑таки прокураторов, хотя и не совсем таких же, что в первом случае, когда речь шла об имуществе принцепса как частного человека.

Насаждавшийся Августом принцип – кесарю кесарево, а «сенату сенатово» – влек за собой включение в «императорское имение» всего, что принцепс отвоевал у сената, и соответственно все большее расширение сферы компетенции прокураторов. Так, уже очень рано начал складываться особый, непохожий на другие тип провинций. Военное положение здесь не было столь напряженным, чтобы требовать присутствия легионов; в то же время умиротворение и романизация этих земель не были доведены до конца и какие‑то войска здесь были необходимы. Такие провинции входили в ведение военной власти и тем самым императора как верховного главнокомандующего, были как бы «его» территорией, а раз так, то и управлялись они доверенными лицами принцепса, т. е. еще одной разновидностью тех же прокураторов.

В деятельности прокураторов всех трех типов – управлявших частным имением принцепса, ведавших сбором средств в фиск и стоявших во главе некоторых императорских провинций – было нечто общее. Дело в том, что у римлян служба государству всегда противопоставлялась службе лицу. Первая была почетной, исконно римской, достойной свободного и полноправного гражданина; вторая свидетельствовала о гражданской несамостоятельности, была лишена общественного престижа, а иногда и просто позорна, рассматривалась как правовое состояние, характерное для варварских народов. Прокуратура была службой лицу, и потому между человеком, ее исполнявшим, и человеком, служившим res publica как таковой, – сенатором, магистратом – существовала непроходимая грань. Этот контраст, однако, оставался четким и ясным, пока речь шла о службе прокуратора частному лицу; он радикально менял свой характер, если в роли такого лица выступал принцепс, т. е. постоянно находящийся при исполнении своих обязанностей носитель всех основных магистратур, средоточие и воплощение государства. Доверительное поручение принцепса всегда было поручением государственным, независимо от того, шла ли речь об управлении провинцией или о наблюдении за исправным ходом его хозяйства. Поэтому разделить прокуратора на уполномоченного главы государства и на частное лицо, представляющее интересы другого частного лица, было невозможно, но в то же время такое разделение было и необходимо до тех пор, пока сохранялась юридическая форма республиканского государства и принцепс считался одним из его граждан.

Двойственный характер прокуратуры на ранних этапах ее существования, путаница и искусственность, отсюда проистекавшие, хорошо видны на следующем примере. Прокуратор Тиберия Луцилий Капитон ведал частным имуществом императора в провинции Азия. Тиберий особо подчеркивал личный характер его миссии и заявлял, что никаких прав, выходящих за рамки такого поручения, он Капитону не предоставлял. Но, сохраняя этот свой юридический статус, прокуратор не мог справиться с возложенными на него обязанностями: сбор налогов в фиск нередко велся с применением силы и прокуратор должен был опираться на какие‑то вооруженные отряды; он не мог не разбирать спорные случаи, т. е. не выступать как судья, или, иными словами, как римский магистрат. Когда же Капитон пошел на такого рода действия, провинциалы обвинили его в превышении власти и сенат с согласия Тиберия удовлетворил их жалобу: Капитон был подвергнут суду сената и осужден. Показательно здесь то, что Тиберий, осудивший своего агента за узурпацию им прав римского магистрата, сам же передал жалобу на него в сенат, т. е. отнесся к проступку домочадца, подлежавшего домашнему наказанию, как к должностному преступлению.

Такое положение долго сохраняться не могло. В 53 г. Клавдий упорядочивает и официализирует положение прокураторов – устанавливается особый cursus, т. е. последовательность служебных должностей, ведший к занятию прокураторских мест. Прокураторы императора должны были отныне принадлежать к всадническому сословию и обязательно пройти до назначения длительную службу в легионах или в преторианской гвардии; прокураторы фиска были разделены на категории в зависимости от важности провинций, и в соответствии с категорией прокураторам выплачивалось ежегодное содержание; они получали право суда и следствия и право военного командования.

«Отношения личной зависимости, столь явственно ощущаемые в начале Империи, становятся все свободнее, и прокуратор теперь служит государству, верховным представителем которого является принцепс».[46] Вокруг императора складывается новый государственный аппарат. Но, все отчетливее превращаясь в абстрактное средоточие мировой власти, принцепс до конца I в. лично для себя, для окружающих, для всех, кто был идейно связан с исконно римской традицией, оставался гражданином, выполняющим особо ответственное поручение сената и римского народа, и поэтому его прокураторы, несмотря на законный, официальный характер, который приобретала теперь их деятельность, продолжали оставаться и в собственных глазах, и в общественном мнении должностными лицами особого сорта – находящимися в услужении.

Когда в 15 г. до н. э. галлы, доведенные до отчаяния вымогательствами прокуратора Лицина, обратились с жалобой к императору Августу, тот уладил дело вполне патриархально, внутри фамилии: вызвал Лицина к себе, выбранил его, исключил из числа прокураторов и пригрозил худшим наказанием. Лицин покаялся, поделился награбленным с императором и остался жить в столице на положении независимого человека, чье богатство вошло в Риме в поговорку. Лицин был отпущенником, его прокураторство – поручением патрона, и решение всего вопроса домашним порядком – единственно естественным. Но уже Тиберий, как мы видели, передавал подобные дела в сенат, Клавдий превратил прокураторов в магистратов, и, тем не менее, положение прокураторов продолжало оставаться двойственным. Прокураторов перестали назначать из отпущенников, т. е. из фамилии принцепса, подавляющее большинство их теперь были всадники, но фактически отчитывались они перед отпущенником, ведавшим фиском, были подчинены ему, а подчас и получали должности по его протекции. В общественном мнении, да и в обычной практике, это по‑прежнему были две разновидности одного состояния. Еще при Флавиях, т. е. после превращения прокуратуры в особый, официальный и иерархически упорядоченный сектор государственного управления, конфликтные дела прокураторов все еще зачастую разбирались наряду с делами отпущенников не официальным порядком, а, как и раньше, в семье принцепса. Императорскими гладиаторскими школами управляли прокуратор и субпрокуратор, оба всадники, но их коллегой, ведавшим хранением оружия, т. е. участком, связанным с особым доверием и ответственностью, оставался отпущенник.

В условиях I в. роль внесенатской прокураторской администрации, как видим, была двойственной и соответственно двойственным был социально‑психологический тип тех людей, которых императоры отбирали на руководящие должности, к ней относившиеся. Ориентированный на выполнение общеимперских задач, призванный обеспечить империи единую систему управления, складывавшийся аппарат и люди, в него входившие, действительно знаменовали упразднение исторической противоположности «полис‑провинции», а потому и социально‑психологической противоположности «ревнителей старины» и «наглецов». Прокураторы выступали по отношению к ней как «третья сила», и во многих случаях это определяло их общественное поведение, их жизненную позицию, их общий облик. Чтобы убедиться в этом, познакомимся с некоторыми из них поближе. Такую возможность нам дают их сохранившиеся надписи.

«Гаю Велию, сыну Сальвия, Руфу, примипилярию (так назывался первый центурион первой когорты легиона. – Г. К .) XII Молниеносного легиона, префекту отдельных отрядов в девяти легионах – I Вспомогательном, II Вспомогательном, II Августовом, VIII Августовом, IX Испанском, XIV Сдвоенном, XX Победоносном, XXI Стремительном;[47] трибуну XIII городской когорты; командующему войсками Африки и Мавритании, направленными на подавление населяющих Мавританию племен; удостоенному от императора Веспасиана и императора Тита за участие в Иудейской войне венком за взятие вала, шейными и нагрудными знаками отличия, почетным запястьем, а также венком за взятие крепостной стены, двумя почетными копьями и двумя вымпелами и, кроме того, за войну с маркоманами, квадами и сарматами, на которых он ходил походом через земли Децебала, царя даков, венком за взятие крепостной стены, двумя копьями и двумя вымпелами; прокуратору императора Цезаря Августа Германика[48] в провинции Паннонии и Далмации, также прокуратору провинции Реции с правом военного командования. Посланный в Парфию, он привел к императору Веспасиану сыновей царя Антиоха, Эпифана и Каллиника, с великим множеством подданных. Марк Алфий, сын Марка, из Фабиевой трибы, олимпийский знаменосец, ветеран XX Аполлонова легиона».

В этой биографии прежде всего обращает на себя внимание длительность и напряженность боевой службы в легионах. Руф был примипилярием еще до Иудейской войны, должность же эта присваивалась за особые заслуги и храбрость лишь самым опытным центурионам; он начал службу, таким образом, самое позднее в начале правления Нерона. Поход Домициана против маркоманов и квадов, относящийся к 89 г., еще застает Руфа в армии, где он провел, следовательно, более 30 лет. За эти годы он проявил себя не только как храбрый командир, но и как человек, умеющий ориентироваться в политической ситуации и принимать самостоятельные решения. Об этом говорит и специализация его на командовании «вексилляциями» – отдельными отрядами, нередко выводившимися из состава легиона и выполнявшими особые задания, и то, что ему, младшему офицеру, поручили командовать самостоятельной экспедицией против мавританских племен.

Практически вся служба Руфа протекает в провинциях и на границах; с Римом, где он лишь некоторое время командует когортой городской стражи, он почти не связан, с сенатом не связан вовсе. Неудивительно поэтому, что столичные и придворные события – заговоры, репрессии, смены императоров и династий – никак не отражаются на его карьере и характере деятельности. Он получает звание примипилярия при Нероне, боевые награды – от первых Флавиев и, по всему судя, от кого‑то из императоров 69 г., прокуратуру – от Домициана. Прокуратура имела иерархические ступени, как и армия. Опытный военачальник, инициативный администратор, чуждый политическим котериям, Руф, видимо, настолько успешно ведал финансами Паннонии и Далмации, что Домициан уже через несколько лет переводит его на прокураторскую должность, сопряженную с военным командованием, т. е. фактически приравнивает этого солдата к магистратам.

