Тема: Классические и современные методологии
Литературоведческих исследований
С. Зенкин
Проблема релевантности смысла: Риффатер, Греймас, Барт[3]
Релевантность смыслов, извлекаемых интерпретатором из текста и вообще социокультурного материала, оказалась важнейшей проблемой эпистемологии гуманитарных наук в XX веке. Исторически первой дисциплиной, столкнувшейся с этой проблемой, стал психоанализ, который еще в начале столетия отказался от позитивистского доверия к видимому факту и начал предлагать свои «сильные прочтения» латентных структур психики на основе симптомов, выделяемых в речи и поведении анализируемых субъектов. <…>
Во второй половине XX века проблема релевантности смысла приобрела новую остроту с появлением структуральной семиотики, взявшейся за научную систематизацию знакового материала культуры «со стороны», вне зависимости от традиционно-«инсайдерского» опыта субъекта. В нижеследующем изложении делается попытка сравнить подходы к данной проблеме, которые были выдвинуты в 1950–1970-е годы тремя учеными, работавшими в разных дисциплинах и так или иначе заявлявшими о своей приверженности к структуралистской методологии: Майклом Риффатером, Альгирдасом Греймасом и Роланом Бартом.
Все трое занимались, исключительно или преимущественно, анализом дискурса, то есть изначально значимого материала; систематизируемые ими смыслы являлись вторичными смыслами, методически выделяемыми с помощью специальных процедур на фоне «самоочевидных» первичных смыслов. В подобных случаях имеет место сверхдетерминированность, когда дискурсивный элемент несет сразу два или больше смыслов, вообще говоря внутренне не связанных друг с другом.
|
|
Майкл Риффатер (1924–2006) рассматривает проблему смысла как филолог, специалист по анализу художественного текста. В соответствии с программой формалистической филологии XX века он стремится вычленять в тексте собственно художественные структуры, образующие его «литературность». В ранний период своего творчества (1950–1960-е годы) он называл единицу таких структур «стилистическим приемом» (stylisticdevice, faitdestyle), который по определению должен ощущаться читателем текста, а не просто намеренно вводиться его автором: «...ни один элемент текста не может актуализировать структуру, если этот элемент не является объектом отбора, в силу которого он бросается в глаза читателю [qui 1’imposealaperceptiondulecteur]. Иными словами, ни одна языковая единица не может обладать структурной функцией, если она не является также стилистической единицей».
Об обязательной ощутимости структурных (=стилистических) феноменов для читателя Риффатер пишет и в других местах, например: «Текст не является художественным произведением, если он не навязывается вниманию читателя [s’ilnes’imposepasaulecteur], если он не требует от него с необходимостью какой-то реакции, если он в какой-то мере не контролирует поведение дешифрующего его человека <...>. Реакция читателя на текст – единственное каузальное отношение, на которое можно ссылаться при объяснении литературных фактов».
|
|
В процитированных формулировках варьируется выражение (s’)imposeraulecteur – «бросаться в глаза читателю, навязываться его восприятию». Может ли оно пониматься как точное, буквальное описание доказуемых процессов? Каким образом текст или текстуальный эффект может «навязываться» чьему-либо восприятию, настоятельно внушая ему определенный смысл или функцию? Высказывания Риффатера на этот счет не вполне последовательны. Чаще всего ученый исходит из того, что литературный статус имеют не все элементы художественного текста, а лишь элементы аномальные, аграмматичные, отступающие от принятой в данном тексте языковой нормы: тропы, фигуры и т.д. Такие аномалии действительно «навязываются восприятию» читателя, причем последний даже не обязан при этом точно понимать их смысл. Так происходит, например, в случае, когда текст содержит в себе какой-то забытый интертекст (иногда Риффатер именует его соссюровским термином «параграмма»): мы уже не можем без специальных филологических разысканий правильно прочитать цитаты и реминисценции, включенные в какой-нибудь старинный текст, но часто все-таки ощущаем сам факт их присутствия в тексте как необъяснимых, непонятно что значащих элементов.
