И начался самый напряженный период работы над будущей «Войной и миром». 14 страница



В первом же письме от 22 ноября Софья Андреевна писала: «Всё думала о том, что я очень счастливая благодаря тебе, и что ты мне много хорошего внушил... А как нам хорошо было последнее время, так счастливо, так дружно, надо же было такое горе [т. е. перелом руки]. Грустно без тебя ужасно, и всё приходит в

- 637 -

голову: его нет, так к чему все это? Зачем надо всё так же обедать, зачем так же печи топятся и все суетятся, и такое же солнце яркое, и та же тетенька, и Зефироты40, и всё».

В ответ на это письмо Толстой писал 27 ноября: «За обедом позвонили — газеты, Таня все сбега̀ла, позвонили другой раз — твое письмо. Просили у меня все читать, но мне жалко было давать его. Оно слишком хорошо, и они не поймут, и не поняли. На меня же оно подействовало как хорошая музыка: и весело, и грустно, и приятно — плакать хочется».

И для Софьи Андреевны письма мужа имели большое значение. В письме от 25 ноября, сетуя на то, что до сих пор не получала еще от него писем, Софья Андреевна писала: «Твоим духом на меня повеет, когда прочту твое письмо, и это меня много утешит и оживит».

Письмо от 2 декабря, продиктованное Т. А. Берс, Толстой закончил следующими словами, с трудом написанными им через пять дней после операции: «Прощай, моя милая, душечка, голубчик. Не могу диктовать всего. Я тебя так сильно всеми любовями люблю все это время, милый мой друг. И чем больше люблю, тем больше боюсь».

В ответ на это письмо Софья Андреевна писала 5 декабря: «Сейчас привезли твое письмо, милый мой Лева. Вот счастие-то мне было читать твои каракульки, написанные больной рукою. Всеми любовями, а я-то уж не знаю, какими я тебя люблю любовями».

В следующем письме от 4 декабря Толстой, вспоминая время своего жениховства, писал, что тогда он любил «совсем иначе, чем теперь», и прибавлял: «Этим-то и премудро устроено, а любить всё одинаким образом надоело бы». Но тут же, через несколько слов, опасение: «Ведь как, кажется, теперь я был бы счастлив с тобою; а приедешь, пожалуй, будем ссориться из-за какого-нибудь горошку».

Из письма от 6 декабря видно, что мелкие неудовольствия со стороны жены Толстой старался погашать, объясняя их всегда физическими причинами, хотя жена и сердилась на него за такие объяснения ее дурного настроения.

Толстой считает, что он больше любит жену, чем жена любит его. Письмо от 4 декабря он заканчивает словами: «Прощай, милая моя, друг. Как я тебя люблю и как целую. Всё будет хорошо, и нет для нас несчастья, коли ты меня будешь любить, как я тебя люблю». То же повторяется и в заключении письма от 7 декабря: «Только ты меня люби, как я тебя, и все мне нипочем и все прекрасно».

Отношения Толстого к жене не чужды некоторого педагогического

- 638 -

оттенка, он считает нужным указывать ей на ее недостатки. В том же письме от 7 декабря Толстой пишет жене, что она очень похожа на свою мать, и прибавляет: «Даже нехорошие черты у вас одинаковы. Я слушаю иногда, как она с уверенностью начинает говорить то, чего не знает, и утверждать положительно и преувеличивать, и узнаю тебя. Но ты мне всячески хороша», — тут же прибавляет он, чтобы смягчить суровость своего суждения.

Далее Толстой, обращаясь к жене, говорит: «Какая ты умница во всем том, о чем ты захочешь подумать».

Толстой находит, что у Софьи Андреевны так же, как и у ее матери, «ум спит», у нее «равнодушие к умственным интересам», но при этом «не только не ограниченность, а ум, и большой ум». Толстой разумел, очевидно, ум практический.