А вот другой примечательный вариант прокураторской биографии. «Марку Веттию, сыну Марка из Аниенской трибы, Валенту, солдату VIII преторианской когорты, бенефициарию префекта претория (особо заслуженный и доверенный солдат в охране полководца. – Г. К .), награжденному за участие в Британской войне шейным, наручным и нагрудным почетными украшениями, а также золотым венком, центуриону VI когорты ночной стражи, центуриону статоров (подразделение, несшее караульную и полицейскую службу. – Г. К .), центуриону XVI городской когорты, центуриону II преторианской когорты, наставнику конной охраны императора, старшему по преторию, центуриону XIII Сдвоенного легиона с подчинением ему трехсот солдат, примипилярию VI Победоносного легиона, награжденного за удачные боевые действия против астуров шейными и нагрудными знаками отличия и почетными запястьями, трибуну V когорты ночной стражи, трибуну XII городской когорты, трибуну III преторианской когорты, примипилярию во второй раз XIV Марсова Сдвоенного Победоносного легиона, прокуратору императора… Цезаря Августа[49] в провинции Лузитании, патрону колонии преторианцев императорской охраны. Воздвигнуто в знак уважения к делам его в консульство Гая Лукция Телезина и Гая Светония Паулина».[50]

Как явствует из надписи, Веттий Валент стал бенефициарием сразу после британского похода 43 г., чем косвенно удостоверяется длительность его пребывания в армии к этому моменту. Солдатом он сделался, следовательно, при Калигуле или в последние годы Тиберия, т. е. ко времени назначения на прокураторскую должность прослужил не менее 25 лет. Необычная тщательность, с которой перечисляются в надписи второстепенные воинские повышения и награды, указывает на их особую важность для Валента, т. е. на чисто солдатские, лагерные навыки его мышления. Проходя службу в преторианской гвардии и в городских когортах, Валент не воспользовался после 16 лет пребывания в армии правом на демобилизацию и во второй раз возвращается из Рима в легионы.

Неуклонное восхождение его по лестнице чинов и званий не позволяет видеть в этих возвращениях результат опалы или форму наказания. То был особый тип cursus'a, в котором дворцовая служба вела не к придворной карьере, а обеспечивала доверие императора, выражавшееся в боевых поручениях: примипилярий по должности входил в число членов военного совета и потому утверждался высшим командованием. Именно такое доверие со стороны принцепса определило характер обязанностей Валента как прокуратора – он был назначен в Лузитанию, когда этой провинцией ведал Сальвий Отон, находившийся здесь как бы в почетной ссылке. К молодому придворному дебоширу оказался приставленным бывалый старый солдат, державший наместника под бдительным наблюдением, но прежде всего призванный незаметно и постоянно руководить им, налаживая дельное и эффективное управление провинцией. Зная характер Отона, едва ли можно поверить, чтобы без такого прокуратора смог он «управлять провинцией в квесторском сане в течение десяти лет с редким благоразумием и умеренностью».[51]

В таких людях, как Велий Руф или Веттий Валент, выражалось главное в деятельности прокуратора. Главное, но не единственное. В принципе и в перспективе прокураторы были «третьей силой»; в практической жизни, однако, они нередко оказывались перед выбором и вплоть до конца 90‑х годов I в. в соответствии со своими личными особенностями сближались то с «наглецами», то с «ревнителями старины», ориентируясь по силовым линиям того поля напряжения, в котором жило еще их время.

В 88 г. в Азии по приказу Домициана был убит проконсул этой провинции Секст Веттулен Цивика Цереал. Убил его прокуратор Гай Миниций Итал, который тут же в нарушение всех законов и традиций был назначен ведать этой важнейшей сенатской провинцией «по поручению принцепса вместо умершего проконсула».[52] Нет никакой необходимости (и оснований) ни видеть в прокураторе только коварного злодея, погубившего ни в чем не повинного проконсула, ни считать его честным и бдительным слугой империи, сумевшим вовремя обезвредить заговорщика. О Цивике Цереале мы не знаем почти ничего, а то, что знаем, не дает никаких оснований считать его заговорщиком. Миниций Итал был образцовым прокуратором, стоявшим в стороне и от сенатских дел, и от клики клевретов Домициана: полный, без поблажек и изъятий, комплект боевых должностей в легионах, демобилизация по возрасту, для начала – малозначительная прокуратура в Геллеспонте, за ней – ответственная прокуратура в Азии и уже при Траяне – префектура Египта.

По характеру биографии это был обычный человек «третьей силы», но общая ситуация, в которой он жил и действовал, далеко не всегда разрешала ему оставаться таковым, принуждала его выбирать между, условно говоря, меньшинством и большинством. Цереал был сенатор, консуляр и аристократ, следовательно, находился на подозрении и от него лучше было избавиться, а Итал был всадник и облеченный личным доверием принцепса прокуратор, следовательно, обязанный уничтожать потенциальных его врагов. Человек «третьей силы» постоянно мог оказаться перед необходимостью выбирать между «первой» и «второй» силами. Просопографический материал показывает, что прокураторская группа постоянно переживает процесс диссоциации, в ней вновь и вновь выделяется собственно «третья сила», которая в свою очередь расслаивается – и так на протяжении всего периода, пока эта сила существует больше «в себе», чем «для себя», больше как тенденция, чем как подлинная, уже утвердившаяся реальность, т. е. до конца Флавиев.

Плиний Старший – бесспорно человек «третьей силы». Около 15 лет (начиная с 47 г.) боевой службы в германских легионах, огромный военный и административный опыт, трезвая и спокойная деловитость, поражающая работоспособность делали его незаменимым помощником цезарей в деле провинциального управления. Он был прокуратором высшей категории в четырех провинциях подряд (Нарбонская Галлия, Африка, Ближняя Испания, Белгика), после прокураторства в Белгике был вызван Веспасианом в Рим и ежедневно работал с принцепсом, исполняя обязанности его секретаря, помощника и консультанта. Близость к принцепсу не вовлекла Плиния в круг сенаторов меньшинства; в воспоминаниях современников, в написанной им «Естественной истории» он предстает как человек, не принадлежавший по своему типу ни к «меньшинству», ни к «большинству». И тем не менее в биографии этого человека есть несколько оттенков, которые указывают на то, что устоять вне этой противоположности до конца и полностью ему, может быть, и не удалось.

В «Естественной истории» Плиний много и очень настойчиво доказывал преимущества древних порядков, вкусов и нравов перед современными. Это было, скорее всего, данью моде и ни о чем еще не говорит. Плиний происходил из Циркумпаданской Галлии, города которой славились старинной чистотой нравов и откуда вышли многие деятели, враждебные принцепсам или связанные со стоической оппозицией. Само по себе это тоже может ничего не доказывать. Но вот наступают 60‑е годы, и террор против сенатского большинства достигает предельного накала. Плиний, который при его положении вне борющихся группировок мог, казалось бы, ничего не опасаться, все же счел за лучшее отойти в тень и погрузиться в исследование спорных грамматических форм латинского языка; впоследствии его племянник, Плиний Младший, уточнил, что он взялся за эту работу «в конце царствования Нерона, когда рабская угодливость сделала опасным всякое чуть‑чуть свободное и смелое размышление».[53] Совокупность всех этих оттенков сообщает фигуре Плиния уже определенную окраску, которую, очевидно, воспринимали и современники. Иначе трудно объяснить странную лакуну в его биографии – конец его службы в Германии падает на начало 60‑х годов, а прокураторская карьера начинается в 70 г., после прихода к власти Флавиев: видимо, для Нерона и его советников, мысливших еще в пределах противоположности меньшинства и большинства, в Плинии было что‑то «не наше».

Формирование «третьей силы» в господствующих слоях римского общества I в. н. э. соответствовало общему историческому развитию Рима. В ходе его исторической эволюции поэтому она перерастала рамки внесенатской администрации и все увереннее втягивала в себя всех, кто развивался вместе со временем – от римского полиса к единому римско‑греко‑восточному миру. В ней перемешивались сенаторы и всадники, выходцы из древних римских родов и «новые люди», формировался тип человека, упразднявший былые привычные, восходившие к гражданской общине разделения, в том числе и деление на «людей сената» и «людей принцепса». Тот факт, что «третья сила» лишь происхождением связана с внесенатской администрацией, но далеко не исчерпывается ею, что она могла быть представлена и сенаторами, подтверждается обильным просопографическим материалом. Вот один из возможных примеров.

«Титу Плавтию, сыну Марка из Аниенской трибы, Сильвану Элиану, понтифику, жрецу‑августалу, триумвиру по литью и чеканке медных, серебряных и золотых монет, квестору Тиберия Цезаря, легату V легиона в Германии, городскому претору, легату и спутнику Клавдия Цезаря в походе его в Британию, консулу, проконсулу Азии, пропреторскому легату Мёзии, в каковую провинцию он переселил из племен, обитавших за Дунаем, более ста тысяч человек с женами и детьми, со знатью и царями их для взимания с них подати. Отправив большую часть своего войска в Армению, он все же сумел подавить начинавшиеся волнения сарматов, перевел из‑за реки на свой берег царей, прежде римскому народу неведомых или ему враждебных, дабы они склонились перед его знаменами, возвратил царям бастарнов и роксоланов их сыновей, а царю даков – братьев, взятых ранее в плен или захваченных врагами, и принял от некоторых из них заложников, чем укрепил мир в провинции и раздвинул ее пределы, ибо осадой заставил царя скифов отступить за Херсонес, что находится по ту сторону Борисфена. Первым он доставил из этой провинции великое количество пшеницы, чем пополнил хлебные запасы римского народа. Вызвав его из Испании, где он был легатом, для исполнения обязанностей префекта города, сенат почтил его в этой должности триумфальными отличиями по предложению императора Цезаря Августа Веспасиана, высказанному им в следующих словах: „Плавтий так управлял Мёзией, что триумфальными отличиями, которых оказался удостоен я, следовало бы тогда же наградить его, если бы не было ему суждено получить их пусть несколько позже, но зато уже в качестве префекта города, т. е. тем более значительными и славными“. Он продолжал быть префектом города, когда Цезарь Август Веспасиан сделал его консулом во второй раз».

