ВИТАЛИЙ КУРОЧКИН, ПИЛОТ ВЕРТОЛЕТА



 

Спокойно! Все обдумать сейчас, над гольцами. Эти штатские считают вертолет чем‑то вроде пылесоса, даже неинтересно с ними. Моей нежной машинке нужен добрый воздух, а в этих высоких неровных местах он всегда разный по температуре и плотности, переменчивый по направлению и скорости, любит подкрадываться и обманывать – короче, с ним тут надо на «вы». И мой МИ‑1 не примус и тем более не ковер‑самолет.

Когда подлетал сюда, мечтал, чтоб человека они вынесли повыше. На гольцах воздух жиже, но прохладен и хорошо держит. И еще надеялся на площадку, а то в начале сезона чуть не гробанулся с топографами. Они упросили сбросить их у геодезической вышки – в таком месте, где иначе нельзя как одним колесом на камне, другим на весу; поскидали свои приборы и мешки, сами попрыгали, а меня при взлете поддуло справа, и хвост едва не завело на скалу…

Горочка тут слава богу! Упадешь – неделю будешь катиться. А эти, с больным‑то, лишь до половины поднялись, вылезли на уступчик и надеются, что я к ним сяду. Какой наив! На уступе яма провальная, в ней должна быть вода, и для них это счастливая случайность. А мне тут скорее всего могила. По технике безопасности я даже не имею права туда соваться. Разобьешь себя и машину, а делу не поможешь. Высота чуть ли не два километра, и воздух, конечно, сильно разрежен. Свалиться‑то я как‑нибудь свалюсь в эту дырищу; и даже если не покалечусь при посадке, то ни за что оттуда не выскочу.

Надо еще разок посмотреть. У них там, конечно, последний шанс – недаром все ракеты выпустили сразу и раздувают костры. А у меня есть только одно – редкая для этих мест погода, как на заказ. Ни облачка, ни ветерка. Вообще‑то тут осадков больше тысячи миллиметров, тучи гоняет табунами, а для нашего брата самое паршивое дело по‑заячьи удирать от грозы или в спешке подбирать площадку.

Опять закричал этот кучерявенький братуха, радист с метеостанции. Вот уж не думал, что он такой слабонервный! Я наблюдал за ним на Беле, ночевал у него, и он мне показался. Сдержанный парень. А тут суетится. Тоже, видно, понимает – у них там крайний предел.

Надо покрутиться. Это мое право, и тут все решаю я один. Здорово, что мы так рано вылетели: пока воздух не успело нагреть, он подложит мне тугую подушечку при посадке и взлете. И еще одно есть! Дым сносит к гольцам – значит, из ущелья немного тянет. Мне и не надо много, чуть‑чуть бы поддержало, мизинчиком. Кроме того, машина с профилактики недавно – тоже дай сюда! Прибытков я все же насчитал немало, но все это, конечно, для собственного утешения. И еще для того, чтобы оправдать незаконную посадку. Но по существу если, трезво – это чистой воды авантюра. Нет, решать надо быстро, а то скоро потеплеет. Неужели нет ни у них, ни у меня другого выхода?

Радист мешается, торопит, что‑то хочет сказать. Что он мне может сказать? Сейчас еще сделаю круг, попробую связаться с аэродромом. Так и знал: «Закваска» не отвечает. Горы обступают ущелье, и сигналы УКВ тут бесполезны. Может, это и лучше? По радио все равно ничего не объяснишь, а я сяду, если даже аэродром запретит.

Сбросил бесполезные наушники, потянул на гольцы, чтоб зайти оттуда, сверху. Да, самая настоящая дыра! Люди машут руками. Но куда именно садиться? Грунт там наверняка вязкий, в мочажинах. И трава сырая. Это в принципе неплохо, уж не будешь озираться, как ранними веснами; огнем из патрубков эту травищу не подпалишь. Надо, пожалуй, еще попримеряться. Самое бы лучшее – сесть с низким подходом, но это исключено. Площадка мала, а деревья вокруг слишком высоки. Пихты немного, больше кедра – это я точно вижу, потому что полетал в пожарном патруле и хорошо научился различать с воздуха любые породы. И еще одно знаю – в таких ямах вечный застой воздуха, на зависе я могу не удержаться, посыплюсь. И будет, как скажет наш командир, «в руках ручка и дерьма кучка»…

Еще раз подползу сверху и пройду над ямой с минимальной безопасной скоростью. Потом попробую до нулевки довести, зависнуть над уступом и, если начну падать, скользну в простор урочища, а там уж наберу скоростенки, вылезу.

Но что это с головой? Заболела внезапно. Мозги тяжелило и туманило еще вчера, чох тоже некстати одолел перед ночью. Пустяки, конечно, элементарный грипп, однако в рейсе эта штука нежелательна. Да что там нежелательна! Если по строгости, я вообще не мог идти на такой риск. Однако что мне было делать? В принципе‑то на здоровьишко пока не жалуюсь. Попробуй, пожалуйся! Перед квартальным осмотром иногда почувствуешь, что желудок немного жмет, но молчишь, потому как мигом отстранят. Врачи на этот счет к нашему брату придираются будь здоров! Иначе, наверно, нельзя – такая уж у нас профессия. Но эта простуда мне сейчас совсем ни к чему. Вот сяду, и надо будет поглотать таблеток…

А хорошо, что у меня с бензином в порядке! Сколько? Почти сто восемьдесят литров? Правильно, что я на Беле перелил горючее из подвесного бака, можно еще поприцеливаться. Оглянулся на радиста. Он понял все и засмеялся мне. Ничего парень, мне с ним как‑то даже спокойнее. Но зависит здесь все от меня, одного меня. На самолетах уже ничего такого нет. Взлетел, взял курс и пошел под контролем земли, как лошадь в оглоблях. И сажают с вожжами – градус вправо, слышь, градус влево! Нет, если в гражданской авиации что‑нибудь и осталось, то лишь у нас, у вертолетчиков…

Внизу сообразили – треугольником костры зажгли, поняли, что я ищу, где посуше. Еще я заметил, как блеснула вода, но болотце это стояло поодаль от огней, ближе к высоким кедрам, что густо одели край обрыва и поодиночке шагнули в мочажины. Видно, кострами они отметили лучшее место для посадки. И пора гасить огонь, братухи, а то хвост подпалю. Решено, сажусь. Сейчас зайду сверху, присяду, пощупаю для полной гарантии колесами землю и сразу же сюда. Поняли они меня или нет?

Поняли. Погасили. Вот вершины кедров приблизились, их мотает воздушная струя от винтов, даже обламывает некоторые ветки. Ну! Я снял поступательную скорость, сунул в яму вертолетное брюхо, еще приспустился, норовя угодить меж черных кострищ, и рухнул вниз. Земля. Удар! Так и знал. Слаб воздух. Удар не очень сильный, но я почувствовал, что стою криво и крен машины увеличивается. Колеса! Лишь бы они сейчас не погрузились в мягкую, пропитанную водой землю. Надо подержать на моторе вес вертолета. Главный винт дико выл надо мной, я видел людей под деревьями, они таращили на меня глаза. Газ нельзя сбрасывать ни в коем случае – засосет. И как я взлечу? Попробую все же обеспечить тылы. Газ! Руками, спиной, ногами я чувствовал машину и все ее бессилие подняться хотя бы на сантиметр – винт вращался будто в пустоте и не тянул ни грамма, только чуть придерживал меня у земли. Я взглянул на высотометр‑барометр и ясно понял, что попал. Больше тысячи шестисот метров, и непродуваемая ветром яма. Влип…

– Вылезай! – закричал я в ухо радисту. – Ползком! Сразу палок под колеса, палок! И гони всех от хвоста, порублю! Подальше от хвоста, понял?

Он вывалился наружу. Я был весь горячий, однако соображал хорошо, ясно. По траве подползли двое с большими сучьями и тут же назад.

Наступившая тишина совсем отрезвила меня. Когда винт остановился и я открыл дверцу, крики людей показались не громче комариного писка. Начальник партии Симагин, которого я четыре дня назад привез на Белю из лесу, обнял меня, перехватил дыхание, неприятно тиранул по лицу своей бородищей, спросил:

– Грузить начнем, орел?

– Как больной?

– Очень плох.

– Грузить не будем, – сказал я.

– Как это так? – остолбенел он.

Я ничего не стал объяснять. Мне надо было покурить, успокоиться и взглянуть на человека, который тут пропадает. Десятый день в его состоянии! Кроме железного здоровья и характера, надо иметь еще что‑то. Мы поднялись на сырой, мшистый, заросший кустарником пригорок. Симагин шел рядом, со свирепым видом ждал объяснений, но я еще сам должен был подумать.

