Воспоминания и разговоры о беременности



Эмпирическое исследование боли

 

Когда я проснулся, полумесяц отверстия колодца уже затянуло густыми голубыми сумерками. На часах — полвосьмого. Полвосьмого вечера. Значит, я проспал четыре с половиной часа.

В колодце стало прохладно. Спускаясь сюда, я так волновался, что не обратил внимания на температуру. Но теперь стало холодно. Растирая ладони, чтобы согреться, я подумал: надо было бросить в рюкзак что‑нибудь теплое, натянул бы сейчас на майку. Мне и в голову не приходило, что климат на дне колодца может оказаться не таким, как снаружи.

 

 

* * *

 

Непроглядная тьма навалилась на меня со всех сторон. Я ничего не мог разглядеть, как ни старался. Даже собственной руки. Шаря по стенке, нащупал лестницу, потянул на себя. Наверху все в порядке — лестницу я закрепил как надо. Показалось, что рука вызвала слабое движение в окружавшем меня мраке. Впрочем, возможно, это просто обман зрения.

Странно, что я не могу видеть собственное тело. Чем дольше я сидел в темноте, тем меньше оставалось уверенности, что я существую на самом деле. Чтобы справиться с этим ощущением, я время от времени покашливал или проводил ладонью по лицу. Так уши подтверждали, что у меня еще есть голос, руки — что лицо никуда не делось, а лицо — что руки тоже на месте.

Несмотря на все мои усилия, тело будто медленно растворялось и становилось легче. Так водный поток вымывает и уносит с собой песок. Чувство было такое, словно внутри у меня идет ожесточенная борьба, что‑то вроде перетягивания каната, — сознание постепенно, понемногу побеждало мое физическое, материальное «я». Темнота нарушила прежнее равновесие между этими двумя силами. Мне вдруг пришло в голову, что тело в конечном счете — лишь временная оболочка, готовая к тому, чтобы ее поглотило сознание. Стоит выстроить в другом порядке хромосомы, составляющие мое тело, и я окажусь совсем в другом физическом облике. Крита Кано назвала себя «проституткой в мыслях». Теперь ее слова стали мне понятны. Это в самом деле возможно: заниматься любовью — в мыслях, а кончать — в реальности. В настоящем непроглядном мраке может случиться все, что угодно.

Я потряс головой, чтобы загнать сознание обратно в тело.

В темноте я соединил пальцы рук — большой с большим, указательный с указательным. Пальцы правой руки убедились, что пальцы левой — все еще там, где должны быть, а пальцы левой получили доказательство, что с правой рукой тоже все в порядке. Я глубоко вздохнул. Всё! О сознании больше не думаем. Переключаемся на действительность. На реальный мир, в котором живет мое тело. Вот для чего я здесь. Чтобы подумать о реальной жизни. Для этого лучше находиться от нее как можно дальше, например — на дне глубокого колодца. «Когда нужно будет двигаться вниз, отыщи самый глубокий колодец и спустись на дно». Так говорил Хонда‑сан. Прислонившись к стенке, я медленно вдыхал отдающий плесенью воздух.

 

 

* * *

 

Свадьбы у нас с Кумико не было. Мы просто не могли себе ее позволить, а просить помощи у родителей не хотелось. Решили с самого начала жить вдвоем, по‑своему, как умеем. Это важнее всяких церемоний. Воскресным утром мы явились в районную управу, разбудили дежурного клерка, нажав на кнопку звонка у приемного окошка, и подали заявление. А вечером решили шикануть и пошли в классный французский ресторан — заказали бутылку вина и поужинали по полной программе. Вот и вся свадьба.

Когда мы поженились, у нас почти не было накоплений (мать, умирая, оставила мне немного денег, но я решил их не трогать, если только не будет крайней нужды), мебели как таковой — тоже. Виды на будущее — самые неопределенные. Хоть я и числился в юридической фирме, без адвокатского свидетельства мне ничего не светило. Кумико работала в маленьком, никому не известном издательстве. По окончании университета она могла бы, если б захотела, за счет связей отца устроиться куда лучше, но мысль эта была ей противна, и жена нашла работу сама. Несмотря на все это, жизнь нас устраивала. Оказалось, жить вдвоем, самостоятельно можно, и мы были вполне довольны.

И все‑таки начинать с нуля было нелегко. Я по натуре замкнутый — так часто бывает в семьях с одним ребенком. Серьезные дела любил делать сам. Чем что‑то объяснять, тратя время и силы, легче молча сделать самому. Кумико после смерти сестры тоже замкнулась и росла как бы сама по себе. Она никогда не обращалась к родне за советом — что бы ни случилось. В этом смысле мы походили друг на друга.

Мы постепенно учились настраивать себя, свое существо, свои мысли на волну появившегося нового понятия: «наш дом». Учились думать и чувствовать вместе. Старались относиться к тому, что происходит с нами, как к общему делу. Иногда удавалось, иногда нет. И все же это было ново и необычно: делать ошибки и самим их исправлять. Любые ссоры, даже самые бурные, забывались, стоило нам прижаться друг к другу.

 

 

* * *

 

Через два года Кумико забеременела. Для нас — для меня, во всяком случае — это было как снег на голову. Еще бы, ведь мы предохранялись! Бог знает, как это вышло, но факт оставался фактом. Однако наши финансы не позволяли заводить ребенка. Кумико только обосновалась у себя в издательстве и собиралась, если получится, закрепиться там как следует. Издательство маленькое, поэтому на такую роскошь, как отпуск по беременности, нечего было и надеяться. Кто хотел иметь ребенка, те увольнялись, — другого выхода не оставалось. Решись мы на такое, пришлось бы какое‑то время жить на одну мою зарплату, но это было практически нереально.

— Видно, о ребенке придется пока забыть, — с каким‑то безразличием в голосе сказала Кумико, когда в больнице ей сообщили результаты обследования.

«Похоже, и правда нет другого выхода», — подумал я тогда. Что ни говори, а это самое разумное решение. Мы были молоды и совсем не готовы растить детей. Хотелось пожить для себя, устроить как‑то жизнь. Тогда это было для нас главное. А с ребенком, казалось, успеем всегда.

Сказать по правде, я не хотел, чтобы Кумико делала аборт. Когда я учился на втором курсе, одна моя подружка — мы с ней познакомились, подрабатывая после лекций, — забеременела от меня. Очень милая девчонка, на год моложе. Мы отлично ладили и, конечно, нравились друг другу, но ничего серьезного между нами не было, да и быть не могло. Встречались просто так, чтобы не чувствовать себя одинокими; просто нужен был кто‑то рядом.