Cursus Плавтия Сильвана Элиана обнаруживает некоторые особенности. Его карьера протекает в основном вдали от Рима и состоит в длительной и успешной практической военной, административной и дипломатической деятельности в провинциях. Она не зависит от смены принцепсов, т. е. свободна от элементов фаворитизма или оппозиционности. Показательно, что даже высшие почетные звания присваиваются Сильвану заочно, не отрывая его от работы в провинциях. Должность префекта города Рима как раз в эту эпоху становится все более независимой от борьбы сенатских клик и приобретает судебно‑правовой характер. Важно, что при всей древности и знатности происхождения Сильвана в его cursus'e никак не ощущается стремление центральной власти задержать на этом основании его продвижение; нет никаких оснований в то же время предполагать и связь его с «доносчиками».

Явление, которое мы условились называть «третьей силой», не представляло собой, таким образом, ни социально‑экономического класса, ни политической партии. То была тенденция общественного развития, которая реализовалась в людях, видах деятельности, общественных институтах. Среди последних показательнее других был так называемый Совет принцепса.

2. Совет принцепса . Одной из духовных констант в жизни римского народа было убеждение в недопустимости решать любое важное дело одному, без совещания с близкими, доверенными и опытными людьми. Обыкновение это полностью сохраняло свою силу и в I в. н. э. Ни один человек, от императора до крестьянина, не принимал сколько‑нибудь серьезного решения единолично. Советоваться нужно было обо всем: продолжать ли лечиться или, если болезнь неизлечима, покончить с собой; выдать ли замуж дочь или пока воздержаться; приветствовать ли очередного претендента на престол или лучше сохранить верность правящему императору. Архитектор Витрувий в начале I в. писал, что, проектируя большие дома, необходимо предусматривать специальные комнаты для совещаний с друзьями.

Сложившись в недрах общины и выражая ее веру в то, что не человек, а только коллектив есть носитель мудрости и опыта, это представление, как и многие другие того же происхождения, сохраняло свою роль нормы на протяжении всей римской истории. Если вспомнить о знакомом уже нам стремлении первых императоров связать свою власть с древними представлениями и нормами гражданской общины, становится понятным, почему они с самого начала соблюдали этот старинный обычай. На первых порах круг лиц, с которыми принцепс советовался, не был установлен официально и состоял из людей, чьему мнению император особенно доверял, – эта группа не имела даже определенного наименования, и принятое обозначение ее как consilium principis (Совет принцепса) представляет собой ученый термин нового времени. Отсюда – полная неофициальность, оперативность и деловая эффективность, отличавшая на протяжении всего I в. этот странный орган государственного управления, и отсюда же – его нейтральность по отношению к традиционной сословной системе. При Августе и Тиберии, когда республиканские связи и самих императоров, и режима в целом были еще особенно сильны и очевидны, в нем преобладали выходцы из старых аристократических родов – Кальпурнии Пизоны, Кокцеи Нервы, Эмилии Лепиды, Сальвидиены, Виниции. Уже и в эту пору, однако, государственный опыт и зрелость суждения не рассматривались больше как монополия знати. В Совет входят всадник Меценат, «новые люди» низкого происхождения – Випсан Агриппа и Азиний Галл, просто опытные военные.

При всем своеобразии Совет принцепса не был изъят из реальной римской действительности, и процессы, характеризующие ее развитие, ясно сказывались и на нем. По мере сложения бюрократической системы управления обнаруживается стремление придать более упорядоченный, формальный характер и Совету. Помимо лиц, приглашаемых каждый раз для обсуждения данного вопроса, в нем появляются своего рода постоянные члены, входящие в Совет по должности или положению: со времени Клавдия – префект претория и префект анноны, со времени Гальбы, кажется, также консул следующего года, со времени Флавиев – дважды и трижды консулы и префект столицы, с конца века – сенатор, ответственный за римские водопроводы. Оттеснение от власти римской знати и провинциализация управления империей сказались и на составе Совета. Если при Августе и Тиберии он был, в общем, весьма аристократичен, то при Клавдии в нем все более заметную роль начинают играть всадники, например префект Египта с 7 по 4 г. до н. э. и префект анноны, по крайней мере, с 14 до 48 г. Гай Турраний или префект претория Лузий Гета. Примечательно, что при обсуждении положения, создавшегося в 48 г. в результате оскорбительных и опасных для принцепса действий его жены Мессалины, сначала спрашивают мнение Туррания и Геты, а не принимавших участие в этом же заседании консулярия (т. е. сенатора, который уже занимал должность консула) Ларга Цецины или трижды консула и цензора Луция Вителлия. Обсуждение этого дела в Совете принцепса показательно еще и тем, что фактически руководил его разбором императорский отпущенник Нарцисс, – он, таким образом, безусловно привлекался к работе Совета, если и не был его членом.

Тенденции, обозначившиеся при Клавдии, усилились при последующих императорах: при Веспасиане в Совет входили отпущенник Клавдий Смирнский, выходец из социальных низов Эприй Марцелл, италики и провинциалы, при Домициане – всадник из египетских работорговцев Криспин, при Траяне – князек одного из мавританских племен Лузий Квиет и т. д.

Эта эволюция должна была бы (или, по крайней мере, могла бы) превратить Совет в послушное орудие принцепсов в их борьбе с сенатом и включить его в конфликт «ревнителей старины» и «наглецов» на стороне последних. Отдельные редкие и не всегда надежные данные о подобной ориентации Совета имеются – в нем, по‑видимому, разбирались в 65–66 гг. дела Кальпурния Пизона и лиц, подозревавшихся в участии в его заговоре; на эту сторону его деятельности при Домициане намекает в своей IV сатире Ювенал. Причины подобного сползания «третьей силы» к одному из полюсов в борьбе «оппозиции» и «доносчиков» были разобраны выше. В целом, однако, деятельность Совета была шире этой борьбы, и он отстоял от ее страстей дальше, чем любая другая общественная сила данной эпохи. Сферой его деятельности были, по выражению одного из древних историков, «право, внешняя политика и военные дела»[54] – коренные вопросы жизни, а главное, развития государства. Последнее особенно важно. Рим превращался из олигархической городской республики, хищнически эксплуатировавшей огромные захваченные территории, в мировую империю, которая, чтобы выжить, должна была внимательно и со знанием дела руководить экономическим и политическим развитием провинций. Члены Совета императора специализируются на отдельных провинциях и районах. Сначала то были римские аристократы, годами остававшиеся в качестве наместников в одной и той же провинции – Сабин в Мёзии в 11–35, Силан в Сирии в 12–17, Гай Силий в Верхней Германии в 14–21 гг. Позже в этой роли выступают уроженцы провинций, способные сообразовать местные интересы с общегосударственными. Так, член Совета египтянин Тиберий Александр был префектом Египта и военно‑политическим консультантом Корбулона, а позже Веспасиана и Тита по всему переднеазиатскому региону.

Формирование империи как единого целого предполагало выработку соответствовавшей этому целому правовой системы. Соответственно неуклонно возрастает роль выдающихся юристов, теоретиков и практиков, привлекаемых в члены Совета независимо от их происхождения. При Тиберии в него вошли крупнейшие юристы того времени – Кассий Лонгин, Кокцей Нерва (дед императора), один из создателей системы римского права – Массурий Сабин; Лонгин оставался в Совете при Клавдии и Нероне. При Домициане в него вошел Пагаз, при Траяне – Нераций и Яволен Приски. Членом Совета по положению как префект претория был замечательный мыслитель и величайший юрист древности Ульпиан. Биограф императора Александра Севера замечает, что он не принимал сколько‑нибудь серьезных решений, не посоветовавшись с входившими в число его приближенных 20 видными юристами.

Законов, определявших практику престолонаследования, в Риме периода Ранней империи не существовало. Приходя к власти самыми различными путями – от принятия ее по наследству от отца (Тит) до усыновления предыдущим императором (Тиберий, Траян), от закулисных сделок (Калигула, Нерон, Адриан) до захвата престола силой (Отон, Вителлий, Веспасиан), императоры часто видели в своих предшественниках врагов. Чувство это, если дать ему волю, могло завести их очень далеко, толкнуть на отмену ранее принятых законов, нарушить преемственность власти и всего поступательного развития государства. Есть много оснований думать, что именно Совет не давал этой возможности реализоваться и обеспечивал преемственность управления империей. Выше уже шла речь о том, что члены Совета, как правило, сохраняли свое положение при смене императоров; нередко они привлекали в Совет своих сыновей и внуков. Тем самым преемственность между царствованиями и поколениями в осуществлении единой имперской политики обеспечивалась хотя бы уже чисто физически. Трижды – при Калигуле, в последние годы Нерона и в последние годы Домициана – императоры были на пороге того, чтобы оборвать эту нить, и все трое заплатили за это жизнью.

Люди, входившие в Совет, понимали, что империя важнее императора, что римский мир должен развиваться независимо от страстей и капризов того или иного правителя. «Восемьсот лет возводилось здание Римского государства, – сказал Тацит, одно время тоже заседавший в Совете, – и всякий, кто ныне попытается разрушить его, погибнет под развалинами».[55] Поэтому при всей своей соотнесенности с придворными интересами, с террором и внутрисенатской борьбой Совет не мог никому позволить втянуть себя в них целиком. За время правления Флавиев известно 38 сенаторов – членов Совета; Адриан «в Риме и в провинциях непрестанно разбирал дела при участии консулов, преторов и самых видных сенаторов».[56] Это не мешало тому, чтобы, как выразился однажды император Клавдий, «стягивать лучшие силы отовсюду»[57] и привлекать их к работе Совета. Сенаторы и несенаторы, римляне и провинциалы входят в состав Совета «на равных», нейтрализуя саму противоположность людей, принадлежащих римской традиции, и людей имперской новизны. Сколько бы ни входило в Совет сенаторов, то не был сенатский орган, он, напротив, в определенных отношениях заменял сенат, но это не был и орган антисенатского меньшинства. Сенаторы, всадники, иногда отпущенники, кадровые военные, провинциальные администраторы, ученые юристы не имели и не могли иметь общих интересов и общей позиции в борьбе сенатских группировок. Им было не до того. Они подготовляли переход от социального, идейно‑политического и нравственно‑психологического ромоцентризма (проявлявшегося либо в преданности римской традиции, либо в страстной борьбе с ней) к мировой империи с ее особой, безразличной к полисным традициям административно‑политической структурой, жизненным укладом, идейными, нравственными и эстетическими представлениями.