Он лежал под ворохом одежды у небольшого костра, переводил взгляд из стороны в сторону и будто бы не видел ничего. Потом глянул на меня, и в глазах его я заметил какой‑то нехороший блеск.

– Прилетели? – спросил он таким обыкновенным голосом, что я вздрогнул. – Курить есть?

Моя пачка «Памира» пошла по кругу, и тут я увидал остальных. Руки у них дрожали, когда они тянулись с сигаретами к моей зажигалке. Самих спасателей надо было спасать. Смотрели на меня с надеждой, а что я мог им сообщить? Симагин отвел меня в сторонку. Выдержал паузу, необходимую перед серьезным разговором.

– Моя фамилия Симагин.

– Знаю. Я же вас из партии вывозил на днях.

– Разве? Извините, не узнал. С кем, извините еще раз, имею честь?

– Курочкин.

– Как вас понять, товарищ Курочкин?

– Дела наши паршивые. Просто хуже некуда.

– Вертолет не в порядке?

– В порядке, а что толку‑то?

– Говорите сразу, – попросил Симагин.

Мы сидели на корне большого кедра. Я курил и оглядывал площадку сквозь низкие косматые ветви. Ну, влип! Вытаскивал из Ирбутинских цирков охотника без сознания, снимал вконец оголодавших диких туристов со скал, один раз даже заставил двух геологов выпрыгнуть у берега в озеро, чтобы не утопить перегруженную машину, однако в такую бяку не приходилось еще попадать. Камни на краю обрыва и довольно крутой склон, падающий сразу от моего вертолета, образовали тут что‑то вроде огромной продолговатой чаши. Половину этого гнилого корыта занимало болото, поросшее кедром. В яме было сыро, выемка эта собирала воду из предгольцовой зоны, а может, и родники где‑нибудь тут били из‑под камней. Комары жалили шею, руки, прожигали брюки на коленях…

Я сел сюда незаконно, и мне нагорит за нарушение руководства по летной эксплуатации. Главное – я могу не вылезти из этой ямы. Высоко, воздух разрежен…

– Слушайте! – Симагин даже стукнул кулаком по корню. – Зачем же вы садились?

– Ну, знаете… – сказал я.

– Ладно, извините. Не хватало еще нам поссориться. Понимаете, больной на пределе. Мы пошли драть траву, чтоб вам можно было сесть, а он распорол ножом бинты и даже ногу задел в одном месте…

– Да я‑то его понимаю.

– И мы сдали порядочно. А до гольцов еще километра полтора по чертолому. Не донесем.

– Идемте‑ка на площадку, – поднялся я.

Мне надо было отчетливо все тут понять. Самому, никто не посоветует. Значит, так: площадка минимальная – двадцать на сорок. Единственное более или менее сухое место – здесь, и я счастливо угодил на этот пятачок. А прямо из‑под колес идет склон в густую траву и бочаги. Значит, так. Над кронами струйка тянула, тот самый мизинчик, о котором я догадывался. У земли я хватал винтами воздух сверху, подминал его под себя и этой подушкой жил, пока совали под колеса полешки. Однако поднять нас с радистом вертолет не смог. Но это было не самое страшное. Я не удержался в горле ямы, где вершины деревьев обрубали струйку воздуха, и тяга резко снижалась. Как теперь поднимусь?

Если у самолетчиков посадка главное, то у нас взлет. От вертолета до ближайшего дерева на болоте метров сорок, и мне этот кусочек пространства дороже золота. Попытаться еще раз одному? Вертикально все равно не вырвать, это ясно. А я уголок покруче возьму, дотяну до вершины кедра, а там уж подхватит ветерок снизу, я свободно перейду в горизонтальный полет, наберу скоростенки, какой мне надо будет. Я бы, конечно, слил немного бензина, однако нам категорически запрещают это делать. Неизвестно, что еще может произойти, а при любой посадке мы должны иметь столько горючего в баке, чтоб хватило до родного аэродрома. Нет, нельзя. Единственная надежда – минимальный разгончик…

– Еще раз попробую, – сказал я обступившим меня людям. – Один. Вы только не высовывайтесь и от хвоста подальше!

Когда я сел в кабину, меня охватило смутное предчувствие беды. И лучше бы они не смотрели так из‑под веток! Настороженные и какие‑то подозрительные глаза этих людей не придавали уверенности, скорее наоборот: на экзамене все делаешь хуже, чем на тренировках. Симагин стоял ближе всех, и его цыганские глаза будто говорили: «Ты же улетишь сейчас, орел, и все будет законно, по твоей инструкции… Ладно, лети, орел, только запомни!..»

Как тут ревет мотор! Звукам некуда деваться, они все остаются в яме, смешиваются, сливаются в сплошной гром. Может, надеть наушники, чтоб не бомбило барабанные перепонки? Нет, не стоит, а то подумают, что я хочу действительно вильнуть хвостом. Мысленно я наметил в пространстве траекторию своего подъема. Вот она, вроде плавной кривой лыжного трамплина, только я пойду обратным ходом, взмою вверх от этой точки отрыва – и к стартовой площадке над вершиной кедра. Лишь бы добиться туда, а там‑то уж…

 

Для разгона у меня было всего несколько метров. Ну! Не успел я качнуться, как надо было брать под острым углом на подъем. Последующие секунды ясно отпечатались в памяти. Отрываюсь. Беру на себя ручку циклического шага, даю шаг‑газ, хвостовым винтом удерживаю машину от разворота, взмываю – и вдруг чувствую, что главный винт начал перезатяжеляться. Газ был предельным. Стоп! Через секунду я рубану винтом по кроне и рухну. Мгновенно сбросил все, попятился назад, вниз, на прежнее место.

Я был весь в пару. Держал на весу машину, наблюдал, как радист ползет по траве на четвереньках, тянет за собой жерди. Подложил? Да, все в порядке.

Тишина. Только чуть повизгивает винт, гася с каждым витком инерцию. Голова сильней заболела. Нет, с меня хватит цирковых номеров! И так не знаю, что буду говорить инспектору ГВФ, который непременно прицепится ко мне, – от этих проныр ничего не скроешь, сами попадали в переплеты, знают.

– Будем грузить? – спросил радист, открыв дверцу кабины.

– А вы разве не видели? – Я хотел добавить еще что‑нибудь, но только посмотрел на него.

– В чем дело? – спросил, подбегая, Симагин. Другие тоже подошли. Смотрят. Они ведь ни черта не понимают! И как им это все объяснишь? Еще подумают, что я трушу или плохо летаю. Сказал:

– Братухи, я ведь чуть не шлепнулся.

– А «чуть» не считается! – крикнул кто‑то.

– Дела наши ни к черту, – честно признался я и сел на сырую землю. Курить хотелось смертельно, и ноги что‑то меня не держали. – Ни к черту!

– Видно, так, – пожилой алтаец участливо смотрел на меня. – Однако что делать будем?

Солью бензин, другого выхода нет. Лишь бы дотянуть до врача. И еще одно, непременное и главное, – надо валить лес. Тогда обойдусь без вертикального подъема. Вылезу.

– Топоры у вас есть?

– Один.

Я сказал, что надо срочно рубить деревья на болоте. Радист убежал, и скоро послышался стук топора. Этот радист, видно, и вправду ничего, моторный парнишка, только уж больно зелен. Остальные тоже потянулись на болото, чтоб рубить по очереди, а мы с Симагиным прошли к тому же корню. Он жевал какую‑то травинку.

– У меня есть хлеб и яйца, – сказал я.

– Ладно, потом разделим. – Он не смотрел на меня. – Вы лучше скажите, есть ли шансы?

– Я уже сказал. Надо валить эти кедры.

– Их много.

– Единственный выход – все убрать.

– А вы, значит, даже один не можете взлететь?

– Если б мог, я бы уже был там, – ткнул я пальцем в небо.

– И что? С приветом?

– Нет, товарищ, вы меня не знаете. Через полчаса я прилетел бы с бензопилой.

– Спасибо…

– Да не за что… Знаете, я даже зря пытался. Когда не чувствуешь уверенности – лучше не браться. – Мне хотелось с кем‑то поделиться пережитым, чтобы окончательно прийти в себя. – Я чудом уцелел. А ведь чувствовал!..

– Как это можно чувствовать? – рассеянно спросил он.