Как это могло получиться? Да очень просто. Когда мы занимались любовью, я все время пользовался презервативами, а в тот день вдруг ни одного не оказалось. Запас вышел. Я сказал ей об этом, а она, замявшись на секунду, ответила:

— Ну, ничего. Сегодня, мне кажется, можно и так. — В тот раз мы и влипли.

Я поверить не мог, что от меня кто‑нибудь может забеременеть, но верь не верь, а кроме аборта, другого выхода из положения мы не видели. Я раздобыл денег и поехал в больницу вместе с ней. Мы сели на электричку и добрались до небольшого городка в префектуре Тиба. Там была больница, куда посоветовала обратиться ее подруга. Сойдя на станции, о которой раньше я никогда не слышал, мы увидели множество домиков‑скворечников, теснившихся по отлогим холмам до самого горизонта. Огромный жилой массив в последние годы выстроили там для «сарариманов» [[46]], которые не могли позволить себе покупать жилье в Токио. Станция новая, и прямо у выхода начинались большие, залитые водой рисовые поля. До этой поездки мне не приходилось видеть полей таких размеров. Улицы пестрели рекламой фирм, торгующих недвижимостью.

Коридор больницы был буквально набит молодыми женщинами с огромными животами. Большинство уже прожили со своими мужьями по четыре‑пять лет и, наконец, получив кредит в банке, обзавелись маленькими домишками в пригороде, на этом успокоились и решили побеспокоиться о продолжении рода. Я оказался единственным парнем, в разгар рабочего дня затесавшимся в эту компанию в приемном покое родильного отделения. Беременные гражданки, все как одна, поглядывали на меня недобро и в то же время с неподдельным интересом. Потому что сразу было ясно: студент‑мальчишка (по виду больше, чем на второкурсника, я не тянул) опростоволосился — сделал девочке ребенка и теперь притащился с ней на аборт.

После операции мы на электричке вернулись в Токио. В вагоне почти никого не было — в конце дня мало кто ехал в столицу. Я попросил прощения за то, что она так натерпелась из‑за моей неосторожности.

— Ладно. Не переживай. Ты ведь и в больницу со мной поехал, и заплатил за все.

Вскоре — само собой так получилось — мы перестали встречаться. Я не знаю, что с нею стало, где она теперь и чем занимается. Но все‑таки после этого случая, даже когда наши встречи прекратились, на душе у меня было довольно паршиво. Стоило вспомнить тот день, как в голове тут же всплывали молодые мамаши с пытливыми глазами, заполнившие больничный коридор. Я снова и снова ругал себя за то, что так вышло.

В электричке, по дороге домой, она же еще и утешала меня, подробно рассказывая, что процедура оказалась не такой страшной:

— Это не так ужасно, как ты думаешь. Быстро и почти совсем не больно. Просто раздеваешься, ложишься… Стыдно, конечно, но ничего… врач был хороший и сестры такие душевные. Поругали немножко, сказали, что надо лучше предохраняться. Так что не принимай близко к сердцу. Я сама виновата — сказала, что можно. Разве нет? Ну, хватит, встряхнись!

Но, несмотря на уговоры, пока мы добирались на электричке до этого городка в Тибе и ехали обратно, во мне что‑то изменилось. Проводив ее домой и вернувшись к себе, я упал на кровать и уставился в потолок, понимая, что я — уже не тот, что прежде. Появился какой‑то «новый я», и возврата назад быть не могло. Я как будто запачкал себя этой историей.

 

 

* * *

 

Как только я узнал, что Кумико беременна, мне сразу представились те женщины с животами в коридоре больницы. И еще — какой‑то особый запах. Понятия не имел, чем там пахло. Да и пахло ли вообще? А может, мне просто показалось? Когда сестра вызвала тогда мою подружку в кабинет, та медленно встала с жесткого дерматинового стула и направилась прямо к двери. Перед тем как подняться, она взглянула на меня, и на губах у нее, как тень, промелькнуло что‑то похожее на улыбку — будто она хотела улыбнуться и вдруг передумала.

Конечно, заводить сейчас детей нам с Кумико было нельзя. Я это хорошо понимал и все‑таки сказал жене, что хотел бы избежать аборта.

— Послушай, ведь мы столько уже об этом говорили. Если будет ребенок, моей работе — конец, и тебе придется искать место, где лучше платят, чтобы нас содержать. Денег ни на что хватать не будет, мы ничего не сможем себе позволить. Ничего, понимаешь? Смог бы ты так?

— Мне кажется, смог бы, — ответил я.

— Ты серьезно?

— Работу при желании найти можно. Например, у дяди — ему нужны помощники. Он хочет открыть новый ресторан, но никак не подберет человека, которому можно его доверить. У него бы я зарабатывал гораздо больше, чем сейчас. Это, конечно, не юридическая контора, ну и что? Честно говоря, то, чем я занимаюсь, мне не больно нравится.

— Значит, будешь заведовать рестораном?

— А что такого? Думаю, у меня получится. В крайнем случае кое‑какие средства остались от моей матери. С голоду не умрем.

Кумико надолго замолчала, погрузившись в раздумья. У глаз залегли крошечные морщинки, и на лице появилось выражение, которое мне так нравилось.

— Ты что, хочешь ребенка?

— Не знаю, — отвечал я. — Конечно, нам с тобой нужно много времени на себя, но ведь с ребенком новый мир откроется. Не знаю, что лучше. Но мне не хочется, чтобы ты делала аборт. У меня нет никаких гарантий, уверенности тоже. Не представляю, как вывернуться из этой ситуации. Просто такое чувство…

Кумико задумалась, положив руку на живот.

— А как вообще получилось, что я забеременела? Тебе это не приходило в голову?

Я пожал плечами.

— Мы же всегда были осторожны, чтобы не дай бог возникли эти самые проблемы. Как так получилось? Ума не приложу.

— А вдруг у меня от кого‑нибудь другого? Ты не думал?

— Никогда.

— А почему?

— Ну, может, у меня интуиция и не сильна, но уж в этом‑то я уверен.

Мы сидели за столом на кухне и пили вино. Было уже поздно, стояла полная тишина. Сощурив глаза, Кумико рассматривала оставшееся в стакане вино. Она почти не пила — лишь иногда, если не могла уснуть, наливала вина. Ей хватало одного стакана — действовало безотказно. Я в таких случаях составлял ей компанию. В нашем хозяйстве такой роскоши, как бокалы для вина, не водилось, поэтому мы пили из маленьких пивных стаканчиков, которые дарили покупателям в соседней винной лавке.

— У тебя с кем‑то был роман? — решил поинтересоваться я.

Кумико рассмеялась и покачала головой.

