Шкала жизненных ситуаций, вызывающих депрессии



(коэффициент значимости, выраженный в цифрах, выведен на основе отсчета от 0 до 20)

1. Смерть ребенка — 19,33

2. Смерть жены (или мужа) — 18,76

3. Приговор к тюремному заключению — 17,60

4. Смерть родственника — 17,21

5. Измена жены (или мужа) — 16,78

6. Серьезные экономические затруднения — 16,67

7. Увольнение с работы — 16,45

8. Развод — 16,18

9. Вызов в суд — 15,79

10. Безработица, длящаяся месяц — 15,26

11. Серьезное заболевание — 14,61

12. Потеря особенно любимой и дорогой вещи — 14,07

13. Провал на экзаменах — 13,52

14. Расторжение помолвки — 13,23

15. Отъезд сына на военную службу — 12,32

16. Нелады с начальством или коллегами — 12,21

17. Переезд в другую часть страны — 11,37

18. Разлука с товарищем — 10,68

19. Перемена часов работы — 9,96

20. Уход на пенсию — 9,33

21. Переезд в другой город — 8,52

22. Переезд в другую квартиру — 5,14

23. Помолвка сына или дочери — 4,53

 

 

Горела на экране таблица, потом в темноте раздался женский голос:

— Потеря особенно любимой и дорогой вещи… Что это за вещь? Платок Дездемоны?

Кто-то рассмеялся. Зажглась люстра. Докладчик подхватил игру зала.

— Согласен! — оживился он, будто с самого начала ожидал шутки о платке Дездемоны. — Подобную потерю ставить ниже «вызова в суд», «серьезных экономических затруднений», даже «развода», возможно, и нелепо. Но ведь — будем корректны! — Юджин Пэйкл имел в виду не романтическую потерю платков в великих трагедиях, а вещи в ином понимании, которое блестяще раскрыл в одноименной повести французский социолог Жорж Перек. Будем корректны…

Зал, однако, не захотел быть корректным, хотя тут сидели люди, для которых это понятие наполнено не только общежитейски-этическим, но и особым, методологическим содержанием, имеющим непосредственное отношение к стилю исследований и дискуссий. Зал не захотел быть корректным, а точнее — не усмотрел некорректности в сопоставлении системы ценностей шекспировского мира со шкалой жизненных ситуаций Пэйкла.

И он, зал, потребовал: вернитесь к Дездемоне!

— Хорошо, — согласился докладчик и, будто мстя залу, забубнил, подражая унылому лектору: — Мир Шекспира — мир великих страстей, он раскрывает перед нами не личные невзгоды, а общемировые, великие конфликты, упомянутый же выше платок не вещь, а чувство, поэтому и безумствует венецианский мавр… Ниже «потери особенно любимой и дорогой…» — он посмотрел на экран, где менее явственно, чем в темноте, но достаточно четко вырисовывалась таблица, — идет «расторжение помолвки». Тринадцать целых двадцать три сотых. — Оставив на миг пародийно-унылый тон лектора, он живо обратился к залу: — Где у Шекспира исследуется данная ситуация?!

Зал молчал, восстанавливая в памяти, докладчик выдерживал эффектную паузу, пока откуда-то, из задних рядов, не раздался молодой, почти юношеский голос:

— В трагедии «Троил и Крессида».

— Текст, текст! — с неожиданным пафосом потребовал докладчик.

— Сейчас… «Как горько я за счастье поплатился!» Это восклицает герой, разлучаясь, и видимо навсегда, с любимой через несколько часов после помолвки.

— А чуть позднее, — добавил докладчик торжествующе, — герой говорит: «Ничем я страсти не умерю, огромна боль, огромна и потеря». — И, повернувшись к таблице, сухо напомнил: — Тринадцать целых двадцать три сотых по двадцатибалльной системе.

А игра тем временем развивалась.

— Переезд в другую часть страны, — возгласил докладчик, — одиннадцать целых тридцать семь сотых.

— Ромео покидает Верону, — ответил зал.

— Разлука с товарищем. Десять целых шестьдесят восемь сотых.

— Гамлет и Горацио.

И я вдруг понял, что, в сущности, неважно, задумано ли это обсуждение заранее несколькими устроителями вечера или это чистая импровизация, существенно иное: «побивая» Шекспиром Юджина Пэйкла, зал вел борьбу за гуманистическое понимание человека, отстаивал его сложность.