 

 

Часть вторая. Жизнь

 

Глава третья. Истоки

 

Тацит родился в 50‑е годы I в. н. э. В середине 70‑х годов он учился красноречию у ведущих ораторов римского Форума и через несколько лет был уже известен в столице своими судебными речами. В 77/78 г. он женился на дочери консулярия Юлия Агриколы – сенатора всаднического происхождения родом из южной Галлии. О себе Тацит свидетельствует, что он пользовался расположением всех трех императоров Флавиев, последовательно продвигавших его по ступеням сенатской карьеры, но что больше всех он был обязан Домициану; к 88 г. он был членом почетной жреческой коллегии квиндецимвиров, в этом же году стал также претором и был одним из руководителей организованных Домицианом Столетних игр. После претуры он отсутствовал в течение четырех лет и вернулся в Рим в конце 93 г.; был консулом во второй половине 97 г. и во время консульства произнес похвальную речь на похоронах видного сенатора и полководца Вергиния Руфа; в 100 г. выступал в сенате в качестве обвинителя бывшего наместника провинции Африки Мария Приска; в последние годы Траяна (98‑117) был проконсулом Азии. Первым произведением Тацита был «Агрикола», написанный в конце 97 – начале 98 г., «Германия» была создана в 98 г., «История» – в первом десятилетии II в., «Анналы» – после «Истории».

Скудость этих сведений – единственных дошедших до нас в прямых и бесспорных документальных свидетельствах – очевидна. Есть, однако, возможность их дополнить. Биография – всегда сгусток истории, конкретизация общественных процессов времени в судьбе человека. Соответственно и в Риме фактами ее являлись иногда общественно‑исторические события, повлиявшие на человека, даже если он в них и не участвовал, и, напротив того, обстоятельства его личного существования могли стать (или не стать) фактом биографии в зависимости от того, насколько обнаружился в них общественно‑исторический смысл его жизни. Поэтому при изучении жизни Тацита есть возможность не только попытаться складывать скудные факты личной биографии в целостную картину его деятельности, но и идти обратным путем – от общих процессов времени и общего смысла его творчества к раскрытию в частных фактах жизни писателя их глубокого и подлинного исторического – а потому и биографического – значения.

1. Семья . В «Естественной истории» Плиний Старший упоминает о том, что он был знаком с семьей «римского всадника Корнелия Тацита, ведающего финансами Белгской Галлии».[58] Отмеченное здесь сочетание родового и семейного имен – Корнелий и Тацит – уникально, что издавна заставляло исследователей видеть в знакомце Плиния близкого родственника историка – его отца, а может быть, дядю или племянника. Наблюдения над латинскими собственными именами этого периода, однако, показывают, что совпадение обоих имен у братьев, а тем более у дядей и племянников довольно редко, у отцов же и старших сыновей регулярно. Соответственно мнение о том, что историк был сыном прокуратора, стало сейчас преобладающим.

С прокураторской средой Тацита связывали и другие нити. Из прокураторской семьи галльского происхождения были жена Тацита и тесть, оказавший ему в начале его магистраторской деятельности значительную помощь; прокураторами были люди, которые с большими или меньшими основаниями рассматриваются как его друзья. У нас есть поэтому основания связывать с впечатлениями юности и с влиянием семейной традиции тот образ прокуратора, который обнаруживается в сочинениях Тацита. Образ этот обладает некоторыми устойчивыми чертами: прокураторы тесно связаны с правящим домом, пользуются доверием императора, предпочитают реальную работу, исходящую из требований дня, почетной и во многом декоративной традиционной деятельности сенатора‑магистрата. Для характеристики их используется относительно устойчивый круг лексики, в центре которого находятся слова industria (трудолюбие), vigor (деятельная энергия), vigilantia (бодрая готовность) и их синонимы; особенно показательно первое из них. В языке эпохи оно связывалось с virtus, т. е. с идеей гражданской доблести, но с характерным смещением акцентов – в традиционном представлении о римской доблести оно подчеркивало момент выдержки и спокойного упорства, описывало доблесть как форму повседневного поведения и труда скорее, чем героического деяния. Им Тацит пользуется для характеристики людей, предпочитающих реальное дело политической словесности. Этот образ не субъективен и не произволен. В нем мы без труда узнаем разобранные выше черты, объективно присущие прокураторам как людям «третьей силы».

Происхождением и семьей, таким образом, было во многом задано Тациту характерное для него представление о достойном общественном поведении: человек реализует себя в служении государству, воплощенному в принцепсе, это служение предполагает способности, опыт, трезвое отношение к жизни и деятельную энергию, оно несводимо к придворным и сенатским интригам и потому обладает самостоятельным положительным содержанием. Тацит выходил в путь с уверенностью, что жить достойно – значит служить.

2. Родина . Свидетельство Плиния Старшего об отце Тацита дает материал для суждения не только о социальном происхождении историка, но и о его родине, которая из прямых данных нам неизвестна и которую надо попытаться определить.

Римлянин, как мы видели, всегда и в любом деле был окружен родственниками, друзьями и близкими, с которыми он советовался и на чью поддержку опирался. Эта «когорта друзей» состояла в основном из земляков. Римлянин поэтому сохранял тесную связь с родиной всю жизнь и досконально знал ее людей и места. Неизвестную нам из прямых источников родину Тацита надо искать в одной из тех областей, людей и места которой он знал особенно глубоко и полно. Таким поискам может помочь следующее наблюдение. Среди 446 упоминаемых в его произведениях географических пунктов или районов есть 26, в описании которых попадаются конкретные детали пейзажа, не связанные с общей географической картиной данной местности и не мотивированные ходом исторического повествования. «Равнина Идиставизо… расположенная между Визургием и холмами, имеет неровные очертания и различную ширину, смотря по тому, отступают ли берега реки или этому препятствуют выступы гор»;[59] «Бизанций же и в самом деле стоит на плодороднейших землях и на берегу моря, отличающегося редким изобилием – несметные косяки рыбы, рвущейся из Понта, наталкиваются здесь на гряду скал, косо стоящих под водой и, отклоняясь от изгиба противоположного берега, подходят к самому порту».[60]

Есть основания считать, что такие детали встречаются в описании мест, которые Тацит знал досконально и подробно в результате личного знакомства. Они не могли быть заимствованы из использованного Тацитом источника, так как в тех случаях, когда существование такого источника бесспорно, эти немотивированные географические детали отсутствуют. Они не могли быть данью стилистическим традициям этнографических описаний, во‑первых, потому, что не встречаются там, где принадлежность тацитовских сочинений к этнографической литературе не вызывает сомнений, как, например, в «Германии»; во‑вторых, потому, что Тацит перерабатывал используемые им источники до неузнаваемости, полностью подчиняя их изложение своим стилистическим установкам, а эти установки требовали рассказа предельно обобщенного, без частностей, направленного на раскрытие лишь общественно‑исторической и психологической сущности происходящего и потому исключавшего слишком реалистические детали. Немотивированные детали не встречаются в описании стран, где Тацит заведомо не был, и встречаются неоднократно в описании Рима и Малой Азии, где он заведомо был.

Если попытаться эти детали картографировать, то, кроме мест его службы – Рима с Кампанией и Малой Азии с некоторыми примыкающими местностями, перед нами окажутся три ясно очерченные области, в которых они сосредоточены и за пределами которых их нет: Белгика и Нижний Рейн, северо‑восток Нарбонской провинции (совр. юго‑восточная Франция), долина реки Пада (совр. По), или, как говорили римляне, Циркумпаданская Галлия. По тем же областям распределяются и надписи, которые исследователи связывают с именем историка. Поскольку считать Тацита коренным римлянином или выходцем из Малой Азии нет никаких оснований, родиной Тацита должен быть один из перечисленных районов.

Прокуратор Корнелий Тацит мог проживать с семьей только в официальной резиденции прокураторов Белгики Августе Тревиров (совр. Трир). Поскольку будущий историк появился на свет в конце 50‑х годов, и если, как явствует из биографии Плиния Старшего, его свидание с Тацитом‑отцом относилось к концу 50‑х‑началу 60‑х годов, наш Тацит должен был родиться и провести первые годы именно здесь. Одна любопытная деталь подтверждает сказанное. Штат прокуратора состоял из самых разных людей – чиновников, солдат и центурионов, образовывавших разноплеменную и разноязыкую массу. Больше всего, однако, среди них было местных уроженцев, и соответственно в их быту, обычаях и речи также преобладали местные элементы. Эти люди окружали резиденцию прокуратора, заполняли ее, и дети римских сановников, особенно маленькие, общались не в последнюю очередь с ними. Между тем известно, что Тацит всю жизнь говорил с легким, но отчетливо слышным акцентом. Естественно допустить, что он появился под влиянием тех, кто окружал будущего историка. Устойчивость его показывает, что Тацит жил в этой среде самое малое до 6‑7‑летнего возраста, когда у детей окончательно закрепляются фонематические навыки, т. е. покинул Белгику не раньше середины 60‑х годов. Существование в его сочинениях рейнско‑белгской группы немотивированных деталей пейзажа объясняется, скорее всего, таким образом.

Этим, однако, еще не решается вопрос о его родине, потому что «место рождения» и «родина» были для римлян разными понятиями. Император Клавдий, например, был римским патрицием сабинского происхождения, но родился он в Лугдунуме, в Галлии. Местом рождения принцепса Элия Адриана был город Рим, а родиной – Италика в провинции Бетика в Испании. В основе этого различия лежало углублявшееся расхождение между римским гражданством, становившимся по мере роста государства все более абстрактной юридической категорией, и реальными связями человека с областью и городом, откуда происходил его род. В I в. н. э. именно и только этот последний край, с которым римлянин был связан всеми нитями, начинает называться собственно родиной – patria. Корнелий Тацит родился в Августе Тревиров в Белгике, но родина его не могла находиться в этих полудиких местах, по‑настоящему еще даже не романизированных. В I в. они почти не дают сенаторов и уж, во всяком случае, не дают консулов. Настоящей родиной его был один из двух остальных районов скопления немотивированных географических деталей. Ряд исследователей высказывается в пользу долины Пада, ряд других – в пользу Нарбонской провинции; и те и другие приводят в подтверждение своих взглядов множество аргументов. Есть много данных, показывающих, что последние правы, а первые нет, причем дело даже не в логических выкладках и ученых доказательствах, а в том, что за городами, людьми и событиями Циркумпаданы у Тацита почти никогда не стоят те точные разительные мелочи, тот переизбыток необязательной информации, словом, та живая жизнь, которой так много в его рассказах о северо‑восточной части Галлии Нарбонской.

