ПУШКИН И ПРОБЛЕМА ЧИСТОЙ ПОЭЗИИ 8 страница



Откликнулась душа волненьям на призыв;

Но, силы испытав, я дум смирил порыв,

И замерли в душе надежды величавы.

 

В «унынии» человек находит самого себя:

 

Унынье! все с тобой крепило мой союз;

Неверность льстивых благ была мне поученьем;

Ты сблизило меня с полезным размышленьем

И привело под сень миролюбивых Муз.

 

Если теперь примем во внимание, как высоко ставил это стихотворение Пушкин, а кроме того, как медленно пускали в его душе ростки семена, запавшие в нее в раннюю пору его сближения с Вяземским, найдем ключ к истолкованию, быть может, совершеннейшего образца его лирики: «На холмах Грузии». Здесь уныние находится в контексте, аналогичном тому, в каком читается уныло в «Домике в Коломне». И здесь оно как будто отожествляется с грустью и с печалью. Но это только на первый взгляд. Грусть и печаль здесь вводятся в определенные границы: мне грустно, но легко; печаль моя светла. Вот эта-то легкость грусти, светлость печали и создают тот комплекс настроений, который он зовет унынием. Это уныние близко к тому, каким было уныние Вяземского: «Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит...»

В свете этих наблюдений раскрывается точный смысл эпитета унылый в приложении к осени: унылая пора, очей очарованье, пора угасания, умиранья «без ропота», «без гнева». «Осень» и «дева» символизируют идею приятия сознательным существом своей обреченности и тем самым преодоления своей судьбы. Amor fati...[****************]

Настроение «уныния» постепенно все более и более овладевает Пушкиным. Мысль «бегства», «ухода», никогда не покидавшая его, после поездки в Арзрум приобретает новую ориентацию. Это уже не означает для него приобщения к другой среде, в которой он мог бы проявить себя с большей независимостью16. Теперь все серьезнее он подумывает об уходе от всякой «среды». Он возвращается к теме уединения, сельской жизни, той теме, которую в ранней юности он перенял от Вяземского и которая тогда служила ему материалом для поэтической полуиронической игры, для упражнения в поэзии. Теперь, разрабатывая ее, он в «Не дорого ценю я громкие права», в «Когда за городом...» и в особенности в своем последнем, замыкающем цикл его творческого развития стихотворении «Пора, мой друг», разгрузив ее от всех условно связанных с нею в тогдашней лирике «элегических», «руссоистских», «бернарден-де-сен-пьеровских» или от «эпикурейско-горациевских», гедонистических элементов, раскрывает во всей чистоте ее строгий и печальный смысл:

 

Бегут за днями дни, и каждый день уносит

Частицу бытия...

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель мирную трудов и чистых нет.

 

«Оболочка» соскоблена начисто — и ничто уже не заслоняет нам «головы Юпитера», угаданной им еще в лицейскую пору в «куске каррарского мрамора», поднесенном ему Вяземским.

Думается, что из сделанных выше наблюдений ясно, что и в этой работе Пушкину был пособником Вяземский. То, что в этом отношении принадлежит самому Пушкину, — это находка формы, абсолютно адекватной содержанию, т.е. образу, идее. Но усмотреть эту идею сквозь заслонявшую ее в лирике Вяземского форму помог Пушкину сам же он. Вяземский раньше Пушкина поборол в себе настроения, сплетавшиеся с теми, которые составляли сущность его собственного, а затем и пушкинского жизнеощущения, настроения вульгаризованного романтизма или байронизма, и его смущало, когда отзвуки этих настроений он находил в лирике Пушкина. Прочитавши «Погасло дневное светило...», он писал А.И. Тургеневу (27 ноября 1820 г.): «Не я ли наговорил ему эту байронщизну... У меня есть начало, которое как-то сродно этой пиесе». Он здесь имеет в виду свое стихотворение «Волнение»17, где он разрабатывает мотивы Чайльд-Гарольда и глубже и смелее, нежели Пушкин в своей элегии. Его не удовлетворяет то, что Пушкин в ней все сводит к любовного свойства разочарованиям: «Зачем не упомянуть о других неудачах сердца? Тут было где поразгуляться». Тема волнений — тема духовного одиночества, независимо от тех или иных «неудач», и протеста против всего, что порабощает личность:

 

Пусть преданный земному праху

Влачит по долу робкий век:

Любуясь ужасам и страху,

Я океану жизнь обрек.