Теперь докладчик усердно пародировал не унылого лектора, а уверенного в себе аукционера. Но то был аукцион не вещей, а чувств, играющий на понижение.

— …помолвка сына или дочери. Четыре целых пятьдесят три сотых.

— Джульетта и нелюбимый Парис.

— Четыре целых… — напомнил аукционер. — Кто меньше? Ведь дело окончилось сущими пустяками: наутро невесту нашли бездыханной… Уход на пенсию. Девять целых тридцать три сотых.

— Король Лир! — ахнул зал.

И стало ясно: шутейные пласты спора исчерпаны. Игра окончена. Разговор должен вернуться на «серьезные круги».

Таблица Пэйкла заслуживает и серьезного рассмотрения. То, что она стала поводом для небольшого «литературного капустника», отнюдь не уменьшает ее ценности — сама по себе попытка методами современных научных исследований обнаружить зависимость стрессовых состояний от тех или иных ситуаций интересна и перспективна. Но таблица обладает и социально-познавательной ценностью: это маленький, но выразительный документ эпохи «позднебуржуазного общества». Не рассматривая его сейчас подробно, отмечу три особенности. Первая: родившееся в эпоху Возрождения понимание человека как микрокосма, отражающего в малом великое, в таблице Пэйкла подвергнуто (особенно в социальном аспекте) основательному сомнению. На состояние людей не воздействуют великие факторы. Вторая особенность: даже самые трагические личные ситуации не получают по этой шкале наивысшего балла. (Исследователи рассматривают это как расширение «зон эмоциональной пассивности»), Третья особенность заключается в том, что увольнение с работы, безработица, длящаяся месяц, вошли в число «ситуаций-лидеров».

 

3

 

Рассмотрев в докладе и «литературном капустнике» «феномен адаптации» в двух аспектах (бегство в минувшие века и утверждение неизбежности этических и эмоциональных потерь в сегодняшней действительности), дискуссия обратилась к третьему аспекту: будущему. (Об этой части диспута я расскажу, не отделяя сути речей от тех мыслей, которые они у меня вызывали.)

Часто повторялось имя американского социолога Элвина Тоффлера, назвавшего «шоком будущего» поток непрекращающихся перемен, когда «старая, добрая» бессознательная адаптация, выручавшая человека в более «медленные» эпохи, уже невозможна. По мнению Тоффлера, нынешнее «восьмисотое поколение людей на Земле» существует в совершенно особом эволюционном ритме. «Сегодня, — утверждает он, — каждый из нас совсем не тот, каким он был десять лет назад, и его подруга или жена изменилась не меньше. А теперь сопоставим минувшие времена, когда человек, его личность почти не менялись в течение всей его жизни, которая, кстати, была короче нашей, с временами нынешними, когда человек живет дольше, а личность его непрестанно меняется…» То есть личность — по Тоффлеру — меняется с той же быстротой, что и модели автомашин, и стили одежды, но тогда абсолютно непонятно, почему мы добродушно посмеиваемся, рассматривая на выставках допотопные автомобили или костюмы, отражающие моды далеких эпох, и радуемся как чему-то интимному, сегодняшнему мадоннам Рафаэля, читаем с разрывающимся от боли сердцем страницы Флобера и Льва Толстого. Видимо, что-то (может быть, самое-самое, как говорят дети) не изменилось…

Человек не автомобиль и не костюм: он меняется иначе, менее эффектно и однозначно, меняется не по капризам моды и не с безвольной уступчивостью резким переменам вещного мира.

Говоря о том, что мы, «восьмисотое поколение на Земле», живем в совершенно ином эволюционном ритме, Элвин Тоффлер упускает из виду, что за нашим, восьмисотым, стоят 799 минувших поколений — они и делают «шок будущего» в 799 раз менее опасным, чем он ему кажется, потому что мы, восьмисотое, несем в себе их чувства, надежды, тоску но истине, боль, беспокойство духа, мы несем в себе ту «нравственную информацию», которая могущественнее «шока».

Великая особенность «восьмисотого поколения» заключается и в том, что в нем (в новом социальном мире, освобожденном от частной собственности и отчуждения, и у лучших людей Запада) в массовом масштабе родилось чувство, ощущавшееся ранее лишь избранниками, — историческое чувство, сознание живой сопричастности тому, что было на Земле до нас, перенасыщенность души этим богатством, которая иногда бывает даже мучительна… Замечательно, что это чувство появилось одновременно с желанием воздействовать на собственную историю, деятельно перестраивать мир.

