О немецкой республике аферистов. К естественной истории обмана



Орге говорит: «Они мыслят себе это так: Умные живут, надувая глупых, а глупые живут работой».

Б. Брехт.  Дневники. 1920-1922

Если кто-либо пожелает написать социальную историю недоверия в Германии, то его внимание должна привлечь в первую очередь Вей­марская республика. Обман и ожидание обмана приобрели здесь характер эпидемии. В те годы постоянно существовал риск, что за абсолютно респектабельным и надежным видом скрывается нечто, не имеющее основы, хаотическое. Переворот произошел в тех глу­бинных областях коллективного чувства жизни, в которых проекти­руется онтология повседневности: смутное и глухое ощущение не­прочности вещей проникло в души — чувство отсутствия субстан­циальной основы, чувство относительности всего, ускорившихся перемен и вынужденного плавания по воле волн, от одного перехода к другому.

Это ослабление чувства надежности выливается в массовое рас­пространение страха перед современностью и озлобленности на нее. Ведь она есть совокупность отношений, в которых все как раз и кажется лишь «относительным» и склонным к постоянным переме­нам. Этот страх и озлобленность легко оборачиваются готовностью отвернуться от такого неудобного и неуютного состояния мира и пре­вратить ненависть к нему в «да», говоримое общественно-полити­ческим и идеологическим движениям, которые сулят наивысшую степень упрощения и энергичнейший возврат к «субстанциальным» и надежным отношениям. Здесь проблема идеологии поворачивает­ся к нам, так сказать, психоэкономической стороной. Ведь фашизм и близкие к нему течения были — философски говоря — в значи­тельной части движениями упрощения.  Но то, что именно рыноч­ные крикуны, расхваливающие на все лады новую простоту (доб­ро—зло, Друг—враг, «фронт», «верность себе», «единение и спло­ченность»), со своей стороны, прошли через современную и нигилистскую школу изощренности, блефа и обмана, массам пред­стояло выяснить для себя слишком поздно. Столь простые на сло­вах «решения», «позитивное», новая  «стабильность», новая  сущ-ностность и надежность — ведь все это структуры, которые в «под­водной», незримой части своей еще более сложны, чем те сложности

современной жизни, за рецепт против которых они выдаются. Ведь они — защитные и реактивные образования и структуры, составленные из современных опытных познаний и отрицаний их. Антимодерн куда как современнее и сложнее, чем то, что он от­вергает, и уж в любом случае он мрачнее, глуше, брутальнее и циничнее.

В таком лишенном надежности и всяческих гарантий мире афе­рист становится главенствующим типом эпохи par excellence.  Дело не только в том, что резко возраст? гт количество случаев обмана, мошенничества, брачных афер, шарлатанства и т. п.; аферист — как в том убеждает себя, основываясь на опыте, общественное созна­ние — становится непременной и неизбежно присутствующей фи­гурой, моделью, созданной эпохой, и мифическим шаблоном. Во взгляде на афериста лучше всего реализуется потребность в нагляд­ном воплощении этой двусмысленной жизни, в которой все то и дело выходит не так, как «задумывалось», «подразумевалось», «хоте­лось» и «имелось в виду». В образе афериста обретается компро­мисс между ощущением эпохи, говорящим, что все стало «слишком сложным», и потребностью в упрощении. Если уже невозможно вникнуть во все «великое целое», разобраться во всем Этом хаосе денег, интересов, партий, идеологий и т. д., то все же можно разгля­деть на единичном примере, как разнятся между собой выставляе­мое напоказ и то, что за ним скрывается. Наблюдая за тем, как уст­раивает свой маскарад обманщик, укрепляются в убеждении, что и вся действительность устроена точно так же, и в ней сплошь и рядом все орудуют под масками, в первую очередь там, где за этим труднее всего проследить. Таким образом, аферист становится экзистенци­ально важнейшим и понятнейшим символом хронического кризиса современного сознания, проистекающего от его усложненности.

