Исчезновение автора                                                                              



Глан сам является виновником и гибели Евы, и разрыва с Эдвардой, однако кажется, что он этого не сознает. Ни из чего не следует, что через два года после событий он как-то переосмыслил свое поведение и свою собственную роль во всей этой истории. Это означает, что позиция Глана не совпадает с позицией автора, потому что ведь это автор позаботился о том, чтобы читатель видел нелепость его поступков. Но «голоса» автора в повести не слышно. Он не поправляет рассказчика, не корректирует его оценки. Как у Достоевского, у Гамсуна ни один из голосов, звучащих в произведении, не является авторским.

Исчезновение автора как носителя объективного знания и определенной этической позиции («смерть автора») считается одним из принципов поэтики модернизма. Автор находится вне произведения. Его объективность проявляется не в том, что он рассказывает, как все было на самом деле, а в том, чтобы дать возможность высказаться герою. Это придает речи героя особую подлинность или достоверность: достоверность непосредственного присутствия, подлинность слышимого. И в то же время, какой бы исповедальной ни была интонация Глана, ни одному его слову верить нельзя.

Глан кругом неправ, что не исключает возможности его сверхрациональной и сверхпсихологической правоты. В пределах произведения он получает те права, которыми обычно располагает автор. Глан – это и тот, кто придумывает истории про Дидерика и Изелину, и охотник, к которому убегает Изелина от Дидерика, и сам Дидерик.

 

Текст 4. Великий Пан

Сопоставьте две главы повести, действие одной происходит весной, другой – в начале осени.

8

Кое-как я провел еще несколько дней один на один с лесом и со своим одиночеством. Господи боже, никогда еще не было мне так одиноко, как в тот самый первый день. Весна хозяйничала вовсю, уже попадались ромашка и тысячелистник и прилетели зяблики и коноплянки; я знал всех птиц в лесу. Порой я вынимал два медяка из кармана и звенел ими, чтоб не было так одиноко. Я думал: вот бы пришли Дидерик с Изелиной!

 Ночи совсем не стало, солнце только ныряло в море и тут же выкатывалось опять, красное, свежее, будто вдоволь напилось глубокой воды. По ночам со мною творилось небывалое. Никто бы, никто мне не поверил. Не Пан ли сидел на дереве, выслеживал меня? И брюхо его было разверсто, и он весь скорчился, будто пил из собственного брюха? Но все это лишь уловка, он исподлобья косился на меня, подглядывал за мной, и дерево тряслось от его неслышного смеха, потому что он видел, какая сумятица в моих мыслях. По лесу шел шелест. Сопело, принюхивалось зверье, окликали друг друга птицы. И зовами полнился воздух. И майских жуков поналетело в этом году, и на их жужжанье отвечали шорохом крыльев ночные бабочки, и по всему лесу будто шел шепот, шепот. Чего только я не наслушался! Я не спал три ночи, я думал о Дидерике и об Изелине.

 Погоди, думал я, вот они придут. Изелина заманит Дидерика в сторонку, к дереву, и скажет:

 – Стой тут, Дидерик, смотри, следи за своей Изелиной, а я попрошу того охотника завязать мне башмачок.

 И этот охотник я, и она подмигивает мне, чтоб я понял. И когда она подходит, мое сердце чует все, все, и оно уже не бьется, оно ударяет, как колокол. И она под платьем вся голая от головы до пят, и я дотрагиваюсь до нее рукою.

 – Завяжи мне башмачок! – говорит она, и щеки у нее пылают. И немного погодя она шепчет прямо у моего рта, у моих губ: – Отчего ты не завязываешь мне башмачок, любимый мой, нет, ты не завязываешь... ты не завязываешь...

 А солнце ныряет в море и тут же выкатывается опять, красное, свежее, будто вдоволь напилось глубокой воды. И повсюду шепот, шепот.

 Потом она говорит у самого моего рта:

 – Пора. Я должна идти.

 И, уходя, она машет мне рукою, и лицо у нее еще горит, лицо у нее нежное, страстное лицо. И снова она оглядывается и машет мне рукою.