И «меры лечения», которые рекомендует Тоффлер, вызывают серьезные возражения именно потому, что он опрокидывает традиционные нравственные ценности и зовет к созиданию неких таинственных, новых. Более того, он хочет, чтобы каждый человек созидал собственные нравственные нормы, что похоже на абсурд этического солипсизма. Надежду на то, что выход из кризиса будет найден, он видит в сверхъестественном даре адаптации к любым переменам.

 

«Необходимы, — говорит он, — курсы развития индивидуальных способностей адаптации к будущему… Я вовсе не отрицаю пользы изучения иных времен нашей культуры, пусть все это останется в информационном плане и будет усвоено».

 

Иными словами, пусть Эсхил, Рембрандт, Пушкин будут жить не в ткани наших душ, а в «блоках памяти», как могут они существовать и в «блоках памяти» электронно-вычислительных машин.

Для чего же нужны «курсы развития индивидуальных способностей адаптации к будущему»? Для того, оказывается, — и это, пожалуй, самое удивительное в логике Тоффлера, — чтобы будущее, едва возникнув, становилось обыденным. Но ведь обыденное — в том пошлом понимании, которое сообщает ему социолог, — убивает лучшее в человеке. Нет, мы должны быть непрестанно потрясаемы новизной мира, как потрясаемы им герои Шекспира…

 

 

Этот умный, честный Каренин

 

Нередко мы, писатели, полемизируем между собой. Поводы полемики бывают самые различные, в том числе и чисто литературные. Но что бы ни послужило первоначальным поводом, мы говорим и пишем о том, что нас, естественно, волнует больше всего: о духовном, нравственном мире нашего современника, о том, что нас в этом мире радует или печалит, что мы хотели бы изменить или, наоборот, углубить, оставить навсегда…

Однажды в Доме творчества кто-то из писателей передал мне заметки новгородского поэта-переводчика Сергея Петрова об «Анне Карениной». Заметки эти показались мне неожиданными, полемически-острыми, и с разрешения их автора я ответил ему на страницах печати (опубликовав, разумеется, и его суждения).

Сергей Петров писал о том, что раскрыл великий роман Л. Н. Толстого поздно, когда ему было двадцать девять лет, и у него создалось впечатление, что самый умный и порядочный человек во всем романе Алексей Александрович Каренин.

Сергею Петрову показалось, что Толстой обманул читателей и критиков, назвав роман женским именем. Это куда больше повествование о трагедии личности Каренина…

 

«Ходячее мнение о Каренине, сложившееся под влиянием критиков со времени выхода романа в свет таково: чинуша, сухарь, мракобес, лицемер, трус, короче говоря, человек, весь исчерканный минусами, отвратительный человек.

Каким же предстал мне Каренин? Сухарь? Каренин — сухарь только в глазах Анны, да и то не всегда. А в глазах всех остальных людей, будь то Вронский, Стива, княгиня Тверская, Кознышев, Долли и даже Левин, Алексей Александрович Каренин, вне всякого сомнения, человек, повторяю, умный и глубоко порядочный. Обвиняет его одна Анна. Но такой общественной обвинительнице следует дать отвод, как лицу заинтересованному.

Почти все мучения Алексея Александровича Толстой с гениальным художественным „лукавством“ оставил за сценой, предоставив их фантазии читателя. Он запер их в Каренине, как в складе, но дал все-таки читателю ключ и два раза в романе приоткрыл этот темный склад. Один раз невозмутимого русского джентльмена прорвало. „Что он пеле… педе… перестрадал“, — лепечет Анне государственный человек, обманутый муж и жалкий беспомощный старик (хотя, надо заметить, что, согласно нормам современных геронтологов, Каренин еще только вступил в пожилой возраст).

Это — гениальный ход Толстого, как сказал бы шахматный комментатор. Ход, благодаря которому выигрывается вся партия Каренина. Этого „пеле… педе…“ достаточно, чтобы понять, что запер в себе, как в лабазе, англизированный русский сановник Каренин. Вторично лабаз открывается в сцене у постели роженицы…

Каренин — не только муж Анны, но и муж государственный, стоящий у одного из кормил правления. Он и в самом деле боится, что из-за домашних неурядиц потеряет свою должность. На основании этого иной современный читатель и вправду может подумать, что Каренин — трус и карьерист. Но ведь он все-таки не директор магазина. Выйдя в отставку, он сможет жить, не изменяя своим привычкам и быту, — читать, сколько ему влезет (а это он любит), пополнять библиотеку, писать, если вздумается, статьи, иметь лакея и горничных, то есть жить, как и прежде жил.