Описание грабежей, чинимых солдатами императора Вителлия в северной Италии, лишено имен: «легионеры, хорошо знавшие местность, выбирали самые цветущие усадьбы и самых зажиточных хозяев, нападали на них и грабили, а если встречали сопротивление, то и убивали»;[61] грабежи тех же вителлианцев в юго‑восточной Галлии Трансальпийской связаны с определенными местами, точно известными историку, несмотря на их неприметность: «город Диводур, племени медиоматриков»,[62] «муниципий Лук в земле воконтиев»,[63] и даже если грабеж удалось предотвратить и его вообще не было, то будет сказано, что «в городе решили оставить восемнадцатую когорту, которая и раньше стояла здесь на зимних квартирах».[64] В соответствии с римской манерой оперировать везде, где возможно, округленными числами, географы говорили, что в Галлии обитает 60 племен,[65] и один Тацит указал точное число – 64.[66]

Излагая во второй книге «Истории» ход гражданской войны в Циркумпадане (между вителлианцами и сторонниками Флавия Веспасиана), Тацит не называет ни одного местного жителя; имена и сведения о жителях – даже без большой необходимости – появляются, как только заходит речь о галлах. Взбунтовавшиеся в Плаценции солдаты «не обращали внимания на центурионов и трибунов»[67] – и ни слова больше; но если предметом ненависти мятежников становятся офицеры из галлов, то Тацит упомянет, что звали их Азиатик, Флав и Руфин, что у себя дома они были вождями племен и еще до гражданской войны принимали участие в восстании Виндекса.[68] Чтобы сообщить о своей победе, флавианцы разослали гонцов в провинции, решив при этом, что «не одни гонцы, но и молва донесут весть о победе до испанских провинций, а затем и до Британии; в Галлию же был послан трибун Юлий Кален, в Германию – префект когорты Альпиний Монтан. Вестников выбирали с расчетом произвести вящее впечатление на жителей этих провинций; Кален был из племени эдуев, Монтан – из тревиров, и оба в прошлом – вителлианцы».[69]

Перечисляя консулов 69 г., Тацит ни словом не характеризует таких видных государственных деятелей, как Аррий Антонин или Целий Сабин, но отмечает причины избрания Помпея Вописка – фигуры, по всему судя, совершенно незначительной: Вителлий сделал его консулом, «чтобы проявить уважение к жителям Вьенны».[70] Всегда столь краткий, он посвящает три первые главы XI книги «Анналов» убийству Валерия Азиатика, первого сенатора галльского происхождения, ставшего дважды консулом, уроженца Вьенны. О временщике Гальбы Тите Винии писали и Плутарх, и Светоний, но только Тацит отметил, что он был образцовым наместником Нарбонской провинции.

В пределах Нарбонской Галлии район происхождения семьи Корнелиев Тацитов может быть сужен и уточнен. Все немотивированные географические детали располагаются только на северо‑востоке области. Все дошедшие из нее надписи с именем «Тацит» сосредоточены здесь же. Кроме Среднего Рейна, только на востоке Нарбонской провинции носители имени Тацит фигурируют в надписях, посвященных местным божествам, т. е. обнаруживают связь с почвой. Из крупного города этого края Вазиона (совр. Везон ля‑Ромен) происходит широко комментировавшаяся исследователями каменная плита, поставленная неким Тацитом в честь римского бога войны Марса и местного гения – покровителя города. Родина Тацита связана, таким образом, с землями племен, заселявших указанную часть провинции, – аллоброгов, воконтиев или гельветов, и находилась в столице одного из них – Вьенне, Вазионе или Авентике.

Одна из самых устойчивых антиномий духовной истории Европы есть антиномия средиземноморского, античного, классического, и северного, романо‑германского, романтического начал. В интересующую нас эпоху антиномия эта еще только складывалась и непосредственно, в массовом сознании выступала как противоположность греко‑римской цивилизации и северного варварства. За ней в ту пору еще совершенно явственно ощущалась военно‑политическая реальность – борьба Рима с северными народами, прежде всего с германцами и кельтами. Эта противоположность в целом имеет прямое отношение к Тациту – и вследствие его происхождения, и с точки зрения содержания его сочинений, и в плане восприятия их последующей европейской культурой.

Из произведений Тацита первое, «Агрикола», фактически посвящено борьбе римлян с британскими кельтами, второе, «Германия», – характеристике главных врагов Рима в Европе, германцев. В «Диалоге об ораторах» половина главных действующих лиц – «наши галлы».[71] Одна из двух главных тем «Истории» – столкновение Рима с северным варварством. Все многочисленные упоминания о восточных галлах и германцах в первых трех книгах этого произведения образуют четкую градацию, ведущую к главному моменту – к рассказу о восстании Цивилиса. Тацит – единственный античный автор, который оставил подробное описание этой «войны, одновременно внешней и внутренней»,[72] единственный, кто увидел в ней грандиозное историческое событие и знамение. Светоний и Плутарх не упоминают восстание Цивилиса вообще, Дион Кассий посвящает ему две фразы. В связи с восстанием Цивилиса Тацит первый указал на варваризацию римской армии как на важнейший политический фактор, таящий угрозу существованию империи, – события последующих трех столетий показали, насколько он был прав. Слова о римских легионерах, несущих караул у опочивален галльских вождей,[73] кажутся написанными в V в.

Таких образов и описаний, оказавшихся пророческими, в «Истории» много. Обе речи, центральные для всего творчества Тацита, в которых он наиболее полно и прямо выражает свою концепцию истории – императора Клавдия в XI книге «Анналов» и полководца Петилия Цериала в IV книге «Истории», – имеют своим непосредственным содержанием растущую роль кельтов в римской государственности и культуре. На протяжении всей жизни взгляд Тацита остается обращенным к северу, и события на Рейне занимают его лишь немногим меньше, чем события на Тибре.

Историко‑литературная судьба Тацита обнаруживает любопытную связь с этой стороной его творчества. Все сохранившиеся рукописи его произведений имеют северное происхождение – то был античный автор, которого в монастырях Германии и Швейцарии вспоминали чаще, чем на берегах Средиземного моря. В целом, однако, средневековая культура была к нему так же безразлична, как и культура поздней античности, и возрождение широкого интереса к Тациту совпадает с эпохой Реформации и Контрреформации, когда противоположность Рима и Севера вновь становится живой и мучительной проблемой. Ни у одного античного автора классической поры это противоречие, складывавшееся в первые века нашей эры на границах Римской империи, не вызывало столь острого и постоянного интереса, как у Тацита. Конфликт античного и варварского с самого начала был постоянной темой его размышлений.

3. Возраст . Главным в жизни сенатора было его продвижение по пути почестей, а оценка этого продвижения и степень его успешности во многом зависели от соответствия той или иной магистратуры возрасту лица, ее занимавшего. Чтобы понять, насколько успешно продвигался Тацит по пути почестей и какого масштаба государственным деятелем он был, надо установить, когда он родился. Исходные данные для решения этой задачи заключены во фразе из «Агриколы»: «Став консулом, Агрикола просватал за меня, в ту пору еще юношу, свою дочь». Фигурирующее в латинском тексте слово iuvenis – «юноша» встречается в произведениях Тацита часто и претерпевает в них сложную смысловую эволюцию, но возрастное его значение никогда не было для историка основным. В его книгах им обозначаются 14‑летние подростки, юноши 18 лет, мужчины – 30 и даже 36‑летний консулярий. Главное в семантике слова iuvenis у Тацита – представление о человеке, стоящем на пороге общественной деятельности, но не обладающем всей полнотой сил, прав и обязанностей самостоятельного гражданина. Этот главный смысл слова раскрывается в контекстах, вроде следующих: «…становясь юношами (iuvenes), которым вот‑вот предстоит вступить на Форум»;[74] «юноша (iuvenis) – это тот, кто готовится к выступлениям на Форуме и ораторской деятельности».[75]

Приведенная фраза из «Агриколы» означает, что в пору консульства Юлия Агриколы, т. е. в 77 г., Тацит был готов к прохождению cursus honorum – «дороги почестей» и, очевидно, вступил на нее в следующем же, 78 г. Начальные этапы cursus'a составляли вигинтивират[76] и (или?) военный трибунат, нормальным возрастом для занятия которых было 20 лет. Тацит, другими словами, должен был родиться около 58 г. н. э. Ряд данных подтверждает это предположение.

Тацит получил от Веспасиана сенаторское достоинство. Этой почести юноша удостаивался обычно при вступлении в совершеннолетие, т. е. на 16‑м году жизни, Веспасиан же занимался пополнением сената главным образом во время своего цензорства 73/74 г. Годом рождения будущего историка и по этим соображениям должен быть 58‑й или 57‑й. Плиний Младший свидетельствует, что в пору его подготовки к деятельности на Форуме Тацит уже пользовался широкой известностью как судебный оратор и что они оба «примерно одного возраста».[77] Плиний, родившийся в 62 г., мог находиться в описанном здесь положении лишь между 79 и 81 гг., т. е. уже совершеннолетним, но до отъезда в армию. Тацит в это время не мог быть моложе 23 лет, так как он успел жениться и пройти одну, если не обе, «предмагистратуру», и ему не было еще 25, так как в этом возрасте человек становился квестором, членом сената и не мог считаться ровесником «юнца», как называет себя в этом письме Плиний. Просопографические параллели также указывают на то, что описанное Плинием положение молодого, быстро завоевывающего популярность оратора было характерно для людей, непосредственно готовившихся к квестуре, т. е. 23‑24‑летних: перспективы и темп сенатской карьеры во многом определялись тем, чего человек успел добиться до квестуры – первой сенатской магистратуры, возрастной ценз для которой составлял 25 лет, – ибо от этого зависело, получит ли он для занятия этой должности рекомендацию принцепса; последняя же означала блестящий старт и залог ускоренного продвижения в будущем. Поэтому как раз в 23–24 года начинающий политик стремился действовать особенно быстро и энергично, подчас не стесняясь в средствах. Так вели себя, в частности, уже знакомые нам Аквилий Регул и Элий Адриан.