 А Дидерик выходит из-под дерева и говорит:

 – Изелина, что ты делала? Я все видел.

 Она отвечает:

 – Дидерик, что ты видел? Я ничего не делала.

 – Изелина, я видел, что ты делала, – говорит он снова, – я видел.

 И тогда звонкий, счастливый смех ее несется по лесу, и она идет за Дидериком, ликующая и грешная с головы до пят. Куда же она? К первому молодцу, к лесному охотнику.

 Настала полночь. Эзоп сорвался с привязи и охотился сам по себе. Я слышал, как он лает в горах, и когда наконец я заманил его обратно, был уже час. Пришла девочка-пастушка, она вязала чулок, тихонько мурлыкала и озиралась. Но где же ее стадо? И за какой надобностью пришла она в лес в такой час? Без всякой, без всякой надобности. Тревожится, а может быть, радуется, полуночница. Я подумал: она услыхала, как лает Эзоп, и поняла, что я в лесу.

 Когда она подошла, я встал; я стоял и смотрел на нее, она была такая тоненькая, молодая. Эзоп тоже стоял и смотрел на нее.

 – Ты откуда? – спросил я ее.

 – С мельницы, – отвечала она.

 Но что ей было делать на мельнице так поздно?

 – А ты не боишься ходить по лесу так поздно, – спросил я, – такая тоненькая, молодая?

 Она засмеялась и ответила:

 – Вовсе не такая уж я молодая, мне девятнадцать.

 Но ей не было девятнадцати, я убежден, что она набавила себе два года, ей не исполнилось и восемнадцати. Но зачем ей было набавлять себе года?

 – Сядь, – сказал я. – И скажи мне, как тебя звать?

 Она зарделась, села рядом и сказала, что звать ее Генриетой.

 Я спросил:

 – А есть у тебя жених, Генриета? Он тебя уже обнимал?

 – Да, – ответила она и засмеялась смущенно.

 – И сколько же раз?

 Она молчит.

 – Сколько раз? – повторяю я.

 – Два раза, – тихо сказала она.

 Я притянул ее к себе и спросил:

 – А как он это делал? Вот так?

 – Да, – шепчет она и дрожит.

 Уже четыре часа.

 

26

 Первая железная ночь.

 В девять часов заходит солнце. На землю ложится мутная мгла, видны немногие звезды, два часа спустя мглу прорезает серп месяца.

 Я иду в лес с моим ружьем, с моим псом, я развожу огонь, и отблески костра лижут стволы сосен. Не приморозило.

 – Первая железная ночь, – говорю я вслух и весь дрожу от странной радости. – Какие места, какое время, как хорошо, боже ты мой...

 Люди, и звери, и птицы, вы слышите меня? Я благословляю одинокую ночь в лесу, в лесу! Благословляю тьму и шепот бога в листве, и милую, простую музыку тишины у меня в ушах, и зеленые листья, и желтые! И сплошной шум жизни в этой тиши, и обнюхивающего траву пса, его чуткую морду! И припавшего к земле дикого кота, следящего воробушка во тьме, во тьме! Благословляю блаженный покой земного царства, и месяц, и звезды, да, конечно, их тоже!

 Я встаю и вслушиваюсь. Нет, никто меня не слыхал. Я снова сажусь.

 Благодарю за одинокую ночь, за горы! За гул моря и тьмы, он в моем сердце. Благодарю и за то, что я жив, что я дышу, за то, что я живу в эту ночь! Тес! Что это там, на востоке, на западе, что это там? Это бог идет по пространствам! Тишь вливается в мои уши. Это кровь кипит у вселенной в жилах, это работа кипит в руках у творца, я и мир у него в руках. Костер озаряет блестящую паутинку, из гавани слышен всплеск весла, вверх по небу ползет северное сиянье. От всей своей бессмертной души благодарю за то, что мне, мне дано сидеть сейчас у костра!

 Все тихо. Глухо падает на землю сосновая шишка. «Вот шишка упала!» – думаю я. Высоко стоит месяц, костер дрожит, догорает, скоро совсем загаснет. И на исходе ночи я иду домой.