– Загремел на посадке – раз, с радистом не мог оторваться – два. Знаете, шофер тоже чует, в какой колдобине засядет. Так и тут. Или вот когда берешь мешок, то его надо поднять до пояса, и тогда уже знаешь, быть ему на плечах или нет. И тут, пока я держался на подушке, все понял, но не поверил…

– Ладно, не переживайте, – сказал Симагин.

– И у меня что‑то с прибором.

– С каким прибором? – встревожился он.

– Указатель шага перепоказывает. В общем это долго объяснять…

На болоте упало первое дерево. Начало есть. Только вот жарко становилось. Солнце уже повисло над кронами, било сюда, в яму, грело парной воздух. Да, какая‑то доля секунды, и было бы тут в самом лучшем случае два инвалида. Прибор подвел, и воздух уже стал потеплей, совсем не держал. Но в принципе наш воздух еще ничего. Вот зимой армейский друг из Средней Азии прилетал, рассказывал, как там братве достается. Масло перегревается, винт плавает, как в вакууме, а десять минут постоишь на земле, хоть рукавицы надевай – ни до чего не дотронешься в кабине, обжигает. Друг рвется в Арктику: прохладно, мол, гладкие места, и работенки там много, и «северные» платят.

Но дело, конечно, не в деньгах и не в летных условиях. В Арктике тоже слава богу! Просто у друга еще остался норов чистопородного истребителя. Всем нам трудно первое время на гражданке, я тоже не сразу успокоился. Долго стартером ошивался, знаки выкладывал, и меня не брали в дело, отговаривались, что раньше летал на других самолетах. На самом же деле тут требуют новых качеств, и наша резкость не котируется. Принимали в партию, спросили: «Почему стартерничаете?» – «Хочу летать», – сказал я, и вопросов больше не было, лишь командир рубанул, как рекомендатель: «Бросьте, товарищи! Есть куры, и есть летчики. Этот летчик…»

Симагин ушел рубить, а я решил еще раз посмотреть больного. На пригорке, в тени пихтарника, было дымно. Чадили старые гнилушки в костре, и комаров тут вроде зудело поменьше. Инженер был закрыт с головой – тоже, наверно, от комаров. Подле сидел алтаец и что‑то ему рассказывал. Увидев меня, замолчал.

– Говорите, говорите, – попросил больной из‑под тряпок.

– Сейчас будем говорить, – сказал алтаец. – Пилот пришел.

– Слушай, приятель, – наклонился я к больному. – Ты держись, скоро я тебя выдерну отсюда.

– Ладно, – отозвался он. – Пол‑литра за мной.

– Я тебе сам поставлю, – возразил я.

– Ладно.

На болоте затрещало. Кто‑то хорошо там рассчитал – огромный кедр рухнул на соседнее дерево, вывернул его с корнем и подмял. Хорошо, меньше рубить.

– Много там еще? – спросил больной.

– Да не сказал бы. Пойду помогу…

Рубил парнишка в двухцветной куртке с капюшоном. Замахивался он робко, топор отскакивал, и щепа почти не сыпалась. Это не работа – перевод времени. Парень охотно отдал мне топор и сел рядом с другими на поваленную лесину. Они все так же недоверчиво смотрели на меня.

– Перевод времени, – сказал я. – Этак ночевать, братухи, придется.

Начал рубить, чувствуя в руках какую‑то непривычную слабость. Топорище было длинным, давало хороший замах. По весу топор тоже был вполне годным, однако в целом он не понравился мне. Слишком большим оказался угол насадки, и замах пропадал, потому что сила удара уходила из‑под центра тяжести. Я скинул кожанку. И надо бы поточить топор, а то, видно, весь сезон никто за это дело не брался. Как мы умеем всякое пустячное дело испортить! На семь человек один топор, и тот с изъянами. Не годится. В тайге без топора – что в море без весла.

Этот кедр я все же добил. Скосил ему на зарубе направление и положил дерево на жиденькую, но высокую пихту. Она слабо хрустнула и покорно легла в болото. А работа тут только начиналась. Крупных деревьев стояло десятка два, да мелочи не меньше.

– Не топор, – сказал я, – а этот, как его…

– Кухаркино добро, – подтвердил Симагин, сменив меня. – Она им с весны дровишки колет, но больше, видно, по камням норовит…

– Паршивые наши дела…

– Да… уж… куда… хуже, – между взмахами сказал Симагин.

Вокруг него вились пауты. Он засек пониже, у пояса. Это правильно. Толщина немного прибавит работы, зато лезвие будет вонзаться как надо и компенсирует неверную насадку. Рубил он здорово, с подергом.

Я подошел к бревну, чтоб немного посидеть. Парнишка в куртке и с замотанной в брезент ногой лениво разгребал перед собой гнус.

– Как оно, «ничего»?

– Просто какой‑то ужас! – жалостливо сказал он.

– Именно?

– Кусаются.

– Это еще не пауты, – утешил я его. – А то есть такие, что уши начисто обкусывают. Это да!

Сидящий рядом человек не то чтобы улыбнулся, а просто показал белые зубы и спросил:

– У вас что‑то с каким‑то прибором?

– Перепоказывает.

– Можно взглянуть на вашу погремешку? Я ведь, знаете, тоже рублю по‑городскому…

Мы пошли к вертолету. Я по косогору, а он, чуть прихрамывая, прямо, болотом, потому что был в сапогах.

– Какой прибор? – спросил он, когда мы приблизились к машине.

– А вы что‑нибудь соображаете?

– Да нет, – он опять по‑своему засмеялся. – Хотя и конструктор. Вы в общих чертах…

Мне это понравилось, и я охотно стал ему объяснять. Ручкой шаг‑газа регулируется угол атаки. Когда я круто и почти без разгончика взял, вся надежда была на то, что лопасти захватят вволю воздуха и вытащат меня, но вдруг почувствовал перегруз – мощности двигателя не хватало для этого угла атаки. Полного перезатяжеления не произошло – я успел среагировать. Если б через секунду вес вертолета превысил подъемную силу, я загулял бы вниз.

Конструктор все это понял, и я ему пожаловался на прибор, который, видно, после профилактики начал врать градуса на полтора‑два. Ошибка прибора создает опасность неожиданного перезатяжеления винта. Конструктор, слушая меня, с интересом рассматривал кабину, приборную доску, что‑то соображал. Потом он предложил очень простую вещь – сверить прибор с механическим указателем шага, учесть ошибку и не добирать пару градусов ни при каких обстоятельствах. Шарики работали у этого конструктора, только я решил, что обязательно для пробы еще раз взлечу один, чтоб с больным не перезатяжелиться. Вот только прорубим просеку.

Там еще одно дерево упало. Я достал из ведра с инструментом новенький личной напильник. Надо немного пошаркать топор, а то он больше руки оббивает, чем рубит. И выгоню‑ка я паутов из кабины, мы с конструктором напустили сюда их порядочно – эта серая тварь почему‑то обожает запах бензина. Другой раз в воздухе прилипнет к ноге и сосет, а руки у тебя заняты. Или еще полосатые такие оводы есть, мы их «матросиками» зовем. Не насекомые – пули. На взлете спикирует в глаз – запоешь… Гнус, наверно, так и держится в болоте, потому что на водопой сюда все зверье сбегается с гольцов, недаром вокруг зеркала трава подчистую выбита и земля утоптана. Давно здешние комарики такой вкуснятины не пробовали! Может, вообще первый раз за все века человечина попалась. Ладно, жрите, черт с вами, лишь бы вытащить отсюда больного! Да, не забыть еще таблетку проглотить, голова тяжелая…

А радист совсем неплохо рубит! Он не опускает топор, вертит им над головой, и удары частые, точные, осыпающие мелкую древесную крошку. Ему перестойный кедр попался, с дуплом. Старик пожил свое. Сердцевина его сопрела, уничтожилась, и радист довольно быстро перегрызает остальное – толстую деревянную трубу. Ухватка есть у парня, ничего не скажешь, только он сильно торопится и скоро, наверно, выдохнется при таком темпе. Нет, ничего. Машет себе и машет, и даже не оглядывается на нас, хотя чувствует, что мы смотрим. Живой малый, а с виду тонкокостный интеллигент, вроде этого, в куртке.

Вот кедр утробно заскрипел, шевельнул кроной, вертанулся на пне и пошел: он ничего не подломил собой, рухнул наперекрест с другим деревом и распался надвое; из слома брызнула желтая труха – сердцевина выгнила высоко. Радист повернулся к нам, засмеялся совсем по‑детски и вытер лицо рукавом рубахи. Ничего малый!