 

Презрев земной неволи цепи,

Свергаю их на хладный брег;

Стремлю, наездник бурной степи,

За диким ветром смелый бег.

 

В «Погасло дневное светило» имеются некоторые совпадения с «Волнением» («Волнуйся подо мной, угрюмый океан». Ср. «Волнение»: «Бушуйте, волны бездны синей»). Все же пушкинская элегия имеет мало общего с этими «байроническими» стихами Вяземского. Есть, однако, у Пушкина в других его вещах такие места, которые представляются не прямыми «цитатами», не заимствованиями из «Волнения», а, что гораздо значительнее, так сказать, звуковыми реминисценциями, свидетельствующими о том, сколь глубоко это стихотворение запечатлелось в его сознании. Такова, кажется мне, последняя строфа «Желания» (1821):

 

И там, где мирт шумит над тихой урной,

Увижу ль вновь, сквозь темные леса,

И своды скал, и моря блеск лазурный,

И ясные, как радость, небеса?

Утихнут ли волненья жизни бурной?

 

Ср. «Волнение»:

 

Как часто сын стихии бурной.

Искатель бедствий и чудес,

Скучает тишиной лазурной

Над ним раскинутых небес.

 

Не является ли эта пушкинская строфа своего рода «ответом» на сказанное у Вяземского, ответом, внушенным застрявшими в памяти звукосочетаниями? Еще показательнее другой случай — использования второй строфы «Волнения»:

 

Волненье! темное волненье!

К чему мятежно будишь ты

Остывшее воображенье

И обличенные мечты?

 

Я имею здесь в виду гораздо более позднее стихотворение «Я помню чудное мгновенье», как известно, построенное так, что рифмы на енье и на ты находятся на всех строфах то вместе, то чередуясь с другими, и где имеются и волненье и мечты.

Наконец, еще одна реминисценция, — но уже совершенно другого рода. Есть в «Волнении» одна, несколько загадочная строфа:

 

В тоске сердечного недуга

Возненавидел он страну,

Где зрит, как гневный призрак друга.

Воскресшей жизни старину.

 

Не ею ли навеяно еще более загадочное окончание «Воспоминания»: «...и тихо предо мной Встают два призрака младые, Две тени милые...»? И не был ли подкреплен образ погибшего, обратившегося в призрак друга в сознании Пушкина еще одним трагическим образом друга, друга, обреченного на изгнание (декабристы — друзья Пушкина), и не сочетался ли этот образ у него опять-таки с образом и со звукосочетаниями приведенной строфы из «Волнения»:

 

Прими же, дальняя подруга,

Прощанье сердца моего,

Как овдовевшая супруга,

Как друг, обнявший молча друга

Перед изгнанием его.

(«В последний раз твой образ милый»)

 

Здесь важно то, что эти реминисценции «Волнения» попадаются как раз в стихотворениях, тематически не имеющих с ним ничего общего. «Волнение», вещь в целом неуклюжая, грузная, многословная, — тем не менее, так сказать, навязалась Пушкину, бессознательно, безотчетно припоминалась ему, звучала в его душе. В силу чего? Очевидно, только потому, что заставило вибрировать в ней струны, соответствующим образом настроенные. Но у Пушкина они звучали по-своему. Тему «Волнения» он разрабатывает в формах, Вяземскому совершенно чуждых.

Вяземскому, может быть, и вправду случалось «наговаривать» Пушкину его «байронщизну». Но вместе с этим он внушал Пушкину много такого, что помогло ему отделаться и от «байронщизны», от которой сам Байрон отделаться никогда не мог, и вообще от всего того, что составляло «оболочку», за которой таилась основная идея его собственного — и пушкинского — творчества, и тем самым облегчил ему задачу обретения своей творческой индивидуальности.