 Вторая железная ночь. Та же тишь и теплынь. Я все думаю, думаю. Я сам не замечаю, что делаю, я подхожу к дереву, надвигаю на лоб картуз и прислоняюсь спиной к стволу, сложа руки на затылке. Я смотрю на огонь и думаю, пламя слепит мне глаза, а я не чувствую. Я долго стою в этом нелепом положении и смотрю на огонь; но вот ноги устают, подкашиваются, затекают, и мне приходится сесть. Только сейчас я понимаю, как глупо себя веду. И зачем я так долго смотрел на огонь?

 Эзоп поднимает голову и слушает, он слышит шаги, из-за стволов выходит Ева.

 – Мне сегодня так грустно, меня одолели думы, – говорю я.

 И она жалеет меня и молчит.

 – Три вещи я люблю, – говорю я ей. – Я люблю желанный сон, что приснился мне однажды, я люблю тебя и этот клочок земли.

 – А что ты больше всего любишь?

 – Сон.

 Снова тихо. Эзоп узнал Еву, он склонил голову на бок и смотрит на нее. Я почти шепчу:

 – Сегодня я повстречал одну девушку, она шла рука об руку со своим милым. Девушка показывала на меня глазами и едва удерживалась от смеха, пока я проходил мимо них.

 – Над чем же она смеялась?

 – Не знаю. Верно, надо мной. И почему ты спрашиваешь?

 – А ты ее узнал?

 – Да, я поклонился.

 – А она тебя узнала?

 – Нет, она прикинулась, будто меня не узнает... Но зачем ты меня выпытываешь? Это гадко. Все равно я не назову ее имени.

 Пауза.

 Я снова шепчу:

 – Над чем было смеяться? Она ветреница; но над чем было смеяться? Господи, ну что я ей сделал?

 Ева отвечает:

 – Это гадко смеяться над тобой.

 – Нет, не гадко! – кричу я. – Не смей на нее наговаривать, она никогда ничего не делает гадкого, она совершенно права, что надо мной посмеялась. О, проклятье, да замолчи же ты, и оставь меня в покое, слышишь!

 И Ева испуганно умолкает. Я смотрю на нее и тотчас жалею о своих грубых словах, я бросаюсь перед ней на колени и ломаю руки.

 – Иди домой, Ева. Больше всего я люблю тебя, неужели бы я стал любить какой-то сон, сама посуди? Я просто пошутил, а люблю я тебя. Только теперь иди домой, я приду к тебе завтра; помни, я ведь твой, смотри не забудь об этом. Доброй ночи.

 И Ева идет домой.

 Третья ночь, самая трудная. И хоть бы чуть приморозило! Но нет, никакого мороза, воздух еще держит дневное тепло, ночь словно парное болото. Я разложил костер...

 – Ева, бывает, тебя тащат за волосы, а ты радуешься. Странно устроен человек. Тебя тащат за волосы по горам и долинам, а если кто спросит, что случилось, ты ответишь вне себя от восторга: «Меня тащат за волосы!» И если спросят: «Помочь тебе, освободить?» – ты ответишь: «Нет». А если спросят: «Смотри, выдержишь ли?» – ты ответишь: «Да, выдержу, потому, что люблю руку, которая тащит меня...» Ты знаешь, Ева, что такое надежда?

 – Мне кажется, знаю.

 – Видишь ли, Ева, надежда очень странная вещь, да, удивительная это вещь – надежда. Выходишь утром на дорогу и надеешься встретить человека, которого любишь. И что же? Встречаешь? Нет. Отчего же? Да оттого, что человек этот в то утро занят и находится совсем в другом месте... В горах я повстречался со старым слепым лопарем. Пятьдесят восемь лет уже он не видит белого света, сейчас ему восьмой десяток. Ему представляется, что со зрением у него дело идет на лад, что он видит все лучше и лучше. И если ничего не случится, он через несколько лет будет различать солнце. Волосы у него еще черные, а глаза белые, как снег. Пока мы курили у него в землянке, он рассказал мне обо всем, что перевидал до того, как ослеп. Он силен и здоров, у него ничего не болит, он живуч и не теряет надежды. Когда я уходил, он вышел со мною и стал тыкать пальцем в разные стороны. «Вон там север, – говорил он, – а там юг. Ты пойдешь сначала вон туда, потом немного спустишься и повернешь туда». «Совершенно верно», – ответил я. И тогда лопарь рассмеялся и сказал: «А ведь я не знал этого лет сорок – пятьдесят назад, глаза мои поправляются, я вижу все лучше и лучше». И он согнулся и заполз в свою землянку, свое земное прибежище. И снова сел у огня, полный надежды, что если ничего не случится, через несколько лет он будет различать солнце... Ева, поразительная это вещь – надежда. Вот я, например, все надеюсь, что забуду человека, которого не встретил нынче утром.

