Глава 3. Долина смертной тени



 

"Объяли меня муки смертные, и потоки беззакония устрашили меня".  

Пс.17:5

Жизнь на Верхнем была несколько уютней; и по тому, что здесь было меньше "доходяг", можно было судить, что тут не царил так страх смерти, как на Среднем. Брат Платонов, с некоторым оттенком грусти, но добродушно, встретив Владыкина, угостил его (чем был богат) и познакомил с обстоятельствами.

В лагере он остался один из братьев. Двоих взяли на другие прииски, один скончался от болезни, а еще одного брата взяли, совершенно неизвестно куда.

Павел, по прибытии, получил место в бараке, но решил поселиться с Платоновым; однако, на третью же ночь надзор, с бранью, разлучил их, категорически запретив Владыкину, даже заходить в кубогрейку. Это очень удручило Павла, так как в старце он имел и отца, и доброго наставника.

Случилось, что вместе с прибытием Владыкина, усилились голод и морозы, каких не бывало, как говорили местные люди. Неокрепшие силы быстро и заметно оставляли Павла; несмотря на то, что брат Платонов ежедневно давал ему дополнительно что-либо из пропитания, Павел изнемогал телом и окончательно пал духом.

Прошедшая комиссия, по обследованию заключенных, определила ему 2-ю категорию инвалидности. По внешнему виду, он напоминал, скорее музейную мумию древних фараонов, нежели человека, особенно в сонном состоянии. Почерневшее (до землистого цвета) лицо напоминало маску, с неизменным выражением глубокой скорби. Даже глаза, глубоко ввалившиеся во впадины, светились догорающими угольками и, прикрытые во время сна веками, напоминали высохшие вишенки. Когда сгоняли их в баню, что случалось очень редко, он, к своему удивлению, мог почти охватить себя (по талии) пальцами, таких же костлявых, рук. А в сутолоке, когда случалось, что нечаянно, слегка толкали локтями такие же обнаженные товарищи — это вызывало, мучительную до слез, боль.

Горячая вода выдавалась по металлическим бляхам, только по одному тазику на человека, а поэтому вся банная процедура в холодном, едва обогретом помещении, превращалась в ужасную пытку. Банные муки дополнялись еще тем, что все их арестантские лохмотья вместе с одеялами (у кого они уцелели) час-полтора прожаривались в спецкамерах, а голые люди, корчась от холода, все это время ожидали их в тяжких томлениях.

Бывали случаи, когда некоторых обессилевших заключенных, в полусознательном состоянии, одевали товарищи и волокли в барак.

Владыкина, несмотря на крайнее изнеможение, с облегченного труда перевели в забой на земляные работы, где он, с подобными себе, от темна до темна на 40-45-градусном морозе должен был нагружать конные грабарки разрыхленным, отогретым грунтом. Обессиленные люди, несмотря на ругань и побои бригадиров и десятников, бросали все и уходили к кострам, которыми отогревали забои, чтобы отдохнуть и расправить, окоченевшие части тела.

Окутанные сизой дымкой костров, забои напоминали Владыкину тот ад, о котором ему в детстве рассказывала бабушка Катерина. В отличие от своих товарищей, он, что было силы, сколько мог копался в забое, и лишь изредка, когда лопата непроизвольно выпадала из рук, подходил к огню на несколько минут, чтобы перевести дух. Осматривая огромный котлован, он сделал про себя со вздохом заключение: "Действительно — это долина смертной тени, причем, не в сравнении, а в реальной действительности".

Вспоминал он и о тех людях, которые совсем недавно были здесь, рядом, но куда-то бесследно исчезли. Очень часто в лагере вывешивали большие списки (по 50, 80,100 и более человек), в которых извещалось, что упомянутые люди, за систематическое невыполнение норм выработки, особой комиссией обвинялись в умышленном, контрреволюционном саботаже и были расстреляны. С ужасом, среди них Павел находил фамилии, известных ему товарищей, которых он не видел больше никогда. Заключенные, проходя мимо, в страхе сторонились этих объявлений, думая о том, что завтра могут быть помещены здесь и их фамилии.

Но заметив это, администрация стала утром, на разводе, оглашать списки вслух. Вчера в их бараке, к удивлению всех, утром, при подъеме, обнаружили, что целая группа ученых людей отсутствовала, и даже постели их оставались неубранными. Кто-то вполголоса объявил, что их вызывали ночью на вахту, откуда они не возвратились.

На глазах Павла, заключенные моментально расхитили оставшиеся вещи, а из-за нескольких кусков сахара затеяли драку.

Стоя у костра, Павел ужаснулся от всех этих жутких переживаний и пошел опять в забой, чтобы в работе, хоть немного, забыться. Вдруг по забоям прокатилось как эхо:

— Гаранин! Гаранин!

Подняв голову от грунта, Павел, прежде всего, увидел, что все заключенные, как по команде, разбежались от костров к месту работы и, кто как мог, начали копошиться над грунтом.

Невдалеке от него, наверху, на краю 5-ти метрового обрыва, заложив руки за спину, в форме работника НКВД, стоял без движения тот самый Гаранин, который наводил такой ужас на заключенных. Много разных рассказов ходило среди заключенных, обитающих на Колыме, о полковнике Гаранине, и все они сводились к кровавым расправам; самый достоверный факт этого: на каком бы прииске он ни побывал — сотни людей там были расстреляны.

Павел взглянул на него, стараясь, по возможности, разглядеть черты его лица. Он увидел, что оно отражало холодное надмение и глубокое презрение к этим сотням, обреченных им на смерть людей, которые, кутаясь в арестантские лохмотья, копошились под его ногами. Угодливо увивался вокруг него прораб, из таких же заключенных, готовый выполнить любое его приказание.

При виде этого палача, сердце Владыкина пришло в тревожное волнение, предчувствуя в появлении этого начальника, что-то недоброе. Что было сил, Павел перевел взгляд свой на свинцовое небо и тихо промолвил:

— Боже мой, Боже мой, утешь меня! Смертным холодом повеяло на душу мою, при виде этого большого человека!

Набросав последние кучи грунта в короб, он остановился, опираясь на лопату, и четкая мысль из 36-го Псалма, на мгновение, озарила его душу: "Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся, многоветвистому дереву; но он прошел, и вот, нет его; ищу его, и не нахожу".

Как-то невольно, Владыкин повернулся на место, где стоял Гаранин и, к своему удивлению, обнаружил, что грозного начальника там не было. Но сердце Павла не переставало волноваться, в предчувствии чего-то недоброго. Часа через два, уже перед обедом, нарядчик, подойдя к Владыкину, приказал все оставить в забое и немедленно явиться в контору лагеря. Сердце дрогнуло от этого распоряжения, и Павел медленно побрел из забоя. В конторе ему приказали: немедленно сдать все казенные вещи и явиться к проходной вахте. Отдав вещи в каптерку, он, с отцовским чемоданом в руке, решил зайти попрощаться с дорогим старичком Платоновым, но, встретившись с ним у порога кипятилки, был удивлен его скорбным тревожным взглядом.

— Что случилось, Павел? — спросил его старец, — уж не вызвали ли тебя в этап, с этими людьми? — проговорил он, указав головою на толпу, стоящую за зоной лагеря.

— Не знаю, Иван Петрович, куда и зачем, но приказали лагерные вещи сдать, что я уже и сделал, а теперь пришел попрощаться с вами. Какое-то тяжелое предчувствие томит мою душу; вы помолились бы обо мне.

Брат Платонов, полными слез глазами, поглядел на Павла, торопливо достал из-за пазухи большой кусок сахара и три рубля денег, сунул в руки Владыкина и, прерывающимся от волнения голосом, сказал:

— Дитя мое, это мой неприкосновенный запас, я его все время хранил под сердцем, теперь отдаю его тебе, пусть моя искренняя любовь, в этом скромном подарке, может быть, в самые отчаянные минуты твоего страшного, неведомого пути, согреет твою душу. Останься христианином — до конца.

Старец крепко прижал остриженную голову Павла к своей груди и, роняя над ним слезы, благословил его короткой, горячей молитвой. Юноша от волнения не мог выразить ни слова, рыдания душили его, хотя он и пытался еще что-то сказать.

В это время раздался голос надзирателя, приближавшегося к кипятилке:

— Вла-ды-кин!

Павел, впопыхах, сунул комок сахара и три рубля денег в самодельный карман, пришитый тоже против сердца и, механически открыв чемодан, прочитал отцовскую надпись на нем.

— Он мне, наверное, уже больше не понадобится, дедушка, я его оставлю вам.

Надзиратель, с бранью, вытолкнул Владыкина на улицу и, подталкивая его сзади, повел к карцеру, уже набитому до отказа, подобными ему.

— Пока подождешь, здесь! — сказал он, закрывая на замок дверь за ним. Через огромные щели карцера были видны заключенные, проходившие из забоя на обед в зону.

— Куда?… За что?… Когда?… — слышались вопросы проходящих товарищей, но ответы были очень немногие и самые неопределенные. Сквозь щели, проходящие делились с арестантами махоркой — единственно доступной ценностью.

После обеда, когда рабочие прошли из лагеря в забой, надзиратель, выкрикнув по списку арестованных, вывел их через вахту за зону и, присоединив к ранее выведенным, приказал строиться в колонну. В ответ на команду из толпы послышались недоуменные выкрики:

— А мы вещи оставили в бараке!…

— Моя сумка тоже лежит в каптерке!… - А как же с чемоданами, ведь мы же их не донесем?…

Конвоирующий, дождавшись, когда все умолкли, ответил коротко и резко:

— Оставить все на месте… никому ничего не нужно будет. Вперед! Ма-р-р-р-ш!

Сторожевые псы, по бокам и сзади, подняли неистовый лай и шеренга недоумевающих арестантов, подчиняясь команде, медленно двинулась вперед.

Проходя мимо зоны, Павел увидел за колючей проволокой одинокую фигуру Платонова, стоящего на углу кипятилки. Дорогой старец, вытирая ладонью набегающие слезы, с непокрытой головой, привычно теребя рыжую бородку, провожал Павла в какую-то жуткую неизвестность; все остальные (сорок три человека) проходили никому не нужными, каждый, как мог, утешал свое сердце, раздираемое смертельной тоской, боязливо озираясь на окружающий строгий конвой. Люди медленно, молча брели по той самой дороге, где около полугода назад, Владыкин впервые вступил в эту ужасную долину. На ходу люди, приглушенными голосами, делились своими догадками, делая выводы, что их ведут на расстрел:

— Вот, сейчас, будет отходить дорога в распадок, и нас поведут туда…

— Нет, но ты же пойми, ведь нам ничего не объявили: что, за что и куда…

— Эх ты фраер, а ты думаешь, что тем, кого ухлопали в шурфах, что-то объявляли? Вот посмотри, сейчас будет поворот на "Свистопляс", а там тебе все сразу и заявят, и объявят.

Но миновали поворот и направо, и налево, а колонну гнали все дальше по трассе. Километра через три им встретилась грузовая автомашина, на которой было семь человек из знакомых преступников — воров. Их вчера, в составе более ста человек, также вот вечером, отправили в этот же путь. Проезжая мимо, они успели крикнуть проходящим;

— Братцы! Дело "хана", вас ведут на Нижний… в расход… на луну… Нас осталось (от вчерашних) только семь…

Хотя и не все поняли эти блатные выражения, но догадались, что вчерашних людей расстреляли, за исключением этих семерых.

Павел шел в передней шеренге и видел, что люди, один за другим, после сказанной вести, обессилевшими опускались на землю. Идущий рядом с ним еврей, бросил мешок под откос и, рыдая, упал Владыкину на плечо. Никакой уговор конвоя, ни угроза и собачий лай — не помогали. Обреченные сели на дорогу и, почти все как один, положив голову на колени, обхватили их руками, как бы приготовившись к побоям.

Конвою пришлось добежать до близлежащего телефона-селектора и вызвать машину. С большим трудом заключенных погрузили на автомашину и повезли дальше; на месте остались несколько, никому не нужных котомок и чемоданов.

Владыкин очнулся от раздумья после того, как они оказались в какой-то пустынной зоне, с немногими постройками, но усиленно охраняемой бойцами ВОХР. Вглядываясь внимательно в окружающие предметы и здания, он узнал в них что-то знакомое, а через минуту вспомнил — это та самая больничная зона, куда он когда-то был привезен с пробитой ногой. Огонек радостной надежды вспыхнул в его душе при этой мысли: "Ну вот, видимо, не на расстрел, а на медицинскую комиссию нас привезли сюда".

Но увы, бедный мученик ошибся. По указанию того же Гаранина, медицинская зона была превращена в распределительный пункт для смертников; и теперь, на этом месте, сотни и тысячи измученных человеческих душ возвращались не к жизни, а обрекались на смерть. Отсюда, приговоренных к смерти, уводили малыми группами, а некоторых выволакивали и, под усиленной охраной, через заднюю, незаметную калитку (через которую уже никто из них не возвращался) доставляли в уединенное место — на расстрел.

Прибывший этап (в количестве 44 человек), в котором находился Владыкин, посадили среди двора на землю. В стороне, у облупленного барака, Павел увидел большую группу людей, более 50-ти человек. Все они сидели в беспорядке на земле, спрятав головы между колен и напоминали стадо овец, согнанное на бойню, из которого мясники отбирали мелкие партии на убой.

Против этапа, в котором находился Владыкин, на завалинке одного здания, в стороне от всех, сидел молодой парень: в расшитой модной косоворотке, в галифе, обутый в хромовые сапожки. Это был вор-законник, известный на ближайших приисках, по кличке "Монах" — отъявленный убийца. Из этапа кто-то крикнул ему:

— Куда "Монах", путь держишь?

С грустной улыбкой, поглядев на этапников, он ответил спросившему:

— Отсюда один этап — на луну!

Из отрывистого, короткого разговора с ним, стало известно, что люди, сидящие около барака, определены на расстрел, и из них — больше половины уже отведено отсюда. Он же, как при жизни ненавидел людское общество, так и теперь — в эти последние часы, получил "привилегию" — умереть отдельно.

Павел внимательно смотрел ему в лицо; к своему великому удивлению, увидел, что оно не было лишено красоты, и даже благородства. "Монах" был, действительно, из интеллигентной семьи, но с отроческих лет, тайно от родителей, имел связь с преступниками. Теперь, к 23–25 годам, он достиг степени квалифицированного вора и убийцы. Было страшно наблюдать, как под маской милого, благородного лица, предсмертными муками терзалась, безнадежно погибшая, душа человека, закоснелого в преступлениях. Как пленительно-заманчиво влек его грех сделать первый шаг из родительского дома, тайно от тех, кто нежно прижимал его к груди; какими слезами обливалась мать, когда ее милый мальчик первый раз спал не в своей уютной кровати, а проводил ночь на оплеванном полу, в отделении милиции.