Для того чтобы рассмотреть феномены аферизма по отдельнос­ти, потребовалось бы отдельное исследование. Нужно было бы ска­зать о Феликсе Круле, герое романа Т. Манна; о его живом прооб­разе, гениальном мистификаторе, ясновидящем, великосветском льве и гостиничном воре Манолеску, элегантном молодом румыне, кото­рый заставлял всю Европу, затаив дыхание, следить за своими уго­ловными аферами и, кроме того, написал два тома мемуаров, где литературные мистификации соединились в одно целое с уголовны­ми; следовало бы сказать о незабвенном гауптмане фон Кёпенике, являвшем собой поистине персонаж плебейской плутовской коме­дии, с театральной постановкой которой снискал шумный успех в 1931 году на сценах Веймарской республики Карл Цукмайер. В том же жанре пробовал свои силы фальшивый принц из рода Гогенцол-лернов Харри Домела, использовавший стремление пролезть в ари­стократические круги, свойственное прусским снобам из числа реак­ционеров, и тоже увековечивший себя в опубликованных в 1927 году мемуарах.

Одно лишь перечисление и описание главных мошенничеств и афер того времени составило бы толстый том. Можно было бы до­казать, что обман стал особой отраслью, в которой подвизалось мно­жество специалистов, а ожидание обмана  сделалось всеобщим со­стоянием сознания — в двояком смысле: как готовность дать себя обмануть и как недоверие, вызванное опасением обмануться в ком-либо. Это были сумеречные годы коллективных иллюзий, в невер­ном, двойственном свете которых одни видели для себя шанс сде­лать карьеру посредством афер и лживых обещаний, а другие с та­кой силой проявляли готовность быть обманутыми, что активной стороне оставалось только сделать то, чего уже ожидала сторона пассивная. Эпоха модерна утверждалась в головах в форме непре­рывной тренировки в испытывании соблазнов и в то же время в форме выработки в себе устойчивого недоверия.

В 1923 году инфляция в Германии достигла своего пика. Госу­дарство, запустив на полные обороты свой печатный станок, но не обеспечивая деньги ничем, само оказалось в роли мошенника, хотя и не привлекавшегося к ответственности, поскольку никто не мог по­жаловаться на потери от инфляции. В этом году в одном из неболь­ших лейпцигских издательств вышла в свет брошюра «Психология афериста». Ее автором был доктор Эрих Вульфен, гуманистически настроенный и образованный, демонстрировавший разносторонние интересы бывший прокурор из Дрездена, который посвятил себя решению задачи довести науку о борьбе с преступлениями (кримино­логию) до высот изучения психологических и культурных предпо­сылок преступления. В его рассуждениях начали вырисовываться контуры новой науки: мы можем называть ее «культурной кримино­логией». Вульфен разрабатывает психопатологию повседневности для домашнего потребления прокуроров и стражей порядка. Он сам ста­вит себя в один ряд с Ломброзо и Гроссом, именуя себя «психологом-криминалистом». Его брошюра, написанная в бесхитростном и юмо­ристическом тоне, читается как краткий очерк полицейской антропо­логии двадцатых годов. Здесь выдает профессиональные секреты человек, для которого, учитывая род его занятий, обман состав­лял половину жизни, а с учетом разоблачения его — почти всю

жизнь.

Первопричины обмана, по Вульфену, заложены в инстинктах, которыми наделен человек. А именно: природа снабдила человека изначальными инстинктами утаивания и притворства, данными в помощь общему инстинкту самосохранения. Даже у животных, сто­ящих ниже человека на эволюционной лестнице, наблюдаются про­явления обмана: медведи, обезьяны, лошади и другие уже попада­лись на нем. Таким образом, еще в мозгу животного можно найти «задатки психологии афериста». У человека такие задатки получают специфическое развитие. Дети — прирожденные обманщики. Их влечение к игре, их талант ко «лжи понарошку», их способность к