Потеря должности страшит Каренина тем, что, с его точки зрения, он, уйдя с поста, изменит России.

Этим и объясняется столь непривлекательное обхождение Каренина с Анной в конце романа… Перед ним выбор: Россия или изменившая жена. Государственный муж, подавив в себе чувства мужа домашнего, отказывает Анне, которую он не совсем без основания считает безнравственной, в разводе. Каренин — личность трагическая. Именно потому, что он жертвует Анной ради великой цели. Он не сухарь и не трус. Это Анна обвиняет его во лживости и фальши. А уж если зашла речь о лжи, то не Анне бы это говорить… (Что касается его социальных взглядов, то идеология личности еще не есть ее психология.)

В ком же больше человечного, в ком — в Каренине или во Вронском? Каренин — человек долга. Этого качества у него никто отнять не может. При всех его минусах он все-таки муж и отец, а Вронский… просто любовник. Думается, что это не только мое мнение. С Карениным семья возможна, а с Вронским нет. Анна не понимала этого и за непонимание поплатилась жизнью».

 

Это, повторяю, писал С. Петров.

Перед тем как полемизировать с новгородским писателем-переводчиком по существу, я, отвечая ему, отметил в его рассуждениях два момента, с которыми полностью согласен.

Автор этого острого, интересного письма действительно не единственный, кто воспринимает сегодня Каренина по-новому. И действительно, «обманутая» Л. Толстым литературная критика повинна в том, что почти сто лет читатели видели в Каренине личность малопривлекательную.

С новым восприятием этого литературного героя я, испытав искреннее удивление, резко столкнулся после опубликования статьи, где убеждал читателей в том, что не нужно и в наш «рационалистический» век бояться быть эмоциональным и непосредственным в выражении чувств. И вот несколько читателей, разумеется незнакомых между собой, обвиняя меня в «старомодности», «сентиментальности» и «непонимании духа эпохи НТР», называли Каренина как человека твердого, умного, надежного, отлично понимавшего, что излишняя эмоциональность мешает делу. (При этом уточнялось, что имеется в виду не Каренин театральных постановок и киноэкрана, а герой романа «в чистом виде».)

Что же касается литературной критики (и в этом, повторяю, я тоже полностью согласен с С. Петровым), то она с момента появления романа не видела в Каренине ничего хорошего. Ее отношение к нему было на редкость устойчивым — она обвиняла его в бесчеловечности.

Гуманистически настроенная литературная критика не любила Каренина, потому что с самого начала полюбила Анну — талант ее сердца, полноту самоотдачи в любви, тоску по цельному человеческому существованию, которые были растоптаны.

В самом по себе намерении освободиться от гипноза критики нет ничего дурного, напротив, оно говорит о самостоятельности мышления. Дело в том, какими аргументами сопровождается это «освобождение».

Теперь поспорим по существу.

Сергей Петров видит в Каренине трагическую личность с напряженной и сложной внутренней жизнью, которая скрыта от нас, читателей Л. Толстого, «художественным „лукавством“» классика.

Если отвлечься от тех или иных толкований действительно бесконечно сложного художественного языка Толстого, то речь, как мне кажется, идет сейчас о понимании социального героя, о том, чем он может и чем не может жертвовать во имя «высших целей».

И это, разумеется, не только литературно-академический вопрос, он волнует нас ничуть не меньше, чем современников Л. Толстого.

Вернемся к читательским письмам (они точно и искренне отражают ряд сегодняшних умонастроений). Письмо, с которым я сейчас познакомлю, показало мне выпукло тенденцию, не замеченную мною раньше в нашей литературе, возможно, потому, что я достаточно нагляделся на эту тенденцию в самой жизни. Посвящено письмо уже избитой теме соотношения в человеке ума и сердца.

 

«Вы не найдете в литературе последних лет ни одного романа, ни одной пьесы, в которых „рационалист“ становился бы, по мере развития человеческих отношений и событий, „эмоционалом“. Но, наверное, помните сами немало вещей, где „эмоционалы“ постепенно становятся „рационалистами“. В этом одно из отличий литературы эпохи НТР от литературы XIX века, в которой герои, поначалу „сухие“ и „замкнутые“, делались постепенно „открытыми“ и „несухими“. Оттаивал даже Базаров. Но что, по-моему, особенно замечательно, это искания женщин в сегодняшней литературе: эмоциональные и нетерпимые к „рационалистам“ героини в конце концов начинают исповедовать их формулы. И может быть, в этом „обращении“ можно больше, чем в чем бы то ни было, увидеть подлинное торжество рационализма».