"И чего ему только не хватало в родительском доме?!" — вопила она, ломая руки, узнав, что он задержан в милиции за участие в гнусном преступлении. А не хватало ему одного: мать и отец не воспитали в нем любви к Богу, не показали этой любви в себе; этим самым, и его сделали беззащитным от греха. Грех поразил самое драгоценное ядро жизни — юную душу. Теперь он одиноко, никому не нужный, метался в агониях смерти: выкуривая одну папиросу за другой, без устали, нервно ходил взад-вперед перед чужим, ненавистным окном. Густой ковер папиросных окурков валялся под его ногами, и он, с внутренней досадой, давил их ногами. Этот окурок когда-то сопровождал его, когда он, украдкой, впервые убегал из дома, гордостью он был тогда в его зубах. Эти окурки теперь, единственным утешением сопровождают его к ужасной могиле. Ничтожными, раздавленными (подобно этим окуркам) были, загубленные им, человеческие жизни, но теперь и его жизнь — оказалась не дороже раздавленного окурка… "Возмездие за грех — смерть", — вот тот непреложный вековой закон, который неотвратимым оказался и для главаря преступников — "Монаха".

С чувством глубокого сожаления смотрел Владыкин на погибшего юношу, и в душе страдал, не меньше его, от сознания, что в эти последние минуты его жизни, он бессилен чем-либо помочь ему. Грозным предупреждением неба прозвучали слова Библии: "Ищите Господа, когда можно найти Его; призывайте Его, когда Он близко" (Ис.55:6).

Переведя свой взгляд от "Монаха", Павел вначале посмотрел на толпу людей около барака, потом и на ту, среди которой он находился сам, и был удивлен разницей, какую заметил. Обреченные люди, по-прежнему, сидели без движений, понурив головы, потому что не имели уже никакой надежды на жизнь. Между ними царила могильная тишина. Толпа, среди которой сидел Павел, наоборот, внимательно, с величайшим напряжением, глядели на заветную дверь, где решались их судьбы, досаждая друг другу догадками.

Владыкин взглянул в том же направлении и увидел, как из двери вышел коренастый человек, в форме работника НКВД, прошел 3–4 шага к народу и остановился, со сложенными назад руками, медленно оглядывая каждого из этапников. Это был полковник Гаранин.

Павел, на малое время, встретился с ним глазами. Никогда в жизни он не испытывал такого леденящего ужаса, каким сковало его душу при этом. Ему в глаза смотрела смерть и, как ему показалось, в этом немом поединке решался не только исход его будущего, но и вечности. Руки его безвольно стали опускаться вниз и в это мгновение, под арестантской курткой нащупали кусок сахара, подаренный дедушкой Платоновым. Мгновенно мысли перенеслись к последним минутам расставания, мелькнул любящий образ милого старца и последние его напутственные слова: "Дитя мое… пусть моя искренняя любовь в этом скромном подарке, может быть, в самые отчаянные минуты… согреет твою душу". В сознании Владыкина сверкнул радостный огонек надежды и согревающим потоком разлился по всей груди. С этим чувством он, глядя в глаза страшного начальника, тихо произнес про себя:

— О, как счастлив я, что не раздавленные окурки, а согревающая любовь Божья и искренняя любовь дорогого брата сопровождают меня в эти критические минуты жизни. Как счастлив я, что в годы раннего детства, в годы цветущей юности — эта любовь нашла меня и стала моим дорогим проводником до сего места.

Павел видел, как в глазах начальника, тот страшный, леденящий душу, взгляд угас и он, повернувшись, возвратился в свой кабинет. Через 15–20 минут, из канцелярии вышел один из сотрудников, в такой же форме, как Гаранин, и, остановившись против прибывшего этапа, стал вычитывать фамилии заключенных. Как из-под земли, появился человек с винтовкой. Владыкин, как в тумане, видел, что вызываемые товарищи, умоляюще, доказывали начальнику свою невиновность, несправедливость предъявленных обвинений. Это не производило на него никакого впечатления. Одному за другим, он приказывал отходить и садиться около часового с винтовкой. Четвертым был вызван Владыкин.

Пристально взглянув ему в лицо, начальник спросил очень коротко:

— За что осужден?

— За веру в Иисуса! — ответил он.

— Садись с ними, — кивнул начальник, указав на троих, сидящих около часового, и возвратился опять в канцелярию.

Каким-то необъяснимым трепетом были наполнены сердца всех обреченных людей. Что означал этот вызов? Чего ожидать вызванным, и почему не вызвали остальных сорок человек? — Все эти вопросы лихорадочно облетали присутствующих, но никто, в том числе и стоящий часовой, ничего не могли ответить, лишь в недоумении пожимали плечами.

Одиноко, по-прежнему, маячила фигура "Монаха" под окном, понуро, без движения, сидели приговоренные около барака, и одна за другою, начали опускаться головы, пришедших этапников. Прошел час и более. Парализующая тоска расслабила людей до того, что они, несмотря на окрики часовых, в изнеможении, ложились на землю. Павел видел, как некоторые из заключенных тихо плакали, томимые предчувствием чего-то страшного.

При виде всего этого, сердце Владыкина как-то оцепенело, и он понял, как жизненно важна в эти минуты молитва веры, но ее уже давно не было. Он окинул взглядом всех окружающих и почувствовал, что дух обреченности и тень смерти овладевали всем его существом, что в предстоящей судьбе, он приговорен к одной участи со всеми этими обреченными, что та теплота, согревавшая его часа полтора назад — угасла, как последняя вспышка жизни. Какая-то страшная бездна открылась перед ним. Голова резко упала между колен, как у многих, и волна рыдания подкатила к самому горлу… "Все погибло", — подумал он и ухватил себя за горло, чтобы удержать рыдания.

— Иванов… Петров… Сидоров… — услышал он над своей головой. Павел совершенно не слышал, как подошел тот же начальник и по большому списку стал вызывать фамилии, оставшихся 40 человек.

— А это, кто такие? — спросил он часового, указывая рукою на четверых, сидящих у его ног.

Часовой взял под козырек и четко ответил:

— Товарищ начальник, это те, кого вы полтора часа назад вызывали, посадив отдельно.

— Так ты что, хочешь, чтобы и они остались с этими? — указал он на остальных сорок человек. — Марш отсюда, с ними!

Часовой, порывисто и растерянно, слегка ударил прикладом винтовки Владыкина, понуждая тем самым, всех четверых, как можно скорее, выйти за зону. Павел и его трое товарищей почти не помнили себя, когда за их спиною закрылись ворота этого страшного распределителя. В нерешительности они стояли перед часовым, не зная, что им делать.

— Да, что вы утупились? Скорее, обратно на прииск, — крикнул на них часовой.

Но, увы — ноги (у всех четверых) отказались их держать, и они, один за другим, повалились на землю, силы совершенно оставили их. Часовой, уже любезно, упрашивал их: идти потихоньку обратно, убеждая их, что все страшное позади, что они остались счастливчиками из счастливчиков — но все это было бесполезно. Владыкин и его товарищи, даже при всем усердии, не могли подняться на ноги. Употребив все, часовой вынужден был взять, рядом стоящую, автомашину и с большим усилием усадил в нее ослабевших людей.

Когда машина тронулась, Павел, на мгновение, посмотрел на зону и увидел, что оставшиеся товарищи, после вызова по списку, переходили и садились к тем обреченным, около барака.

Ужас затмил глаза, и так, не поднимая головы, они вскоре доехали до своего прежнего прииска Верхнего. Часовой, проводив их, пошел в свое расположение. Появление на вахте Владыкина и его товарищей вызвало недоумение у надзора.

— Как и почему вы здесь? Как вы возвратились? Кто вас отпустил? — испуганно осыпал их вопросами вахтер.

В это время раздался звонок, и надзиратель, по ходу телефонного разговора, заметно менялся в лице.

— Так…ну теперь, понятно, — продолжал он, — да вы знаете, где вы были? Вы ведь были уже — на том свете. Да вы знаете, как вы должны теперь работать, чтобы опять не угодить туда?

Он разговаривал так, как будто все происшедшее над несчастными, в том числе и их возвращение, зависело от него. Однако, не получив ни единого ответа от измученных людей, распорядился:

— Ну, вот вам записка, получайте ваши вещи обратно, ужинайте и ложитесь спать, завтра на работу как штык, понятно?

Как только Павел перешагнул вахту, на него напало такое безразличие ко всему, как будто в нем все опустилось, даже окружающее подернулось какой-то туманной кисеей. Один вопрос мучительно теребил его сознание: "Почему они (четверо) остались живы, а остальные сорок — причислены к обреченным около барака?"

Пошатываясь, он еле добрел до кипятилки и усердно постучал, пока ему не открыли дверь.

— Павлуша, дитя мое! — воскликнул Иван Петрович, увидев Владыкина, — ты возвратился?! Да ведь, знаешь ли ты, что одной ногой был уже в могиле? Я так молился за тебя, да, ты что молчишь-то?…

Павел, оказавшись в натопленном помещении и увидев дорогое, милое лицо старца Платонова, слегка улыбнулся, попытался что-то сказать, но, покачнувшись, повалился навзничь на нары. Через распахнутые полы арестантского пиджака, из кармашка на груди, вывалился и упал рядом, еще совсем нетронутый кусок сахара, из сомкнутых, почерневших глаз выкатились две маленькие росинки.

Склонившись на колени у его ног, старичок Платонов горячо поблагодарил Бога, что Он — великим чудом — сохранил жизнь измученного юноши-христианина, уже бывшего в объятиях смерти.

Утром, еще сонного Владыкина, подняли со всем лагерем и вывели на развод. В холодном, прозрачном, утреннем воздухе нарядчик отчетливо произносил перед стоящей толпой фамилии оставшихся сорока товарищей Владыкина.

— …Все вышеназванные заключенные, за совершение контрреволюционного саботажа на прииске Верхне-Штурмовой, расстреляны! — закончил он объявление.

Павла как будто кто-то ударил по самым мозгам, и тот же неотвязный вопрос и теперь мучительно осаждал его: "Почему они (четверо) остались в живых, а те расстреляны?!"

К счастью Владыкина, он попал в другую бригаду, где к нему отнеслись с особым снисхождением. С опущенной головой, совершенно без движения, он, безразлично глядя на окружающих, сидел у огня, не отвечая никому на вопросы. Павел пытался связать в уме какие-то события прошлого, но все обрывалось бессвязными звеньями, а вопрос все еще мучительно звучал в душе: "Почему я остался жив, а они умерли?!"

Обедом, в числе самых последних, он брел в лагерь. Войдя в зону и находясь уже за проволокой, Павел услышал, как кто-то выкрикивал его фамилию и имя. Как в полусне, он поднял глаза и на трассе увидел старичка Платонова, с котомкой за плечами и в новых арестантских ботинках.

После развода Ивана Петровича Платонова срочно вызвали в контору лагеря и объявили освобождение из заключения, причем приказали: немедленно сдать все и кубогрейку, чтобы сейчас же идти в Управление на Нижний, где их ожидала машина для доставки в город Магадан, и на корабль.

Павел взглянул на кипятилку. В открытой двери ее, сквозь клубы пара, он увидел совершенно другого, чужого человека. Бессознательно, он подошел к колючей проволоке ограждения, судорожно ухватился за нее, увидев дорогого старца на той стороне.

— Дедушка!…Ты…меня…оставляешь?… — и, безутешно заливаясь слезами, повис руками на ограждении.

Медленно рассеивался туман из головы Павла, а с ним проходило и гнетущее безволие. Вскоре его перевели еще дальше, в совсем маленький поселок, который был не охраняем. Там он выполнял более облегченный труд и получал, значительно, лучшее питание. Организм пошел на поправку. На смену жутким морозам и метелям, очень резко, по-полярному подошла ласковая весна. Люди стали отогреваться и вылезать из прокуренных помещений на свежий воздух.

Обстоятельства Владыкина так же быстро менялись, одно за другим, в сторону улучшений, но духовное состояние было, как в параличе. Его поместили дежурным мотористом на подъемную лебедку, а затем на электростанцию — дежурным при распределительном щите. Так как-то и прошло, среди этих перемещений, коротенькое северное лето с его звонкими ручьями и чудесными белыми ночами, а в душе устойчиво держалось холодное безразличие.

С весны в лагере произошли заметные изменения. Всем осужденным в 1937 году как партийно-административным лицам так и интеллигенции, несмотря на большие сроки, приходило либо очень значительное сокращение срока, либо полная реабилитация. Но увы, прошедшая зима почти всех их унесла в могилу, и лишь немногие из них, счастливчиками, возвращались на автомашинах, по той же ужасной трассе, обратно на родину.

О полковнике Гаранине по всей Колыме распространился слух, будто он оказался врагом народа и, что многие видели его (арестованным) в магаданской тюрьме — "Доме Гаськова".

Так это было или не так, но очевидным оставалось только то, что страшного начальника, в форме НКВД, по фамилии Гаранин, больше не видел никто и нигде.

Владыкина в начале осени вдруг почему-то, в составе небольшой группы заключенных, перевели с Верхнего на Средний. Здесь взволновала его встреча со старыми бригадниками, из которых уцелело от лютой зимы, не более 4–5 человек. Один из них с великим удивлением долго удостоверялся в том, что перед ними, действительно, Павел; затем заявил ему, что в одном из страшных списков, видел его фамилию в числе расстрелянных. Владыкин, в свою очередь, был изумлен, увидев его, так как слышал своими ушами, что он был оглашен, также в числе расстрелянных. Во всяком случае, хотя эта встреча и напомнила о миновавших ужасах, однако, и порадовала их взаимно до глубины души.

С переходом на Средний, жизнь Владыкина стала изменяться в худшую сторону. Голод, как неотвязный спутник, по-прежнему изнурял людей. Из верующих братьев в лагере никого не находилось, поэтому духовное охлаждение Павла сковывало его все больше и больше, хотя он и мучился, сознавая это и прилагал все усилия, чтобы подняться до прежней высоты, но все было тщетно. Определен он был, как прежде, на земляные работы по разработке "песков" и был зачислен в звено, подобных себе, "доходяг". Мизерное питание не восполняло даже энергии, необходимой для прихода к месту работы, и люди, придя из лагеря в забой, долго отдыхали, накапливая силы.

По роду занятий, звено Владыкина должно было "пески", вывезенные из шахты в отвал, тачкой возить на промывку. Работу учитывать было очень трудно, поэтому сам учет был на милость десятника, а десятником оказался тот самый Попов, который когда-то был так бесчеловечен к Павлу.

