Глава 15. Совещание в Ташкенте 15 страница



Дунаев снова оглянулся на остров – тот почти исчез во тьме, и только лесной пожар расползался по его вершине странными линиями. В какой‑то момент парторг, вздрогнув, понял, что эти огненные линии складываются в две неровные буквы – X.В.

– Христос воскрес! – произнес он изумленно, и по спине пробежал радостный озноб.

– Воистину воскрес! – откликнулся Сынок. Они троекратно поцеловались.

Ощущение стремительной скорости. Линия в небесах все еще видна. Дунаев лег на дно лодки и обнял одну из девушек. Кажется, Эвелин. Мысль о том, что он обнимает существо, которому только предстоит родиться, заставила его ощутить к ней пронзительную нежность. Сынок лег с другой стороны от девушки и, кажется, заснул. Дунаев сквозь мягкие пряди волос Эвелин смотрел на медленно гаснущую линию в темных небесах. У него было чувство, что все разъяснилось. Кажется, это было счастье. Потом линия генерала Дислеруа погасла, и все ушло во тьму.

Он проснулся снова в Черных деревнях, лежа на полу остывающей бани, обнимая спящую Глашу. Вокруг снова стояла тьма, в которой он видел лишь свое собственное тело, да и то тускло. Но на душе было весело и светло – душа словно бы тоже попарилась в бане, и открылись ее поры, и свежий воздух свободно втекал в Дунаев потянулся на дощатом полу, вдыхая сладкие запахи березы, воды и дыма.

Он поцеловал спящую Глашу и осторожно вышел из баньки, полной грудью вдохнул предутренний воздух.

«Хорошо! Пора, значит, в дорогу. Засиделся здесь», – подумал он.

На следующий день, когда все сидели за столом и ели, парторг спросил:

– Вчера что, была пасхальная ночь?

– Да что ты, батюшка, – откликнулась Ангелина. – Уже две недели как Красную Горку перевалили. Ты тогда весь без сознания лежал, умирал вроде как… Думали, на Светлое Воскресенье и отойдешь с Богом. Ну да Глашка выходила тебя.

– Да, спасли вы меня, хозяева дорогие. А нынче Бог в дорогу трогает меня, – произнес Дунаев и встал.

Он взял посошок, предложенный хозяевами, отказался от узелка, собранного в дорогу Глашей.

На прощанье поцеловал ее в лоб и перекрестил.

– Ну, желаю тебе родить легко. Мальчик будет. Назови Алексеем, как отца его. А когда подрастет, подари вот это. – Он протянул Глаше страницу из журнала «Звезда». – Скажи, передавал дядя Володя Дунаев. Ну, с богом.

И он тронулся в путь, сопровождаемый девчонкой‑проводницей, которая взялась отвести его до Воровского Брода. Шел, обратив лицо вверх, как все слепцы. Вослед ему плыл шепоток чернодеревенских людей:

– Святой человек. По монастырям пошел, молить, чтобы мир войну отогнул.

 

Господень лес! Снова, снова ты принимаешь путника! Твои грязные дикие тропы, твои мокрые деревья, твои усмехающиеся дупла и трещины в коре, твои овражки, и мохнатые птицы, и ветер, украдкой дующий между елями! Кто ведет нас сквозь тебя? Только наше безумие способно протянуть нам руку. И еще девочки. В платочках или без платочков, в ситцевых платьицах и без платьиц, девочки с оцарапанной щекой, девочки с серыми блестящими глазами, безответственные девчурки, словно бы задохнувшиеся от хохота, безответные деревенские и бледненькие городские, смолянки и пионерушки, что от слова «пион», воспетого японцами и их фонариками… Одна из таких, еще не рожденная в мир, почивала в голове путника, другая вела сквозь лес, но он не чувствовал, не видел ни той, ни другой. Он не знал, нашелся ли он или, наоборот, потерялся в тех концах жизни, где жизнь уже неспособна перейти в смерть, потому что и жизнью‑то уже не является она. Она… После грибов он был словно пьяный, шатался и часто падал на мох, но его поднимал детский голосок, неустанно повторявший: «Пошли, дядька! Пошли!» Он вставал, ловил в темноте слепоты ее руку и снова брел, часто ударяясь лицом о колкие ветки и не пытаясь уклониться от них. Попадись ему в руки бутылка водки или даже отвратительного самогона, он выпил бы ее до последней капли, так как опьянение не желало проходить, оно хотело усугубляться, оно желало дойти до абсолютной, визжащей степени.