|
|
<…>
… художественные аномалии, вызванные интертекстуальными отсылками, ощутимы для читателя хотя бы в качестве темных, необъяснимых вкраплений, смысловых пустот. Однако не все читатели находятся в равно выгодном положении для восприятия этих негативных смыслов. Чем более мы удаляемся (во времени, пространстве, социокультурной среде) от точки создания текста, тем выше вероятность, что мы не заметим их при «наивном» чтении, без специального исследования; а можем и, наоборот, «вчитать» в текст другие, чуждые ему смыслы и принять за аномалии то, что в момент его написания было элементом нормы. Хотя «последовательные интерпретации того или иного памятника составляют часть его монументальности» и «позднейшие прочтения так же законны, как и первоначальные», тем не менее с точки зрения истории литературы истинным, единственным изначальным значением текста является то, которое осуществляли его первые читатели (совпадает или не совпадает ли оно с авторским намерением). Обнаружить его позволяют их реакции.
|
|
Эти расхождения в обобщенных формулировках делаются наглядными, когда Риффатер предпринимает конкретный анализ текста. Как известно, считая нерелевантной интерпретацию стихотворения, предложенную в статье Якобсона и Леви-Стросса «“Кошки” Шарля Бодлера», он в 1966 году опубликовал собственный методологически альтернативный анализ того же бодлеровского сонета, принимая во внимание не любые замеченные элементы текста (как это делали его оппоненты), а только те, относительно которых достоверно известна их ощутимость для читателя. Как же устанавливается эта ощутимость? – Путем исследования исторически зафиксированных реакций. В результате их интеграции создается фигура «архичитателя», образуемая документированными реакциями реальных читателей стихотворения: самого Бодлера (но только как автора поправок к своему уже однажды написанному тексту, то есть как читателя собственных стихов), современных ему критиков, переводчиков его сонета (тоже своего рода читателей, воссоздающих некоторые черты оригинала на чужом языке и тем самым свидетельствующих об их ощутимости), комментаторов сонета в научных и учебных изданиях, а также «всех его критиков, каких я сумел найти, причем полезнее всех были те, кто выделял тот или иной стих по причинам, не имеющим ничего общего с бодлеровским сонетом»; и прочие более или менее непроизвольные реакции. Из рассмотрения исключаются строго научные интерпретации текста: подчиненные предвзятому методу, как интерпретация Якобсона и Леви-Стросса, они свидетельствуют только об этом методе, а не о действительном содержании текста. Таким образом, читательские реакции проходят методический отбор – но уже не по степени их близости к тексту (когда преимущество отдается реакциям современников, первых читателей текста), а по степени их спонтанности, методологической нейтральности; филологический метод Риффатера призван заключить в скобки любые другие методы, любые «сильные прочтения» данного текста, элиминировать его научное чтение.
Итак, хотя элементы художественной конструкции, а значит и смыслы текста (его «стилистические приемы», «интертексты», «параграммы» и т.д.), по определению ощутимы для читателя, но это лишь необходимое, а не достаточное условие их присутствия в тексте. Чтобы достоверно установить это релевантное присутствие, мало установить их аномальный с точки зрения структуры характер и исторически зафиксировать, что они были кем-то восприняты: надо еще исключить из рассмотрения слишком «профессиональное» восприятие текста – а возможно ли это, много ли найдется документированных реакций, принадлежащих сугубо «наивным» читателям? ведь, как правило, документируются именно профессиональные, а значит предвзятые реакции. Кроме того, даже после этого некоторые релевантные смыслы текста, возможно даже самые ощутимые для нынешнего интерпретатора, могут остаться запрещенными для рассмотрения – просто потому, что мы по стечению обстоятельств не знаем тех «наивных читателей», которым они когда-то «бросились в глаза». Критерии эмпирического анализа не совпадают с теоретическими критериями, и релевантность художественного смысла определяется случайными историческими фактами – «наивными» прочтениями текста и теми сведениями о них, которые дошли до нас. Система «структурной стилистики» зависит от традиции, от исторического бытования литературного произведения.