* * *

Дополнения

Высказанное выше предположение (см. с. 46–48 наст, изд.; — ред.) о зависимости, с точки зрения ее формы, гоголевской «поэмы» от пушкинского «романа в стихах», в сущности, тоже «поэмы» (мы видели, что Пушкин сам колебался в определении «жанра» своего произведения), подтверждается, как кажется, еще некоторыми «косвенными уликами». Я не говорю о лирических отступлениях, столь частых в «Мертвых душах». Это относится к тогдашнему общему «фонду». Много показательнее прием «обрывания» как этих, так и другого рода отступлений от повествования, постоянно употребляемый Гоголем. Например: «Может быть, к сему побудила его (Чичикова) другая, более существенная причина... Но обо всем этом читатель узнает постепенно...» (I, 2). Там же — характеристика Петрушки, затем: «Кучер Селифан был совершенно другой человек... Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса...». Далее ироническое рассуждение об общественных предрассудках, обрывающееся словами: «Но как ни прискорбно то и другое, а все, однако ж, нужно возвратиться к герою». Или, в той же главе, замечание по поводу Маниловой, о женском воспитании. Затем автор возвращается к Маниловой: «Не мешает сделать еще замечание, что Манилова... но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям...». В 3-й главе он начинает говорить о Коробочке и вдруг прерывает себя: «Но зачем так долго заниматься Коробочкой? Коробочка ли, Манилова ли... мимо их! Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда Бог знает что взбредет в голову. Может быть, станешь даже думать: да полно, точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования?». Затем ряд новых размышлений и опять... «срыв»: «Но мимо, мимо! зачем говорить об этом?» Во 2-й главе I тома Гоголь говорит, в связи с характеристикой Манилова: «У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки...; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый... спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом...; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок...». Это очень похоже на 36-ю строфу IV главы «Евгения Онегина»:

 

У всякого своя охота,

Своя любимая забота:

Кто целит в уток из ружья,

Кто бредит рифмами, как я,

Кто бьет хлопушкой мух нахальных,

Кто правит в замыслах толпой,

Кто забавляется войной,

Кто в чувствах нежится печальных,

Кто занимается вином...

 

К стр. 59 сл. Для того чтобы не нарушать связности изложения, я, отмечая влияние Вяземского на Пушкина там, где последний в «Осени» и в других своих вещах говорит о первых моментах творческого процесса, обошел молчанием еще один источник 12-й строфы «Осени». Это «благодарность Фелице» Державина, где также есть образ отплывающего корабля, использованный, впрочем, несколько иначе, чем у Пушкина:

 

Когда поверх струистой влаги

Благоприятный дует ветр,

Попутны вострепещут флаги

И ляжет между водных недр

За кораблем сребро грядою:

Тогда испустят глас певцы

И с восхищенною душою

Вселенной полетят в концы...

 

На это я указал в моей статье «Державин — Пушкин — Тютчев» (Сборник статей, посвященный П.Н. Милюкову, 1929), где приведен ряд еще других заимствований Пушкина у Державина. Известно между тем, что Пушкин, хотя и признавал гениальность Державина, однако считал его «варваром», незнающим родного языка. И вот то, что в «Осени» Державин и Вяземский «сошлись вместе», как будто подтверждает высказанное нами предположение, что с Державиным (как и вообще с XVIII веком) сблизил Пушкина Вяземский.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1 Послания Вяземского в трехстопном ямбе следующие: К Перовскому (1811), К Батюшкову (1811), К подруге (жене, 1813, закончено в 1815 г.), К Батюшкову (1814).

Послания Пушкина в том же размере: К сестре (1814), Городок (1814, к неизвестному лицу, вероятно, к сестре), К Дельвигу (1815), К Батюшкову (1815), К Пущину (1815) и Галичу (1815).

 

2 О Пушкине. Берлин, 1937.

 

3 Глава I, строфа 10-я: Как рано мог он лицемерить...; 11-я: Как он умел казаться новым...; 12-я: Как рано мог уж он тревожить...; 13-я: Как он умел вдовы смиренной...