 

Не думайте, что автор письма осуждает литературных героинь. «Они идут за сегодняшним социальным героем, ведь женщины во все века шли за героями. Они идут за тем, у кого эмоции не хаотичны, а четко организованны и нацелены на дело. Они идут за тем, у кого человечность поднялась на новую, высшую ступень, кто умеет, если надо, во имя любимого дела пожертвовать второстепенными чувствами…»

(«Второстепенные чувства» напомнили мне при чтении этого письма осетрину «второй свежести» из романа «Мастер и Маргарита», а также резонное замечание одного из действующих лиц о том, что «свежесть бывает только одна — первая, она же и последняя».)

С удивительной легкостью сегодняшние авторы отдельных статей и писем одобряют любые — фантастические и повседневно будничные — жертвы, на которые идут любимые ими герои. У Сергея Петрова эта склонность получила силу ретроспекции. В его сегодняшне-рационалистической трактовке романа Толстого совершенно оправдана жертва судьбой и самой жизнью Анны со стороны «государственного человека», озабоченного «высшими целями». Более того, в необходимости пойти на эту «жертву» — не дать Анне развод, означавший в тех социальных условиях жизнь или смерть, — он видит трагедию «государственного человека»…

Вопреки утверждению С. Петрова, будто бы это Анна, и только она, видит Каренина бесчувственным и отталкивающим, «государственный муж» на страницах, где его легкомысленная жена отсутствует, показан особенно неприглядным. И это понятно: для Л. Толстого он не «государственный человек», а человек ведомства, департамента, чья деятельность весьма далека от подлинных интересов России.

Но дело не только в этом.

Гений Толстого выразился в том, что он первым в мировой литературе создал образ «человека-машины». Получив заметки С. Петрова, я тоже перечитал «Анну Каренину» и тоже понял ее сегодня по-новому. А новым было то, что действительный тайный советник Алексей Александрович Каренин чем дальше, тем отчетливее напоминал мне… героев сегодняшних фантастических романов.

Я имею в виду те фантастические романы, где формы искусственной жизни (уже достаточно высокоразвитой) вынуждены во все более осложняющейся обстановке — ошибаясь и даже страдая — самостоятельно искать и находить решения, обеспечивающие им наибольший выигрыш.

Л. Толстой четко и неуклонно отмечает автоматизм Каренина — в усмешке, интонациях, укладе жизни, мышлении… Но героев сегодняшних фантастических романов, где небывалое перемешано с повседневностью, бытом, Каренин напоминает чертой более существенной: логикой поведения.

Логика эта состоит в том, что, будучи четко запрограммированным на определенную систему действий, герой перед лицом непредвиденного, когда эта система оказывается неэффективной, вносит в нее те или иные уточнения, все равно неадекватные бесконечной сложности и непредсказуемости жизни, и поэтому очередное столкновение с непредвиденным опять вызывает у него полнейшую растерянность.

«Он чувствовал, что стоит… пред чем-то нелогичным и бестолковым, и не знал, что надо делать. Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред жизнью…» — передает Л. Толстой состояние Каренина накануне его первого объяснения с женой по поводу ее замеченного в гостиных оживленного общения с Вронским. И далее, через несколько строк, Л. Толстой именует жизнь Каренина — в отличие от живой, непредсказуемой, непонятной ему жизни «искусственной». И хотя он, разумеется, наделяет это определение иным смыслом, чем тот, который мы сейчас имеем в виду, искусственное это искусственное. (Даже по «докибернетическому» Далю: «Искусственный — неприродный или несозданный, деланный».)

Перед лицом «нелогичного и бестолкового», то есть нашей земной, естественной, странной жизни, герой и сам делается «нелогичным и бестолковым». Изменяя безупречно точно запрограммированным в нем «обыкновениям», он вырабатывает новые «обыкновения» (слово Л. Толстого), не менее четкие и устойчивые, отдающие холодом металла, даже когда они с виду отличаются «милосердием» или «великодушием». До очередного соприкосновения с «нелогичным и бестолковым». А нелогично, бестолково то, что не запрограммированно.

Я говорю сейчас не персонально о Каренине, а о самой — достаточно подробно описанной в литературно-критических исследованиях, посвященных сегодняшней фантастике, — логике поведения «человека-машины».