Альгирдас Греймас (1917–1992) в «Структурной семантике» предпринял попытку методологического описания смыслов, возникающих не только в естественном языке, но и в любых знаковых системах, включая вторичные (например, в системе повествования). Исходя не из литературно-филологической, а из лингвистической модели знания, он распространяет ее на весь бесконечный материал знаковой деятельности. Это значит, что обследованию подлежат не отдельные тексты (произведения литературы или высказывания бытовой речи), а в принципе бесконечный процесс знаковой деятельности, где и требуется выделить чисто смысловые категории, не привязанные к какой-либо субстанции означающего.
Для поиска таких категорий Греймас пользуется принятым во французской лингвистике после Эмиля Бенвениста делением означивания на семиотический и семантический уровни. На семиотическом (семиологическом) уровне восприятия в тексте опознаются «ядерные» семы – отдельные знаки, отсылающие прямо к вещам, а на семантическом уровне, вторичном по отношению к семиотическому, происходит понимание целостных высказываний, и здесь единицами служат другие семы, задающие правила понимания ядерных единиц. Эти служебные единицы исполняют сходную роль с морфологическими категориями в лексемах языка, однако их состав шире, это вообще все элементы, осуществляющие управление ядерными семами, – классемы. Отсюда выводится понятие изотопии дискурса. <…>
Изотопия – фактор избыточности дискурса, ее образуют «рамочные» смысловые элементы, которые присутствуют во всех частях высказывания и позволяют правильно, однозначно понимать его, но при его линейном развертывании, вообще говоря, не сообщают каждый раз ничего нового. Изотопия поддерживает связный характер дискурса, служит чем-то вроде нотного ключа, требующего толковать сменяющие друг друга знаки в таком-то, а не ином смысле. Соответственно установление изотопий, вторичных смыслов текста, составляет важнейшую задачу научной семантики
Действительно, в области смысла не бывает полной эквивалентности, позволяющей, как в фонологии или морфологии, сопоставить два выражения и установить, что они «значат одно и то же». Чтобы считать два смысловых комплекса синонимичными, мы вынуждены описывать их с помощью какого-то метаязыка, который сам занимает свое место в пространстве всеобщей семантики, поэтому наше суждение будет зависимым от его смысла, то есть заведомо не абсолютным. Чтобы говорить о смысле, нам уже требуется смысл, и в этом непреодолимое противоречие семантики. Его можно только обойти, согласившись с неполным, несовершенным характером интерпретаций, которые мы тщетно пытаемся сделать эквивалентными первичному тексту: «...это всякий раз лишь парафразы, более или менее неточные переводы одних слов и высказываний с помощью других слов и высказываний. Сигнификация, собственно, и есть не что иное, как такое переложение с одного языкового уровня на другой, с одного языка на другой, а смысл есть не что иное, как эта возможность перекодировки.
<…>
Связность дискурса, релевантность его смысла обеспечивается не тем, что весь он объективно (структурно) располагается в рамках одной и только одной изотопии, а тем, что реципиент в своем субъективном процессе дешифровки отбрасывает ненужные изотопии и сосредоточивается на одной, полезной для себя. И наоборот, некоторые «особые формальные жанры» вроде кроссвордов, загадок или острот тем и любопытны, что ставят ему ловушки, обыгрывая многозначность, политопичность дискурса <…>.
«Довольно любопытно», замечает Греймас в другом месте, что именно такие жанры – в том числе «некоторые литературные жанры», – дают лингвисту наилучшие примеры изотопических процессов. Сталкиваясь с бифуркацией смысла, с возможностью двоякого понимания, с необходимостью выбора изотопии, субъект для преодоления двусмысленности текста осуществляет металингвистические процедуры, которые, по мысли Греймаса, сводятся к операциям сжатия и распространения – дискурс оперирует то кратким именем, то более или менее эквивалентным ему подробным описанием.
Такое металингвистическое функционирование дискурса, постоянно возвращающегося к самому себе и при этом последовательно переходящего с одного уровня на другой, наводит на мысль о колебательном движении между распространением и уплотнением, определением и наименованием.