— Вот еще! Ты же знаешь, это не в моем стиле. Это я так… теоретически. — Она подперла голову руками, лицо стало серьезным. — Хотя иногда, скажу честно, я многого не понимаю. Что правда, а что нет?.. Что на самом деле произошло, а чего не было? Временами…

— И сейчас как раз такое время?

— Как сказать… А у тебя так не бывает?

Я чуть задумался.

— Да нет вроде… Не могу такого припомнить.

— Как бы это объяснить… Между тем, что мне кажется реальным, и настоящей реальностью есть какой‑то разрыв. У меня ощущение, будто во мне, где‑то внутри, скрывается что‑то маленькое… точно в дом забрался вор и прячется в шкафу. Время от времени оно выбирается наружу и расстраивает, нарушает весь порядок, всю логику. Так магнит действует на механизмы, сводя их с ума.

Я внимательно посмотрел на Кумико.

— Ты хочешь сказать, что между твоей беременностью и этим маленьким нечто есть какая‑то связь?

Она покачала головой:

— Не в том дело, есть тут связь или нет. Просто иногда я перестаю ощущать действительный порядок вещей. Вот что я имею в виду.

Судя по голосу, Кумико потихоньку начинала закипать. Был уже второй час ночи. Самое время заканчивать разговор, подумал я и, потянувшись через узенький столик, взял ее за руку.

— Давай я сама разберусь с этим, — снова заговорила Кумико. — Понимаю, дело серьезное и касается нас обоих. Мы как следует все обсудили, и твое мнение мне ясно. Дай мне подумать. У нас, наверное, есть еще месяц в запасе. Так что закроем на время эту тему.

 

 

* * *

 

Я был на Хоккайдо, когда Кумико сделала аборт. Мелких сошек, вроде меня, в командировки не посылали, но в тот момент оказалось, что больше ехать некому. Надо было отвезти портфель с бумагами, дать краткие объяснения нашим партнерам, взять у них документы и вернуться. Документы считались очень важными, поэтому их не доверили ни почте, ни постороннему курьеру. Обратного билета на самолет в Токио сразу достать не удалось, и я переночевал в Саппоро, в бизнес‑отеле. А Кумико в это время поехала одна в больницу, избавилась от ребенка, а потом вечером, в одиннадцатом часу, позвонила мне в отель:

— Я сегодня сделала аборт. Извини, что звоню, когда все уже кончено. Просто мне неожиданно назначили время, вот я и подумала: решу все сама, пока тебя нет, нам обоим лучше будет.

— Не беспокойся, — сказал я. — Раз решила, значит, так тому и быть.

— Хочется тебе все рассказать, но пока не могу. Хотя надо, конечно.

— Хорошо, вернусь домой — тогда и поговорим обо всем.

Положив трубку, я надел пальто и без всякой цели отправился бродить по улицам. Март только начался, и на обочинах лежали высокие сугробы. Было ужасно холодно, белые облачка пара от дыхания поднимались и тут же исчезали. Люди в теплых пальто и перчатках, закутанные шарфами до самого подбородка, осторожно передвигались по обледеневшим тротуарам. Проезжали такси, громко шурша по асфальту шипованными шинами. Когда от холода стало уже невмоготу, я заглянул в первый попавшийся бар, принял несколько доз неразбавленного виски и снова вышел на улицу.

Бродил я долго. Мелкий зыбкий снег то падал, то прекращался, напоминая чем‑то тускнеющие в памяти воспоминания. Второе заведение, куда я заглянул, находилось в подвале. Бар оказался гораздо просторнее, чем можно было подумать, стоя у входа. Сбоку от стойки располагалась небольшая сцена, где худой человек в очках что‑то пел под гитару. Он сидел на металлическом стуле, положив ногу на ногу. Рядом на полу лежал чехол от гитары.

Я сидел за стойкой, пил и слушал музыку. Певец в перерывах рассказывал, что все песни пишет сам. Ему было около тридцати — самое обыкновенное лицо, очки в коричневой пластмассовой оправе. В джинсах, высоких шнурованных ботинках, в клетчатой фланелевой рубахе навыпуск. Что это были за песни? Сразу и не скажешь, так, ничего особенного — монотонные аккорды, простой мотив, самые обычные слова.

В другое время я бы на такую музыку внимания не обратил, выпил бы стаканчик, расплатился и отправился восвояси. Но в тот вечер я продрог до костей и не собирался уходить, пока не согреюсь как следует. Выпил виски и тут же заказал еще. Пальто и шарф снимать не стал. Бармен поинтересовался, не принести ли чего‑нибудь на закуску; я попросил сыра, съел кусочек. Попытался собраться с мыслями, но голова работать отказывалась. Да и о чем думать? Я будто превратился в пустую комнату, где музыка звучала гулким полым эхом.

Человек кончил петь, раздались редкие хлопки — не скажу, что восторженные, но и не совсем равнодушные. Посетителей в заведении было не густо: десять — пятнадцать, не больше. Певец встал со стула и поклонился. Отпустил какую‑то шутку, несколько человек засмеялись. Я подозвал бармена и попросил третью порцию виски. Потом наконец снял шарф и пальто.

— На этом сегодняшняя программа закончена, — объявил певец, сделал паузу и огляделся. — Но здесь, наверное, сидят люди, которым мои песни не понравились. Для таких у меня есть маленький аттракцион. Обычно я его не показываю, так что можете считать, что вам очень повезло.

Он положил к ногам гитару и достал из чехла толстую белую свечу. Чиркнув спичкой, зажег ее и установил на тарелку, накапав туда воска. Потом с видом греческого философа поднял тарелку над головой.

— Нельзя ли убавить свет? — попросил певец. Официант повернул выключатель, и в баре повис полумрак. — Еще, пожалуйста. — Стало темно, пламя свечи, которую он держал в руках, было очень ярким. Согревая в ладонях стакан с виски, я не сводил глаз с певца и его свечи.

— Как вы знаете, — продолжал он, не повышая голоса, но так, что было слышно каждое его слово, — в жизни человеку приходится испытывать разную боль. Физическую, душевную… Мне доводилось сталкиваться с болью в самых разных проявлениях, да и вам, думаю, тоже. Хотя часто чувство боли очень трудно передать или объяснить словами. Люди говорят, что их боль, кроме них самих, никто понять не в состоянии. Но так ли это на самом деле? Я лично иного мнения. Если прямо у нас на глазах человек по‑настоящему страдает, мы подчас воспринимаем его мучения и боль как свои. Здесь действует фактор сострадания. Вы понимаете, что я имею в виду?

Он сделал паузу и снова окинул взглядом помещение.

— И песни люди поют, чтобы испытать это ощущение, чтобы выбраться из своей тесной раковины и разделить с другими боль и радость. Но дается это, конечно же, нелегко. Я хочу, чтобы сегодня в порядке эксперимента вы пережили такое чувство на более низком, физическом уровне.