подражанию, их склонность пробовать на деле выдуманное ими дают прокурору доказательства существования «врожденного ин­стинкта притворства». Все преступления, уверенно утверждает он как психолог, вырастают из «совершенно безобидных и скром­ных начал». Матрицей для преступления выступает норма: «.. .ре­бенок обманывает, имитируя какую-то потребность, просто для того, чтобы развлечься — лишь бы его взяли из кроватки, из коляски или сняли со стула». Уже потребность в развлечении за­ключает в себе зародыши позднее развивающейся гражданской непорядочности, которая часто есть не что иное, как способ во­плотить в реальность фантазии, одновременно пробуждаемые и запрещаемые жизнью в индивидах. При мошенничестве осуще­ствляется переход инстинктивного влечения и фантазии в пре­ступление и в то же время превращение просто преступления в некий эстетический феномен. Это то, что столь явно восхищает и очаровывает бывшего прокурора в избранной им теме. Занима­ясь криминальной психологией, чиновник кокетничает, заигры­вая с культурными реалиями более высокого порядка: он, в сущ­ности, признает преступление афериста воплощаемым в практике произведением искусства. Конечно, он цитирует в этой связи Гете, Ницше и Ломброзо, то и дело касаясь связи между аферистским и художническим дарованием — имея в виду не только плаги­ат*. Аферизм точно так же, как поэзия или сценическое искус­ство, подчиняется принципу удовольствия; он возникает под вли­янием искушения сыграть важную роль, под влиянием тяги к игре, потребности самовозвышения, желания сымпровизировать. Ве­ликие аферисты довольствуются созданием сцены, на которой они смогут исполнить свои роли; богатство и материальные удоволь­ствия имеют для них — что подозрительно негражданственно — лишь иллюзорную ценность. Деньги, которые они приобретают благодаря своим мошенничествам, не признаются ими капиталом, а выступают всегда лишь как средство для создания определен­ной атмосферы, как часть оформления сцены, нужной для созда­ния собственного образа, воплощающего криминальные фанта­зии. Это верно по отношению к фальшивым графам, брачным аферистам с размахом, ложным главным врачам ничуть не мень­ше, чем по отношению к банкирам, капиталы которых существу­ют только в воображении, к великосветским сводницам и княги­ням, которые не упоминаются в «Готском альманахе»f.

Вульфен обнаруживает способность амбивалентно относить­ся к своему материалу. Как психолог, он вполне признает роль воспитания при развитии детского игрового поведения и фанта­зий. Первоначально невинный «талант», по его утверждению, превращается в «сознательную потребность» только в «извест­ной атмосфере лжи», создаваемой воспитателями. Сами воспи­татели часто окружают детей иллюзорной действительностью,

сотканной из лжи и угроз, обмана и двойной морали. В таком климате рукой подать до «предкриминальной диспозиции». Плу­товство, розыгрыши, бахвальство, искажение смысла сказанно­го, лесть — все это хорошо известные общей психологии движе­ния человеческой души, от которых очень легок переход на мо­шенническое поприще. Известно также, что в период «кризиса, связанного с половым созреванием» (там, где он имеет место) могут возникнуть предпосылки к такого рода поведению, кото­рое порой приводит к входящей в привычку лживости. Тот, кто хочет найти литературное свидетельство такого пубертатного амо­рализма и подростковой двойной жизни, может почерпнуть из первой автобиографии Клауса Манна «Дитя этого времени» (1932) знания о том, как «обстояли дела» в то время у мальчиков-мужчин. Двадцатишестилетний автор — как на то указывает на­звание книги — дает при изображении своей жизни ключевые слова для понимания социальной психологии современности и сво­его рода философии истории юношеских прегрешений; он ссыла­ется на стихи Гофмансталя: «Заметь, заметь, время особенное, и у него необычные дети — мы»*. И в эротической сфере извест­ны феномены, переходящие в обман,— соблазнитель (Дон Жуан, брачный аферист); двойная жизнь добропорядочных супругов.

Мошенники изобретают криминальные варианты того, что официально именуется карьерой. Ведь они делают карьеры, но иначе, чем интегрированные члены общества. Ими движут «свое­образные» внутренние мотивы, сравнимые с теми, которыми бы­вают движимы игроки, альпинисты, охотники, и они становятся, по большей части, невольными жертвами своих собственных та­лантов, среди которых выделяются ловкость и предприимчивость, красноречие, шарм, способность нравиться, чувство ситуации, находчивость, присутствие духа и фантазия. Они столь же хоро­шо владеют искусством риторики, сколь и искусством пантоми­мы. Они часто подпадают под влияние сильной динамики их «ору­дия речи» и тяги покрасоваться на публике, которые проистека­ют из способности воспринимать собственные фантазии с крайне убедительной степенью достоверности и подходить ко всем ве­щам с одной меркой — как их можно сделать и «провернуть». Своим поведением они — в высшей степени успешно — раз­мывают повседневные онтологические границы между возмож­ным и действительным. Они — изобретатели в экзистенциаль­ной сфере.