Я поточил топор и хотел приступить к очередному дереву, однако большой дядька‑лесник, которому я давал в Беле ракеты, уже похаживал вокруг мощного корневища, обминая сапогами траву и кусты, приглядывался к стволу, охлопывая его широкими ладонями, сморкался в стороны.

У этого с топором были совсем другие отношения. Сначала я даже не понял, как можно рубить в такой неудобной стойке, но потом увидел, что лесник левша. Однако это нисколько не мешало ему, а, может быть, даже помогало. У него был замечательный круговой мах! Руки свободно держали конец топорища, ноги были широко расставлены, а корпус ритмично раскачивался, примеряясь к маху и усиливая удар. Лесник сделал большой кривой заруб. С умом. Щепа летела крупная, и ее легко было снимать немного наискось, избегая упругого сопротивления поперечных волокон. Кедр стоял здоровый, молодой. Он разросся на мочажинах – этой породе воды только подавай, все высосет. Но недолго ему оставалось жить. Удары топора следовали через равные промежутки, глухим эхом звук отбивало от леса и камней, заруб с каждой минутой все шире раскрывал зев. Я мог оценить эту работу, потому что до армии приходилось с топором иметь дело. Знатно рубил лесник!

Мы ушли на сухое место, развели костерок, сунули в него старый гнилой пень – от комарья. Симагин сходил к больному и вернулся.

– Как он там? – спросил я.

– Тяжело ему. Боюсь, не выдержит.

– Знаете, когда есть надежда…

– А она есть?

– Есть. Вы как ему сказали?

– Говорю, еще десяток надо свалить.

– Врать не надо, он же считает.

– Ничего. Там прибавим… Смотри‑ка, Иван уже добил!

Кедр отсюда был виден весь, от комля до макушки, и лесник будто уменьшился под ним. Не дерево – песня!

Было в этом кедре какое‑то особое соответствие размера, формы и цвета: ствол греческой колонной и плавно закругленная вершина, грузное корневище и разлапистые сучья, фиолетовые шишки в густой хвое, а темно‑зеленая плотная хвоя на голубом небе даже отдавала в своей глубине синим цветом; короче, я не могу передать словами, чем был так хорош этот кедр. Люблю я все же родной Алтай, какая там Арктика!..

Лесник перестал махать топором, осторожно подсекал края заруба. И вдруг неподвижное дерево дрогнуло все до вершины, чуть развернулось, словно бы желая перед смертью показать себя солнцу, и начало падать; сначала медленно, едва заметно, потом ускоряясь, крона загудела на лету, и земля охнула, присела, как от далекого взрыва, твердые, недозревшие шишки раскатились по камням, забулькали в воде…

Голову мне заволакивало и давило. Грипп, это ясно. Посижу, а то будет хуже. Под частый перестук топора я немного вздремнул у костерка, пожалуй, с полчасика. Айн момент, кто это так лихо рубит? Вон оно в чем дело! Оказывается, они решили втроем. Иван, Симагин и радист не давали топору отдыхать ни секунды и на пересменку перегрызли уже до половины еще один здоровенный кедр. Этот, однако, тут король – не меньше метра в диаметре. Надо еще посидеть. Или уж, наоборот, не распускаться? Пожалуй, сейчас встану и пойду рубить. Пусть только они свалят эту толстую кедрину, которая, на свою беду, захапала здесь слишком много места и запечатала мне выход из ямы.

Затрещало, ухнуло и далеко в горах отозвалось. Хорошо. Сейчас пойду. Но кто это так паршиво рубит? Это не работа, а как ее… Ясно, Сашка Жамин. Радист говорил, в какой переплет попал этот мужик, и я узнал его по диковатому виду и разным сапогам. Я вообще стал различать этих спасателей, хотя вначале они показались одинаковыми. В принципе случайная эта бригада сделала великое дело, тут ничего не скажешь. Вымотались они до предела и держались сейчас в зависимости от того, у кого какая была закваска. Вот Сашка бросил свой кедр, затюкал по синему стволу дрянненькой пихтушки. Древесина у нее совсем мягкая, и Сашка начал рубить споро, с какой‑то даже злостью посылая топор в заруб, но быстро сдал.

Когда я брал у него топор, он не смотрел на меня, отворачивался, и я его понимал, потому что парень, видать, собрал все, что у него было, и отдал этой пихтушке. И все же у нас дело подвигалось! Надо бы сюда того тракториста. Он, кажется, немножко с придурью, но топор у него в руках играет…

– Постой, друг! – окликнул я Сашку, когда он по шел к костру. – Получай награду!

У меня оставалась еще пачка сигарет, и я выдавал по одной за каждую поваленную лесину. Сашка долго не мог ухватить сигарету – пальцы у него дрожали, и он смотрел на меня виноватыми глазами.

– Теперь так, – сказал я. – Некурящий свалит дерево – буду выдавать сигарету тебе.

– Давай ее на всю курящую гоп‑компанию, – возразил Сашка. – Оно верней будет.

– Это не мое дело, я тебе буду выдавать.

Потом уж я увидел, как Жамин делит общую сигарету, как все примешивают к щепотке табаку мох, а бумагу на закрутку берут у лесника. Меня тоже угощали этой вонючей дрянью. Я кашлял, и алтаец говорил, что это ничего, с непривычки, а ему похожий табак по названию «самсун» приходилось курить на фронте. Мне почему‑то запомнилась бумага. Белая, мягкая, вся в пунктирных линиях – выкройка, что ли?

А просека получалась! Я собрался с силой, еще свалил небольшой кедр и пихту, но работа была не в удовольствие. Дело не в усталости. Подушечки на ладонях за вертолетную службу стали нежными, и я сбил их топорищем. Кроме того, грипп, видно, брал меня в оборот – лоб горел, выжимало слезу, рубить я больше не мог. Это было не страшно, в принципе. Главное – просека продвигалась к обрыву! Немного узковата, и я не имею права лететь в такой коридор, но из‑за этих редких обстоятельств полезу, ничего другого не остается. Надо теперь хорошо промерить площадку, вышагать яму, все рассчитать наверняка: полетный вес, длину разгона, угол подъема. Если уберем еще десятка полтора деревьев, угол взлета получится хороший, пологий. Меня тревожило другое, о чем даже думать было страшновато.

Подошел, ссутулясь, алтаец.

– Давай, однако, сюда топор.

– Еще охота.

– Нет, давай. Иди, там я сварил. Сигареты еще есть?

Попыхивая дымком, он потихоньку начал рубить толстую пихту, а я направился к вертолету. Желудок привычно потянуло к сердцу, будто сократилась какая‑то внутренняя мышца. Все‑таки я наголодался тут – почти полсуток без крошки во рту. Принес к костру свой чемоданчик с хлебом, яйцами и куском окаменевшей колбасы. На счастье, Клара ее не заметила, когда я был последний раз дома, не выкинула, и сейчас я был этому бесконечно рад.

Яйца отдал больному. Он взял одно, а остальные мы покрошили в суп. Туда же пошла колбаса. Мне зачерпнули этой бурды из черной кастрюли, я быстро все схлебал. Потом налили в ту же крышку от солдатского котелка чаю на бадане, подвинули кулек с сахаром.

– Сыпь, сыпь еще, пилот! – сказал больной. – Это же тростниковый. Сыпь!

Он лежал прямо передо мной, щурил глаза и был страшен своими ввалившимися щеками и висками. И губы у него какие‑то серые, вроде белых. Надо торопиться. Тем более что…

– Пилот! – снова окликнул меня больной напряженным голосом. – Вы почему такой?

– Нормальный, – соврал я. – Вполне.

С болота доносились удары топора. Они были вязкие и быстро глохли. Явно к перемене погоды. Вот почему я не был вполне нормальным. Взлететь и угодить в грозовой фронт – этого еще не хватало! И что за лето? Двух дней не проходит без гроз. Ладно, пойду на площадку. Туда убежал Симагин, и уже другие удары слышались, покрепче, только и они глохли.

– Сколько еще рубить? – спросил больной.

– А вам разве не говорили?

– Они меня охмуряют.

– Штук семь‑восемь надо убрать.