Все, кто оказался в тот вечер в этом баре, затаили дыхание в ожидании того, что произойдет, и не сводили глаз со сцены. В полном молчании певец глядел в пространство перед собой, точно хотел зафиксировать паузу или сконцентрировать волю. Потом молча поднес левую ладонь к пламени и медленно стал опускать ее ниже и ниже, к самому огню. У кого‑то вырвался странный звук — то ли стон, то ли вздох. Было видно, как язычок пламени лижет ладонь. Мне даже почудилось, что я слышу, как с шипением поджаривается на огне плоть. Какая‑то женщина тихо и отрывисто вскрикнула. Остальные наблюдали эту сцену словно в оцепенении. Певец терпел боль. Его лицо перекосилось. «Что здесь происходит? — мелькнуло в голове. — К чему весь этот дурацкий, бессмысленный спектакль?» Я почувствовал, что у меня пересохло во рту. Секунд через пять‑шесть он так же медленно убрал руку от пламени, поставил тарелку со свечой и плотно сжал ладони.

— Господа, только что вы видели, как боль в буквальном смысле сжигает человеческую плоть, — сказал певец. Его голос звучал спокойно и твердо, как и прежде. На лице — никаких следов боли, даже слабая улыбка. — Вы смогли ощутить присутствовавшую здесь только что боль как свою собственную. В этом и заключается сострадание.

Он не спеша развел ладони. Между ними оказался тонкий красный платок. Певец развернул его и показал публике, потом протянул в нашу сторону обе руки. Никаких следов ожога! На несколько секунд в баре повисла тишина, которую прервали жаркие аплодисменты. Напряжение отпустило, и люди хлопали изо всех сил. Зажегся свет, и посетители заговорили наперебой. Певец как ни в чем не бывало уложил гитару в чехол, спустился со сцены и исчез.

Расплачиваясь по счету, я поинтересовался у девушки за кассой, часто ли выступает этот человек в их заведении, да еще с такими номерами.

— Я точно не знаю, — отвечала она, — но, насколько мне известно, он вообще у нас сегодня впервые. Раньше я о нем и не слышала. И про его фокусы тоже. А здорово он, правда? Интересно, как это у него получается? Вот бы его на телевидение.

— Действительно, — отозвался я. — Такое впечатление, что он и правда себя поджаривал.

Стоило, вернувшись в гостиницу, лечь в постель, как на меня сразу навалился сон; казалось, он только и ждал моего возвращения. Засыпая, я вспомнил о Кумико, но она маячила где‑то очень далеко, а сил на дальнейшие раздумья уже не осталось. Неожиданно в мозгу всплыло лицо человека, который жег свою ладонь. Похоже, он проделывал этот трюк на самом деле, мелькнуло в голове. Через мгновение я уже спал.

 

Истоки желания

В номере 208

Как проходят сквозь стену

 

На дне колодца перед самым рассветом мне приснился сон. Нет, не сон. Это было что‑то другое — нечто, случайно принявшее форму сна.

Я шел один по просторному вестибюлю, в центре которого стоял большой телемонитор, а в нем красовался Нобору Ватая. В твидовом костюме, рубашке в полоску и темно‑синем галстуке, он только‑только начал выступление: вещал что‑то, глядя в камеру и сложив руки на столе. У него за спиной, на стене, висела большая карта мира. В вестибюле толпились, наверное, человек сто, а то и больше, и все как один, замерев, слушали с серьезным видом. Впечатление было такое, что с минуты на минуту должно прозвучать важное объявление, от которого зависит судьба человечества.

Я тоже остановился и посмотрел на экран. Хорошо отрепетированным и в то же время очень искренним тоном Нобору Ватая обращался к миллионам людей, не видя их. То, что я не выносил в нем и ощущал всякий раз, как мы оказывались лицом к лицу, сейчас пряталось где‑то глубоко, за пределами видимости. Он говорил со свойственной ему особой убедительностью — делал небольшие, хорошо выверенные паузы, играл голосом, мимикой — и добивался поразительного эффекта. Было видно, что его ораторский талант растет день ото дня. Пришлось это признать, что поделаешь.

— Итак, все на свете сложно и в то же время очень просто. Таков фундаментальный закон, правящий миром, — говорил он. — Следует всегда помнить об этом. Вещи, кажущиеся сложными и таковые на самом деле, очень просты по сути своей, если понять, какие мотивы за ними стоят. Все зависит от того, чего вы добиваетесь. Мотив — это, так сказать, исток желания. Важно отыскать этот исток. Докопаться до него сквозь лежащие на поверхности хитросплетения реальности. Копать и копать, пока не доберетесь до самого начала. Тогда, — Нобору Ватая указал на карту у себя за спиной, — все в конце концов станет ясно. Так устроен мир. Глупцы не способны преодолеть эту кажущуюся сложность. Блуждая в потемках в поисках выхода, они умирают, так ничего и не поняв в устройстве мира. Они будто в лесной чаще или на дне глубокого колодца — в тупике, откуда нет выхода. Потому что не понимают сути вещей. В голове у них один мусор. Они ничего не соображают. Они не в состоянии даже уяснить, где верх, а где низ, где север, а где юг. Вот почему они не могут выбраться из этих сумерек.

Нобору Ватая сделал паузу, чтобы его слова как следует отложились в головах тех, кто его слушал, и продолжал:

— Впрочем, забудем о таких людях. Не будем мешать, если им угодно сбиться с дороги. У нас есть дела поважнее.

Чем больше я слушал, тем сильнее злился. У меня даже дыхание перехватило от злости. Он делал вид, что вещает для всего мира, а на самом деле обращался только ко мне. Конечно, за этим что‑то стояло. Какой‑то каверзный, извращенный замысел. Кроме меня, никто не знал об этом. Нобору Ватая сумел воспользоваться телевидением — этой гигантской и мощной системой, — чтобы передать мне какое‑то закодированное послание. Я не мог дать выход злости, разделить ее с кем‑то. Только сжимал в карманах кулаки, чувствуя себя в полном одиночестве.

Толпившаяся публика слушала Нобору Ватая не отрываясь, боясь слово пропустить, а я пересек вестибюль и направился прямо по коридору, который вел к номерам. Там стоял уже знакомый мне человек без лица. Когда я подошел ближе, он повернул ко мне свою безликую маску и бесшумно загородил дорогу.

— Сейчас не время. Вам сейчас нельзя здесь находиться.

Но острая, режущая боль, которую причинил мне Нобору Ватая, словно подстегивала меня. Вытянув руку, я оттолкнул человека без лица. Он закачался, как тень, и посторонился.