Далее Вульфен затрагивает деликатную сторону темы: он про­слеживает ее связь с общественными и политическими феноме­нами. То, как он это делает, создает впечатление, что он видит самое главное, но не хочет прямо говорить об этом. Так, он мимо­ходом упоминает о мошеннической стороне всякой современной рекламы  и о «несерьезной» стороне в современном мире бизнеса

вообще, где есть банкроты, которые за три дня до объявления о своем банкротстве одевают жену и дочь «еще разок в бархат и шелка» и транжирят деньги до самого прихода полиции. Вуль-фен даже усматривает в мошенничестве определенный социально-политический протест, потому что аферистами нередко становят­ся дети из бедных семей, которые таким образом воплощают при­сущую каждому человеку мечту — «выйти в люди». Однако автор избегает бросать взгляд на актуальную общественную ситуацию и на недавнее политическое прошлое. Он не только умалчивает об инфляции со всеми ее ментальными последствиями; не только обходит молчанием мошенническую, располагающую к импрови­зациям и полную горячечных «фантазий» атмосферу 1923 года. Автор ничего не говорит и о конкретном политическом примене­нии своей культурной криминалистики. Правда, он указывает на Наполеона, который был азартным игроком и «шутом своего сча­стья», но этот пример был вполне «благопристойным» и «благо­намеренным» для немца того времени, к тому же образ Наполео­на и без того напрашивался, так сказать, «носился в воздухе». Однако кайзера Вильгельма II автор скромно обходит стороной. Такого рода ассоциации — по меньшей мере, на публике — не к лицу бывшему прокурору. Однако само собой разумеется, что исследование этой темы должно указывать и на то, что осталось недоговоренным, коль скоро речь идет о серьезных связях между аферизмом и обществом, лицедейством и политикой. Выражение мечтаний и фантазий в величественных позах со времен Виль­гельма II стало заметным элементом немецкой политики *. В но­ябре 1923 года в мюнхенском путче Гитлера—Людендорфа впер­вые неудачно заявила о себе ассоциация «народных» аферистов. Именно Томас Манн, который, точно чувствуя изменения в политическом климате, выпустил как раз в 1922 году (в раннем варианте) роман о Феликсе Круле — великолепную историю мо­шенника, подверг рассмотрению и политико-символический ас­пект феномена аферизма. Начиная с итальянской новеллы «Ма-рио и чародей» (1930) традиционные «томасманниады» о худож­никах и буржуа, об артистах и шарлатанах, о неоднозначности «представляющей» жизни человека искусства — между почетом лауреата и скитаниями ярмарочного фигляра в «зеленом вагончи­ке» — обретают новое измерение. Его взгляд простирается те­перь и на поле политики, делая современных демагогов, гипноти­зеров и заклинателей масс узнаваемыми братьями-близнецами актеров и художников. Рассказ Томаса Манна — это далее всего проникший зонд литературной диагностики эпохи ^; с его помо­щью исследуются лицедейски-шарлатанские переходные сферы, лежащие на границе между политическим и эстетическим, меж­ду идеологией и актерством, между соблазнением публики и уго-

ловщиной. Позднее Манн даже пишет набросок под провокаци­онным заголовком: «Собрат Гитлер».

Там, где стирается повседневно-онтологическая граница меж­ду игрой и серьезным делом, где ликвидируется безопасная дис­танция между фантазией и действительностью, становится зыбко-неопределенным соотношение между серьезным и блефом. На долю честолюбивых и жадных до внимания общественности ха­рактеров выпадает задача — продемонстрировать это «раскре­пощение» (см. цитату из Зернера, помещенную в качестве эпиг­рафа к главе 2) на публике, перед глазами общественности. Это называется — стремление представляться. Во всем «представи­тельстве» с незапамятных времен присутствует аспект иллюзио­низма, позы и обмана на службе обществу. Тяготеющие к «пред­ставительству» — это актеры на характерных ролях, изобража­ющие солидность, добропорядочность и благопристойность, и лучшие экземпляры из них — поведение Томаса Манна дает ос­нования причислить его к их числу — открыто дают понять, что они при этом актерствуют, представляются.