– Ну тогда ладно. Пожалуйста, позовите Тобогоева…

После обеда работа пошла хуже, хотя время нас уже поджимало. Солнце ушло за гору, яму задернуло тенью. В принципе, это было неплохо – сейчас тут должен остыть и уплотниться воздух. Но еще четыре дерева стояли в конце коридора! Не знаю, где мы возьмем пороху их свалить. Я уже не смотрел, кто и как рубит. Плохо рубили, едва отковыривали мелкую щепу. Никуда наше дело. Мужики подтощали, у них второй день хлеба нет. Однако что толку рассусоливать? Надо рубить. Я поборол в себе слабину, пристроился в конец цепочки, и мы сообща свалили еще один комлястый кедр. Последний был тут такой. Больше я не мог – меня знобило, и руки крючило. Чтоб не ослабнуть у костра, снова пошел мерить площадку шагами. Ладони болели, голову ломило. И совсем осатанел гнус. Шея и лицо горели от укусов, я никак не мог выкашлять из гортани мошку – она попала туда, когда я рубил. Еще эти три дерева у самых камней свалят братухи, можно будет пробовать. Только братухи сдали, теперь лишь двое рубят – лесник да радист. Остальные у костра дым глотают, некоторые даже легли на сырой мох, окончательно расписались. Сашка, лежа спиной к огню, сильно кашлял, и спина у него вздувалась. Но когда я сказал, что у меня есть таблетки, он почему‑то заковыристо обругал их и на том оборвал разговор.

А Симагин ушел к больному, занялся его ногой. Нет, я не пойду туда, боюсь. Не забуду прошлогоднего сан‑задания, когда вывозил с высокогорья тело чабана. Оно сильно распухло и не помещалось в кабину. У меня кружилась голова от этой близости, от запаха, и я тогда первый раз в жизни пожалел, что связался с вертолетами. Но прав, наверно, командир, который говорит, что настоящий летчик по собственному желанию не уходит…

Сколько времени? Восемнадцать ноль‑ноль. Меня уже давно должны искать. Затрещало еще одно дерево. У нас уже было больше ста метров, и угол выходил сносный. Должен взлететь! С больным получалось тютелька в тютельку… Только надо хорошо пройти трясучий режим, набрать сороковку, а уж эта‑то скорость не подведет, вылезу. Кроме того, просекой потянет сейчас ветерок из ущелья и сразу улучшит обдув винта. Кончать надо эту каторгу. Ребята совсем отмотали руки.

– Хватит! – крикнул я. – Этот не убирайте.

Последний кедр был толщенным коротышкой и жался к лесу. Он мне, пожалуй, не помешает. Меня охватило такое волнение, будто я поднимался первый раз в жизни.

– Все под деревья! И не вздумайте сюда с огнем – я бензин сливаю…

– Грузить? – выскочил на поляну Симагин.

– Нет. Один попробую.

Запах бензина заполнил яму, а в кабине было свежо. Ни одного паутишки – тоже большая радость. Сейчас я разом прорублю винтами это комариное царство, завихрю кровопийц и раздую по лесу.

Так, спокойно! Яма загремела, ветки деревьев заходили по сторонам. Чуток прогрею двигатель, а то он, бедняга, застыл тут. Ну, братуха, выручай! Отрываемся? Хорошо держит! Из‑под деревьев на меня смотрели, только теперь эти взгляды будто бы помогали мне и машине. Пошел!

Белые торцы пней промелькнули внизу, я удачно угодил в просеку. Руки и ноги сами все сделали, а глаза увидели округлые вершины кедров, склон, уходящий круто вниз. Тушкем прятался в глубине ущелья, лишь иногда тускло поблескивал. Стены желтыми языками обрывали тайгу, становились все выше и отвеснее. Выскочил на солнце, только оно было задернуто мутной занавеской – должно быть, подошли с запада высокие туманы, первые предвестники дождей. До смерти захотелось повернуть туда, к аэродрому…

Горючее. У меня же совсем мало горючего! Я вошел в полукруг, и гора подо мной тяжело повернулась. Надо опять сверху подкрадываться к этой чертовой яме, только сверху. Вот она. Дымок тянет к гольцам – значит, мизинчик маломальский опять есть. Есть! Я неторопливо и аккуратно сел, а братухи уже навострились – быстро подползли под винт с палками, и через минуту я твердо стал над склоном.

– Давай! – крикнул я из кабины, когда стих гулкий шорох винтов.

Больного уже несли на куске брезента. Он стонал, скрипел зубами и выкрикивал: «Давай, давай, давай!»

– Погодите!

Я выбросил на траву ведро с инструментом и чехлы, пошарил глазами по кабине, но больше выкидывать было нечего. Решил слить еще десяток литров бензина – все равно мне дальше Беле не дотянуть. Айн момент! Я же могу снять подвесной бачок! Снял, пихнул ногой в болото.

– Давай! – сказал больной, когда его стали засовывать за мое сиденье.

– Не больно. Вить? А, Виктор? – спрашивал Симагин. – Витек, больно?

– Давай, – простонал больной.

– От вертолета! – крикнул я, и они разбежались.

Только спокойно! Я в последний раз приоткрыл дверцу кабины, кинул на траву мятую пачку «Памира» с остатками сигарет, включил двигатель, завис. Плохо. Один я легко держался на шаге десять, а тут было уже почти одиннадцать, предел. Коррекция! Сейчас беру максимальный шаг‑газ. Хвостовой винт! Удержать машину от разворота, не врубиться в лес. Пошел. Больше одиннадцати не возьму, а то перетяжелюсь. Пониже, чтоб скорость набрать, пониже! Что же это мы сучья не подрубили?.. Я почувствовал, как у меня вспотели глаза. Сорок километров? Трясучий режим прошли над пнями, и я понял, что братуха‑двигатель меня не подвел.

Выскочили! Обрывное место ущелья, стены. Я скользнул вниз, к Тушкему. Надо набрать скорости и напрямую, через хребет – с высоты о себе дам знать по радио, и бензин сэкономлю на снижении. Выше, выше! Командир хорошо говорит: «Кто к земле жмется, тот раньше срока ею рот набьет». Черт возьми, как ломит голову!..

А уж вечер. Сейчас перевалю гольцы и увижу озеро. Надо срочно объявиться. «Закваска», наш аэродром, за горами и, конечно, не услышит меня, хотя они уже давно там посходили с ума. Руководитель полетов каждые полчаса просит вызвать мой борт, да только без толку. Нагорит мне сразу за все. С командиров звена снимут, это уж наверняка, но главное – инспектор привяжется. Буду говорить все, как было, его не проведешь. И хорошо еще, что Клара моя не знает подробностей, а то бы извелась совсем. Хорошая она у меня, проверенная на всех режимах…

Услышит ли меня родная «Закваска»? В прошлом году ее звали «Забиякой», а еще раньше «Занозой» и «Залеткой», но все знают об этих изменениях – и в Кемерове, и в Новокузнецке, и в Томске. Может, какой‑нибудь далекий братуха с воздуха меня случайно засечет? Начал передавать для всех и «Закваски»: «Я борт 17807, вылетел с площадки на реке Тушкем, направляюсь в Беле. На борту тяжелобольной. Посадка в Беле». А зря я, пожалуй, слил столько бензина. Мог бы вернуться и сбросить братухам хлебушка…

Озеро? Оно. Над Алтын‑Ту темнеет, и клубится уже там. Гроза. «„Закваска“, я борт 17807. На борту в тяжелом состоянии больной. Посадка в Беле. Посадка в Беле».

 

11

ГЕННАДИЙ ЯСЮЧЕНЯ, ТРАКТОРИСТ

 

На целине мы бедовали из‑за воды, нам конями ее возили, а это место совсем рядом, но льет серед лета, как в осень на Полесье. Огороды заболотило, бульба вымокнет, и помидоров николи не дождешься.

Первый день без великого дождя, это когда я прибыл с трактором на Белю. Тут сразу были знакомства. Одно хорошее, а другое так не сказал бы. Ладно, ты по ветру летаешь, я по земле ползаю, но зачем фанабериться, гонор вперед себя пускать? Вертолетный пилот хоть и допомог по‑простому нам бервяно скатить, но за километр видно, что воздушный механизатор не может знаться с земляным. Ну, я его купил. Сделал так, чтобы он принял меня, за кого хотел. Он и не заметил, что я его купляю, но радист ситуацию сразу раскусил, все смотрел на меня да моргал.

С этим радистом я на добром сустрелся. «Лесоруб» причалил, и тут он. Я и сам бы трактор спустил, тольки радист не позволил. Скатили с горы бервяно, мосток смастерили, и я был рад, что в первый час сустрелся с человеком, который сам допомог мне да поговорил по‑хорошему со мною, хоть он и молодейши. Думал я на такое приятельство ответить, тольки не вышло. В поселке запас пол‑литру, но летчику нельзя, а радист пьет одно какое‑то сухое вино, и если его нема, то ничего пить не может. Такого алкоголика, чтоб таблеточное вино пил, я еще не бачил.