Это «равнодушие к умственным интересам» приводило иногда Софью Андреезну к неправильным суждениям о произведениях мужа. Не интересуясь военно-исторической частью «1805 года»41, Софья Андреевна уверяла Льва Николаевича, что у него «всё военное и историческое выйдет плохо, а хорошо будет другое — семейное, характеры, психологическое». «Это так правда, как нельзя больше», — писал Толстой жене 7 декабря, подавленный изобилием новых исторических материалов, которые он нашел для своего романа в Москве. Но, разумеется, вернувшись в Ясную Поляну и расположив в голове по своим местам все новые материалы, Толстой уже никогда больше не вспоминал об этом ошибочном мнении своей жены.

Софья Андреевна бывала иногда недовольна и тем продолжительным процессом переработки написанного, который сделался уже необходимостью для Толстого. Об этом недовольстве упоминает Толстой в письме к жене от 29 ноября, сообщая о передаче рукописи «1805 года» в редакцию «Русского вестника»; то же подтверждает и сама Софья Андреевна в своем письме от 3 декабря: «То бранила, бранила, зачем поправляешь, а теперь самой жаль стало, что продал».

Последнее письмо в Москву, написанное Софьей Андреевной 7 декабря, интересно тем, что дает некоторые материалы для ее характеристики. Софья Андреевна писала, что под влиянием игры на рояли сестры Толстого она вдруг перенеслась из своего детского мира в иной мир, «где всё другое». «Мне даже страшно стало, — писала Софья Андреевна, — я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что иногда тебе было досадно... Я всегда раскаивалась, что

- 639 -

мало во мне понимания всего хорошего... Шуберта мелодии, к которым я бывала так равнодушна, теперь переворачивают всю мою душу...».

Из этого письма видно, что Толстой стремился внушить своей жене любовь к красотам природы и к занятиям музыкой. Это подтверждается и следующими строками из письма Софьи Андреевны к сестре Тане от 12 октября 1863 года: «Я теперь все собираюсь серьезно музыкой заняться... Так мне хочется во всем решительно быть ему приятной, да плохо удается. Он все хочет, чтобы я гуляла, а мне лень. Да это легко, сегодня я уж много ходила, а музыка — это трудно»42.

VIII

12 декабря Толстой уехал из Москвы.

По возвращении в Ясную Поляну он усиленно занялся окончательной отделкой глав своего романа, предназначенных для печатания.

«Лева очень спешит с своим романом», — писала Софья Андреевна сестре Тане 20 декабря43.

3 января 1865 года Толстой послал Каткову дальнейшие главы романа, предназначенные для помещения в «Русском вестнике». В письме, посланном одновременно, он просил извинения за то, что рукопись сильно измарана, делая при этом характерную для него оговорку: «До тех пор, пока она у меня в руках, я столько переделываю, что она не может иметь другого вида».

В первой и второй книжках «Русского вестника» за 1865 год появилась первая часть нового произведения Толстого, озаглавленного «Тысяча восемьсот пятый год». Эта часть соответствует первой части первого тома «Войны и мира».

С появлением в печати начала «Тысяча восемьсот пятого года» Толстой еще больше, чем прежде, почувствовал себя писателем. Фету 23 января 1865 года он писал в шутливом тоне, но серьезно по мысли: «А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор». Словами, что он считает себя литератором, но литератором «уединенным, потихонечку», Толстой, очевидно, хотел сказать, что он не стоит и не намерен встать близко к литературным кругам и к редакциям журналов, что, однако, не мешает ему сознавать себя писателем.

Толстому хочется узнать суждение о первой части его романа тех лиц, мнением которых он особенно дорожит. К числу таких

- 640 -

лиц он относит Фета, к которому обращается с такими словами: «Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого — Тургенева». Но Толстому хочется узнать мнение также и рядовых читателей: «Напишите, — просит он Фета, — что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, — говорит Толстой далее, — а то ругательства расстраивают» трудный процесс работы.