Однажды, нагружая тачку грунтом, Владыкин заметил, как с лопаты соскользнуло что-то блестящее обратно в кучу. Павел бросил все и, разгребая щебенку, схватил увиденный им комок, спрятал его за пазуху и поспешил уединиться за отвалами. Рассмотрев, поднятый им, тяжелый комок, он убедился, что это самородок золота, по весу около пятисот граммов. Все, виденное им раньше золото, вызывало у Павла отвращение или, в лучшем случае, равнодушие, но когда золото оказалось в его руках, он ощутил в себе совершенно новое, не испытанное до сих пор, чувство. Глаза загорелись каким-то огоньком, и мысли с лихорадочной быстротой пробегали в голове: "О, сколько бы хлеба я имел на него, сахара и других продуктов!"

Владыкин впервые в жизни, к своему удивлению, установил, какая дьявольская сила излучалась от этого металла, но увы, как и через кого он мог воспользоваться самородком?

По существующему положению, за присвоение золота в самородке или в россыпи, закон гласил одно — расстрел, в чем многие убеждались, и об этом им неоднократно твердило начальство при беседах. Поэтому, люди боялись его как огня, часто обшаривая карманы с сомнением: "Не подбросил ли кто?" За найденные самородки весом более 40 граммов, золотая касса оплачивала по обычному рублю — за грамм чистого золота. (Булка хлеба в продаже стоила 100 рублей и ее очень трудно было достать.) Человек, поднявший золото, должен был на виду у всех, немедленно сдать его десятнику или прорабу. Тот, в присутствии нашедшего и свидетелей, должен положить самородок на лист чистой бумаги и очертить его карандашом в двух положениях, с надписью на листе фамилии нашедшего. Затем в лаборатории определялся чистый вес золота (без примеси кварца), и бухгалтерия впоследствии выплачивала нашедшему (по документу) обычными денежными знаками. Когда-то на 10 % суммы выдавались дефицитные продукты, но голод это поощрение упразднил. Было еще одно условие: оплачивались только те самородки, которые поднимались не из отвалов или шахтных выработок, а непосредственно, при ручной разработке грунта, из целика.

Владыкин все это знал. Он знал, что добытый им самородок, совершенно безвозмездно, он должен был вместе с грунтом бросить просто в тачку, и второе: если даже он подлежал оплате, то она распределялась на всех членов звена, с которыми он работал.

Все эти обстоятельства привели его к глубокому раздумью. Перед ним был выбор: бросить этот комок в тачку или решиться на грех — утаить от двоих товарищей и сделать вид, что поднял из целика. Во время раздумья голод, казалось еще сильнее, мучил его. Ведь четыре или пять булок хлеба он мог бы достать на этот самородок. В результате мучительной борьбы — совести с голодом — из глаз покатились слезы. Он не мог на сей раз вынести какого-то решения, а, пугливо озираясь кругом, решил пока зарыть самородок в землю. Ни днем ни ночью у него не было покоя, а голод со страшной силой склонял его ко греху. Где-то в тайнике души тихий голос напомнил ему: "Если и сдашь, все равно не попользуешься, крепись!"

— Боже мой, Боже мой! Нет сил во мне победить это искушение, — воскликнул Павел на третий день мучительной борьбы.

С утра Владыкин оставил свое звено и, укрывшись за отвалом, долго сидел с опущенной головой, но так и не решил, что ему делать. Сознание, хотя и слабо, но неотвязно напоминало ему: "Молись!" И он, подняв глаза к небу, пытался молиться, но молитва вначале превратилась в какие-то бессвязные обрывки, как ему казалось, вопля души, а вскоре и совсем умолкла. Бедный юноша был измучен внутренней борьбой. Им овладевало ужасное убеждение, что связь с Господом у него совершенно прекратилась, а с ней — и всякая внутренняя опора. Нужна была помощь извне, но отупевшее от голода сознание привело Павла Владыкина к мрачному, мучительному выводу, а затем и глубокому унынию: "Наверное, уже не осталось у меня на земле никого, кто молился бы за меня Богу".

В этот момент, яркой вспышкой промелькнули в памяти молитвы матери Луши, а также слезы на морщинистом лице дорогой, милой бабушки Катерины, которую он видел в последний раз на свидании в тюрьме. "Видно, нет уже их больше на земле, нет и молитв за меня, а кому еще я могу быть нужен?" — роняя слезы, думал про себя Павел, накрыв голову засаленной, обтрепанной полой арестантского бушлата.

Он понял в этот момент с необыкновенной ясностью, как велика важность молитвы за других; что христианин, какой бы он ни был, не может устоять, без поддержки извне; понял, почему в этом нуждался Апостол Павел и другие, почему и Сам Христос, в решительный час в Гефсимании, позвал с Собою учеников и просил молиться. Владыкин, конечно, ничего не знал о своих домашних и милой бабушке Катерине, но он не ошибся, почувствовав себя в это время, совершенно одиноким.

Холод подкрался к его голодному телу через обтрепанные части одежды, он вздрогнул — это вывело его из гнетущего раздумья. Холодом щипнуло что-то около сердца у груди. Он протянул руку и нащупал в кармане, поднятый им, самородок, от которого как-то особенно кололо холодными иглами, как от промерзшей ледышки, и Павел переложил его в другой карман. После долгого раздумья, тихо поплелся к работающим в забое людям…

— Бригадир! Поставь меня отдельно на задирку — проговорил он, — мы только ругаемся друг с другом, — кивнул он, указав на остальных рабочих своего звена, которые в это время, действительно, сидя дремали у догорающего костра. Бригадир, имея некоторое расположение к Владыкину, отвел его в конец разработки и поставил на отмеченное место, по его желанию.

Хмурое осеннее небо временами сеяло холодными дождевыми брызгами, переходящими в снег.

Чтобы отогреться, Павел усердно отковыривал ломом, комок за комком, липкую глинистую массу и нагружал ею тачку. Тяжелый самородок в кармане бушлата то и дело при работе больно ударял его по костлявым бедрам, как бы напоминая о себе, но Владыкин не решался освободиться от него. Наконец, после долгой, мучительной борьбы, он вытащил самородок из кармана и бросил в ямку с грязной жижей. Самородок быстро затянуло грязью, так что его с трудом можно было нащупать ломом.

— Десятник! Подойди сюда, самородок нашелся, — прерывистым голосом окликнул Павел, проходящего мимо человека. Совесть при этом взволновала тощие запасы крови, и он почувствовал прилив ее в верхушках ушей, на костлявых впадинах почерневшего лица появились темные пятна, но они смешались с неумытой грязью от высохших слез.

— Где? — спросил подошедший десятник и, увидев знакомый блеск металла среди грязи, распорядился:

— Что ж, я что ли полезу за ним? Подними, вытри, да подай мне в руки сухим.

Павел достал золото, обмыл в бегущем ручейке, вытер полою бушлата, затем ладонью руки и подал десятнику.

— Эк, какой красавец, — промолвил тот, затем, подбросив вверх, добавил, — с полкило чистым потянет, в доброе время, почитай, жизнь была бы обеспечена, а теперь, что ты на него добудешь? Да ничего! — и, с безразличным видом, осмотрев самородок, очертил его карандашом на листе чистой бумаги, написал коряво и безграмотно — Владыкен Средний.

Долго еще после того, как отошел десятник, угрызения совести мучили Павла, но постепенно голос их утих, лишь только приступы голода временами рисовали ему радужные картины: "Вот если бы скорее мне оплатили, и я тут же, на те деньги, купил бы три-четыре, а то и пять румяных кирпичиков хлеба…"

Месяца через два, в конторе лагеря Владыкину объявили, что самородок весил 456 граммов, за что выплатили ему 456 рублей. Но воспользоваться ими он не смог.

В это время рассчитывался освобождающийся парень — земляк Владыкина, воришка. Он, выманив у него эти деньги, пообещал принести пять или шесть булок хлеба, но через день бесследно исчез. Павел остался обманутым.

 

* * *

 

Подошедшие лютые морозы прекратили всякое движение в поселке. Температура доходила до минус 60–65 °C. Изуродованные от обмораживания, заключенные толпились около бочек-печей, прижимаясь друг ко другу, тщетно старались согреться, но этим только загораживали скудное тепло, мешая ему распространиться по бараку. Смертность новою волною уносила обреченных, несчастных людей в могилу.

Приближалась весна, а с нею и промывочный сезон, но в лагере, один за другим, заколачивались от безлюдья бараки. Это обстоятельство, видно, сильно взволновало высшее начальство, так как людские резервы резко таяли. По этой причине, однажды, когда мороз на дворе снизился до 50 °C, всех до единого уцелевших заключенных выстроили на территории лагеря. Люди корчились, дрожа от холода. Перед ними, осматривая эту толпу, прошла группа начальников. Все они были одеты в полушубки с огромными папахами на головах и были не знакомы никому из заключенных. После осмотра, один из них поднялся на переносную трубину и зычным, но не ругательским голосом, объявил:

— Ну что, мужички, приморили вас? Да и морозец, видно, немало потешился над вами, но ничего, постараемся привести вас в человеческий вид. Сейчас вы разойдетесь по баракам и приготовитесь в баню; отмоем, оденем и откормим вас. Первую неделю на работу вас выводить не будут, вторую будете работать на четверть нормы, третью — на полнормы, а через три недели — полную норму выработки. Понятно?

Ни одна душа не ответила ему на его высказывание, потому что люди не верили словам. Спустя несколько минут, люди стали кричать, чтобы их отпустили с мороза по баракам, просьба их была удовлетворена, и они вмиг исчезли в них.

Но, действительно, в лагере началось какое-то преобразование. Прежде всего, сменилось основное лагерное начальство. В столовой, где на полу и потолках торчали обледенелые сосульки, начались какие-то работы. По лагерю от кухни распространялся такой волнующий запах, какого люди не помнили уже несколько лет. Большой толпой арестованных привели в баню, которая была жарко натоплена; тут они услышали объявление:

— Братцы! Все как один, сдайте свои лохмотья, безо всякой прожарки. Горячей воды неограниченно, отмывайтесь дочиста, всем побриться и после бани получить полностью новое обмундирование. В барак возвращаться организованно.

Действительно, обовшивевшие и немытые люди, озлобленные лютыми морозами, на этот раз вдоволь отмылись горячей водой, и все были переодеты в новое обмундирование с головы до ног. Совершенно не узнавая друг друга, часа через два, они побрели в свои бараки. Придя в барак, они застали его также неузнаваемым: он был жарко натоплен, нары застланы новыми шерстяными одеялами, полы тщательно вымыты, и сам барак ярко освещен электролампочками. Дневальный барака объявил всем, чтобы никто по лагерю не бродил, а все терпеливо ожидали команду на обед и, что по обещанию начальства, из столовой голодным никто не выйдет. Голодные люди, хотя и старались выполнить это распоряжение, но все же от нетерпения некоторые выходили посмотреть, что делается в столовой. Столовая, хотя и закрыта была, но по раздававшемуся стуку внутри и развешанным занавесям на оттаявших окнах, можно было заключить, что там действительно происходит какое-то преобразование. Сигнал к обеду задержался далеко за полдень, поэтому, несмотря на никакие уговоры и вразумления, толпа любопытных и голодных у дверей росла очень быстро. Когда же раздался сигнал к обеду, то со всех бараков голодные толпы заключенных ринулись к таинственным дверям столовой. Наконец, было объявлено, что допускать в столовую будут по-фамильно, по бригадам, но от этого толпа не убавилась.

Владыкина вызвали, к счастью, в числе первых и, когда он вошел в помещение, то был действительно изумлен происшедшей переменой.

Натопленное помещение блестело белизною занавесок и клеенок на столах, обслуга также была одета в белоснежные халаты. Горы, аккуратно нарезанного, хлеба были расставлены по всем столам.

Когда вошедшие разместились за столами, соответственно установленных табличек, один, из приехавших начальников, объявил:

— Объясняю всем, слушайте внимательно! Мы знаем, что все вы голодны и истощены, но я заверяю вас, что голодным отсюда никто не уйдет. Прежде всего, хлеба можете кушать, сколько хотите, без нормы. Обед будет состоять из пяти блюд, прошу кушать спокойно, кто не насытится, может попросить повторения первого блюда.

Но все эти объяснения для голодной массы были бесполезны. Пока началась раздача первого блюда, хлеб на столах был съеден почти полностью. Распорядитель успокоил людей и объявил, что хлеб немедленно будет на столах, в прежнем количестве. Заключенные, многие со слезами на глазах, впервые, за последние два-три года, спокойно и в тепле кушали пищу. Почти все присутствующие попросили повторения первого блюда, что было сделано беспрепятственно. Наконец, люди, убедившись в правдивости объявленного, спокойно закончили обед, сытыми и довольными, но некоторые решили заполнить карманы остатками хлеба. Увидев это, распорядитель объявил:

— Кто остался голодным, прошу встать! Поднялось около двух десятков человек, их посадили за отдельный стол и повторили обед; остальные вышли, с трудом веря происходящему. Так, партия за партией, были накормлены все заключенные. Уже поздно вечером было объявлено, что в том же порядке, все должны явиться на ужин, который будет состоять из трех блюд.

Откармливание заключенных, таким образом, длилось шесть дней, а на седьмой — начальство опять собрало людей, заверило, что питание сохранится, но теперь уже необходимо выходить на работу. По объявлении этого положения все начальники уехали, а с их отъездом жизнь заключенных стала резко ухудшаться. Не прошло и месяца, как все возвратилось к прежнему, с той лишь разницей, что морозы сменились теплыми весенними днями, но с приходом тепла у людей ослабели и силы. Во всяком случае, Владыкин никакими откормками из числа "доходяг" не вышел, таким застало его лето 1939 года.

Ладони, от постоянной работы с ломом над твердыми и вязкими породами — огрубели, застыв в согнутом положении. Они трескались, кровоточили и непрерывно ныли от боли. Подолгу, бесцельно бродил он по территории прииска, как и многие другие, ища чем бы насытить свое исхудалое, голодное тело, но ничего не находил. Один только Бог знал его нечестный поступок с поднятым самородком, но этот поступок окончательно подорвал в нем духовные силы, и жизнь его протекала, как у судна без руля. Но Господу было угодно провести его именно этим путем, чтобы в существе своем Павел понял, что есть человек сам по себе, вдали от Бога, если даже он обладает самыми очевидными преимуществами перед другими.