— О вас же беспокоюсь, — раздался позади его голос. Каждое слово вонзалось мне в спину, как острый осколок шрапнели. — Если вы сделаете еще несколько шагов, обратного пути уже не будет. Неужели не понятно?

Не обращая на него внимания, я быстро двинулся дальше. Я должен знать. Нельзя же до бесконечности бродить, не видя перед собой выхода.

Я шел по знакомому коридору, боясь, как бы человек без лица не пустился за мной следом, но, оглянувшись, никого позади не обнаружил. По обе стороны длинного извилистого коридора тянулись одинаковые двери. Все были пронумерованы, но в какой номер меня провели в прошлый раз, я вспомнить не мог. Тогда знал это точно, а теперь — будто память отшибло. Не открывать же все двери подряд.

Я бродил по коридору туда‑сюда, пока не встретил шедшего навстречу коридорного с подносом в руках. На подносе стояла полная бутылка «Катти Сарк», ведерко со льдом и два стакана. Я посторонился и незаметно повернул за ним. Серебристый полированный поднос поблескивал отраженным светом плафонов. Коридорный ни разу не обернулся. Выставив подбородок, он шагал прямо ровной, уверенной походкой, что‑то насвистывая. Я прислушался — увертюра из «Сороки‑воровки», то место в самом начале, где вступают ударные. Коридорный оказался просто мастером художественного свиста.

Коридор был длинный, но больше мне никто не встретился. Наконец парень остановился у одного из номеров и три раза тихонько постучал. Через несколько секунд кто‑то отворил дверь, впустив его. Я вжался в стену, стараясь укрыться за стоявшей в коридоре большой китайской вазой, и стал ждать, когда он выйдет. Это был номер 208. Ну конечно, 208! Как я до сих пор не вспомнил!

Парень все не выходил. Я взглянул на часы — стрелки не двигались, время словно остановилось — и принялся изучать цветы в вазе. Удивительно свежие, они сохраняли аромат, будто их только что срезали. Скорее всего цветы еще не заметили, что их навсегда оторвали от корней. Малюсенькая крылатая букашка забралась в сердцевину бутона красной розы с плотными толстыми лепестками.

Минут через пять коридорный вышел. В руках у него ничего не было, подбородок по‑прежнему торчал вперед. Он удалился тем же путем, что и пришел, и стоило ему скрыться за углом, как я уже стоял у двери. Затаив дыхание, напряг слух: не услышу ли чего. Но из номера не доносилось ни звука, будто там никого не было. Собравшись с духом, я постучал. Так же, как коридорный: тихо, три раза. Никто не отозвался. Немного подождав, стукнул сильнее, опять три раза — снова без ответа.

Осторожно взявшись за ручку, я повернул ее, и дверь бесшумно отворилась. В комнате стояла кромешная тьма, но узкая полоска света все‑таки проникала через щелку в плотных занавесках, и, присмотревшись как следует, можно было различить очертания окна, стола и дивана. Да, в этом самом номере я оказался тогда с Критой Кано. Люкс: передняя, гостиная, за ней — спальня. На столике в гостиной смутно виднелись бутылка «Катти Сарк», стаканы и ведерко со льдом. Когда я открыл дверь, пучок света из коридора ударил в серебристый металл ведерка, сверкнувший, как лезвие острого ножа. Я бесшумно ступил в разлитый по комнате мрак. В номере было тепло, в воздухе висел густой цветочный аромат. Я прислушался, продолжая держаться за ручку двери, чтобы в случае чего сразу открыть себе путь к отступлению. Кто‑то должен быть в номере. Кто‑то попросил принести виски, лед, стаканы и открыл дверь коридорному.

 

 

* * *

 

— Не надо включать свет, — послышался женский голос из спальни. Я сразу узнал его. Говорила та самая таинственная женщина, которая донимала меня странными звонками. Я отпустил дверную ручку и медленно, на ощупь двинулся на голос сквозь темноту. В задней комнате мрак оказался еще гуще, чем в гостиной. Остановившись в проеме между двумя комнатами, я изо всех сил старался что‑нибудь разглядеть.

Послышалось шуршание простыни, в темноте неясно мелькнула чья‑то черная тень.

— Пусть будет темно, — проговорила женщина.

— Хорошо. Не будем зажигать свет, — сказал я и крепко ухватился за дверной косяк.

— Ты один? — спросила она как‑то устало.

— Конечно. Я так и думал, что встречу тебя здесь. А если не тебя, то Криту Кано. Мне надо знать, куда пропала Кумико. Ведь все началось с твоего непонятного звонка. После него будто ящик Пандоры открылся — стали происходить странные вещи, одна за другой. В конце концов исчезла Кумико. Для этого я и пришел сюда. Один. Не знаю, кто ты такая, но у тебя есть какой‑то ключ к происходящему. Ведь так?

— Крита Кано? — осторожно поинтересовалась женщина. — Никогда не слышала этого имени. Она что, тоже здесь?

— Не знаю. Но я не раз здесь с нею встречался.

Воздух в комнате был тягучим и спертым. Вдохнув его, я снова почувствовал густой приторный аромат. Наверное, где‑то стояла ваза с цветами. Они колыхались там, во тьме. В источающем удушливый запах мраке я терял связь со своим телом. Казалось, я превращаюсь в крошечное насекомое, прокладывающее себе путь меж гигантских лепестков. Там сладкий нектар, пыльца, нежные волоски тычинок. Они ждут моего вторжения и вмешательства, нуждаются в нем.

— Для начала хотелось бы узнать, кто ты, — начал я. — Ты говоришь, что я тебя знаю. Но я никак не могу вспомнить. Кто ты такая?

— Кто я такая? — повторила за мной женщина, однако без тени насмешки. — Знаешь, что‑то выпить хочется. Налей‑ка нам виски со льдом. Выпьешь со мной?

Выйдя в гостиную, я откупорил бутылку с виски, бросил лед в стаканы и наполнил их. В потемках эта операция заняла у меня довольно много времени. Со стаканами я вернулся в спальню. Женщина попросила поставить их на столик у изголовья кровати и сесть рядом на стул.

Я сделал, как было сказано: один стакан поставил на столик и, держа в руке второй, уселся на обтянутый материей стул с подлокотниками, стоявший чуть в стороне. Глаза немного привыкли к отсутствию света, и я различил, как передо мной бесшумно шевельнулась тень. Женщина, похоже, приподнялась на кровати. В стакане звякнул лед. Я понял, что она отхлебнула виски, и сам сделал глоток.

Она долго ничего не говорила. Чем дольше длилось молчание, тем сильнее, мне казалось, становился аромат цветов.

— Ты в самом деле хочешь знать, кто я? — спросила женщина.