Покончив с чтением корректур первой части романа, Толстой принимается за работу над второй частью. Эта часть была уже написана в предыдущем году; нужно было еще раз переработать ее перед сдачей в печать.

Сначала Толстой был занят главным образом обдумыванием того нового, что он намерен был внести в эту и в дальнейшие части своего романа. 20 февраля он писал свояченице Татьяне Андреевне: «Теперь не пишется, слишком много думается».

Затем наступил период пристальной работы над переделкой второй части. 7 марта Толстой записывает в дневнике: «Пишу, переделываю. Всё ясно, но количество предстоящей работы ужасает». Тут же записывается следующее соображение, назначение которого — урегулировать и облегчить творческий процесс: «Хорошо определить будущую работу. Тогда, ввиду предстоящих сильных вещей, не настаиваешь и не переделываешь мелочей до бесконечности». Другое соображение относительно порядка работы записано 23 марта: «Надо непременно каждый день писать не столько для успеха работы, сколько для того, чтобы не выходить из колеи». Здесь же Толстой напоминает себе о своем излюбленном приеме отделки текста — сокращении: «Больше пропускать». 28 марта то же напоминание: «Надо выпускать».

Март, апрель и часть мая прошли в напряженной работе.

Степень напряженности работы Толстого в то время характеризует запись его дневника от 11 марта о приезде в Ясную Поляну его старого друга Д. А. Дьякова. Хотя Толстой и «был рад» Дьякову, он все-таки сожалеет и считает нужным отметить в дневнике, что «день пропал» (для работы).

IX

Условия внутренней и внешней жизни Толстого в период создания «Войны и мира» очень благоприятствовали работе. Уединенная деревенская жизнь, не говоря о чистом воздухе, здоровой пище и физическом труде, избавляла от ненужных знакомств и лишних разговоров и встреч, давала необходимый досуг для упорного систематического труда. Тому же способствовала и спокойная семейная жизнь, доставлявшая Толстому полное

- 641 -

удовлетворение. В отношениях с женой не было ничего похожего на ту рознь и отчуждение, которые отравляли первый год его семейной жизни.

10 апреля 1865 года Толстой записывает в дневнике: «Соню очень люблю, и нам так хорошо!» Затем 26 сентября, по возвращении от Д. А. Дьякова из его имения Черемошня: «Мне очень хорошо. Вернулись с Соней домой. Мы так счастливы вдвоем, как, верно, счастливы один из мильона людей».

Из писем, которые Софья Андреевна писала мужу в июле 1865 года, когда она на несколько дней уезжала к сестре Толстого в ее имение Покровское, видно, что она признавала его нравственный авторитет и пыталась следовать его советам. В одном из писем она писала: «Завтра поеду к баронам44 — они очень звали, и буду помнить все время твои родительские наставления. А насчет полосканья во время сердца45 я нынче утром уже употребила это средство и очень рада». В последнем письме из Покровского Софья Андреевна называет себя «старшей дочерью» Льва Николаевича и рассказывает: «Ты мне только завещал не сердиться, ну так на этот счет будь покоен... как будто нарочно без тебя стараешься быть лучше».

В письме к сестре Тане от 28 декабря 1865 года Софья Андреевна писала: «Левочка более, чем когда-либо, нравственно хорош, пишет, и такой он мудрец, никогда он ничего не желает, ничем не тяготится, всегда ровен, и так чувствуешь, что он вся поддержка моя, и что только с ним я и могу быть счастлива».

Нормальную семейную жизнь Толстой не представлял себе без детей46. И с этой стороны он был удовлетворен. 4 октября 1864 года у Толстых родилась дочь Татьяна, а 22 мая 1866 года — второй сын, Илья.