Именно таким: обессилевшим, никчемным, беззащитным повис над клокочущей бездной Павел Владыкин, с единственным ясным сознанием, что не сам он держится над пучиной, а Кто-то держит его — и в этом он чувствовал только милость Божию. Касался ли он этой пучины только отчасти, или порой погружался в нее до какого-то предела, во всяком случае, чувствовал неотвратимую, могучую десницу Божию над собой, и это, в минуты крайнего отчаяния, в известной мере, успокаивало его.

Понял также отчетливо, что такое — быть в Божьих руках, но от самого себя зависит, как пользоваться этим благом, будучи, во всех случаях, в повиновении у Господа.

 

* * *

 

В один из летних вечеров, когда горячее солнце, спустившись по небосклону вниз, пробегало по горизонту, игриво прячась за причудливыми вершинами сопок, чтобы после полуночи подняться вновь для дневного своего пути, Владыкин, сидя на нарах, ремонтировал свои арестантские рубища. В барак вошел мужчина средних лет, прилично одетый и громко назвал его фамилию. Павел насторожился и не спешил ответить ему, колеблясь в догадках: к худу или к добру разыскивает его этот человек? Лицо его показалось Павлу знакомым, и он напряженно вспоминал, кто же это, но вспомнил в тот момент, когда

того уже подвел дневальный; это был маркшейдер приисков, который в год прибытия Павла, отказал ему в приеме на работу.

— Владыкин! Ты что же молчишь? Я ищу тебя везде, кричу твою фамилию, а ты смотришь на меня и молчишь? По документам значится, что ты специалист по горному делу, так это? — и, не дав ему ответить, продолжал, — Пойдем в контору, там познакомимся. Да ты, чего так боишься?

Павел, действительно, стоял молча на месте, отчасти потому, что не успевал сообразить всего, а больше от недоумения: "Кому и зачем я понадобился, когда, кажется, со мной в этой жизни уже все покончено?" Наконец, выйдя с маркшейдером из барака, он ответил ему у крыльца:

— Да вы, знаете, я привык за последние годы к тому, что фамилии товарищей называют не к добру, и теперь не знаю, кто вы и зачем я вам понадобился?

— Ах, вот оно что! Да, это правильно, я не учел! Но, Владыкин, Гаранинские времена прошли, и разыскиваю я тебя, как специалиста по горному делу, маркшейдер я над всеми этими приисками, понял? — пояснил ему собеседник.

— Теперь-то я понял, уважаемый начальник, но ведь я ни к чему не способен, — ответил ему Владыкин, — руки мои изуродованы и не только владеть прибором, но и карандаша держать неспособны, а главное — я все забыл; и прошлое мое покрыто каким-то туманом; да и посмотрите на меня, на кого я похож?

— Э, парень! Не тебе чета — ожили, а у тебя еще язык во рту шевелится, пошли, это не твоя забота, — взяв за рукав, потянул его за собой маркшейдер.

Приведя Владыкина в контору прииска, он объявил во всеуслышанье:

— Хлопцы, вот я привел к вам работника — это будет наш сотрудник, о нем все согласовано в управлении. Сейчас он приморен, как видите; приоденьте его, кормите досыта. Никаких заданий ему пока не даю, пусть отдыхает и делает то, что захочет сам. Тяжелой работы ему делать нельзя, чтобы он мог возвратиться к нормальному состоянию. Я сам буду приходить и наблюдать за ним.

Павел, действительно, ничего не мог сообразить: почему и как — все это изменилось вокруг него. Его никто ни к чему не принуждал, кушал и отдыхал он — по потребности. С большим увлечением, подолгу сидел под окном и аккуратно вытесывал колышки для разбивки, а в промежутках, сидел над тазиком и отпаривал ладони рук в теплой воде.

Вскоре пальцы на руках стали разгибаться, кожа меняться, а через неделю начала возвращаться чувствительность в пальцах. Наблюдая за работой товарищей, Павел стал в памяти восстанавливать профессиональные приемы. Постепенно он начал тренироваться в работе с приборами и был удивлен тем, что может вычерчивать несложные схемы и чертежи. Товарищи очень добродушно относились к нему и сочувствовали при неудачах, только бородатый "Серега", с которым он познакомился два с половиной года назад, прибыв впервые с этапом на Средний, встречал каждый его промах с едкой усмешкой.

Но знания и навык в работе к Владыкину возвращались так быстро, что, к удивлению окружающих, не более, как через три недели начальник, после краткой беседы, вверил ему самую ответственную часть — полный контроль разработки. К этому времени Владыкин изменился и по внешнему виду. Выпрямилась его согнутая от холода и голода фигура. На смену арестантским лохмотьям, на нем появилась теперь вполне приличная обувь и одежда; не возвратился только орлиный взгляд к небу. В духовной его жизни по-прежнему царило, угнетающее душу, одиночество и уныние. Молитва отсутствовала.

Наконец, наступил день, когда он в сопровождении рабочих, придя на выработанную площадь, уверенно установил прибор для определения объема выработанной массы. Первым, кто подошел к нему, с той же заискивающей миной на лице и пригнутой фигурой врожденного льстеца, был его старый знакомый, "сотский" Попов.

— Владыкин, при-ве-тик! Да ты, никак… Да ты, что это?… С "хитрым глазом" (нивелир) теперь?… Уж, не нас ли проверять? — прерываясь и подбирая слова, потянулся он к Владыкину.

— Нет, Попов, я пришел проверять не тебя, пусть Бог тебя проверяет, а замерить сколько выработано на этом месте грунта, — ответил ему Павел, еле подавляя в себе отвращение к протянутым рукам. Он вспомнил: сколько эти руки избивали голодных, обессилевших людей, сколько людей они обрекли на уничтожение, подавая сведения об умышленном саботаже, а теперь — они тянутся к нему с приветом. Владыкин уже приготовился высказать ему все о всех его подлостях, какие он творил, будучи негодным, потерянным человеком. Даже приготовился ответить ему, что теперь он пришел замерять именно его работу и, что от этого зависит жизнь Попова, так как завышенные объемы выработки наказывались строгим судом.

Но Павел испугался сам себя, чувствуя, как растет в его душе негодование к этому человеку — ведь этого чувства к врагам у него раньше не было. Он вспомнил, только что произнесенные механически, как ему казалось, слова: "Пусть Бог тебя проверяет". Это, пожалуй, все что осталось у Павла от его духовного богатства, но и это малое нисколько не умерило его.

— Садись, Попов, — сказал ему Павел, указывая на опрокинутую тачку, — ты помнишь как два с половиной года назад ты определил меня на погибель, послав дежурить на мехдорожку, а ведь это за то, что я перемерил после тебя свой забой, доказав твою неправоту; теперь же все повернулось наоборот. А ты тогда, наверное, не подумал об этом?

— Э, Владыкин, да, ты брось вспоминать, что уже давным-давно забыто, — возразил ему Попов, одновременно доставая из кармана плоскую бутылку со спиртом, — вот разопьем, это за доброе здоровье, да и подружимся, брось!

Но Владыкин категорически отказался от спирта, а Попов, виновато спрятав голову в плечи, отошел в будку и наблюдал за Павлом, сможет ли он обнаружить его хитрости, какие он применял к предыдущим маркшейдерам. К удивлению и разочарованию Попова, Владыкин с такой быстротой и умением проделывал контроль, что все его хитрые приемы оказались не только смешными, но и совершенно излишними. Вскоре после этого, Попов, употребив все свои связи, посчитал самым благоразумным перейти на более дальнюю работу, со Среднего на Верхний.

 

* * *

 

Владыкин к осени привел в образцовый порядок всю техдокументацию и упорядочил само производство технического контроля над выработками, что подняло его на должную высоту в глазах начальника отдела при управлении. Обнаружив у Павла такие способности, управление к концу осени отдало распоряжение перевести его на прииск Верхний, где техконтроль был на очень низком уровне, а приближался инспекторский годовой контроль над всеми выработками по приискам горного управления.

Переводя Владыкина на Верхне-Штурмовой, начальство поместило его в особо-привелигированные условия за зоной лагеря, и буквально на следующий день, проходя выработки, Павел вновь встретился с "сотским" Поповым. На этот раз, при встрече с ним, сердце Павла было полно глубокого сожаления к этому бедному, несчастному человеку, который спился окончательно. Через несколько дней после их встречи Попова нашли мертвым в одном из забоев. Обследование установило, что он умер от чрезмерно выпитой дозы спирта.

Это известие сильно потрясло Владыкина. Сознание вины перед погибшим человеком осуждало его, и он ходил целый день, не вникая в свою работу. Ему припомнились и Зинаида Каплина, и заключенные девушки у костра, и дед Архип с Марией, и другие, кому он с таким вдохновением проповедовал о спасении через Христа Распятого. Вспомнил и наказ деда Никанора — спасать обреченных на смерть. А теперь от того огня, каким горела душа Павла, осталась только искра сожаления к этому, погибшему навеки, человеку. Душу мучило угрызение совести, но сил не находилось, подняться опять до прежнего уровня. Он знал, что нужно молиться, но дух молитвы уходил все дальше и дальше. "О, как страшно угасить дух молитвы; что может вновь возжечь его? — Только какая-то сила вне самого себя, а это может быть только по милости Божьей, при Его вмешательстве", — думал Павел, оплакивая свое состояние.

При этих рассуждениях Павлу ясно открылось, что на человеке Божием лежит неотвратимая ответственность за все погибшие души, с какими он соприкасается в жизни. За них христианин даст отчет в свое время Господу, независимо от того, в каком состоянии он был сам; поэтому он обязан всегда бодрствовать, прежде всего, за личное спасение, чтобы быть способным спасать других. Писание так говорит: "Вникай в себя и в учение, занимайся сим постоянно; ибо, так поступая, и себя спасешь и слушающих тебя" (1Тим.4:16).

 

* * *

 

Однажды, поздно вечером, бледный от волнения, зашел начальник прииска к Владыкину и заявил:

— Ну, Павел, я пришел к тебе с очень серьезным разговором. С нашего управления на Нижнем мне сообщили, что по приискам начала работать инспекторская комиссия по контролю выработки. Все ли у нас в порядке? Я пошел к прорабам в производственный отдел и, к своему ужасу, что же обнаружил? Вместо фактических выработок — заверительные записки на несколько тысяч кубометров грунта, проведенных авансом и, что в последующее время прорабство обязуется аванс покрыть. Но до сих пор еще не покрыто ни единого кубометра, и если комиссия это обнаружит, то это петля на шею, и мне — в первую очередь.

Поэтому прошу тебя, подумай, что делать? Ведь пострадают не только прорабы и десятники, но и очень многие забойщики, это кроме суда, еще и на два-три месяца на голодный паек придется сажать людей. Ты осмотри все, вникни и скажи, можно ли как-то спасти положение?

Павел, оставшись наедине, далеко за полночь просматривал всю техдокументацию, изыскивая возможности к предотвращению надвигающейся опасности. Такая возможность оказалось, но?… Ведь это же колоссальный труд, который потребует нескольких дней и почти бессонных ночей, а самое главное — опять же нечестность.

Душу охватила мучительная тревога — как быть? Перед самым утром, не раздеваясь, он повалился на койку и заснул, но с общим подъемом поднялся и вышел на крыльцо. Мысли, одна за другой, осаждали, воспаленную от бессонницы, голову: "Да зачем мне выгораживать этих пьяниц, злодеев, сотских да десятских, они на моих глазах избивали и загубили сотни измученных, несчастных людей?…

Так-то это так, но ведь к этому их понуждали непосильные нормы, спущенные свыше, а спирт — это единственная их награда за их, как они выражаются, "собачью должность".

…Вот, к примеру, Попов. Какой почет и богатство нажил он? Вместе с работягами замерзал и промокал, жил по-собачьи, и по-собачьи умер — это же обманутые люди, погонщики рабов из рабов.

Нет! — протестовало что-то в душе Владыкина, — как не виноваты? У них же был разум, а почему они не хотели страдать и умирать вместе со своим народом, с которым ели и жили, но губили невинных, спасая свою душеньку. Вот Моисей лучше захотел страдать со своим народом, нежели иметь преступное временное наслаждение. Нет, пойду к начальнику и скажу, что выхода нет, придется готовиться всем вам на суд, что пришло и ваше возмездие".

С таким решением Владыкин уже приготовился идти к начальнику, но в это время начался развод и, увидев, как сотни его товарищей в арестантских рубищах шли в забой, Павел остановился и задумался: "Сотские-то сотские, но ведь и эти несчастные пострадают, а я ведь вчера вышел из этих же рядов. Сегодня они, полуголодные, идут с надеждой что-то заработать, а если я не сделаю того, чего просил начальник прииска, то завтра их голодными выгонят в забой, и некоторые из них останутся без надежды возвратиться вечером на свои арестантские нары. Нет! Ради них я должен сделать, что могу, хотя бы это стоило большой жертвы: сегодня их судьбы и судьбы моих мучителей оказались в моих руках. Сейчас решения моего сердца ожидают не только люди, но и Господь. О, это экзамен для меня непомерно ответственный, а я увы, утратил дух молитвы. Что может быть отчаяннее для христианина, как не это положение?"

В памяти Владыкина предстала картина Гаранинского распределителя: кучка людей на площади, ожидающих решения их судьбы и он среди тех обреченных на истребление; человекоубийца "Монах", мучимый агонией смерти, и прильнувшие к земле люди, приговоренные к расстрелу…

Тогда их судьба решалась полковником Гараниным, сегодня судьба таких же людей и сотских, и подобных "Монаху", оказалась в руках Владыкина.

Павел содрогнулся от такого открытия, а еще больше от вопроса, который промелькнул в его сознании: "Если ты, сожалея о жертвах гаранинского произвола, желал тогда освободить их от нависшей над ними погибели, то какой приговор произнесешь над теми, кто сейчас прошел перед твоими глазами?"

Как волна прибоя, решение к спасению людей подняло Павла на ноги. "Да, но тот план спасения создавшегося положения, какой созрел у тебя в голове, есть грех укрывательства, — как гром раздалось в его сознании угрызение совести. — Ведь ты объявил себя христианином, вступая на этот путь страданий, не сгибаясь, все эти мученические годы пронес знамя любви Христа, а теперь, раз за разом, не опускаешь ли ты его все ниже и ниже?"

Душевные мучения клещами сжимали горло Владыкина, колени согнулись, и он, опускаясь, сел на ступени крыльца. "Что же делать?" — едва не сорвалось с его уст. Но как волны прибоя после своего приступа возвращаются с берега в море так и бурные мысли отступили от сердца Павла.

— Ну, как дела, Владыкин, что надумал? Есть ли выход из нашего положения?… — выйдя из-за угла, подошел к крыльцу начальник прииска, в тревоге осыпая Павла вопросами.