«Допился до поросячьего визга», – подумал парторг, с удивлением припоминая, что вообще не пил спиртного.

Но постепенно он трезвел. Потом он заснул на пригорке, а когда проснулся – увидел, что лес вокруг стал слегка видимым. Серели стволы, серебрилась трава, и где‑то далеко щурилось темно‑перламутровое небо. Прямо перед ним, на фоне как бы подводной серебристости (это был рассвет), стоял силуэт маленькой девочки, словно бы вырезанный из черной бумаги. Она стояла неподвижно, потом сделала несколько танцевальных движений, вроде бы вращаясь вокруг своей оси.

– Проснулися? – осведомился участливый детский голосок.

– Как звать тебя? – спросил парторг, тяжело приподнимаясь. – Дуняша?

– Нет, дяденька, звать меня Ваша. Вашенькой кличут, – ответила девочка.

– А, – откликнулся парторг, будто что‑то поняв. – Ты из Черных, значит. Мы, видать, вышли за пределы… Отдалились от Черных… Так?

– Я из Ежовки, – просто ответила девчурка. – А вас велено до Воровского Броду отвести, к дохтуру.

– А дорогу знаешь? – недоверчиво спросил парторг.

– Как не знать, – девочка, точнее силуэт девочки, усмехнулась.

– Ну пошли тогда. Мне доктор не помешает. Я совсем сошел с ума.

Девочка бодро поскакала вперед, а он двинулся вслед за этим тонким силуэтом, похожим на брызги чернил.

– У школьницы пальцы в чернилах… – механически повторил Дунаев строчку из забытого еще до Февральской революции стихотворения:

 

У школьницы пальцы в чернилах,

А губы слаще, чем мед,

И кто‑то стоит под обрывом

И ждет ее, ждет.

 

То гимназист в распахнутой шинели

С лицом, истерзанным любовью

(Она же где‑то там взлетает на качелях:

Коленки в ссадинах, испачканные кровью).

 

То офицер, еще не знающий войны,

Недавно названный «поручик»,

Не сводит глаз с ее танцующей спины,

Сжав в кулаке заветный ключик.

 

Она кокетка, спору нет,

Терзает душу гибким станом,

Но кто‑то входит в лазарет,

Когда война идет по странам.

 

Она теперь тебе сестрица

В крахмальном чепчике с крестом,

Порхают темные ресницы

Над бледным раненым бойцом.

 

Она теперь тебе сестричка,

Она подносит горький чай,

Она споет тебе, как птичка,

И поцелует невзначай.

 

И нежность в голосе ленивом,

На тонких пальцах – темный йод.

Но ты же знаешь – под обрывом

Там кто‑то ждет. Там кто‑то ждет!

 

 

Глава 28. Белоруссия

 

Кранах не погиб. Группа Креспина, поднявшись по крутому склону Эльбруса, обнаружила его на вершине в бессознательном состоянии. Некоторое время он провел в больнице, в Берлине. Но серьезных обморожений не нашлось. Вскоре снова приступил к работе. Его наградили Железным крестом с дубовыми листьями (на память о том, как я «давал дуба» – подумал фон Кранах по‑русски). И он сделал еще один шаг в своей карьере. Но что‑то изменилось в нем.

К его удивлению, шеф проявил заинтересованность в безумном проекте с изготовлением второй мумии Ленина. По концентрационным лагерям проведены были специальные поиски проведены были обследования заключенных, и в результате обнаружили одного человека, военнопленного, сержанта английской пехоты, которого сочли достаточно похожим на Ленина. «И параметры их тел совпадают», – вспомнилась Кранаху фраза из его сна.