Там, где брезжит понимание этого, цинизм не может зайти далеко. Манолеску, аферисту века, в конце его недолгой жизни пришла сколь кокетливая, столь и серьезная идея завещать свой, как он, вероятно, полагал, уникальный мозг науке, дабы завер­шить свое представление последним аккордом: он хотел, чтобы его мозг вошел в историю антропологии как уникальный анато­мически-психологический экспонат. Имея в виду именно это, он предложил свою смертную оболочку для анатомических исследо­ваний всемирно известному психологу-криминалисту Ломброзо. Однако ученый муж, репутацию которому завоевали именно «се­рьезные» исследования этой неоднозначной связи гениальности и помешательства, одаренности и преступления, отнюдь не имел честолюбивого желания связывать свою славу со славой этого афериста. Он ответил смертельно больному Манолеску почтовой открыткой: «Оставьте свой череп себе!»

Дополнение:

Тот факт, что сегодня уже не говорят столь много об аферис­тах, доказывает лишь, насколько продвинулась вперед серьез­ность и в этой области. Неученые мошенники былых времен ныне превратились в мошенников-профессионалов. Сегодня привле­кают не скандальные эффекты, а солидные фасады, серьезность. То, что раньше именовалось аферизмом, теперь называется рабо­той знатоков-экспертов. Что тому причиной — «политэкономия образования» или технический прогресс? Без высшего образова­ния сегодня уже не станешь даже мошенником.

Экскурс 6. Политическое самовнушение по методу Кюэ *. Модернизация лжи

Но когда народы ведут борьбу за свое существова­ние на этой планете, тем более когда перед ними вплотную встает судьбоносный вопрос существова­ния или несуществования, все соображения гуман­ности и эстетики отпадают, превращаясь в ничто; ведь все эти соображения не парят в мировом эфире, а происходят из фантазии человека и связаны с ней... ...Но если эти аспекты гуманности и красоты ис­ключены из борьбы, то они не могут и применяться в качестве мерила для пропаганды... Тогда оказы­вались гуманными самые жестокие виды оружия, если они становились условием скорейшей победы, а прекрасными являлись только методы, которые по­могали обеспечить нации достоинство свободы... ...Масса не в состоянии различать, где кончается чужая несправедливость и где начинается ее собствен­ная. Она становится в этом случае неуверенной и недоверчивой...

То, что в основополагающих принципах это, разуме­ется, мыслилось не так, до сознания массы совер­шенно не доходит. Народ в его подавляющем боль­шинстве... склонен вести себя подобно женщине... ...При этом существует не так много различий — только позитивное или негативное, любовь или не­нависть, право или несправедливость, истина или ложь, но никогда — наполовину то, наполовину дру­гое или отчасти то, отчасти другое и т. п.

Адольф Гитлер.  Моя борьба. 6-я глава

То, что здесь излагается Гитлером, может быть прочтено как про­грамма утонченной примитивизации сознания. С высокой степенью осознанности ведутся поучения о том, как можно уничтожить в лю­дях познание. А именно: познание требует тонких различений, раз­мышлений, сомнений и осознания неоднозначностей. Все это долж­но быть сведено на нет в интересах борьбы. В роковом 1925 году Гитлер опубликовал в «Mein Kampf» грамматику оглупления; мож­но понимать это как великое деяние непроизвольного Просвещения. Однако он не был понят, а что он не будет понят, Гитлер знал заранее: «То, что этого не поймут наши умники, доказывает только леность их мышления или воображения» (S. 198). Гитлер понял, что у сознания циника есть на одно измерение больше, чем у сознания обычного интеллектуала, образованного или «воображающего о себе». Настроенное на борьбу Я в цинике глядит из-за плеча Я познающе­го и Я мыслящего и сортирует то, что познается на опыте, на годное и негодное, на то, что можно использовать, и на то, что использо­вать нельзя. Оно исходит из того, что вещи следует упрощать. По­этому рецепт Гитлера таков: вначале упростить, а затем повторять бесконечно. Так можно добиться эффекта. Но упростить можно толь-