— Для этого я сюда и пришел. — Во мраке мой голос звучал каким‑то неуютным эхом.

— Ты правда пришел узнать, как меня зовут?

Вместо ответа я откашлялся. И опять заметил, что со звуком в этой комнате творится что‑то странное.

Женщина несколько раз встряхнула кубики льда в стакане.

— Ты хочешь знать мое имя, но, к сожалению, я не могу тебе ничего сказать. Тебя я знаю очень хорошо, и ты меня тоже. Но я не знаю, кто я.

В темноте я покачал головой.

— Не понимаю, о чем ты. Хватит загадок. Говори проще, мне нужно что‑то конкретное — то, за что можно ухватиться, потрогать руками. Лом, чтобы взламывать дверь. Вот что мне надо.

Женщина тяжело вздохнула, и этот вздох, казалось, исходил из самой глубины ее сердца.

— Тору Окада, отгадай, как меня зовут. Впрочем, нет. Не нужно ничего отгадывать. Ведь имя мое ты уже знаешь. Надо только вспомнить. Вспомнишь мое имя — тогда я смогу выйти отсюда. И сумею помочь тебе отыскать жену, твою Кумико. Если хочешь найти ее, любым путем выясни мое имя. Это и будет лом, о котором ты говорил. У тебя совсем нет времени, чтобы сидеть и ничего не делать. С каждым упущенным днем Кумико все больше отдаляется от тебя.

Я поставил стакан с виски на пол.

— Скажи, где мы хотя бы находимся. И давно ты здесь? Что ты здесь делаешь?

— Тебе пора уходить, — неожиданно заявила женщина, будто придя в себя. — Если он застанет тебя здесь, будет плохо. Он еще опаснее, чем ты думаешь. И может тебя убить. Правда. Он и на такое способен.

— Кто это — он?

Женщина не отвечала, а я не знал, как себя вести. Все, приехали. Дальше дороги нет. В комнате повисла гробовая тишина — такая, что стало трудно дышать. Голова горела. Может, из‑за пыльцы? Ее крошечные крупинки, смешавшись с воздухом, пробирались внутрь, душили.

— Ну что, Тору Окада? — снова заговорила женщина. Теперь ее голос звучал иначе. Он поменялся мгновенно и теперь как бы слился с вязким воздухом комнаты. — Опять, наверное, хочешь меня потрогать? Тела моего хочешь? Всю зацеловать? Ты же знаешь — со мной можно все, что только захочется. Я тебе ни в чем не откажу. Жена… твоя Кумико… такого не умеет. А я все могу. Будешь на седьмом небе от счастья, на всю жизнь запомнишь… Если ты…

Внезапно раздался стук в дверь. Резкий и отчетливый, будто вколачивали гвоздь во что‑то твердое, он зловеще прозвучал во мраке.

Возникшая из темноты рука схватила меня за запястье.

— Сюда, быстро, — прошептала женщина. Снова постучали — два раза, с одинаковой силой. Тут я вспомнил, что, войдя, не запер за собой дверь.

— Ну, давай же. Тебе надо уходить отсюда. Есть только один выход, — шептала женщина.

Я двигался за нею, словно на буксире, ничего не видя вокруг. Кто‑то медленно поворачивал дверную ручку, — от этого звука мороз побежал у меня по коже. В тот миг, когда черноту комнаты прорезала полоса света, ворвавшаяся из коридора, мы вломились прямо в стену. Она напомнила мне гигантское, холодное и вязкое желе. Чтобы эта масса не попала в рот, пришлось крепко стиснуть зубы. И тут до меня дошло: я же иду сквозь стену! Я прохожу стену насквозь, чтобы перенестись отсюда в какое‑то другое место. И это меня нисколько не удивляет, как будто так и надо.

Я почувствовал у себя во рту язык невидимой женщины. Теплый и мягкий, он двигался, обвивался вокруг моего языка. Я вдыхал тяжелый аромат цветочных лепестков. Внутри, где‑то в паху, зародилось слабое желание. Крепко зажмурившись, я поборол его и тут же ощутил, как сильно горит правая щека. Странно! Боли не было — только жжение. Откуда этот жар? Его источник где‑то вовне или он закипает внутри меня? Не знаю. Но скоро все это исчезло: и язык, и запах цветов, и вожделение, и жжение на щеке. Я прошел сквозь стену и, открыв глаза, оказался по другую сторону — на дне глубокого колодца.

 

Колодец и звезды

Куда исчезла лестница

 

Перевалило за пять — небо уже посветлело, но я по‑прежнему ясно различал над головой массу звезд. Все было, как говорил лейтенант Мамия: когда сидишь на дне колодца, звезды видны даже днем. Они излучали слабый свет, как редкие самоцветы в красивой оправе, — кусочек неба в форме четкой половинки луны.

В пятом или шестом классе мы с приятелями как‑то взобрались на гору и разбили палатку. Тогда‑то я и увидел в первый раз мириады звезд. Чувство было такое, будто небосвод вот‑вот не выдержит их тяжести, расколется и рухнет на землю. Раньше, да и потом тоже, я никогда не видел такого потрясающего звездного неба. Все уснули, а ко мне сон никак не приходил. Выбравшись из палатки, я лег на спину и стал разглядывать это великолепие. Время от времени бездонную высь ярко прочерчивали падающие звезды. Я смотрел, и постепенно мне становилось страшно. Небо! Какое необъятное и глубокое! Огромное и чужое, оно давило, окружало, охватывало со всех сторон. Раньше мне казалось, что у нас под ногами прочный монолит, который всегда был и всегда будет. Вернее, я никогда об этом не задумывался. А на самом деле Земля — просто‑напросто каменная глыба, плавающая в каком‑то закоулке космоса, мимолетное видение в масштабах Вселенной. Случится что‑нибудь с космической энергией, мгновенная световая вспышка — и завтра от этой штуки вместе со всеми нами и следа не останется. При взгляде на это усыпанное звездами небо захватывало дух, и я никак не мог прийти в себя от собственной ничтожности и зыбкости существования.

Глядеть на рассвете на звезды со дна колодца — совсем не то, что с вершины горы, где над тобой бескрайняя звездная сфера. Здесь я ощущал, будто все мое существо крепко связано с этими звездами особыми нитями, протянувшимися через тесное окошко. Между нами возникло что‑то вроде интимной близости: из мрака колодца, в котором я сидел, звезды открывались только мне одному, и никому больше. Нечто особенное в них наделяло меня ответной силой и теплом.

Время шло, небо все больше насыщалось ярким светом летнего утра, и звезды одна за другой стали меркнуть. Они медленно растворялись в полной тишине, а я не отводя глаз наблюдал за ними. Но все звезды с небосвода летнее солнце так и не стерло — несколько самых ярких упорно не хотели гаснуть. К моей большой радости — ведь кроме изредка проплывавших в вышине облаков я со своего места мог видеть только звезды.