— Да вот об этом сам думаю, всю ночь не спал, — ответил ему Владыкин, — выход есть, но потребуется минимум неделя.

— Э нет, дорогой, какая тут неделя, уже на Нижнем идет проверка, — возразил ему начальник.

— Ну, а тогда придется не спать ни днем ни ночью, тут уже не знаю, насколько хватит меня, — ответил ему Владыкин.

— Может быть, спиртик поможет, Павел?

— Ну что вы, гражданин начальник, спиртик помогает только скорее попасть в могилу да в тюрьму, да на мерзкие дела идти, — возразил ему Павел. С этими словами Владыкин поднялся, зашел в комнату и погрузился в работу. Занимался он неотрывно, упорно. Отвлекался только пообедать или перевести дух за кружкой чая. Перед обедом с каким-то узлом зашел к нему прораб:

— Как успехи твои, Павлуша? Мне начальник шепнул, что ты решился выручить нас из беды! Получается чего или нет? Я вот тут собрал тебе кое-что, вижу ты бедновато выглядишь! На-ка, погляди! — развязав большущий узел, он начал раскладывать на койке брюки, сорочку, пальто и другие вещи.

— Нет-нет, дружище! Бывает, что людские судьбы возами золота не окупишь. Я не продаюсь и не покупаюсь, — подойдя, резко возразил ему Владыкин. Единственное, что мне нужно от тебя, хоть теперь оставь меня в покое. С этими словами Павел, отвернувшись, продолжал работать.

— Ну, уж это ты напрасно, я от всей души пришел поделиться с тобой — ведь это же не ворованное, а свое, — обидчиво объяснил прораб.

— Откуда оно у тебя, свое? С плеч какого-нибудь профессора снял, за один-два дня отдыха от забоя, или за пайку хлеба у голодающего, — с гневом, поправил его Владыкин. — Ты подошел бы ко мне с одеждой, когда я в лохмотьях замерзал в забое, а ты, небось, с палкой подходил тогда, последнее дыхание выбить. Иди и подумай теперь о себе и своей судьбе, да о судьбе своих товарищей.

Слова, высказанные Павлом, настолько соответствовали действительности, что посетитель, немедленно собрав свои пожитки, поспешил выйти из комнаты. Так, вдвоем с сотрудником, Владыкин днем — без перерыва, а ночью — без сна распутывали техническую документацию.

Только начальник прииска с тревогой наведывался и справлялся о ходе работы и, видимо, в душе не надеялся на положительный исход. Наконец, рано утром, после двух бессонных ночей и предельно напряженных дней, Павел, окончив работу, вышел и направился к дому, где жил начальник прииска с семьей, чтобы обрадовать его благополучным разрешением образовавшейся неувязки. То ли и он не спал, наблюдая в окно, то ли случайно, но Владыкин увидел его, как он сам шел к нему навстречу и, с тревогой в голосе, спросил:

— Что случилось, Павел, ты ко мне?

— Да, к вам, успокоить вас — все закончено и приведено в полное соответствие, — еле выговаривая слова от переутомления, ответил Владыкин.

— Да что ты? Неужели?… Павел! Наверное, есть Бог… Да ты понимаешь… — тискал он огромными ручищами щуплую фигуру юноши, обмякшую от изнеможения. — Ведь и жена моя, бедная, не спала все эти дни. Ты же понимаешь, я и не подозревал о том подвохе, какой подготовило мне прорабство, да и не попадал я никогда в такой переплет. Меня просто это не касалось: я же механик, ну, а сюда перевели вот — начальством. Ведь ты понимаешь, сколько бы за эту туфту присудили, а, может быть, даже расстреляли; за расхождение в замере больше 4–5% — суд, сыше 7 % — расстрел. Вон, на соседнем прииске, пять человек отдали под суд. А ведь меня (только что) предупредили по селектору, что комиссия сегодня едет к нам, ну я к тебе… а ты сам идешь навстречу. Правда, Павел, есть Бог! — взволнованно, топчась на месте, проговорил начальник.

— Да, начальник, Бог есть всегда, да мы вспоминаем Его, когда грянет беда, — ответил понурив голову Владыкин.

— Это верно, парень… Ну ладно, идем ко мне, жена сейчас покормит тебя, да ты, наверное, ляжешь спать, ведь мерить будут без тебя…

Завтрак был действительно "генеральский", на столе было и то, что Павел видел только на картинках, но утомление было настолько велико, что Владыкин, едва проглотив попавшееся под руку и запив горячим чаем, отказался совсем бодрствовать. Пошатываясь, он еле добрел до своей койки и, упав на нее, немедленно заснул крепким сном. Перед обедом его разбудили…

Незнакомец, отрекомендовавший себя инспектором, предварительно частично осмотрев документацию, вежливо попросил Владыкина пройти с ним на место выработки с инструментом. По задаваемым им вопросам, Павел определил в нем опытного мастера своего дела.

В котловане инспектор осмотрел рейки и сам прибор, предложил Владыкину встать за инструмент, от чего Павел в смущении пытался отказаться, но инспектор, настояв на своем, взял рейку и, вместо рабочего, сам прошел по местности. Честность в работе Владыкина, его быстрота ему очень понравились. Вычислив отметки, он сличил их по каталогу и, не обнаружив расхождений, поручил Павлу докончить замер до конца и представить данные в управление. Затем, высказав несколько лестных комплиментов в адрес Владыкина, пожал ему руку и также вежливо распрощался. Переданные результаты замера оказались в норме, о чем в этот же вечер объявил начальник прииска, но все это — Павла нисколько не обрадовало. В душе что-то опускалось все ниже и ниже. Он знал: раз он сделал эту уступку — впереди где-то, его будет ожидать печальный конец. "Не устою!" — таким выводом закончил он свои мысли. "Уже не устоял!" — ответило что-то в его душе.

 

* * *

 

Шел 1940 год. Огненный солнечный сегмент над сопками, обдавая багрянцем свинцовое полярное небо, извещал о том, что полярная ночь кончилась, и на дворе стоит февраль.

— Павел Петрович Владыкин? — однажды, вопросительно улыбаясь, обратился к нему вошедший начальник УРЧ (учетно-распределительная часть) в лагере. Я пришел поздравить тебя с окончанием срока, завтра тебя вызывают в управление, на освобождение.

Первый раз, на двадцать шестом году жизни, Владыкин услышал, как назвали его Павлом Петровичем, даже хотелось в это время посмотреть на себя. Он удивился, что объявление не произвело на него никакого впечатления, и, когда начальник вышел, Павел высказал свое удивление, сидящему рядом, товарищу:

— Вот, интересно, где и когда это бывало, чтобы арестант, услышав об освобождении, не радовался?

— Так-то это так, Павел, и это потому, что ты знаешь, что тебя домой не пустят, но подумай, а если бы тебе сейчас объявили, что тебе срок продляется лет на десять, что бы ты на это сказал?

— Да ну, что ты говоришь, это же нестерпимое горе, убийство, — ответил Павел.

— Да, это ужасно, но ты знаешь сколько людей, подобных тебе, вместо освобождения испытали такое нестерпимое горе? Так вот, иди и благодари Бога, хоть за такую свободу: лучше плохая свобода, чем прекрасная тюрьма, — сказал ему сотрудник.

На следующий день, после обеда, Владыкина вызвал к себе начальник управления местными лагерями:

— Как фамилия? — сухо спросил он Павла и, когда тот ответил ему полностью установочные данные, начальник внимательно просмотрел каждую бумажку в деле.

— Да, парень, много ты пережил всего, а больше горького; счастливый ты, уцелел просто чудом, видно, мать усердно за тебя Богу молилась, — с иронией сказал он. — Ну что ж, из Москвы пришло на тебя постановление… освободить по отбытии срока, поздравляю!

Как ни был Павел равнодушен к этому вчера, сегодня, при объявлении, сердце его дрогнуло, и он смог через пересохшее горло ответить тихо-тихо, протянув взаимно руку, — "спасибо".

— Я прошу вас, отправьте меня домой, ведь я пять лет не видел матери, да и теперь не знаю, жива ли? — попросил Павел.

— А вот этого я сделать не могу, не в моей власти. Оформляйся через контору прииска и спецчасть на любую работу, но, до особого распоряжения, будешь оставаться пока на прииске и работать, как работал.

— Но ведь я же…

— Владыкин! Разговоры наши бесполезны, да и времени у меня нет. Иди в спецчасть, там тебе все расскажут, — прервал его начальник и позвонил, для приема следующего.

Выйдя из конторы, Павел тихо побрел на свой прииск по той самой дороге, где когда-то он впервые шел этапом в ужасный гаранинский распределитель и обратно. Поравнявшись с придорожной приисковой кузницей, он услышал оттуда фамилию:

— Владыкин! Зайди сюда.

Павел долго вглядывался в искривленное лицо кузнеца, наконец, узнав в нем одного из четырех оставленных от расстрела, спросил:

— Что это с тобой, дружище? Здорово!

— Да вот с тех пор парализовало, руки отошли, а лицо так и осталось, — пояснил ему товарищ. А с теми двумя ты слышал, что случилось?

— Нет!

— Э, братец мой! Парень молодой заболел чахоткой и умер, а тот пожилой, четвертый, помнишь, все плакал? — Сошел, брат, с ума.

Воспоминание ужасного прошлого обожгло душу и так возмутило дух Павла, что он заторопился распрощаться с товарищем по несчастью, сообщив ему о своем освобождении.

— Ты счастливчик, сынок, — потрясая руку на прощанье, провожал его кузнец, — благодари Бога, ты один из нас уцелел невредимым. Спаси тебя Христос, прощай!

 

Глава 4 "Твоя жизнь принадлежит Мне"

 

 

"…не бойся, ибо Я искупил тебя, назвал тебя по имени твоему; ты — Мой".  

Ис.43:1

По освобождении в жизни Владыкина не произошло никаких существенных изменений, разве только то, что теперь, посещая управление и другие поселки, он мог не бояться неприятных объяснений с работниками охраны и оперуполномоченными. Те же угрюмые сопки, поросшие дикорастущим стлаником, томили душу однообразием; и даже в самые теплые, летние дни, когда север на короткое время покрывался пестрым ковром благоухающих трав и цветов, на нем несмываемо лежала печать — чужбина.

Правда, иногда, поднявшись на сопку и спугнув стайку любопытных куропаток или хлопотливого полосатого бурундука, Павел, лениво развалившись на мягком, причудливо-узорном мшистом ковре, да с наслаждением, забывшись под звуки голосов ожившей от лютой зимы природы, от души скажет: "Господи, как здесь хорошо!" Но стоит только взор перевести сверху вниз, как снова увидит долину, покрытую сизой кисеей фабричного и бытового чада, а под ней ту же природу, подобно распластанному, обезображенному богатырю с выпущенными и распотрошенными внутренностями. Тогда Павел пытался себя убедить, что это совсем не изуродованное существо, это та самая, кормящая родина-мать, у которой, подобно обнаженной груди, открыты те несметные сокровища, какими питается человек. Да! О, если бы это было так, если бы эта мать могла после всего стыдливо прикрыть свою грудь и радоваться расцветающей жизни. Но увы, это не так: сокровище-то взято, но взамен его — остались реки пролитой людской крови и слез, да, захороненные в вечной мерзлоте, тысячи человеческих тел. Конечно, тела эти зарыты землею и скованы вечной мерзлотой, как трупы древних мамонтов; кровь и слезы смыты; добытое золото давно переплавлено в горниле и хранится либо в государственных сокровищницах, либо в карманах, на пальцах рук, на груди, во рту и в разных изделиях у людей. Многое из него, может, опять возвратилось в землю и пропало, или как-то иначе перемещалось в людском океане; осталась только — вовек не упраздненной — цена этого золота. Она, с Божественной точностью, учтена Им и хранится в Его сокровищнице.

"…Золото ваше и серебро изоржавело и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь: вы собрали себе сокровище на последние дни. Вот, плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет, и вопли жнецов дошли до слуха Господа Саваофа. Вы роскошествовали на земле и наслаждались; напитали сердца ваши, как бы на день заклания. Вы осудили, убили праведника: он не противился вам" (Иак.5:3–6).

 

* * *

 

Никакие развлечения, ни кое-какая перемена в жизни Павла Владыкина, не радовали его, напротив — самая настоящая тоска овладела им. Ведь, когда у него был какой-то срок, он имел основание ждать его окончания, а теперь это ожидание становилось совершенно нестерпимо и переходило в душевную пытку.

Бесперспективность брачного вопроса и семейных проблем дополняли еще больше страдания, увеличивающейся армии людей, ожидающих "особого распоряжения". Те единицы женщин, пугливо, изредка перебегающие из одного дома в другой, были мизерной редкостью и усиленно охранялись, вынужденно создаваемыми условиями. Все это наталкивало Владыкина на одну и ту же мысль — скорей домой.

Перед ним во всю ширь распахнулись производственные и бытовые перспективы, но он отказывался от них категорически. Сменился уже и жизненный уровень заключенных на более выносимый, но неизменными остались те дорожки и места, на которых он, так незабываемо, был мучим страхом смерти. На том же месте стояли "Свистопляс" — штрафной лагерь и склон горы, откуда не возвращались обратно его товарищи. Только однажды, уединившись от людей, он погрузился в очень глубокое раздумье: "Почему последнее время, особенно перед освобождением, так часто совсем неверующие, посторонние люди и даже начальники напоминали мне о Боге? А у меня, к стыду моему, не находилось силы и слов свидетельствовать им о Нем, как я в недалеком прошлом с упоением свидетельствовал, даже ночами. Почему нет силы подняться духовно или, уйдя на гору, стать на колени и молиться? И дальше: почему Господь поставил такие мучительные препятствия к моему возвращению домой? Неужели не достаточно тех перенесенных страданий, слез и лишений, проведенных в крайнем холоде и голоде? Правда, Господь изменил мои обстоятельства, удалил от меня голод, крайнюю нужду и, может быть, изменил навсегда, но не изменил мое окружение. Ведь пять лет назад я доверил Ему всю мою жизнь, неужели она должна проходить здесь, до конца?"

На этом размышления как бы остановились и готовы были перейти к рассуждению: "Почему, Господи?" — выдавил он из груди.

В этот момент, вдруг, в его мыслях произошла какая-то перемена. Павел умолк, и сильное течение мыслей нахлынуло на него откуда-то, как ему казалось, извне: "И вывел меня северными воротами…и вот, вода течет…тот муж…в руке держал шнур и отмерил… и повел меня по воде; воды было по лодыжку. И еще отмерил… и повел меня… воды было по колено. И еще отмерил… и повел меня; воды было по поясницу; и еще отмерил… и уже тут был такой поток, через который я не мог идти… И сказал мне: видел, сын человеческий? И повел меня обратно к берегу…" (Иез.47:2–6) — вспомнил он слова Библии.