Гл. VII, строфа 12-я: И скоро звонкий голос Оли...; 13-я: И долго, будто сквозь тумана...; 14-я: И в одиночестве жестоком...

 

4 Например в «Елисее»:

Там шли сапожники, портные и ткачи

И зараженные собою рифмачи...

Там много зрелося расквашенных носов,

Один был в синяках, другой без волосов,

А третий оттирал свои замерзлы губы...

Меж прочими вошел в кабак детина взрачный,

Картежник, пьяница, буян, боец кулачный...

(Песнь 1-я)

 

Или в «Душеньке» Богдановича, которую, как известно, Пушкин очень любил:

Я только лишь могу сказать,

Что царь любил себя казать,

Иных любить, иных тазать,

Поесть, попить и после спать.

(Кн. 1-я)

 

Меж многими царями

Один отличен был

Числом военных сил,

Умом, лицом, кудрями,

Избытком животов,

И хлеба, и скотов, (ib.)

 

5 Ср. еще VIII, 25: Тут был на эпиграммы падкий,

На все сердитый господин:

На чай хозяйский, слишком сладкий...

На ложь журналов, на войну,

На снег и на свою жену.

также VII, 46:        У Пелагеи Николавны

Все тот же друг мосье Финмуш,

И тот же шпиц, и тот же муж...

 

V. 25                    С утра дом Лариной гостями

Весь полон; целыми семьями

Соседи съехались в возках,

В кибитках, в бричках и в санях.

В передней толкотня, тревога,

В гостиной встреча новых лиц,

Лай мосек, чмоканье девиц,

Шум, хохот, давка у порога,

Поклоны, шарканье гостей,

Кормилиц крик и плач детей.

 

6 «...Я теперь пишу не роман, а (вычеркнуто поэ[му]) роман в стихах — дьявольская разница. Вроде Дон-Жуана...» (Пушкин — Вяземскому, 4 нояб. 1823 г.).

 

7 См. статью проф. Чижевского, О «Шинели» Гоголя, «Современные записки», т. 67. 1938 г.

 

8      Признаться вам, я в пятистопной строчке

Люблю цезуру на второй стопе.

Иначе стих то в яме, то на кочке... («Домик в Коломне», VI)

То, что он говорит о «пятистопной строчке», приложимо и к четырехстопному ямбу.

 

9 См. акад. П.Б. Струве, Дух и слово Пушкина (Белградский пушкинский сборник, 1937 г.), где вообще приведено множество примеров некоторых чаще всего употребляемых у Пушкина слов. П.Б. Струве, между прочим, отмечает влияние Вяземского как одного из создателей современного русского литературного языка, введшего в употребление целый ряд новых слов, в этом отношении на Пушкина. Насколько я знаю, П.Б. Струве — первый, который таким образом затронул этот вопрос о возможном влиянии Вяземского на Пушкина-поэта.

 

10 B.C. Нечаева. См. П.А. Вяземский. Избранные стихотворения, изд. Academia, 1935. М.—Л., с. 495.

 

11 «Ради Бога, очисти эти стихи, они стоят уныния», — писал он Вяземскому в конце 1829 г., получив от него его стихотворение «К ним». Его «чистосердечный ответ» он находил «растянутым»: «рифмы слезы — розы завели тебя» (25 янв. 1825 г.) «Еще мучительней вдвойне — едва ли не плеоназм» (ib.). См. в особенности его подробный разбор «Водопада» Вяземского в письме к нему 14–15 авг. 1825 г.