А мне треба с кем‑нибудь тут познакомиться, а то я сильно переживаю все свое и этот переезд. И если кто скажет, что я дал деру с целины, то брехня это будет. Я кинул там беду и сюда ее привез. Та беда, что я в зерносовхозе сам себя малым дитем перед людьми показал, – половина беды, а вся беда, что людям перестал верить. Почалося это от моего характера и от норову моей бывшей жонки Валентины Ясючени, в девках Коваленковой. Но и люди, я думаю, за такие ситуации должны отвечать, иметь на тяжелые эти случаи один общий характер и одинаковые действа.

Много известно, когда молодые сходятся и расходятся, а потом каждый доказывает свое. Он себя оправдывает и ее виноватит, или, наоборот, она его. Клянут тот час, когда сустретились, хотят сделать больше шкоды один одному, и что ни делают или ни говорят, все на плохое, и каждый у каждого как костка в горле. Он потом топит свое горе в водцы, а она – в слезах, и все еще оттого, что есть люди, которые другим ради своего удовольствия семейную жизнь разбивают, рады посмеяться и навести смуток, но все им сходит, как бы так и потребно. А горш всего, что осирочиваются дети, у каких нема еще понятия и какие ни в чем пакуль не виноватые.

Оженился я на своей Вале, когда приехал в отпуск. Село наше полесское стоит на меже с Украиной, в нем все перемешалися, потому что наши хлопцы век брали ихних дивчин, а ихние наших. И вот меня и моих братов с жонками запросила до себя Валина тетка сустречать Новый год. Тут нас и сосватали. Я подумал, мне пора, и девка хорошая на вид, как все Коваленки. Мы расписалися в сельсовете, и пять суток шла свадьба, притом без случаев, какие бывают на свадьбах.

И я мечтал, заживем с Валей без сварки, как люди, а она будет говорится моим авторитетом на целине, потому что меня уважали ребята и администрация за мою работу и опыт. Валя сказала, что согласна, если будут на Алтае трудности, и я ехал веселый, но все мои мечты вышли наоборот, и я понял, что теща дочку хвалила, пакуль с рук не сбыла.

Мы приехали как раз перед весной. Жить нас позвал к себе мой друг Сергей Лапшин. В зерносовхоз мы с ним приехали разом. До службы он рубал уголь и получал больше, чем поверхностный инженер, но поехал за компанию со мной на целину и сел на трактор. Я его учил, и жили мы с ним, как с братом. Где там! С другим братом так не живешь. Пришлют ему с Донбасса посылку, он без меня не съест, и я таксама без него. Работали мы – даже гимнастерки хрустели от поту, и часто рассуждали, когда оженимся и наши жонки будут свариться из‑за чего‑нибудь, на нас с ним это не должно сказываться. Он справился раней меня, взял Марту Крейсместер с нашего зерносовхоза, дом поставил. Жили они вельми дружно, хотя из‑за дома ничего еще не нажили.

Наша бригада работала за двадцать километров от центральной усадьбы. Мы с Сергеем ездили туда очищать жилевые помещения да выкапывать технику из‑под снега. Работа не тяжкая, но все равно уморишься за день. А вернемся, моя Валя ходит губы надувши. Посварилась с Мартой за какую‑нибудь кружку, а на мне зло спогоняе. Голос у нее был звонкий, аж уши режет, и невольно выходишь, чтоб она тем часом замолкла, только Валя, наоборот, с новой злостью давала мне прикурить, зачем вышел.

А на посевную мы переехали в бригаду и жили в вагончике тремя семьями. Опять моя Валя не ладит ни с кем, и это сказывается на мне – я злую. Хлопцы меня пытают: «Гена, где ты выкопал такую темную невежу?» А я молчу как за язык повешенный. Раз в субботу приезжает директор Андрей Семенович Богушко и подходит к моему сеялочному агрегату: «Ясюченя, я дочувся, як ты тут сиешь. Теперь награду проси. Квартиру я тебе даю, это положено, а ты за работу награду требуй». – «Ниякой, отвечаю, мне награды не треба». – «Тогда я тебя снимаю с агрегата, – говорит директор, – поедешь на усадьбу, сходишь в баню».

О бане мы все давно размовляли. Но тут была моя Валя, и как кинется она на него, что он у меня рабочий день отнимает, а я стою вкопанный и молчу, по опыту ведаю, как она может на мое одно слово тысячу и с такой громкостью, вроде перед ней сто глухих. Малатарня, а не баба.

Радовался я, когда мы получили казенную квартиру, думал, Валя переменится, но она не забыла свое. И я все чаще задумывался: из‑за чего это все? Почему я теперь стал другим? Не туда сел, не так ступил, не там чего‑нибудь поклал, не то сказал. У нас в зерносовхозе всегда на праздник ребята ходили один к одному в гости, а теперь перестали меня запрашать в компании. Раз на Майскую, когда Вали не было дома, позвал я к себе Сергея Лапшина, с каким холостяками жили мы, как браты. Налил стаканы, и не успели мы к губам поднести, ворвалася моя Валя и без каких‑нибудь претензий или доводов наши стаканы в помойное ведро – шусь! Серега покраснел от сорому, как бы виноватый, а мне таксама хоть сквозь землю провалиться. Так мой хороший друг и пошел без угощения. Стал я ее сороматить. «Хоть бы ты, говорю, ну в крайнем случае мой стакан кинула, а потом грызла б меня, сколько тебе хочется». Но что ей! Она только и хотела, чтоб я что сказал. Это ей было как курцу табак. Пойду к кому радио послухать – в новом доме еще не было ни свету, ни радио, она мне приложит какую‑нибудь бабу, об какой грех и подумать. Возьму билеты в кино – не такие, сяду газету почитать – с рук вырве. А сколько она меня лаяла за те газеты, что я еще холостяком выписал, двадцатку отдал!

Одним словом, все нутро она мне выняла, и почалося такое житье, что хата страшной стала. Шутки у меня пропали, а раней веселил я всю бригаду, других смешил, и самому было смешно.

Теперь почал проклинать тот Новый год, и братов своих, и тетку, и маму ее. Думал: может, теща тут виновата? Она перед дочкой увивалася, с шкуры лезла вон, тольки б выдать ее за меня. А может, она выдала Валю и надеялася, что дочка переменится замужем? Но когда она приехала на целину проверить, как мы живем, и убачила, кто с нас прав, то сказала мне: «Горбатага вы‑прастае магила, а упертага – дубина. Лупи ее, Гена, лупи моей рукой!»

И другие люди, даже начальство, советовали применить физическую силу, но зачем мне соромиться? Валя и без сварки поднимет такой гвалт, как бы ее режут, и наполохае всех соседей. А может, главная причина поведения Вали та, что у нас не было дружбы до свадьбы, сустреч, от каких млело бы сердце, провожаний, хороших обещаний, и что никто с нас за другим не упадал? Или то, что у нее два класса, и она николи не читала ни газет, ни книжек? Тольки одно я поздно понял: ожениться – не упасти, не поднимешься, не отряхнешься. Ладно, я случайно оженился, на скорую руку, допустил ошибку в жизни, а если б Валя досталася другому?..

Самое тяжкое в моей семейной жизни было после, но от этих переживаний у меня часто такая великая нуда, что я рад все забыть и поговорить с людями о другом, как в день приезда с радистом. Он сказал: «Тут хорошее место: зимой тепло, а летом рыбалка и природа». Я согласился, что горы, лес и вода создают здесь такую красоту, о какой нельзя не говорить, но говорить таксама нельзя, потому что нема таких слов. Он закричал «здорово!» и поглядел на меня, как гусь на блискавицу, будто не я эти слова сказал. Потом договорилися мы, что я буду позволять ему ездить на тракторе и учить его, а радист рассказал, какой несчастный случай в этих горах. Близко уже десять дней человека с поломанными ногами не могут вытягнуть на чистое место. Я говорю: «Пойдем с тобой, вытягнем», – а он сказал, что сам об этом думал, тольки скоро прилетел вертолет, потому что распогодилося. Вертолет слетал в горы, но никого не убачил, а я до темноты ремонтировал старый причеп, который тут соржавел под дождями. Лег в сарай на сено и заснул, как солому продавши…

Назавтра вертолет поднялся рано, до солнца, и побудил Белю. Я вскочил, как ужаленный, бачу, вертолет куда‑то полетел, и там радист. Думал, они быстро привезут покалеченного, потому что здесь его чекал доктор, и, может, какая моя допомога потребна будет, а вертолета не было и не было, хотя я все очи проглядел.