Этот человек мгновенно был записан умершим во всех документах. И будучи в реальности еще совершенно живым, но формально уже совершенно мертвым, он предстал перед Кранахом. Зачем? Этого Кранах и сам не знал. Он понятия не имел, о чем ему говорить с этим человеком: готовить его к будущей роли, что ли? Но к этой роли его должны были подготовить умелые руки специалистов‑мумификаторов, когда придет нужный час. Этот мрачный час все не приходил. Кранах как‑то оттягивал это, понимая нелепость затеи. Но он понимал также, что шеф его – человек благоразумный, он догадывался, что означает эта возня с рыжим английским сержантом. Это могло означать только одно – «Вальтер» больше не верит в возможность германской победы в войне. И начинает заранее готовиться к атмосфере мистического ужаса, который может овладеть руководством Рейха перед концом. Эта атмосфера уже ощущалась, зародившись после Сталинграда как россыпь мрачных зерен, давая новые всходы после каждого поражения, после каждого отступления немецких войск. В этой помутненной атмосфере именно такие сюрпризы, как ложная мумия, могли вдруг пригодиться. «Вальтер», видимо, считал, что следует обзавестись такими «сюрпризами‑капризами», и чем гротескнее они – тем, может быть, лучше. А между тем, английский сержант был действительно похож на Ленина. Правда, глаза у него оказались не карие, а водянисто‑зеленые, флегматичные, без ленинского блеска. Впрочем, у мумии Ленина глаза закрыты. Вообще сержант оказался на удивление неинтересным человеком. Кранах пытался беседовать с ним по‑английски, но сержант интересовался только разными сортами табака.

Он не знал, что с ним собираются сделать, однако не спрашивал, зачем его изъяли из лагеря, зачем для него шьют черный костюм‑тройку, зачем рекомендуют растить специальную бородку и одевать старомодные шелковые галстуки в крупный горошек и хорошо начищенные ботинки со шнурками. Он не спрашивал – возможно, руководствуясь старинным правилом рыцарей короля Артура: «Никогда не задавай вопросов!» А скорее, просто был переполнен флегмой. Кранах, ощущавший по отношению к этому хладнокровному человеку сильное чувство вины, дарил ему множество курительных трубок, приносил сигареты, сигары и мешочки с различными сортами табака – сержант интересовался всем, что имело отношение к курению. Он занимал благоустроенную камеру в специальной секретной тюрьме, и эта камера и сам ее рыжеватый лысый обитатель вскоре сделались так прокурены, что казалось, этот человек предугадал намерения своих тюремщиков и теперь мумифицирует себя сам, без посторонней помощи, пропитывая себя насквозь темными, горькими и клейкими табачными смолами.

– Самомумификация, – бормотал Кранах.

Он приказал, чтобы сержанта отлично кормили и доставляли ему спиртное. Раза три он обедал с ним в этой камере, преодолевая тошноту, выслушивая неторопливые рассказы сержанта о табачных смесях Фуэльта‑Абахо и Ремедиос, о сигарах Васко да Гамы с Суматры, о фабрике Упманнов в Гаване, о человеке по имени Данхилл с острова Эспаниола, о тонких, Дамских, голландских «схуммельпеннинках» и прочее… Сержант описывал движения узловатых пальцев кубинского негра, когда тот скручивает в жгут свежие листья табака (и пальцы, и листья одного цвета – цвета зеленой грязи, потому что снаружи хижины зарядили тропические дожди). После сытного обеда они закуривали дешевые сигарки (других Кранах не смог раздобыть), и Юрген снова давился – давился дымом (он не любил сигары), давился английской речью – ему казалось, они говорят на языке утопленников и египетских мумий. Сержант, кажется, понимал, что его собеседник чувствует себя неважно, но не подавал виду и только изредка бросал на него прямой и слишком трезвый взгляд сквозь дым, взгляд жидкий и холодный, как вода в северной реке, словно бы говорящий: «And so what?»

В этой самой камере раньше долго проживал Коконов, но недавно он согласился занять должность военного врача в частях РОА. От него здесь осталось несколько маленьких силуэтов, мастерски вырезанных ножницами из черной бумаги. Все силуэты изображали девушку в кокошнике (Кранах сначала решил, что это нимб), несущую коромысло с двумя ведерками.

Вскоре Кранаха вызвал к себе шеф и сообщил, что наконец‑то удалось «засечь» партизанский отряд Яснова, установить его локализацию на данный момент. Усиленные соединения полевой полиции и отряды СС блокировали этот район.