Еще одним путем мы снова приходим к тому, что Тацит родился в 57 или 58 г.

После всего сказанного выше о роли и месте провинциалов в эволюции римского общества и принципата I в. мы можем представить себе, к чему предрасполагала Тацита его галльская родина и провинциально‑прокураторская семья, обусловленные ими окружение и перспективы карьеры. Для сенаторов такого происхождения, если они обладали общественным темпераментом, честолюбием, умом и талантом – а у Тацита все это было в избытке, – самой прямой была дорога в сенатское меньшинство, в те сферы, где активно работали над укреплением императорской власти, помогали принцепсам справиться с аристократической оппозицией и получали за это признание и почести. Из провинциальных прокураторских кругов выходили иногда, разумеется, и люди иного толка – консервативного, вроде старшего Сенеки, или оппозиционного, вроде Юлия Грецина, отца Агриколы. Но обычной и естественной была более бурная и прямая карьера – та, которая вознесла к вершинам почета и власти галла из Немауса Домиция Афра, знаменитого оратора и не менее знаменитого доносчика времени Тиберия и Калигулы, его соперника Юлия Африкана родом с запада Нарбонской провинции, прокуратора и префекта претория уроженца Вазиона Афрания Бурра, секретаря императора Отона галла Юлия Секунда, которого Тацит называл своим наставником, и многих других. Посмотрим, далеко ли ушел Тацит по этому открывавшемуся ему пути.

 

Глава четвертая. Дорогой почестей

 

Анализ и характеристика сенатской карьеры Тацита неизменно основываются на сообщении его в «Истории» (I, 2, 3): «Не стану отрицать, что начало моему восхождению по пути почестей положил Веспасиан, Тит продолжил его, а Домициан вознес меня еще много выше». Фразу эту в настоящее время принято истолковывать так, что Веспасиан пожаловал сыну прокуратора сенатское достоинство, Тит – квестуру, при Домициане он занял следующую сенатскую должность – трибуна (или эдила), стал жрецом‑квиндецимвиром и претором. Вместе с упоминавшимися выше «предмагистратурами», с бесспорно засвидетельствованными консулатом в 97 г. и проконсулатом Азии в 112/113 г. они и образуют сенаторскую карьеру – «дорогу почестей» Корнелия Тацита. В ней есть этапы, о которых не известно решительно ничего и нет материала даже для самых дерзких гипотез; четыре других этапа, однако, – включение в сенаторское сословие, претура, консулат, проконсульство – могут быть охарактеризованы на основании прямых и косвенных данных.

Флавий Веспасиан стал правителем империи летом 69 г. Провозгласили его императором легионы, и власть его на первых порах была лишена юридической и моральной санкции или опоры в общественном мнении. Чтобы справиться с этим положением, он провел множество мероприятий, в ряду которых стояла и его цензура, предполагавшая пересмотр состава сената. Он отправлял ее вместе со своим старшим сыном Титом, и цель ее состояла в создании в сенате крепкого ядра сторонников Флавиев. Веспасиан включил в число сенаторов несколько десятков человек, которые активно содействовали установлению его власти, а главное, могли и должны были содействовать укреплению ее в будущем. Тацит оказался в их числе. Веспасиан брал этих людей в сенат потому, что они обнаружили в сложных условиях гражданской войны 69–70 гг. политическое чутье и опыт, энергию и способности, и брал их для того, чтобы тут же использовать на ответственных государственных должностях. Это были, как правило, немолодые, заслуженные администраторы и воины, и попасть в курию в составе этой группы было для совсем молодого человека особой честью и залогом блестящей карьеры.

Источником наших знаний о претуре Тацита является его сообщение в «Анналах»: «Домициан также дал Вековые игры, и в них я принимал особенно деятельное участие, так как был жрецом‑квиндецимвиром, а в ту пору еще и претором; говорю об этом не ради похвальбы, но потому, что эта обязанность издревле возлагалась на квиндецимвиров, а отправлением торжественных обрядов занимались преимущественно те из них, кто был и магистратом».[78] Что такое коллегия квиндецимвиров, Вековые игры, квиндецимвир‑претор?

Среди жреческих коллегий древнего Рима издавна выделялись три, которые назывались «высочайшими»: понтифики, ведавшие религиозными установлениями в целом; авгуры, по различным знамениям предугадывавшие исход задуманного народом предприятия, и толкователи Сивиллиных книг, которых при царях было два, при Ранней республике – 10, а с начала I в. до н. э.‑ 15, когда они и стали называться «коллегией пятнадцати» – квиндецимвирами. К «пятнадцати» обращались лишь в одном определенном случае – когда нарушения жизни общины, и прежде всего гражданские неурядицы, приобретали значительный масштаб и возникала мысль, что они не плод деятельности каких‑то зачинщиков или результат чьего‑то упущения, а проявление гнева богов. Тогда по приказанию сената и в присутствии магистратов квиндецимвиры раскрывали Сивиллины книги, находили в них тексты, которые могли относиться к происходящим бедам и ужасам, и указания, как народу очиститься. Сивиллины книги были написаны по‑гречески; как прорицатели будущего квиндецимвиры кое в чем дублировали гаруспиков‑этрусков; важную роль в их обрядах играл культ Аполлона – все это превращало их не столько в блюстителей чистоты римской веры, сколько в специалистов по верованиям других народов. В их деятельности многое уже с самого начала предваряло атмосферу позднейшей многоплеменной Римской империи. Сосредоточение внимания квиндецимвиров на угрожающих и бедственных явлениях и апокалиптический характер Сивиллиных пророчеств сообщали всей их деятельности траурный и таинственный колорит. Сочетание всех этих исконных особенностей – архаичности, связи с иноплеменными культами, мрачной загадочности – обусловило дальнейшую судьбу коллегии.

Весной 249 г. до н. э. молния ударила в крепостную стену Рима и разрушила ее на значительном протяжении, от Коллинских до Эсквилинских ворот. О причинах несчастья и мерах, которые надлежало принять, чтобы избежать подобных бед в будущем, сенат запросил жрецов, имевших право читать Сивиллины книги, и те ответили, что должны быть принесены в жертву черные животные, что очистительные обряды должны совершаться ночью в честь Юпитера и Персефоны, богини – повелительницы теней, владычествующей над душами умерших и чудовищами преисподней, и что религиозные действа эти должны повторяться каждый век, и один раз в век, дабы ни один человек никогда не мог видеть их дважды. Празднество, получившее название Вековых игр, состоялось, но почти тут же возникли разногласия из‑за того, какой интервал понимать под словом «век» – 100 лет, как было в эту эпоху уже общепринято, или 110, как полагалось по некоторым старинным преданиям. Так или иначе игры состоялись в 146 г. до н. э., в проведении их в 40‑30‑х годах I в. никаких сведений нет, и следующий раз их устроил в 17 г. до н. э. Август, в корне изменив при этом их характер, а заодно и характер самой коллегии квиндецимвиров. Дело в том, что Сивиллины книги хранились в каменном ларе в подвалах Капитолийского храма, основанного, по преданию, еще в VI в. до н. э. В 83 г. до н. э. храм сгорел, и книги вместе с ним. Их стали собирать заново из тех изречений, которые сохранились в памяти жрецов, но Август вмешался и внес в текст книг ряд поправок, ему выгодных, в частности указание на проведение Вековых игр в нужное ему время.

Сами игры Август перестроил так, что на первый план теперь выступил культ Аполлона, избавителя от чумы и болезней, которому как раз в эти годы он сооружал на Палатине великолепный храм. Игры перестали выражать страх перед мрачными божествами подземного царства и должны были отныне славить Августов новый и радостный «Римский мир». Членов коллегии стали назначать теперь императоры, роль патрициев на протяжении I в. в ней неизменно сокращалась, а роль плебеев неизменно росла. Квиндецимвирами в разное время были Август, Нерон, Вителлий, Домициан; жрецы этой коллегии занимали самые высокие посты в государственной администрации, что прежде, при Республике, насколько можно судить, было категорически запрещено. На протяжении всего I в. принадлежность к квиндецимвирату отмечается в надписях сразу после консульства. Квиндецимвират стал при Августе и остался на протяжении всего I в. одной из многочисленных общественных форм, в которых древние традиции в измененном и переосмысленном виде использовались для укрепления и прославления нового режима.

Тацит, первый сенатор в роде, сын прокуратора, не достигши и 30 лет, сделался членом одной из самых значительных жреческих коллегий, которой отводилась особая роль в деле укрепления империи.

Назначение Тацита на первую среди высших сенатских должностей – претуру – тоже было необычным и тоже говорило об особом положении его среди сенаторов. Вековые игры, грандиозные по масштабу и сложные по организации, вполне очевидно, планировались заранее. Столь же очевидным был издавна существовавший порядок, согласно которому устройство религиозных празднеств входило в обязанности городского претора, а отправление обрядов на этих празднествах – в обязанности квиндецимвиров. Избрание квиндецимвира Тацита «еще и претором» было равносильно поэтому назначению его руководителем центрального пропагандистского мероприятия Домицианова правления. Игры призваны были поразить современников, и цель эта была достигнута, судя по обилию откликов на них в самых разных источниках. К ним был приурочен выпуск больших серий монет, изображения на которых дают нам возможность представить себе воочию, как протекало празднество. Вот глашатай созывает народ, вот император или жрец, действующий от его имени, раздает гражданам необходимые для очистительных обрядов серу, смолу и факелы; народ вручает императору первые колосья нового урожая, император – или квиндецимвир, его замещающий, – совершает жертвоприношения, хор юношей и девушек поет Вековой гимн. Вековые игры длились трое суток, включали не только дневные, но и ночные церемонии, и Домициан физически не мог проводить их все сам. Тацит, квиндецимвир‑претор, должен был, следовательно, выступать на них как ближайший коллега и заместитель принцепса, как один из первых людей империи.