Часов в десять подошел к моему причепу доктор. Он давно тут ходил и смотрел на горы, откуда вылетит вертолет. Доктор назвал меня «юнош» и спросил: «Как вы думаете, почему они не летят?» – «Прилетят». – «Тут всего километров двадцать, а по прямой еще ближе». – «Добра», – сказал я и опять берусь за работу, но через минуту доктор снова до меня причапился: «Добре‑то добре, но где они, где? Как вы думаете, юнош?» – «Сам очи деру». – «Может, они прямо в область? Только над нами бы пролетели, тут негде больше».

Доктор переживал, не утаивал от меня своего переживания, и я ему за это в душе говорил спасибо. «Может, они сели на гольцах и ждут, когда его вынесут?» А я николи по горам не лазил и не ведал ситуации. Думал себе, почему не вытягнуть человека? Если он туда залез, то и вылезти можно.

Они не прилетели до обеда. Меня накормила алтайка в крайней хате. Она была хворая, ее мужик ушел ратовать этого человека, а детей в хате было, как бобу. Я выскочил, когда заграмытало, но то был не вертолет, то под горой причалил катер с людями. Вернулася экспедиция, какая шукала покалеченного в другом месте. Люди были вельми сердитые, потому что думали, инженер загинул, его река забила в каменнях. Доктор сказал, что хворый помирает на горах недалеко от Бели, а ихний начальник выкатил очи, как сова, обдернул френч и давай своих греть, а за что, не ведаю. Его послали куда следует и еще больше раздразнили. «Кто говорил, что надо разделиться? – кричал он. – Я говорил! Сколько дней пропало! А средств? Один вертолет возьмет три тысячи, это самое меньшее! Вы поняли мою мысль?»

Он побег до дома радиста, но тут же вернулся и снова стал кричать. А люди с экспедиции перекусили у палаток и поплелися в гору, за березы. На месте остался только этот ихний начальник. Он долго брился, обчищался у палаток, мазал сапоги хромалином и все поглядывал на небо.

А я снова занялся причепом. Треба было надрастить борты, чтобы возить сено с прилесков к озеру. Без бортов много не наложишь, да и растрясешь. За работой всегда мало думаешь, но теперь работа не клеилася, думка лезла в голову, да все та же. Вот тут гине человек, этому есть причина, есть виноватые, а у меня прямо на очах тоже человек загинул, моя Валя. И разом с ней и я половиной человека стал.

Спочатку думал, что Валя без работы бесится, а оказалося, что она работать не хотела и не умела. Раз пошла на ток, но и там ей спокою не было. Сустрелся со мной заведующий тока Рутковский и говорит: «Гена, если б Валя не твоя жонка, я бы прогнал ее с тока и николи не пустил». Но потом почалося горшае. Валя стала меня допекать, захотела в бригаду помповаром. Я не соглашался, ведал ее язык и хозяйские способности. Ведь люди в поле работают полный световой день, пыли наглотаются, а нервы у каждого свои. Особливо злятся, когда жирные чашки моются холодной водой или к последним агрегатам суп будет уже разболтанный да редкий. И всегда есть еще такие, что от усталости придираются напрасно, а Валя с ее языком еще больше будет их раздражать. С другого боку, думал, ей треба встать в четыре утра, а легчи поздней всех и воды наносить, и дров наколоть, и бульбы почистить, и много чего еще сделать. Я мечтал, что Валя сильно будет уставать от работы, поймет, как тяжко людям зарабатывать хлеб, и прикусит свой долгий язык.

И вот я остался на центральной усадьбе ремонтировать свой трактор, а Валя поехала в бригаду. С того дня мы уже с ней не живем разом. Все получилось недобра. Повариха там Ольга Селиванова, известная всему зерносовхозу своим поведением, ее у нас прозвали «безразличная». Ушла от мужа и сошлася с Игнатом Зябовым, который покинул четырех детей. Этот Зябов вызвал демобилизованного с флота двоюродного брата Гошку Котова. Жонка Гошки приехала уже потом, а до нее он мою Валю зазвал в комнату, где жил Игнатий с Ольгой, и скоро она там стала жить вместе с ними тремя. Часто у них была пьянка с гитарой; понятно, как они жили. Мне про Гошку рассказывали в зерносовхозе, что он Вале и другим показывал заграничные парнографические и однографические открытки. Я рассуждал, что это меня разыгрывают, а сам сходил с ума. Еще и потому больше всего, что Валя‑то была уже с ребенком, в положении.

Когда я приехал в бригаду на своем отремонтированном тракторе, то зашел в кухню убачиться с Валей, но эта Ольга не дала мне поговорить, выгнала меня под видом приготовления обеда и сказала Вале: «Не живи с ним, Гошка не горш его». Это слыхали Мишка Трут, Женька Воротов, Герка Фабрициус, другие механизаторы. А Гошка в мой приезд расхвалился, что он куда скажет, туда и ведет мою Валю, а если Генка хочет, то при нем ее можно послать за чем‑нибудь, и она принесет. Я переживал все это, а Валя там и осталася жить. Гошка ночами играл на гитаре, Валя с Ольгой ему подпевали, а мне б в петлю…

Люди меня жалели, но были и такие, что говорили, когда проходил этот гитарист: «Гляди, Генка, твой земляк по одной пошел». Как вспомню, так и сейчас сердце колотится. Как я мог пережить такую ситуацию? Тут я еще больше понял, что у нас в простой жизни много паскудного, и не такая она простая, жизнь. Вот когда человека бьют, то за это покараны будут по законам, а как быть, если катуют словами? Как покарать такого ката?

И был один случай, когда Гошку побили. У нас было тяжко с водой. Первые разы ее возили в магазинных бочках, из которых два дня как продали селедку. А если лошадь поведут на уколы, воды обратно нет. Автоцистерна таксама ходила, и мы из‑за воды завсегда мучилися. Раз Гошка вернулся в бригаду с поля раней всех и умылся водой, какая была для питья. До пояса облился и ноги помыл, а воды в цистерне было тольки на дне. Хлопцы узнали это, дали ему добра, а он кричал, что ему хочут отомстить за меня.

А когда приехала Гошкина жонка и разбила его гитару, он стал чапляться ко мне за то, что люди нас зовут свояками. Поговорил я с Валей еще. Она сказала, это я до всего ее довел, а она хоть голая, да веселая, и будет жить, как захочет. И раз Гошка, выпивший да злой, как шалена собака, пришел за койкой в нашу землянку, схапил меня за горло, повалил на пол и стукнул два раза в бок. Я тут все забыл от злости, и мне попался в руку топор. Плачевно бы все скончалося, если б Миша Трут с Геркой Фабрициусом не разбаранили нас.

От греха я уехал на центральную усадьбу в свою пустую комнату, почал пить, хотел на себя наложить руки, но недостало характера. А хлопцы прислали до меня Женьку Воротова с гармоникой. Вечером он зовет на улицу, грая на своей гармонике, а у меня сердце на куски рвется. Сергей Лапшин, с каким мы холостяками были, как браты, таксама приезжал и говорил: «Кинь, Гена! Пошли ты ее к лешему!» А я сел да и написал прокурору района всю правду. И еще ходил в администрацию, тольки никто и ничего не сказал мне разумного. Добрые люди, от каких мне николи отказу не было, если я что просил, разделяли мою беду и осуждали тех, кто ради своего удовольствия подтрунивали надо мною. И эти, что были ко мне хорошие, говорили: «Гена, не треба заглядывать в бутылку, к добру это не приведет, уезжай куда‑нибудь, легчей будет».

И я послухал их. Я не утек с целины, как утекали другие, забоялися ее оттого, что землю выдуло ветром. Нет. На это я думал: «Что ж, Гена, целина всех нас проверяе великой бедой». Моя причина в том, что с меня самого сняло живой слой. Тяжко было покидать целину, я ж там три года прожил, на моих очах будавался зерносовхоз, тольки мне уже там не жить. Все, что со мной было, огнем запеклося в сердце, и я думаю: «Неужели ж у моей бывшей Вали, у Ольги Селивановой, у Гошки Котова так николи и не заговорит совесть? И хиба ж правильно, что никто не захотел допомогчи, хотя мы живем не в капитализме, где никому ни до кого никакой справы нема? И как мне пережить тоску по Вале и моему осироченному дитяти, какое у нее буде?»