Итак, установление смыслов и изотопий текста осуществляется в ходе вторичных семантических операций, в данном случае металингвистических. Ход таких операций зависит от эмпирической деятельности дешифрующего субъекта, полагающегося не только на свое чувство языка, но также и на внеязыковое отношение, связывающее его с другими субъектами дискурса (принадлежность к одной социальной группе, нахождение в одной социальной ситуации, преследование одних практических целей). Кроме того, это внеязыковое отношение особенно наглядно проявляется при столкновении с эстетическими, игровыми и художественными применениями речи — от загадок и кроссвордов до острот и поэтических текстов.
У Ролана Барта (1915–1980), чей подход будет правильно назвать даже не просто семиотическим, а семиокритическим, проблема релевантности вторичных смыслов стоит острее, чем у двух других рассмотренных теоретиков. Как и Риффатер, Барт описывает не общую структуру семиозиса, а конкретные смысловые комплексы, по большей части манифестируемые художественной литературой; но эти комплексы чаще всего складываются спонтанно, в ходе безличных процессов социальной коммуникации, подобно семантическим изотопиям, с которыми работает Греймас. Таким образом, материал, обследуемый Бартом, в принципе ограничен (отдельные тексты, корпусы текстов), зато разнообразие смысловых эффектов, которые в нем действуют, в принципе бесконечно и необозримо. Научно-критическая работа Барта представляет собой охоту на «мифы» – вторичные семиотические микросистемы, рассеянные в пространстве текста или же целой культуры.
Барт делает радикальные выводы из определенного Ельмслевом понятия коннотации; впрочем, первоначально, в «Мифологиях» (1957), он не отличал коннотацию от метаязыка. В этой книге он характеризует коннотацию как «похищение языка»: коннотативное значение произвольным, немотивированным образом присоединяется к исходному знаку, а не выводится из него посредством какой-либо логической процедуры, подобно тому как в самом первичном знаке означаемое произвольным образом соотносится с означающим. Поэтому анализ первичных знаков ничего не дает для понимания их коннотативных значений – нужно как бы забыть об их денотативном смысле, перефокусировать свой взгляд, направив его на коннотативные функции. Осуществляемое таким образом чтение идет наперекор не только «буквальным», но и вообще любым поддающимся документации смыслам текста, оно враждебно традициям филологического анализа, что и сделало Барта мишенью для критики со стороны возмущенных филологов <…>.
Вопрос о критериях релевантности смыслов, выделяемых бартовской семиокритикой, не обсуждается в ней специально; Барт на общем уровне лишь декларирует свободу интерпретации, а на конкретном уровне подкрепляет ее эффектными и убедительными примерами. Именно эти примеры лучше всего позволяют установить те имплицитные и разнородные критерии, которые он применяет для выделения коннотативных знаков-«мифов» в современной ему французской культуре.
Во-первых, знаки-мифы, как правило, внедряются в сознание субъекта в ситуации телесной расслабленности и пассивности: «...я сижу в парикмахерской, мне подают номер «Пари-матча». На обложке изображен юноша-негр во французской военной форме, он отдает честь, глядя куда-то вверх, очевидно на развевающийся там трехцветный флаг.
Мне на ходу бросился в глаза «Франс-суар» в руках какого-то человека; я успел уловить лишь один частный смысл, но в нем я прочитываю целое значение; в сезонном снижении цен я воспринимаю во всем ее наглядном присутствии правительственную политику».
Таков внешний, прагматический признак мифа: миф настигает человека в ситуации некритического (торопливого, расслабленного) восприятия. Не случайно, что главным материалом бартовских «мифологий» служит массовая культура, рассчитанная именно на рассеянно-торопливое потребление: газеты, иллюстрированные журналы, всякого рода популярные зрелища.
Во-вторых, уже на уровне структуры текста, мифы опознаются по особым риторическим приемам, отрицающим логику и диалектику. Барт в «Мифологиях» составляет целый перечень таких приемов: «прививка» (частичное признание противоположного тезиса – чтобы в итоге все-таки подтвердить свой собственный), «изъятие из Истории», «тождество» (риторика тавтологий: «Расин есть Расин»), «нинизм» («уравновешенные» суждения по риторической схеме «ни то, ни другое»), «констатация» (признание естественности и неустранимости упоминаемого факта). Важнейшей из таких фигур, объединяющей в себе все остальные и объясняющей их общую функцию, является деполитизация: «Мы можем теперь дополнить наше семиологическое определение мифа в буржуазном обществе: миф – это деполитизированное слово. Разумеется, политику следует здесь понимать в глубоком смысле слова, как всю совокупность человеческих отношений в их реально-социальной структурности, в их продуктивной силе воздействия на мир...»