Павел сидел нагнув голову и, опершись руками о землю, произнес, покачивая головой:

— Понял, Господи! Хотя нет молитвы, нет огня, нет другого выхода, кроме этого страшного потока, но есть Ты — веди дальше!

— Ты хочешь домой? — продолжала та же мысль, — но прав ли Я буду, отпустив тебя таким? Ведь Я пока в тебе разрушаю все ветхое. Нужен ли ты самому себе такой разрушенный, несобранный? Непригоден ты и Мне. Посмотри на себя и ответь: к чему принесенные жертвы и такой великий жизненный путь, не пройденный до конца? Смирись! И дай Мне назвать тебя Своим. Ты боишься остаться здесь на всю жизнь? Но ведь ты отдал ее Мне навсегда и убедился, что она несколько раз была потеряна, что она не твоя. Я хочу показать тебе счастье необычайное, счастье вне человеческих расчетов и чувствований, счастье вечное и именно твое, но это счастье может быть только достоянием потерянной жизни и потерянной ради Господа. Не мешай Мне!

Еще ниже опускалась голова Павла от этих мыслей, а они были такой силы, что он усомнился: не говорит ли ему эти слова Некто вслух?

 

* * *

 

После этого настроение его изменилось. Павел значительно успокоился, убедившись, что Господь не оставил его, однако дальнейшая жизнь на этом месте для него стала нетерпимой, и он стал ожидать перемен. Появились слухи, что многих людей собираются перевести еще дальше в горы, и он, якобы, тоже назначен управлением как опытный специалист. Это или что-то другое помогло созреть решению Владыкина — непременно покинуть эту страшную долину ключа Штурмового. О своем решении он доложил начальнику отдела и получил отказ с угрозой, но несмотря ни на что, Павел оставил работу и через несколько дней пришел в управление прииска с просьбой о получении какого-либо документа. Получив документ, он собрался в неведомый для него путь. Одно озадачило его, ведь без специального пропуска с этой территории он переезжать никуда не мог. Но в душе Владыкина появилось непреодолимое желание к выезду и уверенность в благополучном переезде. К вечеру он благополучно прибыл в Северное управление и без труда разыскал одного из товарищей, с которым когда-то вместе прибыл пароходом на Колыму.

Из беседы с новыми людьми стало известно, что выехать на родину нет никакой возможности, и все попытки к тому бесполезны. Наряду с этим, Владыкину посоветовали пробираться в совхозы, где люди заняты только сельскохозяйственными работами. Преимущество жизни в совхозах было в том, что там было доступным питание свежими овощами и молочными продуктами. На прииске же питание не только строго нормировано, но состояло, в основном, из концентратов, а овощи были только в сушеном виде.

Было принято решение — пробираться в совхоз Эльген.

Павлу не пришлось долго раздумывать. Утром, на следующий день, ему передали, что в Магадан направляется с каким-то грузом автомашина, и несколько вольных мужчин и женщин сидят около гаража, в ожидании ее отправки. Собирая пожитки, буквально на ходу, он выбежал, чтобы присоединиться к этой компании и подошел в тот момент, когда пассажиры уже разместились на машине, а шофер делал последний осмотр.

— Землячок, — обратился к нему Владыкин, — разреши доехать с тобой до Левого берега (поселок на Колыме), на Эльген пробираюсь, работать по агрономии.

Шофер поднял голову: перед ним стоял юноша в приличном костюме с значком парашютиста на груди и небольшим чемоданом в руке. Внешний вид его и те немногие слова, с какими он обратился к шоферу, не позволяли никак подозревать, что это "вчерашний" заключенный, какие во множестве сновали кругом, провожая завистливым взглядом машину в Магадан.

— Ну что ж, везти не мне придется — мотору, а разрешение тебе будут давать оперативники на постах по трассе, мне все равно, садись! — ответил ему шофер и уже, когда Павел поднялся наверх, добавил вдогонку: — Не жениться ли парень надумал, что-то молодоват ты в агрономы.

В совхозе Эльген в большом количестве жили и работали заключенные женщины, поэтому ко всем, кто туда пробирался в индивидуальном порядке, принято было выражать недоверие.

Владыкин не ответил на последний вопрос, так как, приняв его за вольнонаемного, сидящие женщины наперебой начали укорять шофера, по их выражению, мерившего всех на один аршин. Все три поста автомашина проехала беспрепятственно, так как пассажиры, в глазах оперативников, не вызывали подозрений, тем более, что трое или четверо из них, сверху показали паспорта.

На Левом берегу Павел слез и, расплатившись с шофером, поспешил к другим подъехавшим машинам, искать попутчиков. К его радости, попутная машина действительно нашлась, и Владыкин, не рассмотрев в ночных сумерках хозяина, попросил довезти его до совхоза, а шофером оказался капитан военизированной охраны. Поняв это, Павел сильно смутился, решив, что все его предприятие провалилось, и что, проверив его далеко не убедительные документы, его возвратят обратно на прииск. Но капитан, взглянув на аккуратный, незаурядный его вид да румянец, вызванный волнением, спросил не без любопытства:

— А вы что, в командировку или, может быть, к нам в дивизион? Мы давно ожидаем пополнения.

— Нет, товарищ капитан, я хочу устроиться агрономом и не на Эльгене, а дальше на Мылге, — ответил Павел.

— Да зачем вам такое захолустье, наш старший агроном Морозик забегался один, и он с радостью примет вас. У него, хотя и есть там старик — заключенный, но ведь не сравнить его же с молодым. Да и нам, в коллективе, нужно пополнение, — возразил собеседник. Впрочем, поговорим по дороге, я везу человека к себе, и сейчас заеду в лагерь часа на 4 отдохнуть, не спал всю ночь. Вам придется подождать здесь, в ожидалке, а потом мы поедем, я повезу вас до самого Эльгена.

Владыкин был очень рад, видя, что капитан посчитал его за своего и так расположился к нему. Точно в назначенное время они тронулись в путь; капитан сел в кабину, а Павлу отдал свой тулуп, который ему так пригодился, хотя и был июль месяц. Трасса проходила по тем колымским прижимам, о которых складывались самые страшные рассказы. И действительно, узкое полотно автотрассы по обрывистым, порой нависшим скалам над бурлящей рекой Колымой, поднималось на высоту более, чем 200 метров, и извивалось крутыми поворотами-серпантинами, и, по рассказам очевидцев, немало смельчаков провожало в ледяную пучину, совершенно бесследно.

Полярная летняя ночь не пощадила и Владыкина, так как и без того зияющие обрывы напрягали все нервы, а ночью они были еще выразительнее и таинственнее. А когда автомашина выбегала на вершины перевалов и стремительно опускалась вниз на крутых поворотах, Владыкин впервые ощутил, что это такое, когда у человека непроизвольно захватывает дыхание. "Это, действительно, дорога в ад — думал он. — И зачем нужно мне было ехать в такую пропасть?" — сожалел Павел, поминутно, судорожно хватаясь за упакованные веревки. Но для шофера, который проезжал, может быть, сотый раз, все эти виражи были отрезвляющими, разгоняющими дремоту.

Спустившись с последней крутизны в долину, путешественники услышали вдалеке удары в рельсу — в лагере шел развод.

Сквозь разрывы тумана Владыкин увидел, как, рассыпаясь цветастым бисером, от разнообразия в одежде и головных уборах, заключенные женщины из многолюдной толпы рассеивались по зеленеющей огородной глади. В воздухе огородная свежесть боролась с болотной прелью, встревоженной лучами восходящего солнца. Утренняя тишина нарушалась отдаленной девичьей стрекотней и воинственным комариным дзиньканьем.

Автомашина остановилась в полукилометре от поселка против охранного дивизиона, и капитан убедительно предложил Владыкину отдохнуть в их гостиной комнате после тревожной ночи. Но Павел, изыскивая всевозможные предлоги, искренне поблагодарив капитана ВОХР за оказанное расположение, рвался, как можно скорее, распрощаться.

Оставшись наедине с пробуждающейся природой, Павел трепетал от восторга при виде зеленеющих просторов, чего глаза его не видели уже многие годы. Владыкину казалось, что он не на Колыме, а где-то недалеко от своих родных Починок, что вот-вот на дорогу выбежит его сестренка, а за нею бабушка Катерина, по которой так соскучилась его душа. Из-за изгороди, совсем такой же, какую он видел на Починских задах, виднелись такие родные, свеженаметанные стога с пахучим сеном. Подле них, на прибрежном лугу, пестрело разномастное стадо коров с телятами.

Расплываясь в блаженной улыбке, при виде всего этого, Павел был уже готов признать, что это почти Починки, но тут все сменилось зловещим частоколом с натянутой поверху колючей проволокой, в котором он безошибочно узнал лагерь заключенных. К счастью, частокол скоро закончился типовым зданием кухни-столовой, на крыльце которой в белоснежном колпаке стоял мужчина-повар. Владыкин оказал на него самое доброе впечатление, и он, по искреннему расположению, любезно пригласил его в свою комнату, убедив, что самое правильное, если он в ожидании рабочего дня, после бессонной дороги, приляжет уснуть, что Павел сделал без малейшего сопротивления.

Проснулся юноша от громкого женского смеха, донесшегося из коридора в полуоткрытую дверь комнаты. Повар охотно рассказал ему о распорядке жизни в совхозе, расположении немногих административных и общественных зданий, предупредил о могущих возникнуть неприятных встречах и, не в силах удержать гостя для завтрака, вышел на крыльцо проводить его. Павел почему-то торопился. Выйдя на крыльцо, он был поражен совершенно неожиданным зрелищем. Гурьба за гурьбою, от лагерной вахты двигались навстречу ему женщины. В передней толпе шли развязной походкой, разодетые в самые модные шелковые дорогостоящие платья, буквально, красавицы. На мгновение юноша принял их за какое-то посольство из высшего круга, о чем читал только в романах. Но как глубоко было его разочарование, когда он услышал самую отборную лагерную остроту, какой они с хохотом обменивались с поваром.

Видя удивленное лицо Павла, повар пояснил, улыбаясь:

— Что, не видел еще таких? Здесь не то увидишь, — любовницы на добычу пошли. Вечером на пролетках их, еле живых спьяну, в лагерь свозить будут.

Владыкин не мог скрыть отвращения от такой неожиданной встречи и отвернулся. Но тут же увидел следующую толпу женщин. Эти, в противоположность первым, одеты были очень скромно, пожилые на вид, шли почти молча, и каждая из них имела небольшой сверток в руке.

— А это, парень, уже другие. Это бабы ученые, они идут на работу в контору, в больницу, в интернат. Тут из семей Зиновьева, Блюхера, Тухачевского, артистки… ну, сам знаешь, одним словом — враги! Они уж тут многие годы.

Для Владыкина это было такой неожиданностью, как будто он переселился совершенно в другой мир. Он заторопился, распрощался с поваром и направился в контору совхоза. В подъезде, на ступеньках его встретил худощавый пожилой мужчина с небольшой, редкой рыжей бородкой, в одежде заключенного. К нему Павел и обратился:

— Простите, пожалуйста, где и как я могу увидеть землеустроителя Морозова?

— Комната его здесь, — ответил старичок, — а сам пошел в обход, вы его немного не застали.

В нерешительности Владыкин резко повернулся и, шагнув по ступенькам вверх, уже на ходу решил зайти в кабинет и поговорить с сотрудниками. Но, зайдя в кабинет с табличкой "Землеустроитель", застал там только девушку.

— А вы, что хотели? — спросил Владыкина все тот же старичок с рыженькой бородкой, — заходя следом за ним.

— Я работал на приисках маркшейдером, но решил горное дело оставить и перебраться в совхоз "Мылга", предложить свои услуги по землеустройству, — пояснил Павел, — а сейчас зашел узнать, не устроюсь ли здесь.

Собеседник внимательно осмотрел юношу и, как ему показалось, конкретно и авторитетно заявил:

— Ах, вот что? Тогда вам придется подождать Морозова до вечера, но с уверенностью скажу, что ваши знания здесь не применимы.

Такой ответ показался Владыкину сухим, но, догадавшись, что старичок, видимо, занимал это место, куда хотел устроиться Павел, поспешил покинуть контору. Спустя несколько лет, Павел Владыкин узнал, что старичок с рыженькой бородкой был никто иной, как Яков Иванович Жидков — председатель Всесоюзного Совета Евангельских Христиан-Баптистов, отбывающий в то время заключение в лагере совхоза "Эльген".

Плотно пообедав в столовой, Владыкин тронулся дальше в поисках совхоза "Мылга". Сообщение с "Мылгой", в основном, поддерживалось зимой, так как на протяжении всего расстояния, в 30 километрах от "Эльгена", путь пролегал или по мшистому болоту, или по торфянистой пойме реки Мылга.

К концу дня Павел, совершенно обессилевшим, свалился в избушке лесника, не дойдя до совхоза километров 4–5. В поселок вошел утром, в начале рабочего дня, и из-за вопроса о трудоустройстве был встречен весьма недружелюбно. Единственно, пожалуй, кто обратил на него внимание — это заключенные женщины, работающие на опытных участках, но он прилагал все старания, чтобы не вступать с ними в разговор.

Павла, в этих малолюдных местах, обрадовала девственная природа с ее роскошной растительностью и беспрепятственный доступ к сельскохозяйственным продуктам. Впервые, за многие годы, Владыкин, зайдя в столовую, с жадностью и наслаждением пил стакан за стаканом вкусное натуральное молоко.

Получив отказ, он, не отчаиваясь, направился в рекомендованный ему якутский районный центр, который на карте значился как город Таскан, хотя совхоз "Мылга" пленил его и уютом и сказочной девственной прелестью природы. На протяжении полутора километров, которые отделяли Таскан от совхоза, Павел, до восхищения, любовался разнообразием цветов, густо переплетенными зарослями ивняка, ольшаника, кедрача, черемухи, или пробирался, утопая по грудь, в кустах жимолости, голубицы и малинника. Так что в поселок вошел он только к обеду.

Таскан являлся административным центром района, того же названия. Население состояло наполовину из оставленных (по освобождении) до "особого распоряжения". Из построек — на переднем плане стоял клуб-театр, затем интернат, здание райисполкома, три строящихся двухэтажных дома, библиотека и десяток двухквартирных домов. Все постройки были деревянные, не старые. Рядом с домами располагались типичные якутские прокопченные юрты без окон, с которыми местные жители упорно не расставались. Тунгусы не мирились ни с какой постройкой и продолжали вести кочевой образ жизни. Их можно было видеть только тогда, когда они приезжали с пушниной для сдачи ее государству, и то поселялись со своими семьями в кожаных чумах за поселком, в тайге.