Во сне у меня выступила испарина, и теперь капельки пота стали остывать и холодить кожу. По телу пробежала дрожь. Пот напомнил о непроглядном мраке гостиничного номера и женщине из телефона. В ушах все еще звучали ее слова — буквально каждое слово — и стук в дверь; оставался и густой загадочный цветочный аромат. И Нобору Ватая продолжал вещать с телеэкрана. Время шло, а эти ощущения не отступали и совсем не теряли четкости. Потому что это был не сон, подсказывала память.

Я проснулся, а правая щека по‑прежнему горела. Теперь к жжению примешивалась еще и слабая боль, точно по коже провели наждачной бумагой. Я надавил на заросшую щетиной щеку, но жжение и боль не проходили. В кромешной темноте колодца, конечно, невозможно было понять, что случилось со щекой.

Вытянув руку, я дотронулся до стенки, ощупал ее пальцами. Ничего особенного: обыкновенная бетонная стена. Я легонько постучал по ней кулаком. Никакой реакции — стена была твердой и чуть влажной на ощупь. Мне ясно запомнилось необычное ощущение чего‑то вязкого, охватившее меня, когда я проходил сквозь нее. Как будто это в самом деле было месиво из желатина.

Я пошарил в рюкзаке, вытащил фляжку и сделал глоток. Почти сутки у меня во рту не было ни крошки. При одной только мысли об этом в животе сделались колики, но скоро чувство голода стихло, уступив место какому‑то глухому оцепенению. Снова поднеся руку к лицу, я провел по колючему подбородку. Правда, прошел целый день. Прошел, а на мое отсутствие, похоже, никто внимания не обратил. Ни одна душа, наверное, даже не заметила, что я куда‑то делся. Исчезни я вообще с лица земли, мир бы крутился себе дальше. Все так перепуталось, и ясно было только одно: я никому больше не нужен.

Я снова поднял голову и взглянул на звезды. Они смотрели на меня, и удары сердца становились все спокойнее и спокойнее. И вдруг я вспомнил про лестницу; протянув руку в темноту, пошарил по стенке колодца там, где она должна была висеть, но ничего не обнаружил. Стал внимательно ощупывать стену, широко водя по ней руками. Нет лестницы. Она должна быть здесь, на этом самом месте, но ее нет. Я сделал глубокий вдох, подождал немного и, вытащив из рюкзака фонарь, зажег его. Лестница исчезла. Поднявшись, осветил дно колодца, потом направил фонарь вверх. Луч света взбежал по стенкам, насколько ему было под силу. Лестница пропала. Меня прошиб холодный пот. Фонарь выпал из рук и, ударившись о землю, погас. Это определенно какой‑то знак. И в этот миг мое сознание распалось, превратилось в кучку мелкого песка, который стал сливаться с окружающим мраком, растворяться в нем. Я окаменел, будто мое тело разом отключили от источника энергии. Меня накрыла абсолютная пустота.

Это продолжалось, наверное, несколько секунд, пока я не пришел в себя. Физические ощущения мало‑помалу восстановились. Нагнувшись, я поднял фонарь, стукнул по нему раза два и снова включил. Он зажегся сразу. Надо успокоиться, собраться с мыслями. Нечего психовать и дергаться. Все равно не поможет. Когда последний раз я проверял лестницу? Вчера, среди ночи, как раз перед тем, как уснуть. Проверил и заснул. Точно! А пока спал, лестница исчезла. Кто‑то утянул ее наверх. Прощай, моя лестница.

Выключив фонарь, я прислонился к стенке. Закрыл глаза. И тут же почувствовал, как хочется есть. Голод накатился откуда‑то издалека, как волна, беззвучно пробежал по телу и так же тихо удалился. Волна ушла, опустошив меня, как выпотрошенное чучело. Но первая паника миновала, а с ней прошли страх и отчаяние. Странно — в этот момент я испытывал нечто вроде смирения.

 

 

* * *

 

Вернувшись из Саппоро, я обнял Кумико и принялся утешать ее. Она была растеряна и не могла скрыть неловкости. На работу не пошла — взяла отгул.

— Эту ночь я совсем не спала, — проговорила она. — Понимаешь, в тот день все так совпало — прием в больнице и моя работа… Вот я и решила все сделать сама. — Кумико всхлипнула.

— Все кончилось, — сказал я. — Мы уже столько с тобой об этом говорили. Что теперь поделаешь? Давай о чем‑нибудь другом, так будет лучше. Забудем об этом. Забудем — и все. Ты говорила по телефону, что хочешь мне что‑то сказать.

Кумико тряхнула головой.

— Нет, ничего особенного. Ты прав. Забудем.

Мы стали жить, изо всех сил стараясь избегать разговоров об аборте. Давалось это с трудом. Сидим, говорим о чем‑нибудь совсем другом — и вдруг ни с того ни с сего замолкаем. По выходным часто ходили в кино. В темноте зала пытались сосредоточиться на фильме, но думали совсем не о кино или вообще отключались. Я знал, что у сидящей рядом Кумико — совсем другие мысли. Почти физически чувствовал.

После кино мы шли куда‑нибудь выпить пива или перекусить, не зная подчас, о чем говорить друг с другом. Так продолжалось полтора месяца — долгие полтора месяца, пока Кумико не сказала:

— Послушай, давай бросим дела и махнем завтра куда‑нибудь вдвоем? Сегодня четверг, отдохнем до воскресенья. Должен же у людей хоть когда‑нибудь быть отпуск!

— Конечно, только я не уверен, что у нас в конторе кто‑нибудь знает это слово, — рассмеялся я.

— Скажи им, что заболел. Что у тебя сильный грипп или что‑нибудь в этом роде. И я скажу то же самое.

Мы сели в поезд и укатили в Каруидзаву [[47]]. Кумико говорила, что ей хочется куда‑нибудь в тишину, в горы, чтобы там можно было гулять сколько захочешь, — вот мы и выбрали это место. В апреле в Каруидзаве не сезон, в гостиницах пусто, большинство магазинов закрыто, но для нас это было то, что нужно. Мы только и делали, что гуляли с утра до вечера, каждый день.

 

 

* * *

 

Понадобилось полтора дня, чтобы Кумико сбросила это оцепенение. Сидя рядом со мной в гостиничном номере, она проплакала почти два часа. А я крепко обнимал ее и не говорил ни слова.