По мере проявления в детях первых признаков сознания, у Толстого развивалось и крепло новое для него чувство любви к маленьким детям. 23 января 1865 года Толстой писал тетушке Александре Андреевне: «Сережа только начал ходить один, и только теперь вся та игра жизни, которая до сих пор еще была не видна для моих грубых мужских глаз, начинает мне быть понятна и интересна». 7 марта того же года Толстой записывает в дневнике: «Сережа очень болен, кашляет. Я его начинаю очень любить. Совсем новое чувство». 5 июля Лев Николаевич пишет

- 642 -

той же А. А. Толстой: «с каждым днем у меня растет новое для меня, неожиданное, спокойное и гордое чувство любви [к сыну]». 28 декабря Софья Андреевна пишет сестре Тане: «Сережа бегает, пляшет, начинает говорить. Левочка к нему стал очень нежен и всё с ним занимается... На Таню он даже никогда не глядит, мне и обидно и странно», — с грустью сообщает далее Софья Андреевна. Но уже 21 марта следующего 1866 года Софья Андреевна писала сестре: «Левочка просто по ней [по Танечке] с ума сходит». И 5 апреля того же года: «Таня в ужасной дружбе с отцом».

Наконец, третье обстоятельство, создавшее благоприятную обстановку для работы над «Войной и миром» и находившееся в тесной связи со вторым, состояло в той внутренней перемене, которая произошла с Толстым после женитьбы. Тот Толстой, у которого, по образному выражению Тургенева, всегда «гончие под черепом гоняли до изнеможения», которого Боткин считал самым неудобным сожителем из-за того, что «весь он полон разными сочинениями, теориями и схемами, почти ежедневно изменяющимися», — этот Толстой временно уступил место другому Толстому, спокойному, уравновешенному, свободному от мучительных исканий и сомнений.

О перемене, происшедшей в нем после женитьбы, Толстой несколько раз писал тетушке Александре Андреевне. Так, 23 января 1865 года, вспоминая свое старое письмо к ней 1857 года, Толстой писал: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастия, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а всё идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался. Такое счастье есть, и я в нем живу третий год. И с каждым днем оно делается ровнее и глубже».

«Я страшно переменился с тех пор, как женился, — пишет Толстой в конце этого письма, — и многое из того, что я не признавал, стало мне понятно, и наоборот».

«А как переменяешься от женатой жизни, — писал Толстой 5 июля того же года, — я никогда бы не поверил. Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол. Так я и расту; не знаю, будет ли плод и хорош ли, или вовсе засохну, но знаю, что расту правильно».

«Я вошел в ту колею семейной жизни, — писал Толстой 14 ноября, — которая, несмотря на какую бы то ни было гордость и потребность самобытности, <втиснет в одну глубоко пробитую колею> ведет по одной битой дороге умеренности, долга и нравственного спокойствия. И прекрасно делает! Никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел».

- 643 -

Слово «порывы», как это видно из дальнейшего содержания письма, следует в данном случае понимать очень широко.

Далее в том же письме Толстой опровергает слух о том, будто бы он поссорился с редактором «Русского вестника» Катковым, с которым, по его словам, у него нет ничего общего, и тут же поясняет, что он совершенно не интересуется никакими общественными вопросами и не сочувствует ни реакционному направлению катковского журнала, ни противоположным этому направлению политическим теориям. «Я и не сочувствую, — пишет Толстой, — тому, что запрещают полякам говорить по-польски, и не сержусь на них за это, и не обвиняю Муравьевых47 и Черкасских48, а мне совершенно все равно, кто бы ни душил поляков, или ни взял Шлезвиг-Гольштейн, или произнес речь в собрании земских учреждений. И мясники бьют быков, которых мы едим, и я не обязан обвинять их или сочувствовать».