 

12 Позволю себе сослаться на мои «Этюды о русской поэзии», где приведено много примеров этого. Должен сознаться, что в этом отношении в названной работе я допустил ту самую методологическую ошибку, которая отмечена мною выше у исследователей Пушкина: я не сделал сопоставления с точки зрения частоты употребления уж между поэзией Пушкина и поэзией его современников. Лишь позже я убедился в том, что этот прием является характерным для романтической поэзии вообще и соответствует новому, динамическому мироощущению. Для Пушкина характерно в данном случае то, что и в пользовании этим приемом он проявляет свойственные ему качества: чувство меры и умение выражаться всегда «кстати». Эти уж у него употребляются там, где он сосредотачивает свое внимание на некотором жизненном процессе, где он хочет подчеркнуть текучесть жизни, где это обусловлено общим замыслом его произведения, взятого в целом, или того или иного эпизода. Сравним, с этой точки зрения, Пушкина с «певцом финляндки молодой», которого он называет вместе с Вяземским как поэта, с которым он «равняться не намерен». Как раз в «Эде» Баратынский нередко употребляет уж: «Уже цветы пестреют там; Уже черемух фимиам Там в чистом воздухе струится... Уже пустыня сном объята...» Разница в том, что у Баратынского эти описания природы, начинающиеся с уж, попадаются в «Эде» там, где в них нет никакой необходимости; с «Уже пустыня сном объята...» начинается описание наступления ночи, прерывающее рассказ о свидании Эды с гусаром: «Уж поздно. Дева молодая, Жарка ланитами, встает...» Здесь было бы достаточно этого одного «уж поздно». У Баратынского это — cliché. Могут возразить: не то ли же самое у Пушкина, например, в том месте «Евгения Онегина«, где он рассказывает, как Татьяна забрела в усадьбу Онегина? «Был вечер. Небо меркло. Воды Струились тихо. Жук жужжал. Уж расходились хороводы; Уж за рекой, дымясь, пылал Огонь рыбачий». Нет, потому что здесь Пушкин хочет обратить внимание на то, как долго, сама того не замечая, шла Татьяна.

 

13 Ср. еще: «Роняет лес багряный свой убор...» («19 октября», 1825).

 

14 Этот факт не отмечен П.Б. Струве в его упомянутой статье.

 

15 В памятниках древней письменности термином уныние передаются aqumia и akhdia у учителей Церкви.

 

16 «Ты, который не на привязи, — писал он Вяземскому 27 мая 1826 г., — как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели — то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство».

 

17 Цитата из письма Вяземского приведена в комментариях B.C. Нечаевой к изданным под ее редакцией Избранным стихотворениям его (с. 493–94; — ред). К сожалению, при работе над настоящей статьей я был лишен возможности воспользоваться Остафьевским архивом, а равно и Полным собр. соч. Вяземского. Мне было сейчас доступно только упомянутое издание его стихотворений, в силу чего, возможно, и сделанные мною сопоставления между поэзией Вяземского и пушкинской не являются исчерпывающими.


 

ПУШКИН И ПРОБЛЕМА ЧИСТОЙ ПОЭЗИИ

 

Цель настоящей работы — попытаться путем формального анализа уяснить, в чем состоит совершенство некоторых поэтических произведений Пушкина, тех именно, какие признаются наиболее совершенными, а тем самым подойти и к разрешению одного из самых сложных и самых спорных вопросов литературоведения, а именно: что такое поэтическое произведение? в чем сущность поэзии как особого вида художественного слова? Здесь можно встретить возражение: будет ли такой подход строго научным? Ведь в таком случае исследователь берет на себя смелость исходить из индивидуальной оценки, из своего личного восприятия того или иного произведения как «совершенного». Однако если отказаться от этого, то это значит отказаться от литературоведения — вообще от искусствоведения. Опасение этого рода можно преодолеть, приняв во внимание следующее: вкусы, стили, моды меняются постоянно; уже давно, например, вышел из моды как «стандартный» размер тот четырехстопный ямб, которым написано большинство стихотворений Пушкина и который, впрочем, уже ему самому «надоел», как он говорит в «Домике в Коломне», — и чем дальше мы отходим от всех тех условностей, какими в свое время так или иначе связан всякий художник, сколь бы ни боролся он с ними, тем свободнее воспринимаем мы то или иное художественное произведение, тем отчетливее вырисовывается перед нами то, что в нем является вечной, вневременной ценностью. Недаром, если не ошибаюсь, между пушкинистами нынешней поры нет разногласий по вопросу о том, какие именно вещи Пушкина надо признать самыми совершенными. Расхождения имеются, кажется, только насчет степени их значительности1.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 104; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!