– Мы заперли их, – сказал шеф. – Теперь надо взять их внутри ящика. Вы занимались этим отрядом. Благодаря сведениям, которые вы раздобыли, мы сейчас почти что держим их в руках. Не желаете ли отправиться в печальную страну Белоруссию, чтобы проследить на месте за завершением дела? Пленных партизан, я полагаю, надо будет расстрелять или повесить прилюдно, в каком‑нибудь населенном пункте. Придется вам проследить за этим лично. Извините уж, что поручаю вам грязную работу, но время сейчас такое… Романтический период войны закончился. Грязь… Наша война оказалась залита грязью. Грязью нашей собственной слабости.

Шеф повернулся к Кранаху спиной и стал кончиком пальца раскачивать головку фарфорового китайского болванчика, стоящего на полке шкафа. Рядом с болванчиком виднелась маленькая костяная коробочка – по‑видимому, та самая, которую фон Кранах видел в эльбрусском галлюцинозе вмонтированной в щеку «Вальтера».

– Последний месяц я работал с англичанином, с этим сержантом, – сказал Юрген. – Конечно, он похож на Ленина. И параметры тел вроде бы совпадают. Но что‑то в его лице… мешает… Разрешите мне взять его с собой в Россию. Мне хотелось бы наблюдать реакцию русских на его облик. Будут ли они узнавать?

Шеф словно бы не слушал его.

– У каждого из нас в детстве была своя любимая сказка, – наконец тихо проговорил «Вальтер», продолжая играть с болванчиком. – Что касается меня, то я любил сказку Андерсена «Пастушка и трубочист». Помните эту историю? Речь идет о любви двух фарфоровых фигурок. Невинная история. Но не совсем невинная. Она была пастушка. Он был трубочист. Они хотели пожениться, но у нее имелся дядя‑опекун – фарфоровый китайский болванчик. Когда они спрашивали его согласия на их свадьбу, он всегда отрицательно качал головой: «Нет, нет. Нельзя». Он просто не мог качать головой по‑другому. Это своего рода паралич, называемый болезнью Паркинсона, когда голова покачивается, как у этих фигурок – у пудельков, у китайцев… у дам с веерами… Однажды ночью влюбленные сбежали. Поскольку он был трубочист, они сбежали через трубу. По дымоходу они поднялись наверх; и всю ночь просидели на крыше, на краю трубы, обнявшись и глядя сверху на большой мир. Но к утру они вернулись. Им некуда было больше идти, они ведь были фарфоровые. Вернувшись, они обнаружили, что старый китаец разбился – упал со стола и раскололся надвое. Хозяева комнаты склеили его, но голову пришлось зафиксировать – в затылок ему вбили пробку, и он больше не мог отрицательно покачивать головой. Воспользовавшись этим, пастушка и трубочист поженились и были счастливы. Пока не разбились. Я, конечно же, узнавал себя в трубочисте. Я тоже, видите ли, был когда‑то фарфоровым мальчиком. И этот черный мундир я надел, возможно, лишь потому, что он напоминал мне униформу трубочиста. Ведь трубочисты – это своего рода святые черти, ангелы ада. Они с ног до головы покрыты сажей, черной гарью, как обслуживающий персонал адских котлов. Но на самом деле они благородны и добродушны, и встреча с ними – счастливая примета. Дети мечтают о том, чтобы прикоснуться к трубочисту, чтобы измазаться в его черной саже. Потому что трубочист прочищает путь наверх, на крышу, откуда виден большой мир. Он каждый день наверху, и оттуда ему видно далеко. Поэтому он всегда печален.

Вы тоже трубочист, как и все мы, люди в черных мундирах. И вы уже побывали наверху, там, на своей Трубе. Я сам послал вас туда. Вам повезло – вы вернулись оттуда живым. И теперь вам доподлинно известно, что значит смотреть сверху, с Крыши. Вы счастливчик, Юрген, я это давно заметил за вами. А мне вот повезло меньше, чем тому трубочисту из сказки Андерсена. Потому что мой китаец до сих пор цел и все покачивает своей головкой: «Нет, нет. Нельзя». Каждый день, приходя сюда поутру, я заботливо стираю с него пыль. И сам подталкиваю пальцем его раскачивающуюся слабоумную головку. И он знай себе твердит свое: «Нет, нет. Нельзя. Нельзя». Но когда‑нибудь, Юрген, он упадет. И разобьется вдребезги.