В помещение райисполкома Павел зашел в момент, когда уборщица, колокольчиком, объявила начало обеденного перерыва. На вопрос о найме на работу, председатель-якут отправил его к секретарю, в руках которого, по его словам, была сосредоточена вся советская власть.

Секретарь выходил на обед за сотрудниками последним; увидев его, Павел нашел в нем что-то особенно знакомое и близкое.

— Тетушка! — обратился он к уборщице, — вашего секретаря фамилия, случайно, не Андреев?

— Андреев.

— А зовут не Костя? — продолжал Павел.

— Нет, не Костя, — возразила она, — а Константин Иванович, чай, он мне не товарищ, а советская власть.

Владыкин сел на террасе и, в ожидании, предался воспоминанию о прошлом. Пятнадцать лет прошло с тех пор, как они расстались с Костей.

Вспомнил убогую их хатенку и бедную вдову, заклепщицу — мать его, которая едва сводила концы с концами. Вспомнил, как отец строго-настрого запретил пускать Костю в дом и даже дружить с ним, из-за его воровитости и хулиганского поведения; как его ежегодно оставляли в каждом классе на второй год и, наконец, за непристойное поведение совсем убрали куда-то из школы. Но помнил он его как добродушного товарища. Теперь они встретились, совершенно на разных поприщах, и, хотя Павел с ним еще не разговаривал, но почувствовал, что в поселке Костя — незаурядная личность.

Секретарь после обеда немного задержался, а когда пришел, все уже были на местах.

— Можно к вам? — наклонившись над его столом, с улыбкой спросил Владыкин.

— Можно, — как и в детстве, в нос, проговорил тот, — а в чем дело, что нужно вам?

Владыкин вежливо попросил его выйти на террасу. Тот, нехотя, как-то испытывающе посмотрел в лицо, но вышел.

— Андреев? Костя? Из Подмосковья? — улыбаясь, продолжал спрашивать Павел старого дружка.

— Да, а вы кто? Я что-то никак не вспомню.

— А ты припомни школьные годы…

— Па-вел! — вскрикнул Костя, тиская его в объятиях. Забежав на минутку в отдел, Андреев подхватил Владыкина и торопливо, на ходу, рассказал коротко о своей судьбе:

— Я ведь здесь с 1932 года, как говорят, — с боем пробивались сюда, в эту глушь… Ну, сказать по правде, кое-как закончил семилетку, сам знаешь. Умерла мать, и как-то сразу ума прибавилось. Приняли меня в совпартшколу, потом направили в Москву в институт. Там научили, вот, говорить по-якутски и по-тунгузски, да и направили по партийной линии сюда, на освоение края. В институте познакомился с одной девушкой, поженились, да обоих нас — и сюда. Она у меня сейчас зав. библиотекой, вот, познакомься, — открыв дверь, завел он Павла. Их встретила щуплая, пожилая женщина низенького роста, с умными выразительными глазами на землистом лице.

После краткого знакомства и взаимных воспоминаний о прожитом прошлом, Андреев, узнав, что Владыкин ищет работу, предложил ему несколько самых выгодных вакантных мест, но Павел просил его о том, чтобы тот посодействовал устройству в совхозе. Оказалось, что главная администрация совхоза были однокурсниками Кости, и они безо всяких затруднений приняли его на работу в совхоз.

Владыкину всесторонне понравилось здесь: и уютная, чистенькая комната в общежитии, и любезность сотрудников и сотрудниц, и доступное прекрасное питание. Но на второй же день то томительное чувство, какое волновало душу на прииске, с каким-то новым приступом, подошло и здесь. Его нравственная неиспорченность, сочетаясь с впечатлительной внешностью, не могли остаться не замеченными женским окружением. В противоположность приискам, здесь мужчина был редким исключением. Заключенные женщины, которых здесь было не менее двухсот человек, всюду передвигались свободно, и поэтому, естественно, что под личиной тихой, уютной обстановки на лоне девственной природы, царил неукротимый разврат. Известие о прибытии нового юноши в поселок в тот же день облетело все население. На второй же день Владыкин заметил, как ему на глаза одна за другой стали, как бы случайно, попадаться принаряженные заключенные девушки. Одни любезно подметали пол в комнате и поправляли койку, другие заботливо осведомлялись, не нужно ли что постирать, третьи — просто подсаживались рядом, под предлогом послушать приисковые новости.

Владыкин выждал момент и поспешил укрыться за поселком, на берегу реки. В тишине, предавшись размышлению, он углубился в себя.

— Хм, не напрасно спросил меня шофер еще на месте: "Не жениться ли, парень надумал?" Видно, опытный был мужичок-то!

Конечно, Павел, живя на прииске, из рассказов мужчин не раз слышал о наличии женщин в совхозах, но вот это или иное что побудило его приехать сюда? Долго сидел он, размышляя об этом, и нашел, что двадцатишестилетнему юноше, не имеющему никаких перспектив впереди, утолив первые приступы голода, конечно, такое желание вполне естественно.

— Да, но ведь — это следующий грех, навстречу которому я сделал сам, добровольно, первый шаг, — думал он. — Я сам прибыл сюда, в этот вертеп. Неужели для того Господь сохранил мою юность от многих смертей, чтобы я добровольно прожигал ее здесь, на этом пиру любострастия? Но уж, если я не остановился, когда первый раз полез на машину, то здесь удержаться невозможно. Ах! Почему так поздно пришло ко мне это благоразумие? "Причина все та же, — как будто кто-то сказал ему в ответ, — человек, нарушивший общение с Богом, будет блуждать". О, теперь только милость Божья может вырвать меня из этого вертепа!

— Ой, простите, пожалуйста, не заметила! — услышал Павел по другую сторону куста звонкий девичий голос. Перед ним стояла совершенно обнаженная девица, впопыхах едва прикрывая наготу, делая вид, что она пришла купаться.

— Ну, начинается! — резко поднявшись на ноги, проговорил Павел и моментально скрылся за углом здания. — Что ж, что ищет человек, то и найдет, — с досадой осудил он себя. — А теперь, куда же ты бежишь и зачем? Кого обмануть хочешь — дьявола? — беспощадно продолжал бичевать себя он, садясь на скамейку.

Через несколько минут та же девица подойдя к Владыкину почти вплотную, села рядом с ним, продолжая извиняться:

— Вы простите, пожалуйста…мне так стыдно…я, как дурочка, даже не огляделась…

— Девушка, — резко возразил ей Павел, — иди своей дорогой. Если бы тебе было стыдно, ты месяц обходила бы меня за километр, и не дурочка ты, дурочка не сообразит так разыграть.

— Ха-ха-ха! — подскочила собеседница со скамейки и, не торопясь, пошла от Владыкина.

— Да, грех таков, он не отстанет, если не умертвить его, — заключил Павел и, поднявшись, скрылся в здании.

Много осад претерпел Владыкин, одна за другой они обрушивались на него, и один Бог только знает, что происходило в его душе. Некоторые из сотрудниц убеждали, видя его положение:

— Павел, ты найди себе какую-то одну… она за тебя сотне других глаза выцарапает, и ты спокоен будешь, а так не устоять тебе.

До самой зимы, он в свободные вечера уходил к Косте и за книгами проводил время, но увы, их с женою скоро отозвали в Магадан, и они распрощались насовсем. Вскоре, к своему глубокому сожалению, Павел получил известие, что оказывается, они оба с женою долгое время болели чахоткой, а в эту зиму, один за другим, умерли. Владыкин, лишившись единственно близких людей, стал чувствовать, что внутренние силы покидают его совсем. Он уже приглядывался ко многим женщинам, надеясь встретить среди них христианок, но все было тщетно. Наконец, одна из девиц понравилась ему своею отличительной скромностью, и он, заключив, что она христианка, познакомился с ней ближе. Но увы — это была ошибка, а сердце, как к магниту, уже успело прилепиться. Правда, по великой милости Божьей появилась существенная преграда, которая помешала развиться любви между ними. Девушка тяжело заболела, была положена в больницу, и Павел довольствовался только тем, что посещал ее там.

Однажды, когда он пришел к своей знакомке, в прихожей его отозвала к себе медсестра-старушка.

— Я давно наблюдаю за вами, молодой человек, вы не такой, как все, поэтому решаюсь спросить вас: вам знакомы фамилии Павлова, Одинцова, Тимошенко, Иванова-Клышникова?

Павел внимательно посмотрел ей в глаза и, заметив в ней что-то родное, близкое, ответил с некоторым оттенком грусти:

— Да, вы не ошиблись, я их знаю — это герои веры Божьей, но все они арестованы.

— Милый юноша, я знаю нечто большее, что некоторых из них уже нет в живых, они в страданиях умерли за Истину Божью, — ответила ему старушка. — Я очень рада встретить тебя, догадывалась, что ты христианин, но дитя мое, почему ты посещаешь эту больную и так любезен с ней? Ведь это мирская женщина. Ты что, сложил оружие?

Владыкин низко опустил голову и долго, пораженный этим коротким вопросом, не мог поднять ее. Наконец, тяжело вздохнув, ответил:

— Я не могу назвать вас сестрою (в полном смысле этого слова) в данный период, но дерзну назвать вас матерью. Нет, я не решаюсь сказать, что я сложил оружие, но правильнее сказать — опустил.

Павел коротенько рассказал старице свою историю и, особенно, случай последних своих переживаний. Заканчивая рассказ, он подчеркнул:

— Мне многое Бог открыл, многим благословил, но одного не могу понять: я впадаю в ошибку за ошибкой, страдаю, хочу выровняться, сражаться, как прежде, но увы — падаю без сил и делаю очередную ошибку. В душе я просто вопию, почему Бог оставил меня? У меня нет молитв и, при всех моих усилиях, они не загораются. Я утопаю, но какая-то Рука еще держит меня. Я обрушиваюсь против искушений, но они подходят с другой стороны и уязвляют меня, В чем причина? Не знаю!

— Ты вступил в завет с Господом через крещение? — спросила его старица.

— Нет, я после покаяния был сразу арестован.

— Вот в чем причина, дитя мое, — ответила она, — силу для победы дает только Новый Завет, после того, как мы делаемся в нем участниками, прежде всего — через святое водное крещение, а затем и наше участие в Нем достойной жизнью. Скажи, солдату — без присяги — военачальник может доверить оружие? — Нет! Тем паче, воину Иисуса Христа. Твоими подвигами и последними твоими промахами Бог показывает тебе, как велика Любовь Его, могущество Его, но обладать всем этим может христианин, вступивший в завет с Ним. Это для того, чтобы ты практически знал, что такое завет с Богом, и мог людям проповедовать действительно ощутимое действие Нового Завета — Евангелия. А пока: ободрись, проси, ищи, жди и не падай!

— Очень благодарю вас за это, мать моя, видно Бог свел нас с вами в самое критическое для меня время, но у меня есть еще вопрос, который постоянно волнует меня, не сможете ли вы ответить на него? Если Бог, до вступления в Завет с Ним, не вполне доверяет мне (и я это чувствую в последнее время), то как же Он смотрит на меня, видя мои нарушения? Ведь я совсем не то, что был после покаяния.

Старица, действительно, с нежностью матери, вытирая с глаз слезы участия к Павлу, после высказанного, ответила:

— Как смотрит на тебя Бог? Как учитель на школьников. Пока ты за школьной партой, от сделанных тобою ошибок страдает только тетрадь, которую учитель перечеркивает, но когда будешь работать инженером на заводе, там ошибаться нельзя, так как от этого уже будет страдать известный круг людей и производство. А между школой и производством есть экзамен. Этот экзамен у тебя еще где-то впереди, а сейчас — школа.

Теперь я хочу познакомить тебя с нашими обстоятельствами. Здесь, в лагере, со мною вместе было несколько девушек-христианок, все они из разных мест, но осуждены за одно дело — за верность своему Господу. Бодро и мужественно переносили они разные мучения и издевательства. Но мы, несмотря на преследования, имели постоянное, молитвенное общение между собою. Особенно сильным нападкам подвергались они за то, что, ни за какую цену, не склонялись к греховному сожительству с мужчинами. Из них, особенно выделялась сестра Татьяна, мы ее зовем просто Танюшкой, мы за нее горячо молились. Это простая деревенская девушка, малограмотная, маленькая, худенькая. Единственная ее вина, что она до смерти предана Господу, безраздельно любит Его, и если бы не желание ее к пению духовных гимнов, то от нее и голос трудно было бы услышать. На нее дьявол обрушился, со всей яростью, через лагерное начальство за то, что никому, ни за какие средства не удалось склонить ее не только ко греху, а даже к простой беседе наедине с мужчиной.

Однажды, после неудачных попыток, в самые лютые морозы ее выводили на зону пилить дрова. Она безотказно бралась за всякую работу, но распиловка дров была явно для нее непосильна. Не только пилить, а просто поднять пилу она была совершенно бессильна. К ней же ставили, в напарницы, отъявленных преступниц, с прожженной совестью, и те, нередко, сбивали ее на снег и немилосердно избивали ногами. Вот что случилось в один, из особенно морозных дней:

Встав за козлы, Танюшка, что было сил, протащила несколько раз метровую пилу, но стала задыхаться и, ухватившись рукой за грудь, повалилась на снег без сознания. Целый поток отборной лагерной брани обрушился на нее от напарницы. Не замедлили после этого и пинки, и даже палочные удары. Бедное испуганное тельце ее, едва прикрытое лохмотьями, беспомощно содрогалось от каждого удара…

— В чем дело? Что случилось? — раздался густой мужской бас неожиданно, над козлами.

Никто не заметил, как из густого облака морозной пыли, остановив розвальни на брань, весь в инее, подошел заместитель начальника управления местных лагерей.

Увидев его, от соседних козел смелою походкой подошла молодая женщина и бойким голосом обратилась к начальнику:

— Гражданин начальник, прошу вас, выслушайте меня, я расскажу вам всю правду. До каких пор можно терпеть издевательства?