Как видим, Толстой соединяет здесь в одно самые различные, далеко не одинаковой важности общественно-политические вопросы: кровавое подавление польского восстания правительством Александра II, для которого он сам находит достаточно сильные выражения («кто бы ни душил поляков»), с одной стороны, и робкое выступление какого-нибудь умеренного представителя земских учреждений по вопросу о починке дорог, — с другой. Совершенно понятно равнодушное отношение к работе земских учреждений с их мелкими задачами узко местного характера, но быть безучастным к варварской расправе самодержавного правительства с народом, виновным только в том, что он отстаивал свою национальную независимость, можно было, лишь сознательно отмежевавшись от окружающей жизни искусственными перегородками и замкнувшись в круг своих личных интересов и интересов своей семьи. И здесь опять следует напомнить, что до женитьбы Толстой, как было указано в своем месте, не только не относился равнодушно к угнетению покоренных народов, но угнетение это вызывало в нем чувство негодования49.

Лишь изредка то или другое общественное событие привлекало внимание Толстого. В 1866 году Толстой возмущался теми

- 644 -

нелепыми почестями, которые воздавались Комиссарову, будто бы спасшему жизнь Александру II. Как известно, дело происходило следующим образом. Костромской крестьянин Комиссаров, по профессии картузник, находившийся случайно вблизи царя в момент покушения Каракозова 4 апреля 1866 года, испуганный выстрелом, совершенно не зная, кто в кого стреляет, сделал рукой невольно движение вверх. Лица из свиты Александра II с целью укрепления в народе престижа царской власти создали легенду, будто бы русский крестьянин сознательно толкнул руку покушавшегося и тем предотвратил убийство царя. После этого Комиссарова произвели в потомственные дворяне, многие ученые общества избрали его своим почетным членом; повсюду служили благодарственные молебны за избавление царя от смертельной опасности (в том числе представители московского студенчества служили молебен на площади у считавшейся чудотворной иверской иконы) и т. д. По поводу всех этих неистовств Толстой писал Фету в мае 1866 года:

«Что вы говорите о 4-м апреле? Для меня это был coup de grâce [смертельный удар]. Последнее уважение или робость внутреннего суда над толпой исчезла. Ведь это всенародно, с важностью, при звоне колоколов вся Россия, которая слышна, делает глупости с какой-то радостью и гордостью, и ведь какие глупости! Глупости, которыми я стыдил бы трехлетнего Сережу. Осип Иван. Комиссаров — член разных обществ, молебствие о том, что в царя стреляли, студенты у Иверской — сапоги в смятку, жолуди говели».

Бросается в глаза, что Толстой в своем письме ни одним словом не выражает сочувствия Александру II или радости по поводу его спасения от смерти, но говорит только о нелепости чествования Комиссарова50.

Была одна область общественной жизни, к которой Толстой никак не мог оставаться равнодушным. Это — жизнь народа, «жизнь мужиков».

В мае 1865 года в Тульской губернии стояла сильная засуха. 19 мая Толстой, отправившись в свое имение Никольское, с дороги писал жене: «До Сергиевского ехал я по ужасной погоде. Об этом жарком удушающем ветре вы не можете себе представить. Мне сделалось страшно, что я задохнусь». В конце письма

- 645 -

Толстой пишет о тяжелом душевном состоянии свояченицы Татьяны Андреевны (по причинам личного характера) и заканчивает письмо словами: «Засуха и она у меня не выходят из головы».

16 мая Толстой о том же писал Фету:

«Последнее время я своими делами доволен51, но общий ход дел, то есть предстоящее народное бедствие голода, с каждым днем мучает меня больше и больше. Так странно и даже хорошо и страшно. У нас за столом редиска розовая, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях рады, что жарко и тень, а там этот злой чорт голод делает уже свое дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохнувшей земле и обдирает мозольные пятки мужиков и баб и трескает копыта скотины и всех их проберет и расшевелит, пожалуй, так, что и нам под тенистыми липами в кисейных платьях и с желтым сливочным маслом на расписном блюде — достанется. Право, страшная у нас погода, хлеба и луга. Как у вас? Напишите повернее и поподробнее».


Дата добавления: 2022-12-03; просмотров: 27; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!