«Вальтер» мельком взглянул блестящими темными глазами в лицо Юргена.

– Чистеньким, дорогой Юрген, не удастся остаться никому. Даже фарфоровые мальчики должны пройти сквозь настоящую сажу, сквозь адскую гарь. Сейчас вы едете в Белоруссию. Эта Белая Россия на самом деле черна, как самая страшная труба. Но наш долг – прочищать, пробивать себе дорогу в этой тьме. Не забывайте, все дороги ведут в Рим.

«Вальтер» вдруг простодушно и широко улыбнулся.

– Берите с собой, кого считаете нужным, и счастливого вам пути! Хайль Гитлер!

Выходя из кабинета начальника, Кранах краем глаза заметил, что шеф протянул руку к костяной коробочке…

 

Достиг я высшей власти,

Шестой уж год я царствую спокойно,

Но счастья нет в моей измученной душе…

 

Голос Федора Шаляпина, глубокий, всхлипывающий, переходящий от слабости к силе, от умиления к ужасу. Ария царя Бориса. Голос сочится из‑под граммофонной иглы, как с того света. Царь проступает в шорохах и скрипах. Не все слова можно разобрать, целые фразы тонут в омутах шумов, в болотной воде самой музыки, несущей свою ряску и свои кувшинки на потеху аппетитным кикиморам, живущим внутри человеческих сердец. Но голос обретает силу, он поднимается из‑под иглы дрожащей волной, он омывает низкие своды землянки. Завороженные этим голосом, склоняются ближе к вращающемуся черному диску лица – суровые, простые, с самокрутками в губах, с клочковатыми бородами, в тяжелых растрепанных ушанках, в пилотках, залихватски сдвинутых набок, в серых полубандитских кепках. Партизаны. Здесь, в командирской землянке, они наслаждаются недавно приобретенным трофеем – граммофоном. Неподвижно, словно чугунное изваяние, сидит на ящике с патронами командир Ефрем Яснов, скрестив на коленях худые руки. Лицо его покрыто темным загаром, только светятся прозрачные глаза на этом темном лице, да из‑под простой фуражки с красной звездочкой на околыше свисает на лоб клок выгоревших на солнце волос. Рядом пристроился по‑турецки высоченный, гибкий, как канат, Тарас Ельниченко по прозвищу «гимнаст Тибул», правая рука командира, действительно профессиональный цирковой акробат, мастер на все руки, в детстве бывший карманник и уличный гимнаст из Харькова, примкнувший к отряду Яснова не более года назад, но за это время уже превратившийся в легенду. Он прославился своими отчаянными вылазками, в одиночку, по немецким тылам. Это он поджег немецкую комендатуру в Витебске. А сколько немецких офицеров и рядовых зарезал он самолично, тепло обняв сзади огромными, длинными, гибкими по‑змеиному руками! Никто не умеет в нужный момент лучше его развеселить бойцов сочной украинской хохмой! Тибула любят все. Но сейчас он не хохмит – слушает серьезно, блестя на огонь черными лихими глазами. Заслушался и педантичный замполит Захаренков, даже погасла в кулаке самокрутка. Заслушался коренастый Глебов, летчик, сбитый немцами и сбежавший из немецкого плена. Слушают, стоя рядом, пожилой колхозник Яковлев по кличке Губа и молоденький, безусый еще Тимка Сухарев. Слушают Марасевич, Гриценко, Фролов, Густов, Войцехов, Панченко, Ерыш, Слепак, Подорога, Харась, Бабин…

 

А царь между тем умирает.

 

Голос становится дряхлым, агонизирующим, захлебывающимся в собственном исчезновении. Но он еще вспыхивает, как уголья в догорающем костре. Слышны лишь отдельные слова:

 

Владыко… утешенья…

ложь… бояр…

Голод и мор… и труд и разоренье…

 

Но вот голос снова крепнет, переполняется даже умолкающим злорадством, словно бы ему сладко от перечисления собственных страданий:

 

Да! Ежели в тебе пятно единое.

Единое, случайное…


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 147; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!