ко то, что уже ранее понято как нечто двойственное, многообразное, неоднозначное. Таким путем политик может обрести в глазах массы четко очерченный профиль, и ради этого он должен научиться скры­вать, что он сам знает «больше», а внешне отождествлять себя со своими собственными упрощениями. Понятие «актерство» далеко не исчерпывает суть этого приема. Томас Манн весьма четко зафик­сировал это, когда описал не только суть политической соблазни­тельности, подобную той, которая эксплуатируется в варьете, но и подчеркнул к тому же важность суггестивной и гипнотической сто­роны в этом феномене. Однако внушение начинается в самом поли­тике, и первым адресатом внушения становится его собственное со­знание. Вначале оратор, как принято выражаться, должен «сосре­доточиться», то есть сконцентрироваться посредством самовнушения, вступить в  сговор с самим собой и слиться воедино с мнимой просто­той и однозначностью своих тезисов. На обыденном языке о феноменах подобного рода принято говорить, что человек сам начинает верить в собственную ложь. Гитлер обладал такой способностью к самовнуше­нию в столь необычайной степени, что он, будучи уверенным в успехе своего предприятия, мог позволить себе разгласить свои рецепты.

Он с полным основанием исходил из того, что человек изощ­ренный превосходит человека просто «интеллигентного». Интелли­гентный человек умеет познавать и продумывать постигнутое на опы­те, тонко дифференцируя его. Человек изощренный умеет снова вышвыривать за борт всякие тонкие различия.

Веймарская республика может пониматься как эпоха всеобщих сумерек рефлексии в той мере, в какой в ее пору во всех сферах жиз­ни развивались такие тактики и теории изощренности и «простоты с двойным дном»; о дадаизме и логическом позитивизме мы уже ми­моходом сказали выше. Дальше следовало бы сказать о представи­телях глубинной психологии — Фрейде, Юнге, Адлере и других. Критика идеологии, социология науки и психотехника открывают дополнительные измерения. Все эти феномены многозначны. Они могут служить для того, чтобы упрощать сложные комплексы, но могут служить и для того, чтобы возвращать тому, что кажется про­стым, его действительную комплексность. Сознание современников становится полем битвы, на котором ведут между собой борьбу сред­ства упрощения и средства усложнения. И те и другие могут ссы­латься на «реализм» — разумеется, на различные типы реализма. В общем, верно будет сказать, что упрощения имеют полемическую природу и соответствуют реализму борьбы. Усложнения имеют, ско­рее, интегрирующую и примиряющую природу, они уверяют в своем терапевтическом реализме или в «способности к обучению»; они, несомненно, могут привести и к путанице, к дезориентации, к пере­груженности сложностями.

Среди терапевтических методов внушения во времена Веймарс­кой республики особенно привлекала к себе внимание техника Кюэ,

о которой тогда велись широкие дискуссии и которая представляла собой очень простой и эффективный инструмент для позитивного влияния на самого себя. Она являет собой превращение гипноза в ослабленной форме в способ самовнушения, и как таковая привлек­ла в те годы чрезвычайное внимание общественности. Библиогра­фия насчитывает только во времена Веймарской республики около семисот научных и популярных публикаций, посвященных технике Кюэ, гипнозу, самогипнозу и внушению. Этот необычайный инте­рес доказывает наличие, я бы сказал, реалистического течения, ко­торое возникло в противоположность то чересчур созерцательному, то чересчур экзальтированному восприятию психоанализа, которое сводилось к довольно удобному «интерпретированию» «символов» и могло упустить из виду действительную динамику сознательного и бессознательного.

В одном месте своей книги Гитлер пытается выступить и в роли антрополога:

Первым шагом, который в высшей степени явно отделял человека от животного, был шаг к изобретательству. Само изобретательство  основыва­ется на отыскивании хитростей и уловок,  применение которых облегчает борьбу за жизнь с другими существами... (S. 494).