Разбираемый текст показывает также, что вся эта столь удачно складывавшаяся карьера была для Тацита желанной и справедливой наградой за правильно сделанный выбор – за истовое служение государству, воплощенному в принцепсе. Первая его фраза в латинском подлиннике звучит так: Domitianus edidit ludos saeculares eisque intentius adfui, буквально: «Домициан дал Вековые игры, и я со всем внутренним пылом принял в них особенно деятельное участие». Такое участие и много лет спустя, когда создавались «Анналы», казалось Тациту заслуживающим законной гордости – он специально оговаривает, что упоминает о нем «не ради похвальбы», а лишь следуя долгу историка.

Сколько бы Домициан ни враждовал с сенатом, сколько бы ни эллинизировал формы своего правления, у него в отличие от императоров Антонинов было твердое убеждение, что укрепить режим и придать ему стабильность можно, только связав его с прошлым, с традиционными формами власти, со старинными, исконно римскими представлениями о благочестии и долге. Вопреки объективному ходу истории и собственным наклонностям он еще более старательно, чем оба первых Флавия, стремился соблюдать сенатскую процедуру, издавать законы об укреплении нравственности, преследовать подлинные и мнимые ее нарушения, чтить религиозные обряды. Для консервативно живших и консервативно мысливших выходцев из западных провинций, на которых все Флавии преимущественно и опирались, такая власть сливалась с представлением о римской старине и традициях города‑государства, близких и понятных подобным провинциалам‑консерваторам. Квиндецимвират был как бы нарочно создан, чтобы порождать и питать эти представления. Он, с одной стороны, уходил корнями в глубочайшую римскую древность, с другой – изначально был связан с иноплеменными верованиями и культами и выражал характерную для римской гражданской общины способность к духовной экспансии и усвоению чужого и нового. Он был одним из тех участков государственной жизни, где в первую очередь создавалось впечатление, что принцепсам удалось осуществить единство римской традиции и мирового развития, нравственности и деятельности, что служба им – это «трудолюбие и деятельная энергия», отданные на укрепление исконных римских ценностей, – практическая, живая virtus. В преторский год Тацита этим надеждам был нанесен тяжелейший удар.

По всем самым выгодным для Домициана расчетам Столетние игры приходились на 93 г. Он, тем не менее, перенес их на 88 г., так как, очевидно, не мог ждать дольше. Противоречие между имперски‑эллинистическими, чисто монархическими тенденциями режима и его консервативно‑римской идеологической и моральной основой обострилось до предела и требовало немедленного разрешения. Игры с их ритуальной римской архаикой, в которых в то же время ясно ощущался сильный восточно‑греческий элемент, были последней крупного масштаба попыткой Домициана отстоять противоречивое единство Города и империи как основу флавианской государственности.

Сбыться его планам суждено не было. Игры состоялись в разгар лета, а уже зимой восстали четыре легиона Верхней Германии во главе с наместником провинции Антонием Сатурнином. О нем мало что известно, но, кажется, он был из людей, близких к власти, – приближенный Домициана, участник его распутных развлечений, на этой почве с ним и поссорившийся. Выше уже говорилось, что, хотя нет почти оснований считать, будто за Сатурнином стоял какой‑то сенатский заговор, все, что было направлено против принцепса и его самодержавия, воспринималось в тех условиях только как выгодное сенату и исходящее от него. Восстание еще до прибытия Домициана в провинцию подавил наместник Нижней Германии Буций Лаппий Максим. Едва вступив в лагерь побежденных, он, прежде всего, уничтожил архив Сатурнина. Максим, очевидно, понимал, что любое упоминание кого бы то ни было в документах, там хранившихся, ставило человека под удар. Но Домициан не стал заботиться о юридических доказательствах – черта была перейдена, несовместимость его политики с целями и надеждами тех, кто окружал его в курии и даже на Палатине, стала отныне очевидной. Казни прокатились по Риму и провинциям, репрессии ширились, переходили в демонстративное нарушение римских законов, традиций и норм…

Моральный кодекс, основанный на «трудолюбии и деятельной энергии», обнаруживал теперь то внутреннее противоречие, которое объективно было заложено в нем с самого начала. Человеческая деятельность может быть практически эффективной и исторически действительной, если в ней реализуются энергия, талант и знания, направляемые убеждением в правоте своего дела, т. е. в конечном итоге если в ней реализуется нравственный потенциал личности. Основой его для людей «третьей силы» с их культом практической работы на пользу государства на протяжении многих лет было убеждение в том, что принцепсы в своей политике успешно объединяют строительство мировой империи и верность общественным устоям, сложившимся в ходе истории Рима, и императоры сознательно поддерживали это убеждение. В основе его, однако, лежала иллюзия, так как развитие империи постепенно и неуклонно должно было разрушить полисную систему ценностей, что и выявилось со всей очевидностью в последние годы Домициана. Исторический смысл этики «трудолюбия и деятельной энергии», ее будущее и ее истина предполагали в тенденции упразднение самого противоречия между полисной моралью и потребностями мировой империи и должны были раскрыться поэтому лишь при Антонинах.

Пока это противоречие существовало, т. е. на протяжении всей молодости Тацита, «третья позиция», как мы видели, была соотносительна с первыми двумя, образовывала с ними единую систему, что и делало возможным их соединение, некоторый средний путь. Политика Домициана в 88–96 гг., направленная против старых общественных ценностей и в то же время сохранявшая за ними значение официально признанной нормы, делала это соединение в теории утопическим, а на практике невозможным. Тацит‑претор мог еще объяснять такое положение личными особенностями Домициана, Тациту‑консулу предстояло убедиться в том, что систему общественных норм и ценностей, противоречиво связанную с городом‑государством, подрывал и уничтожал не столько Домициан, сколько объективный ход истории.

Тацит стал консулом в 97 г. – в первый год династии Антонинов. Список консулов 97 г. выглядел следующим образом: ординарии, т. е. консулы, открывавшие год, – Кокцей Нерва, Вергиний Руф (оба в третий раз); суффекты, т. е. консулы, правившие несколько месяцев в течение года после ординариев, – Анний Вер и Нераций Приск, Домиций Аполлинар с неизвестным коллегой, Глитий Агрикола и Корнелий Тацит, Лициний Сура и Аррий Антонин (во второй раз). Кто бы ни выдвигал этих сенаторов в консулы, еще Домициан или уже Нерва, окончательный список утверждался, как всегда, в январе, т. е. при Нерве. Список консулов (так называемые «фасты») первого года новой династии представлял собой продуманную декларацию нового режима.

Две особенности отличают консулов 97 г. Первая – почти все они принадлежат к ведущим государственно‑политическим деятелям времени. Нерва был признан лучшим кандидатом в принцепсы всеми политическими группами, подготовившими и осуществившими устранение Домициана; Вергинию дважды предлагали верховную власть легионы, и он дважды от нее отказывался, что еще при жизни сделало его личностью почти легендарной. Суффекты, непосредственно их сменившие, были знамениты как юристы, и имена их вошли в Дигесты; они представляли направление деятельности нового режима, связанное с созданием кодифицированной системы римского права, которое день ото дня приобретало все большее значение. Один (Вер) стал впоследствии префектом Рима, другой (Приск) – официально признанным крупнейшим правоведом эпохи. Глитий Агрикола и Лициний Сура были полководцами, обладавшими опытом и талантом, необходимыми для ведения военных действий крупного масштаба и решения неотделимых от них политико‑дипломатических задач. Фасты 97 г. призваны были показать, что новый режим, объединяя в руководстве людей разных поколений, направлений и типов биографии, неизменно опирается на наиболее значительных и известных государственных деятелей. Тацит тем самым признавался одним из них. Добросовестное и успешное служение государству продолжало оставаться ведущей чертой его жизни и деятельности.

Вторая особенность консулов 97 г. состояла в том, что среди них не было ни одного доносчика, но и ни одного человека, хоть отдаленно связанного с оппозицией; по характеру своей прежней деятельности при Нероне или Флавиях все они представляли различные вариации «третьей силы». В обеих первых, т. е. наиболее важных, парах были объединены патриций, потомственный аристократ (Нерва, Приск) и homines novi (Вергиний Руф, Анний Вер). Конфликт, игравший на протяжении всего I в. столь важную роль, между знатностью, ассоциировавшейся с представлением о республиканизме, и верностью принципату, предполагавшей вражду к сенатским традициям, объявлялся недействительным. Ординарные консулы были известны своей верностью принцепсам и услугами, им оказанными: Нерва – в 65 г. при подавлении заговора Пизона и при расхождении Флавиев с сенатом в 71 и 90 гг., Вергиний – при устранении в 67 г. обвиненных в заговоре братьев Скрибониев и при подавлении в 68 г. восстания Виндекса. В то же время при Флавиях оба считались personae non gratae – Нерва был выслан в 94 г. из Рима, Вергиний все 27 лет их правления провел в добровольном удалении от дел.

Первые суффекты были юристами, т. е. людьми, практически работавшими над превращением провинций, подчиненных и потенциально враждебных Риму и римлянам, в единое упорядоченное римско‑эллинистическое государство. Глитий Агрикола и Сура как полководцы стояли в стороне от борьбы сенатских группировок, были преданы если не самому принцепсу, то его делу, а главное, выше всего ценили тот образ жизни, который он им предоставлял – походы, лагеря, удаленность от сенатски‑придворных интриг, осязаемость врага, непреложность воинских приказов – все обычные преимущества простых целей перед неясными. Оба прошли ускоренный cursus, после претуры командовали легионом, оба были наместниками Белгики, когда у принцепсов возникала необходимость особенно бдительно следить за германскими армиями и их командующими, и оба отличались обилием боевых наград. Тацит стоит в том же ряду – современники воспринимали его как человека «третьей силы».