 – Как странно ты говоришь.

 – Уже третья железная ночь. Обещаю тебе, Ева, завтра я стану совсем другим человеком. А теперь я побуду один, ладно? Завтра ты меня не узнаешь, я буду смеяться и целовать тебя, девочка моя хорошая. Подумай, ведь всего одна ночь, и я стану другим человеком, всего несколько часов, и я стану другим. Доброй ночи, Ева.

 – Доброй ночи.

 Я ложусь поближе к костру и смотрю на огонь. Еловая шишка падает с ветки, падает один сухой сучок, потом другой. Ночь как бескрайняя глубина. Я закрываю глаза. Скоро меня одолевает, меня проникает тишина, я уже не могу себя от нее отделить. Я гляжу на полумесяц, он висит в небе белой скорлупой, он возбуждает во мне нежность, я чувствую, как краснею.

 – Месяц, – говорю я тихо и нежно, – месяц! – И сердце мое рвется к нему и замирает. Так проходит несколько минут. Поднимается ветер, странный, нездешний, незнакомое дыханье. Что это? Я озираюсь – нигде никого. Ветер зовет меня, душа моя согласно откликается на зов, меня словно поднимают, я будто отрываюсь от самого себя, меня прижимают к невидимой груди. Слезы выступают мне на глаза, я дрожу. Бог стоит где-то рядышком и смотрит на меня. Так проходит еще несколько минут. Я оборачиваюсь, странное дыханье исчезло, и я вижу словно спину уходящего духа, он неслышно ступает по лесу, прочь, прочь...

 Я еще недолго борюсь с тяжким дурманом, я оглушен, обессилен, скоро я засыпаю.

 Когда я проснулся, ночь уже миновала. Ах, как же я последнее время был жалок, ходил будто в горячке, того и ждал, что меня свалит какая-нибудь болезнь. Все для меня переворотилось вверх дном, все виделось в дурном свете, меня мучила такая тоска.

 Теперь с этим покончено.

Перевод Е. Суриц

Вопросы:

Олицетворением чего в античной мифологии был бог Пан? Какие элементы мифа о Пане актуализируются в повести Гамсуна? Как они переосмысляются?

В каких отношениях с миром природы находится Глан, которому «открывается самое дно мира» (гл. IV)? Он с удовольствием повторяет слова, сказанные неизвестно кем («подругой» Эдварды), о своем «зверином взгляде», с удовлетворением думает, что его сторожка выглядит, как жилище дикаря. Он говорит о себе: «Я – сын леса». Однако для читателя, знакомого с идеями Фрейда, фраза должна звучать двусмысленно.

Какую роль в книге играют «сны» Глана об Изелине и Дидерике, о пастушке Генриетте?

Какое место в смысловой структуре «Пана» занимает Ева? Что символизирует ее убийство?

Литература о природе

 «Литературой о природе» сейчас называют произведения, в которых мир природы оказывается не фоном, а преимущественным или по крайней мере очень значимым предметом изображения. Формы и жанры могут быть самыми разными. Это может быть бессюжетная проза: описания или дневники научных экспедиций; эссеистика, имитирующая размышления охотника, рыболова или грибника. С другой стороны, это могут быть новеллы, повести, романы, в которых животные и растения становятся центральными персонажами. Степень очеловечения персонажа может быть разной, повествование может вестись с точки зрения человека или с точки зрения животного (растения).