А тут тягне к людям, поговорить, подумать разом. Доктору этому я бы все рассказал, он вежливый, понимающий и заботливый. Спытал, откуль я прибыл, чем хворал и почему теперь гляжу, как хворый. Сказал: треба взять у радиста медицинской соли для добавки в еду, потому что тут вода такая чистая, что ее доливают в аккумуляторы, в ней мало веществ, и у человека дрянно работают внутренние секреты, починае опухать под горлом. Доктор подходил озабоченный и такой же уходил, шукаючи в небе то, чего там не было и о чем говорить уже было напрасно.

Вечерело, и тут я заметил за доктором другое. Он глядел и на небо, и все частей в тот бок озера, где под самым солнцем были страшенные камення. Спочатку я не бачил там такого, на что треба часто глядеть, но потом догадался: с тех гор шел туман и все густейши.

За день я сморился, потому что борты для причепа делал из сырого леса, пришлося срубить много березовых жердей и обчесать их с двух боков. Думал дотемна закончить, а завтра с раницы взяться за сено. Было уже часов семь вечера, когда до берега приплыла лодка с туристами. Они запалили костер и заиграли на гитаре, а я тую гитару слухать не могу, сердцу тяжко. Потом они гурьбою поднялися наверх, к каменной бабе, что стоит на горцы, почали петь не по‑нашему, играть и танцевать, трясучи задницами, а я был на причепе. Треба было б их побить за это, но я только крикнул: «Не можно на могиле скакать!» Тут начальник экспедиции подошел и сказал, что с ними треба обходительней, это иностранцы, притом капиталистические. Я от ихней гитары хотел в березы, но они сами сбегли вниз, а начальник закричал: «Летит, летит!»

Показался из‑за горы вертолет. Он тихо махал винтом. Доктор с чемоданчиком уже бег к огородам, и его ноги подламывалися. Я тож кинулся на ровное место, где вчера стоял вертолет, потому что сейчас он шел на посадку.

Открылася дверца, начальник с доктором хотели залезть туда, но тут выскочил вертолетчик. «Живой?» – спытал доктор и полез в кабину. «Живой, но у меня горючего нет». – «Что же вы не рассчитали?» – начальник на него, а я убачил покалеченного. Он лежал сзади, был худой, как рак, мурзатый, черный весь, и ноги обмотаны бинтами. Из кабины шло тепло и нехороший запах. Доктор что‑то пытал у хворого, и тот отвечал. Начальник приказал на катер, но доктор крикнул, что до ночи не поспеют, тогда хворый сказал: «Давайте, давайте, только скорей».

Мы вытягнули покалеченного и поклали на землю. Доктор послухал его, спытал, где больше болит, потом разрезал штаны и сделал укол. Я побег к трактору, завел его, подъехал с причепом к вертолету. С краю помял помидоры, но пропадай они пропадом, тольки б спеть. Бачу, покалеченный кинул градусник, рве руками траву и все кричит: «Давай, давай!»

Почали мы поднимать его на причеп. Он скрипел зубами, ворочал закрытыми очами, говорил: «Выпить бы, выпить», – и дрожал, как от холоду. Я сказал: «Выпить у меня есть». – «Глоток водки был бы кстати, – согласился доктор. – И еще теплую одежду». Я сбегал к своему мешку в сарай, принес бутылку и засмальцованную куфайку. Кружка у меня таксама была. Налил полную. Он половину выпил, а доктор накрыл его куфайкой и дал таблетку. Потом залез на причеп. «Едем!»

Спуск до берега тягнется полкилометра. Я тронулся потиху, крутил руль, каб не трясти причеп на каменнях, но бачил, что он виляет с боку в бок. Летчик бег по обочине, чапляючися за кусты, кричал мне, где треба тишей ехать, тольки я его не слухал. По берегу озера пошло легчей, а там и катер показался. На нем начальник размахивал руками, он сбежал по крутой стежцы напрямик. А дале, за каменнями и кустами, стлался, как куделя, дым от костра, и туристы‑капиталисты ставили палатку, потому что черная хмара на заходе закрыла полнеба и на озере стало темно, как перед великим дождем.

Мы несем покалеченного на катер, а он шепчет: «Ничего, ничего, только скорей! Я пока живой, потерплю!» Занесли. Доктор кивнул нам, и катер пошел, но тут вышло такое, чего никто не чекал. На том берегу озера, где над горами еще оставалося чистое небо, появилася, как муха, черная кропка. Потом она сделалася размером с ворону, и я сказал: «Летит!» Летчик с начальником поглядели в тот бок. Это было чудо – еще вертолет! От вершины горы он шмыгнул вниз, к озеру. К Беле подлетел низко, и были видать цифры. «Качин, – сказал летчик. – Умница!» Я с радостью убачил, что катер повернул назад, а новый вертолет спускается на помидорное поле. «Скорей!» – закричал летчик, когда катер остановился.

А на заходе совсем почернело, и оттуль тягнуло, как со склепа Мы понесли хворого назад к причепу. Он стонал. Дыхать стало тяжко от хмары. Это б ничего, но дале вышло так, что беда везла беду, а третья догоняла. Начальник с летчиком и катеристом полезли прямо в гору, а мы поехали старой дорогой. Берегом ехать добра, тольки галька шуршит под колесами. А на подъеме я переключил скорость, поехал тишей, но тут стряслася беда, какая догоняла. Мотор зачихал и почал глохнуть. Я остановился. Даю полный газ – все нормально, хочу ехать – не тягне, глохне. Черт его ведае, что с ним сделалося, в такой спешцы и разобраться тяжко. Сгоряча дернул с места, и он совсем заглох. Может, воздух попал в насос или трубку какую порвало, одно другого не лепш, как говорится, что пнем по сове, что совой об пень. Я сказал: «Треба на руках». – «Опасно. – Доктора сдуло с причепа. – Он очень плох. Но другого выхода нет. Может, туристов попросите помочь?»

Я побег по берегу назад. Туристы уже сидели в палатке, тольки двое еще закрепляли ее, прикладывали камення, потому что почался ветер и у палатки задирало боки. Я сказал этим двоим: «Допоможите человека занести наверх». А они лопочут об своем, глядят на меня, как мыла проглонувши. «Кали вы люди, так повинны зразуметь – человек гине!» Схапил одного за рукав, потягнул за собой, а он вырвался и почал оглядывать, не запачкал ли я его. «Собаки вы! – сказал я и, чуть не плачучи, побег до трактора. – Паразиты!» А там доктор делал еще один укол хворому. «Паразиты и капиталисты, – сказал я. – Может, я на спине понесу?» – «Нет, мы сильно его потревожим», – не согласился доктор. «Давай! – Покалеченный глядел на меня. – Потерплю». – «Нет, – сказал доктор. – Возможен шок».

Что делать? Пакуль наверху догадаются, что мы тут засели, пакуль прибегут, долой дорогие минуты. Тогда я почал свистать и кричать, чтоб почуяли наверху, но ветер с озера шумел в кустах. И тут выскочили из‑за поворота летчики в кожанках, начальник и катерист с раскладушкой. Я взял покалеченного за рваный пиджак, с другого боку встал катерист, летчики взялись за плечи и голову, а начальник – за ноги. Хворый сильно закричал: «Тащите, тащите, выдержу!» Положили мы его на раскладушку и потягли. Доктор отстал, и когда мы дошли до верху, я сбежал вниз, забрал у него чемодан и куфайку, потягнул за руку. Доктор был легкий, как дитя, но у него ноги не поспевали, чаплялися за землю.

Занести покалеченного в вертолет было тяжко. Там тесно, и его пришлось согнуть, чтобы поместился доктор. Старик одной рукой считал покалеченному пульс, а другой держался за свое сердце, и я думал, что он сейчас упадет без памяти. «Буду рисковать, Виталий, – почул я голос нового летчика. – Проскочу». – «Давай зарабатывай выговор». – «Да и ты с командиров звена загремишь». – «Утешил!»

Мы отбегли от вертолета, он завертел винтами, оторвался от земли, как бы упал сверху к озеру, и взял вправо от хмары. А я пошел к себе в сарай, лег и долго думал про ситуацию с покалеченным, вспоминал радиста, и эти туристы‑капиталисты путалися в голове, паразиты. Потом подошла хмара с блискавицами, и град забарабанил по крыше. У меня было сухо, тепло, и пахло свежим сеном, а если этот град дойдет до зерносовхоза, то побьет весь хлеб. Потом я вспомнил, что забыл в траве недопитую бутылку, тольки по дождю за ней не пошел.

 

12


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 144; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!