Задача мифа – помешать рациональному, особенно диалектическому мышлению, блокировать, закоротить его развертывание, подменить его квазирациональной логикой энтимемы, традиции, «доксы», «здравого смысла». Любые тексты, проводящие агрессивный или вкрадчивый антиинтеллектуализм, являются носителями мифов.
В-третьих, одним из типичных видов текста, относящихся к этой категории, оказывается литература – не литература как художественная деятельность, а Литература как социальный институт, признанный и прославляемый современным обществом: «...для всей нашей традиционной Литературы характерна добровольная готовность быть мифом; в нормативном плане эта Литература представляет собой ярко выраженную мифическую систему».
Задачей «мифолога» – исследователя мифов и одновременно их критика, демистификатора, – является искать в окружающей культурной среде те точки эстетизации и вместе с тем деполитизации, которые создают условия для некритической, социально послушной работы сознания. Подобно Риффатеру, Барт признает неоднородность семиотического пространства – в нем есть нейтральные (немифологизированные или слабо мифологизированные) участки, а есть особо выделенные сгустки вторичного смысла. Для идентификации последних семиолог располагает знанием общих категорий мифического смысла – означаемых мифа, которые, в отличие от его означающих, немногочисленны и, с некоторым приближением, образуют содержание господствующей в обществе идеологии:
В форме и понятии [то есть означающем и означаемом вторичного знака-мифа. – С.З.] богатство и бедность обратно пропорциональны: качественно бедной форме, несущей в себе лишь разреженный смысл, соответствует богатство понятия, распахнутого в ширь Истории, а количественному изобилию форм соответствует немногочисленность понятий. Для мифолога очень важна такая повторяемость понятия, проходящего через разные формы; именно она позволяет ему расшифровать миф – так повторяемость поступка или переживания выдает скрытую в нем интенцию.
<…>
До известной степени бартовский «миф» сближается с изотопией по Греймасу: механизм его вторичных значений может производить в принципе бесконечное множество смыслов, но реальное общество использует лишь немногие из них (важные для его идеологии), а опытный, «начитанный» в мифах субъект культуры легко определяет, под какую из этих категорий подвести самые разные, логически не связанные между собой «формы» выражающих ее первичных знаков.
Итак, результаты работы трех исследователей, работавших в одно время и знавших работы друг друга, подводят к сходному выводу: систематика смысла, предпринимаемая средствами филологического литературоведения, структуральной лингвистики или семиотической критики культуры, оказывается неполной. Окончательной инстанцией, удостоверяющей релевантность смыслов культуры, остается не система, а традиция, опыт включенного наблюдения, осуществляемый субъектом культуры – филологом, регистрирующим более или менее случайные реакции читателей на художественный текст (Риффатер), компетентным читателем, умеющим «на глаз» определять главную изотопию, к которой относится читаемый им текст (Греймас), или ангажированным семиологом-демистификатором, которому улавливать идеологические коннотации помогает политическое чутье. Существенно также, что во всех трех случаях повышенным потенциалом для выявления – пусть и не всегда удостоверения – вторичных смыслов обладает эстетическая деятельность со словом, будь то собственно художественная литература (Риффатер, Барт), коммерческая массовая культура (Барт) или бытовые эстетические жанры типа острот или кроссвордов (Греймас). В эстетической деятельности особенно ярко сказывается идея семиозиса как опыта, а не системы (речи, а не языка, если пользоваться категориями Соссюра), и в неявной апелляции к ней можно усматривать признак методологических трудностей, которые встретила структурная семиология уже на раннем этапе своего развития. Ее неопросветительский проект критики традиции с точки зрения чистого разума натолкнулся на невозможность вывести эту абстрактную рациональность за рамки реального историко-культурного опыта.
Дата добавления: 2018-04-15; просмотров: 200; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!