На консульские месяцы Тацита приходится центральное событие правления Нервы – мятеж преторианцев. Он плохо освещен в источниках, но, насколько можно судить, смысл событий и ход их таковы. Преторианцы были разъярены убийством Домициана, увеличившего им жалованье и вообще, видимо, пользовавшегося среди них популярностью. Кроме того, они вскоре поняли, чем грозит им политическая программа Нервы, предполагавшая постепенное сведение на нет вражды принцепса и сената, а тем самым сокращение роли террора и, следовательно, его орудия – преторианцев. Они поэтому легко поддались подстрекательствам своего префекта Касперия Элиана и летом 97 г. восстали, требуя казни убийц Домициана. Нерва категорически отказался выполнить их требования, успокоил солдат подарками, но от всего пережитого заболел, и вскоре, в сентябре или начале октября, мятеж поднялся вновь. Нерва был «осажден, захвачен в плен, ввергнут в заключение»[79] и под угрозой расправы вынужден выдать людей, непосредственно причастных к гибели последнего Флавия. Они подверглись жестоким истязаниям и были убиты чуть ли не у него на глазах. Ситуация стала критической – Нерва больше не контролировал положение; казалось, что он вот‑вот отречется от престола. Однако в конце октября он ответил неожиданным усыновлением Траяна, стоявшего в это время во главе легионов Верхней Германии, и провел церемонию адоптации на Капитолии и в сенате. Акт этот, как и действия преторианцев, вызвал острый интерес и волнение римского плебса. Несмотря на подчеркнутую легальность оформления, предпринятый Нервой шаг был чрезвычайным и вынужденным – Траян, по‑видимому, об усыновлении ничего не знал. В письме престарелого принцепса, извещавшем его об этом, приводился стих Гомера: «Слезы мои отомсти аргивянам стрелами твоими». Усыновление прошло гладко. Некоторое время спустя Траян вызвал к себе в Германию Касперия с приближенными и казнил их.

Значение этого эпизода и для истории империи, и для Тацита трудно переоценить. Впервые солдаты выказали свое презрение и совокупную ненависть и к сенату, и к императору, и к государству в целом, а принцепс – все свое бессилие. Это был если не пролог к III в., то первое отдаленное его предвестие. Как консул Тацит был непосредственным свидетелем и участником событий. Ни в другое время в Риме, ни в армии или в провинциях в годы его магистратской службы не отмечаются сколько‑нибудь заметные солдатские или народные волнения, и описания их, столь частые в его произведениях, столь детальные, яркие и личные, должны восходить к впечатлению, оставленному 97 г. Оно было, по‑видимому, громадным. Насилия своевольной солдатни и бушевания городской толпы, при первой возможности сливающиеся в единую фантасмагорию легкомысленной и зверской жестокости, лишенные плана и цели, успокаивающиеся так же беспричинно, как и вспыхивающие, проходят через все историческое сочинение Тацита и составляют их лейтмотив, навязчивый образ. События 97 г. сделали окончательно ясным то, что предчувствовалось давно, начиная с 88–89 гг., ‑ полный, последний распад в практической жизни и в повседневном поведении того бледного, остаточного единства граждан и города‑государства, которое воплощалось в формуле res publica Romana.

Прежний смысл «третьей силы» – соединение веры в старую римскую систему ценностей и деятельности по укреплению принципата и империи – становился теперь окончательно невозможным. Для коллег Тацита по консульству это означало упразднение обоих внутренне нераздельных полюсов былого противоречия, самой исторической ситуации, их порождавшей, и включение в службу принципату в его новой форме – принципату, которому вскоре предстояло защищать уже не Рим от империи и не империю от Рима, а весь синкретический греко‑римский мир от сил, надвигавшихся на него извне. В новых условиях эти люди служат еще успешнее, энергично идут вперед, дальше и выше. Сура вскоре стал трижды консулом и фактическим соправителем Траяна, Нерация Траян прочил себе в преемники; Анний Вер сделался трижды консулом и префектом Рима, Марк Аврелий, император, был его внуком; Глитий Агрикола кончил как дважды консул и префект Рима. Они не были исключениями, тот же характер приобретает в эти годы биография многих других сенаторов. Cursus Тацита чем дальше, тем яснее обнаруживал совсем иной внутренний смысл. Перед тем как обратиться к этому вопросу, необходимо завершить рассказ о продвижении Тацита по «дороге почестей» и рассмотреть с этой целью проконсулат Тацита в провинции Азия.

Распространенное представление о том, что назначение на эту должность целиком зависело от возраста и жребия, а сам проконсулат был почетной синекурой, для описываемой эпохи не соответствует действительности. Императоры контролировали назначения в эту важнейшую провинцию, во‑первых, производя их иногда без жеребьевки; во‑вторых, допуская к жеребьевке без строгого учета возраста; в‑третьих, выплачивая сенаторам, претендовавшим на проконсулат, но императорам нежелательным, отступную сумму в миллион сестерциев. Чем ближе к началу II в., тем шире императоры пользовались этими возможностями, чтобы назначать в Азию особенно доверенных людей. Это было обусловлено постепенным обострением положения на Востоке. Именно в эти годы правивший Парфией Пакор устанавливает связи с Децебалом, создателем на территории нынешней Румынии могучей державы даков, и, кажется, с Юлием Савроматом, вассальным Риму царем причерноморского государства – Боспора Киммерийского. Это была не просто очередная дипломатическая комбинация. Коалиция, которая могла здесь сложиться, была для Рима опаснее германцев, и вслед за Траяном не один римский император отправится воевать на Восток, чтобы оттуда не вернуться, – Макрин, Гордиан, Валериан, Аврелий Кар, Констанций, Юлиан. Поход Траяна был первым в этом ряду, и готовился он тщательно и заранее – по крайней мере, с 111 г. На 111/112 г. наместником Азии становится Фабий Постумин – опытный политический и военный деятель, уже выполнявший в 103 г. в качестве консульского легата Нижней Мёзии поручения по подготовке дакийских кампаний Траяна и обеспечению тылов его армий. Парфянский поход Траяна начался осенью 113 г., и подготовка его должна была достичь своей самой напряженной фазы в 112 и начале 113 г. На этот‑то период проконсулом Азии и назначается Корнелий Тацит. Для очень ответственного государственного поручения нужен был политический деятель, доказавший, что он способен с ним справиться. Тацит был таким деятелем.

Проконсулат Азии завершает известный нам cursus Корнелия Тацита. Если попытаться теперь определить его общий характер, обнаруживается, что в основе его лежит явное противоречие. С одной стороны, это cursus человека, рассматривающего государственную службу как дело своей жизни. Впечатление, будто продвижение римского сенатора происходило само собой и «никак не зависело от личных достоинств кандидатов»,[80] основано на недоразумении. Сенаторов было 600, а квесторов – 20, преторов – 18, консулов – от 6 до 10, проконсулов сенатских провинций – 2. Лица, рекомендованные принцепсом, шли вне очереди, отсев был громадным, продвижение требовало богатства, связей, способностей и, главное, несгибаемого упорства, энергии, веры в жизненную важность магистратской карьеры. Для того же, чтобы не просто пройти полный cursus, а выдвинуться в число руководящих государственных деятелей, все это требовалось вдвойне и втройне. Тот факт, что почти на каждом этапе своей сенатской карьеры Тацит оказывался непосредственным участником решающих исторических событий, не может быть простой случайностью. Это положение требовало особого отношения императора, близости к нему, которой надо было добиться, предполагало принадлежность к узкому кругу лиц, практически себя зарекомендовавших, доверенных и проверенных. В разное время на протяжении своей жизни Тацит был коллегой или непосредственным сотрудником Домициана, Нервы, Траяна, Фабриция Вейентона, Юлия Фронтина, Вергиния Руфа, Цельза Полемеана, Лициния Суры, Глития Агриколы, Анния Вера, Яволена и Нерация Присков – самых «немногих и всевластных».[81]

Но не менее очевидно и другое. Из перечисленных только что двенадцати человек двое стали из сенаторов принцепсами и еще двое в принцепсы намечались, пятеро были трижды и один дважды консулами, двое – префектами Рима, пятеро – членами императорского Совета, пятеро командовали группами армий, имена троих вошли в Дигесты. Вероятность того, что Тацит был деятелем такого же масштаба и лишь случайно имя его не сохранилось в документах и исторических сочинениях, близка к нулю. Имя Тацита не упоминается в них потому, что он не был деятелем такого масштаба. Не был, хотя явно мог им быть. Среди лиц, принятых одновременно с ним в сенат, одни, как Юлий Цельз Полемеан, уже в молодости выполняли чрезвычайные поручения в провинциях, становились экспертами и советниками императора по целым районам империи; другие, как Анций Юлий Квадрат, присоединяли к подобной карьере еще и повторный консулат; третьи, как Яволен Приск, были одновременно полководцами, крупными администраторами и великими юристами, создателями системы римского права. Тацит не стал ни тем, ни другим, ни третьим. На следующем рубеже он, тем не менее, опять среди самых ярких и самых перспективных. Среди квиндецимвиров, его коллег, половина были уже консуляриями, не меньше трети – патрициями, в их число входили Юлий Фронтин и Фабриций Вейентон – оба трижды консулы. И снова дальнейшая карьера его идет вне явно обозначившегося русла – ни патрициата, ни вторичного консульства. Во время претуры и консулата, во время проконсульства, как мы видели, – то же положение и с теми же результатами. В магистратской карьере Тацита ясно обнаруживается противоречие между уровнем ответственности, которой его неизменно облекают, или лиц, которые его окружают на каждом этапе, и характером самого его cursus'a – ровного, очень успешного, очень «высокого», но лишенного того блеска и экстраординарности, которыми отмечен путь его коллег. Если бы это противоречие объяснялось неспособностью Тацита удержаться на уровне ответственности и окружения, ситуация не могла бы повторяться столь систематически – в 74, 88, 97, 112 гг. Оно, по‑видимому, может иметь лишь одно объяснение: государственная деятельность была для него формой реализации себя и безусловной жизненной ценностью, но не всего себя и не единственной ценностью.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 105; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!