Круг произведений, охватываемых определением «литература о природе», необозрим. Это «Записки об уженье рыбы» (1847) и «Записки ружейного охотника» (1852) С. Т. Аксакова, «Уолден, или Жизнь в лесу» Торо (1854), «Холстомер» (1886) Толстого, «Каштанка» (1887) и «Белолобый» (1895) Чехова, произведения Сетон-Томпсона, Джека Лондона, Эрнеста Хемингуэя, Джеральда Даррелла, Куприна, Виталия Бианки, Паустовского, Казакова и многих других.

Литература о природе едва ли появилась ранее XIX века. При всем разнообразии форм, можно заметить очень существенное общее отличие этой литературы, в лучших ее образцах, от произведений прежних времен, в которых тоже появлялись образы мира природы. В риторической традиции одушевление природы было условным приемом. В басне, в средневековом «Романе о Лисе», у Сервантеса, у Гофмана животное было аллегорией человека.

В новой литературе скорее наоборот, человек становится аллегорией или «формой» животного. На общество переносятся метафоры, сформировавшиеся в научной традиции: жизнь есть борьба за существование, в которой осуществляется «естественный отбор». Человек – это животное; причем совсем не обязательно это означает «принижение» человека. И для Золя и для Ницше, как и для многих других, именно животное в человеке священно. Путь от человека к зверю – не падение, а восхождение к высшему, к подлинному, к целостному. На этом основаны «звериные» метафоры у Кафки («Превращение»), у Гессе («Степной волк»).

Владимир Соловьев отмечает, что Тютчев видит природу живой буквально, а не метафорически. С. Н. Бройтман пишет, что в новой литературе переосмысляется «сам художественный принцип метафоры, в классическом виде предполагавшей … сходство сополагаемых явлений. … Метафоры и сравнения … стремятся опереться не на видимое сходство, а на былую мифологическую семантику» (Бройтман, 274 – 275).

Разумеется, одушевленность природы в литературе новейшего времени принципиально отличается от мифологической. Первобытный человек имел дело с силами природы, одушевленность которых имела для него самоочевидный характер. Современному человеку нужен особый настрой, позволяющий увидеть не подобие явлений человеческого и природного, а их сопричастность. Ощущение целостности мира, соединяющей природное и человеческое, оказывается не исходным пунктом работы сознания, а ее результатом. Именно на этом основании формируется поэтический мир и Толстого, и Сетона-Томпсона, и Пришвина, и Рильке, и Виталия Бианки, и Кнута Гамсуна.

Представляется, что для того, чтобы увидеть природу «живой буквально, а не метафорически», надо было от нее очень отдалиться. Литература о природе – это порождение городской цивилизации, более того – цивилизации буржуазной и индустриальной.

Критики буржуазной цивилизации обвиняют ее в противоестественности, представляют ее как систематическое насилие над природой, жизнью, полом, как систему запретов и ограничений. Лейтенант Глан живет одной жизнью с природой, охотится, только чтобы прокормиться, – как и подобает дикому зверю. Случайно он нарушает запрет на стрельбу возле места, где гнездятся гагары. Претензию ему предъявляет господин Мак, который в Сирилунне исполняет также и административные обязанности.

Налицо конфликт между «природой» и «цивилизацией», причем представитель цивилизации попутно обвиняется в коррупции: на том же самом месте Глан стрелял из ружья во время пикника по просьбе самого господина Мака; Мак придирается к Глану, потому что ревнует его к Еве, которую сам сексуально эксплуатирует.

Как бы то ни было, в Норвегии в 1855 году действует строгое природоохранное законодательство – в то самое время, когда в России Тургенев бродил с ружьем и палил из обоих стволов когда хотел и во что вздумается. Зато и сейчас в Норвегии шумят вековые леса, в которых полно дичи, а в реки на нерест идет лосось.

Нельзя не вспомнить тут также и о том, что скандинавские страны, в которых особенно сильны были традиции пуританской морали, в дальнейшем стали пионерами сексуальной революции. Впрочем, уже и в «Пане» нравы норвежской провинции изображены как чрезвычайно свободные.


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 287; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!