То, что хочет здесь изложить Гитлер,— отнюдь не криминаль­ная антропология, как у Вульфена; та обращает внимание прежде всего на феномен обмана; он же хочет развить антропологию борьбы и по этой причине подчеркивает, что изобретательство  возникает ради ведения борьбы; это слово надо понимать в его двояком значе­нии — как изобретение технических новшеств и как изобретение субъективных уловок и хитростей. Практика и фантазия в этом с самого начала едины. Разумеется, Гитлер хотел бы, кроме того, воз­дать хвалу «изобретателю» как выдающемуся, более других стара­ющемуся ради жизни индивиду, обладающему именно аристократи­ческими чертами. «Вождь» имеет в виду теорию элиты. Однако то, что мы можем прочесть буквально, подразумевает: быть элитой — значит принадлежать к числу тех, кто открывает в борьбе за суще­ствование «хитрости и уловки». Аристократ как «изобретатель» хит­ростей. Круг мошенничества стремится замкнуться. Однако Гит­лер устанавливает еще более однозначные связи между полити­кой и самовнушением:

Одно только превосходство в образовании немецких солдат, достигнутое в мирное время, привило всему огромному организму ту внушенную веру в собственное превосходство в таком масштабе, какой не считали возможным даже наши противники...

Именно наш немецкий народ... нуждается в этой силе внушения, кото­рая заключается в доверии к самому себе. Это доверие к самому себе, однако, должно воспитываться у юного соотечественника уже с детства. Все его воспи­тание и образование должно быть ориентировано на то, чтобы дать ему убеж­денность в безусловном превосходстве над другими... (S. 456).

Гитлер в уникально прозрач­ных формах выражения выдвига­ет требование того, что сплошь и рядом характеризует неоконсерва­торов и молодых консерваторов: доверия к самому себе без по­знания самого себя; внушения в противовес восприятию.  Это дает в итоге идентичность, полученную из примитивно-изощренной реторты.

За пять лет до этого писатель Фердинанд Авенариус представил собрание документов, свидетель­ствующее о «страшных пропаган­дистских сказках» англичан в ходе мировой войны, и поставил своей задачей разоблачение тенденциоз­ных фальсификаций фотоснимков и текстов бывшими противниками в войне. Он уверял, что, вскрывая ложь, используемую в ходе войны, хотел внести вклад в дело мира. Но, как он подчеркивал, успеха в этом можно добиться только тог­да, когда мы преодолеем «войну, построенную на внушениях, и дей­ствие ее ядов» и сможем видеть насквозь «мировое безумие». Аве­нариус пытается выявить технику внушений. Он приводит многочис­ленные примеры «ядовитых цве­тов» внушения — от мелких на-

дувательств и передержек до тяжких информационных преступле­ний. Он констатирует, по-моему, совершенно реалистично:

Пожалуй, будет неплохо, если мы, прежде всего, снова вспомним, что такое внушение.  Заняться психологическими вопросами могут все без исклю­чения, они могут стать «модой», если в них будет какая-то особая привлека­тельность, «сенсация». Так произошло с анализом сновидений Фрейдом и его школой, так произошло ранее с открытиями гипнотического и постгипнотичес­кого внушения. Но для жизни народов не в пример важнее то, что происходит повсеместно среди бела дня: внушение  в бодрствующем состоянии. Мы вды­хаем и выдыхаем его, как воздух, и точно так же, как воздух, не замечаем его. То, что наше сознание не замечает внушения, позволяет ему полностью подда­ваться внушению и подыгрывать ему. Внушение в бодрствующем состоянии обладает для отдельного человека мощной биологической (?) ценностью, ведь оно избавляет его от самого обременительного и тяжкого в мире — от самосто­ятельного мышления. Безусловно, оно и превращает его в стадное животное

Но он не замечает этого, ведь именно в том и заключается важнейшее влияние внушения, что оно заставляет подвергшегося внушению думать, что его мысли происходят из его собственной головы, а его чувства — из его собственного сердца...

В противоположность психоанализу Фрейда Авенариус делает акцент не на проблемах сознательного и бессознательного, а на про­блемах внимания и невнимательности. Благодаря самовнушению для нас становятся убедительными и приемлемыми те картины действи­тельности, которые соответствуют нашим тайным (а не неосознан­ным; ср. третий кардинальный цинизм) представлениям. Феноме­ны внушения затрагивают сферу автоматического сознания, а не сферу бессознательного как такового. При этом невнимательность при вос­приятии мира связывается воедино с невнимательностью при воспри­ятии самого себя. Так, благодаря суггестивному обольщению, псевдо­спонтанно выплывают на свет скрытые предрассудки и склонности.


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 144; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!