Эту девушку за то, что она верующая, и, по своим убеждениям, категорически отказывается от сожительства с мужчинами, но наоборот стыдит их, ее под разными предлогами сажали в карцер, морили на штрафном. Мало того, ее выгнали вот сюда, на дрова. Но вы посмотрите на нее, какая из нее пилыцица? Пила чуть не выше ее головы. А вот эти оторвы, с кем ее умышленно поставили, буквально издеваются над ней. Я вчера видела ее в бане, она скелет скелетом, да вся в синяках. Вот и сейчас мороз дух захватывает, а ее выгнали на дрова, она задохнулась да упала, эта негодница еще и бьет ее, да вот, посмотрите — палка еще в ее руке. Мы бы, бабы, и защитили Танюшку, но где там — рта не разинешь. Они хоть в лагере, хоть на работе командуют больше начальства, всю власть им отдали. У меня нет сил больше молчать, заступитесь вы хоть за нее. Вы вот разденьте ее, и я не вру, вы увидите — она вся в синяках.

Танюшка в это время застонала, зашевелилась и попыталась приподняться на локти, но тут же, беспомощно, опять упала на снег. Около головы ярко обозначилось несколько капелек застывшей крови.

— Да, она сама… — начала было говорить напарница Танюшки, дико озираясь кругом.

— Молчать! — крикнул на нее начальник, — руки назад! Марш к саням! — скомандовал он ей, указав головой на розвальни. При этом, бережно подняв Танюшку со снега, хотел отнести ее на руках к саням, но она, очнувшись, умоляюще произнесла:

— Простите меня, я… оплошала… я сама дойду… — посчитав, что ее в наказание ведут в карцер, она, пошатываясь, направилась к лошади.

Но начальник, обхватив ее за спину, повел сам и, уложив на сено, накрыл тулупом.

— А ты! — крикнул он, приподняв кнут на напарницу — на вахту!…перед лошадью! Бегом!…

В лагере, обследовав Танюшку и убедившись в синяках, начальник собрал всю администрацию, долго упрекал за произвол и распущенность, не оставив без наказания никого. Танюшку приказал поместить под особый медицинский надзор, с длительным отдыхом и усиленным питанием, по выздоровлении же — поставить ее только на легкие хозяйственные работы, в тепле, а в следующий приезд, доложить о ее состоянии, с очной явкой.

Сестра-старушка долго молчала при воспоминании о Танюшке, сосредоточенно глядя в окно, потом обратилась к Владыкину:

— А теперь, я с печалью должна сообщить тебе: те девушки-сестры после долгой и упорной борьбы за чистоту и святость, за свою девичью честь и верность Господу, одна за другой стали оставлять упование свое и лучше захотели иметь временное наслаждение, нежели страдать с народом Божьим. Их испугала будущность, основанная на доверии Господу, и они сами решили устроить ее для себя. Им жалко стало, что их внешность увядает здесь, и не дождались быть украшением учению Господа Иисуса Христа, а решили сами украсить себя.

Одна за другой, понаходили себе женихов, за зоной. В день освобождения они не захотели отблагодарить Бога и идти за Ним тою же тропою, а пошли за зоной — к мирским женихам. Теперь, в лучшем случае, приходят ко мне, избитые пьяницами-мужьями, обливая слезами свои судьбы, а некоторые из них остались с постыженной головою да с двумя, тремя детьми на руках. Мужья их бросили и прожигают свою жизнь с развратницами, каких видишь и ты. Остались: вот, мученица Танюшка, невидная, невзрачная, да я — старая старуха. Вот и ты, молодой, полный сил и энергии, а оружие тоже опустил. Поэтому, ответственность за чистоту и верность учению Господа Иисуса Христа и легла на плечи худенькой, изможденной, невзрачной Танюшки да старухи, скрюченной немощами. Ты об этом подумал или нет?

Подавляя слезы, Павел внимательно слушал все рассказанное, а в конце попросил:

— Мать, расскажите мне о пути, пройденном вами, до сего дня.

— Расскажу. Я была также молода и не лишена миловидности при моем воспитании и образовании, какими наделил меня Господь и мои добрые, милые родители. Они принадлежали к Петербургской знати. Господа я познала вместе с ними, когда дорогие наши вестники святого Евангелия, Пашков и Корф, царским правительством были высланы за пределы России.

Всем юным сердцем я прилепилась тогда к моему Господу и посвятила себя на служение Евангелию, а также, обладая иностранными языками, стала сотрудницей Божьих слуг. На богослужениях я переводила проповеди знаменитых богословов на русский язык, присутствовала на съездах, где были нашими гостями: Павлов, Иванов, братья Мазаевы и Балихин, Рябошапка, Проханов и другие, восполняя духовные и материальные их нужды. Вместе с моими дорогими подругами-сестрами (Шалье и Крузе) трудилась над распространением христианской литературы среди русских, переводя ее с иностранных языков.

От самого начала и до конца участвовала в работе христианского студенческого кружка в Петербурге; сопровождала в миссионерских поездках братьев; служила в бытовых нуждах; сотрудничала с дорогими моими отцами и братьями Марцинковским, Каргелем, Прохановым, Чекмаревым, книгоношей Деляковым и многими другими. Одним была матерью, другим — сестрой. С ними вместе и мерзла и мокла; одних спасала от голода, с другими — голодала; вместе радовалась, вместе и плакала и, наконец, вместе пошла страдать. Тебе, наверное, хочется узнать, имя мое? Я догадываюсь и отвечаю: для тебя я — мать.

Некоторых, из перечисленных мною, ты еще, может быть, встретишь, о некоторых услышишь, у них так же, как и у всех нас, наряду с подвигами веры, были и ошибки, промахи. Когда поднимет тебя Господь и укрепит, ты возьми от них самое чистое, святое и неси его дальше, а с ошибками и немощами поступи, как Господь.

Если кто-нибудь из них, при знакомстве с тобой, узнает и спросит обо мне, ответь им, что как я жила, так и умерла, оставшись для них матерью и сестрой. Время моего отшествия настало, дай я тебя поцелую как сына — такого, какой ты есть — и… до свидания!…

— Павлуша, ты ко мне? — ласково взяв его руки, тихо проговорила ему знакомка.

Павел взглянул на старицу: седые, как лунь, волосы ее были гладко причесаны и по-старинному прикрыты сзади чепцом, глаза плотно закрыты, уста тихо шевелились в молитве.

— Нет… я… потом… объясню… — растерянно ответил юноша, не зная, как скрыть крайнее смущение, и вышел на улицу. Клубы ворвавшегося пара скрыли Павла от знакомой.

— Скажи мне, дитя мое, ты живешь с ним? — спросила старица после некоторой паузы, оставшись наедине с больной знакомкой Владыкина.

— Нет, мать, позвольте мне называть вас так, как называл он, — ответила больная. — Но он зажег во мне такую любовь, какой я никогда не знала. Вот он ушел, а я не страдаю, потому что он оставил мне нечто несравненно лучшее, чем сам, мне только хочется, чтобы это, нечто лучшее, было моей душой ощутимо на всяком месте. Это нечто очень похоже, как я представляю, на вашего Спасителя, о котором он мне много говорил.

— А ты хочешь, дитя мое, узнать Его, получить и постоянно ощущать?

— О да, конечно, ведь дни мои уже сочтены, но где и как найти Его? — ответила больная.

— Идти никуда не надо. Вот здесь, на этом месте, я сейчас преклоню колени, а от тебя нужно всего только несколько слов, но от глубины души и с верою: Спаситель мой, прости меня, — научила старица.

— Прости меня!…Павлушин Спаситель… и мой!…

Проснулась она в полночь. Неизъяснимым счастьем горели ее глаза, всю ночь в сладком видении, она как малое дитя пробыла в объятиях Спасителя. На душе было так легко-легко; хотелось вскочить и бежать, рассказывая о полученной радости. Она рванулась, подпираясь локтями, но, едва приподнявшись над подушкой, упала в полном бессилии, потрясаемая приступом надрывного кашля. Девушка умирала от скоротечной чахотки, но умирала счастливой, не одинокой.

 

* * *

 

Несколько дней Владыкин не показывался в поселке нигде, несмотря на то, что ласковое весеннее солнце так манило на приятное свидание с ним и со всей оживающей природой. В конторе он молчал на все реплики и комплименты в его адрес, а в общежитии закрывался и впускал только товарищей. В конце недели, придя с завтрака, в своей комнате он застал Танюшку, она с усердием скоблила и мыла пол и окна, так как приближалась Пасха. По распоряжению начальства, ей вменили в обязанность содержать чистоту в общежитии и в одной из контор совхоза. Владыкин, войдя, тихо прошел и лег на свою койку, стараясь ничем не помешать девушке в уборке. Вся картина пережитых Танюшкиных страданий предстала пред ним вновь так, как ему передала одна из конторских сотрудниц, бывшая в тот момент ее защитницей. Девушка не заметила, как зашел и лег на койку Павел и, продолжая уборку окон, тихо запела:

Не тоскуй ты, душа дорогая,

Не печалься, но радостна будь;

Жизнь, поверь мне, настанет другая,

Любит нас наш Господь, не забудь.

Не печалься в тяжелые годы,

Пусть не ропщут на бремя уста,

В жизни часто бывают невзгоды,

Но надейся на милость Христа…

— закончила она этими словами пение…

— Ох! Смотри-кось, вы когда же вошли, а я и не слышу, — спохватилась она, увидев Павла.

— Пой, пой, Танюшка, — ответил он ей, увидев ее смущение. Затем уже тихим голосом добавил: — когда-то и я это пел, пел громко, со слезами, с вдохновением пел для себя и для других, а теперь умолк; но песнь все равно не умолкает, хоть слабеньким голосочком, но поется. Пой, не переставай, — закончил он шепотом, глядя в ее кроткие, по-девичьи стыдливые, глаза.

— Да вы чего-то, кажись, говорите мне, я замечаю по губам, а я ведь ничего не слышу. Мне вот по ушам-то очень больно стегали, с этих пор я только говорить умею, а уж слышать-то не слышу. Ой, да что ж я, забылась ведь…

С этими словами она просто, без смущения, достала из-за пазухи записочку и подала Павлу со словами:

— Умерла моя мать-то вчера, да просила передать тебе записочку, а я ведь неграмотная, не знаю, чего тута, читай!

"Дитя мое! Я закончила свое течение… Иду к моему Искупителю… Ты единственный, кому я открываю свою сокровенную тайну, какую хранила от девичьих лет до старости — иметь сына. Но во всю жизнь не могла представить себе его образа и встретить такого. Сознаюсь, что только при встрече с тобой, мое воображение было полностью удовлетворено, особенно, когда ты, неожиданно для себя и меня, назвал меня матерью. Пусть другая мать родила тебя, пусть другие воспитывали, я встретила тебя, еще обложенного повивальными нечистотами (Иез.16:6), но сознаюсь, что ты именно тот, кого мне так хотелось иметь сыном, пусть даже сыном старости моей. Я не родила тебя, но всю жизнь вынашивала в сердце моем и в желаниях моих, именно такой образ. Не буду, умирая, ревновать, но буду очень рада, если взгляды многих матерей успокоятся на тебе, и многие окажутся, утешенными тобой. Пусть это — будет одним из назначений твоих от Бога.

Отходя к Господу, именно этими словами, я благословляю тебя. Обрадую тебя: в тот памятный вечер, неожиданно для себя и не сознавая того сам, но, как видно, предначертанием Отца Небесного, ты приобрел сразу духовную мать и сестру. Твоя любимая… умерла христианкой. Танюшка остается одна. Пусть она собою напомнит тебе, что наивысшее счастье Бог открывает в потерянной ради Него жизни. Мать".

— Чего? — спросила Татьяна, видя, как крупные слезы катились из глаз Павла, — то-то и я вчерась обплакалась вся по ней, когда ее на погост-то повезли.

Владыкин не выдержал, положил письмо на стол и неудержно зарыдал, упав на колени.

Танечка вначале растерялась, потом поняла, что в этом вертепе они оба остались осиротевшими: она и этот, совершенно неизвестный ей, юноша. Глядя на него, безутешно рыдающего, она поняла, что в умершей старице они оба имели дорогого, близкого человека. Бессознательно, в сердце Татьяны появилось какое-то, непонятное для нее, чувство родства, какого она не имела ни к кому из окружающих. Осторожно положив свою исхудалую руку на голову Владыкина, она так же просто, но сочувственно сказала:

— Ну, чего уж там, хватит убиваться-то, ее теперь не воротишь, надо вот так жить, как она. Чай, и тебе в письме это же заказала. А кто она тебе?

— Мать!

Потом спохватившись, что она не слышит, приподнял с уха платок и громко повторил:

— Так же как и тебе — мать!

Широко открытыми глазами Татьяна взглянула на Павла и сердечно-сердечно ответила, понятное ей одной:

— То-то, вот, и оно… одно сказать — осиротели!

Вскоре в Таскан к одной, из оставленных сожителем-мужем, сестер, приехал (с одного из приисков) неизвестный мужчина. Он оказался законным ее мужем и отбывал заключение вместе с женой за проповедь Евангелия. Сестре же, умышленно, в 1938 году сообщили, что ее муж расстрелян Гараниным.

Встреча была душераздирающей: сестра обнаружив двойное свое преступление, рыдала безутешно, оплакивая свой грех. Ни муж, ни сбежавшиеся соседки-подруги утешить ее не могли, пока она не выплакала все сама. Почти на глазах у всех, примирились, в слезах излили свое обоюдное горе пред Господом и согласились жить вместе. К тому времени уголовное дело Татьяны было пересмотрено и ее, освободив, выпустили за зону так же, как и многих, до "особого распоряжения".

Муж с женою немедленно взяли ее к себе, и она, согретая взаимной любовью, до конца своих дней была им сестрой, матерью и другом. Провожая ее в Таскан, Владыкин сказал ей в дорогу:

— О, сколько могучих голосов при первом натиске скорби умолкло, и в самое лютое время остался только твой слабенький, тихий голосок, но его не заглушили ни северная пурга с ее жуткими морозами, ни дикий произвол и угнетение. Ты пела сердечно, с огнем в душе, и побуждала петь других! О ты, напоминающая о Боге — не умолкай!

 

* * *

 

После весеннего паводка, когда тайга обсохла и оживилась щебетаньем возвратившихся пернатых хозяев, а луга покрылись благоухающим цветастым ковром, Владыкин, в числе других многих сотрудников, по добровольному ходатайству покидал совхоз "Мылгу", двигаясь в Магадан. Там они рассчитывали приложить все старания, чтобы выехать домой. Но Бог решил иначе.

1941 год принес народу много самых разнообразных предположений и, почти всем, какое-то тревожное чувство. Владыкина и остальных сотрудников в Магадане не порадовали никакими приятными, желанными обещаниями, а просто приказали немедленно выезжать в тайгу и устраиваться на работу. Павла оформили и проводили, с немногими другими, в Тенькинское управление. Хмурое дождливое небо первыми раскатами грома поторопило их из Магадана в другие, неизведанные для путешественников, края.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 104; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!