После этого Кумико понемножку, будто вспоминая, начала рассказывать. Как проходила операция. Что она пережила. Об охватившем ее остром чувстве утраты. О том, как одиноко ей было, пока я ездил на Хоккайдо, и о том, что она не решилась бы на то, что сделала, если бы не это одиночество.

— Я ни о чем не жалею, — сказала она наконец. — Ведь другого выхода не было. Я уверена. Знаешь, что тяжелее всего? Что я хочу все тебе рассказать, все, что чувствую, — и не могу.

Кумико приподняла рукой волосы.

— Я от тебя ничего не скрываю, поверь. Когда‑нибудь расскажу. Ты — единственный, кому я могу это рассказать. Но только не сейчас. Пока я не могу выразить это словами.

— Это как‑то связано с прошлым?

— Нет‑нет.

— Спешить некуда. Расскажешь, когда сможешь. Времени у нас хоть отбавляй. Теперь я с тобой, не волнуйся, — сказал я. — И запомни: все твои дела и заботы, что бы то ни было — это все мое. Можешь не беспокоиться.

— Спасибо. Как здорово, что мы вместе.

Оказалось, однако, что времени у нас не так много, как я думал. Чего же не могла выразить словами Кумико? И не связано ли это как‑то с ее исчезновением? Может, я не потерял бы ее, если б добился тогда, чтобы она мне все рассказала. Но, подумав немного, я сказал себе: «Нет! Все равно ничего бы не вышло». Ведь Кумико говорила, что никак не может подобрать нужные слова. Выходит, это было выше ее сил.

 

 

* * *

 

— Эй, Заводная Птица! — Меня громко звала Мэй Касахара. Сквозь дрему мне почудилось, что я слышу ее голос во сне, но это было наяву. Подняв голову, я увидел ее маленькое лицо, маячившее высоко вверху. — Эге‑ге! Заводная Птица! Ну же! Я знаю, что ты там. Отзовись!

— Здесь я.

— Ну, дела! Что ты там делаешь?

— Думаю.

— Не поняла. А для этого обязательно в колодец надо лезть? Попроще ничего придумать нельзя?

— Зато здесь можно сосредоточиться. Темно, прохладно, тихо.

— Ну и как дела?

— Да не очень. Вообще‑то я здесь первый раз.

— А думается как? Лучше?

— Я пока не разобрал. Эксперимент только начался.

— А ты заметил, Заводная Птица, что твоя лестница пропала?

— Как же, как же. Заметил.

— Ты знал, что это я ее вытащила?

— Нет, не знал.

— А на кого ты подумал?

— Да ни на кого, — откровенно сказал я. — Не знаю, как сказать, но мне это не приходило в голову — что кто‑то взял лестницу. Сказать по правде, я подумал, что она просто исчезла — и все.

Мэй помолчала.

— Просто исчезла, — проговорила она с опаской в голосе, будто в моих словах была какая‑то заумная ловушка. — Просто исчезла… Что это значит? Ты хочешь сказать, что она взяла… и пропала куда‑то?

— Может быть.

— Знаешь, Заводная Птица, я уже тебе говорила, но ты правда странный парень. Таких чудиков еще поискать. Понял?

— Я бы не сказал.

— С чего же ты тогда взял, что лестницы могут исчезать сами по себе?

Я прижал ладони к лицу, пытаясь сосредоточиться на разговоре с Мэй.

— Значит, это ты ее вытащила?

— Конечно, я, — ответила Мэй. — Мог бы и догадаться. Подкралась ночью и вытянула.

— А зачем?

— Вчера я несколько раз к тебе заходила. Хотела позвать опять вместе поработать. Тебя не было. Увидела на кухне твою записку и стала ждать. Сидела‑сидела, не дождалась. Тогда я подумала, может, ты снова у заброшенного дома отираешься. Прихожу — колодец наполовину открыт и в него спущена лестница. Мне и в голову сначала не пришло, что ты сидишь тут, на дне. Я подумала, что лестницу оставил какой‑нибудь рабочий или еще кто‑то. Вот и скажи: есть еще на свете люди, которые, чтобы подумать, лезут в колодец и сидят там?

— Что ж, ты права, пожалуй, — был вынужден признать я.

— Ночью тихонько смоталась из дома и опять пошла к тебе, но тебя все не было. И тут до меня дошло: а не ты ли забрался в колодец? Мне в голову не приходило, чем там можно заниматься, но ты ведь немножко того… Я и двинула снова к колодцу, вытащила лестницу. А ты сдрейфил, наверное?

— Есть немного.

— А что ты там пьешь и ешь?

— Воды есть немного. Еду я не брал. Вот только три лимонных карамельки…

— И давно сидишь?

— Со вчерашнего утра.

— Ты, наверное, голодный?

— Пожалуй.

— А с этим делом… ну, отливаешь ты как?

— Обхожусь. Я же почти не пью и не ем, так что это не проблема.

— А знаешь, Заводная Птица, ведь ты можешь там умереть, если я захочу. Кроме меня, никто не знает, где ты. Лестницу я спрятала. Понимаешь? Стоит мне уйти отсюда — и тебе кранты. Кричи не кричи — все равно не услышат. Кому в голову придет, что ты тут сидишь? Никто даже не заметит, что ты пропал. На работу не ходишь, жена сбежала. Если кто и обратит внимание, что ты пропал, будет уже поздно — к тому времени ты отдашь концы, и даже тела твоего не найдут.

— Все правильно. Твоя воля — и мне конец.

— Ну и как тебе это?

— Ты меня напугала, — сказал я.

— Что‑то по твоему голосу не похоже.

Я все тер ладонями щеки. Вот они — руки и щеки. В темноте их не видно, но все пока на месте, мое тело еще здесь.

— Наверное, до меня еще как следует не дошло.

— Зато до меня дошло, — заявила Мэй Касахара. — Оказывается, человека на тот свет отправить гораздо проще, чем кажется.

— Ну, это еще от способа зависит.

— Проще, проще. Вот достаточно тебя здесь оставить — и все. Ничего и делать не надо. Ты только представь, Заводная Птица! Как ты будешь мучиться в темноте, постепенно загибаться от голода и жажды. Это будет нелегкая смерть.

— Это уж точно, — отозвался я.

— Ты, похоже, мне не веришь. Думаешь, на такую жестокость я не способна?

— Не знаю. Верю или не верю — не в том дело. Все может быть. Вот что я думаю.

— «Может быть…» Я не об этом говорю, — произнесла она ледяным тоном. — Вот что! Мне отличная мысль пришла в голову. Коли уж ты туда думать залез, может, помочь тебе еще больше сконцентрироваться?

— Как? — спросил я.

— А вот так! — С этими словами Мэй Касахара плотно задвинула половинку крышки колодца, которая оставалась открытой. Наступила полная, непроглядная тьма.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!