Гений Толстого выразился в том, что он художественно создал образ «человека-машины» задолго до того, как машина победоносно вошла в нашу жизнь, отразившись на нравах, человеческих отношениях, в искусстве, повседневности и на великих явлениях эпохи. Он показал бездуховный мир «человека-машины».

Каренин, пожалуй, единственный из толстовских героев, кто не ищет смысла жизни и не испытывает нежности к человеку и миру.

Рождение симпатий к нему оставалось бы для меня загадкой, если бы «человек-машина» был лишь достоянием фантастических романов. Но он, увы, имеет место и в самой жизни.

В реальной сегодняшней действительности он отмечен рядом черт. (Надо ли уточнять, что, перечисляя черты, роднящие толстовского героя с некоторыми из наших современников, я полностью абстрагируюсь от «социальной ипостаси» Каренина, как царского чиновника).

1. Уверенность в социальной бесполезности эмоций, которые ведут к дезорганизации деловых и человеческих отношений.

2. Тоска по абсолютной определенности в любой ситуации, несмотря на то что сама жизнь, как утверждает сегодняшняя наука, невозможна без элементов случайности, непредвиденности, непредсказуемости.

3. Совершенно непримиримое отношение к человеческим слабостям, даже к слабостям великих людей.

Однажды я получил сердитое письмо от читателя, инженера-физика:

 

«Надоело, что вы в ваших книгах повторяете, как заклинания, имена: Шекспир, Толстой, Достоевский, Бетховен, Рембрандт. Будто бы они непогрешимы, не люди, а боги и оракулы. Но Мопассан, Гаршин, Гойя, Ван Гог, Эль Греко, Шуман, Тассо были душевнобольными. Рембрандт, Саврасов, Мусоргский страдали алкоголизмом. Гаршин, Есенин, Маяковский кончили жизнь самоубийством. Хорошие учителя у человечества?! Нет, я с моей умной, думающей — да, думающей! — машиной чувствую себя увереннее, надежнее, если хотите — уютнее!»

 

Если мы сопоставим это темпераментное, видимо, написанное «в сердцах» письмо с рассуждениями Сергея Петрова, то увидим, что отличие лишь в степени корректности аргументации, а также и в чувстве меры. У него — Анна, кончающая жизнь под колесами поезда, у моего читателя — Гаршин или Есенин; у него — «гуляка» Вронский, а там — Саврасов или Рембрандт (который, кстати, никогда не был, алкоголиком). Одному надежнее (уютнее!) с думающей машиной, второму с «пеле… педе…» перестрадавшим Карениным.

В этом «пеле… педе… пере…» чувствуется перестройка «умной машины» на что-то новое, не, запрограммированное в ней первоначально.

Но вернемся к темпераментному письму инженера-физика. В давней наивной дискуссии между «физиками» и «лириками» была высказана полная готовность пожертвовать, если надо, во имя НТР Бахом и Блоком («Ах, Бах! Ах, Блок!»). Мой автор список возможных жертв отважно расширил. Бедный Мопассан… бедная Анна Каренина… бедная Манон Леско… бедный Шуман! Они небезгрешны!

Но если говорить совершенно серьезно, то стоит, пожалуй, обратиться к замечательной мысли Монтеня. Она не раз повторяется в его «Опытах»: для человека нет ничего невозможного именно потому, что он сочетает слабость с твердостью и непоколебимостью.

О чем идет речь? Само собой разумеется, что Монтень, с его моральной взыскательностью, имел в виду не малодушие, и не безволие, и тем более не разные порочные наклонности, о которых любят упоминать, кстати и не кстати, машинопоклонники. А думал он о восприимчивости и открытости человеческого сердца, о той тонкокожести, которая делает нас существами и уязвимыми, и сострадающими. Без сострадания нет самоотверженности. Без самоотверженности нет героизма. Тонкокожесть в сочетании с твердостью и непоколебимостью и делает человека, по мысли Монтеня, могущественным…

Мне кажется, что нет ничего более ненадежного, чем «человек-машина» в повседневной, обыденной жизни. Ибо существует надежность человека. И существует надежность машины. Надежность живой моральной силы. И надежность металла.

И оттого, что нет ничего ненадежнее «человека-машины», рождается ряд любопытных иллюзий, имеющих непосредственное отношение к реабилитации Каренина. Кажется, что если в этом симбиозе машина победит человека, то восторжествует надежность.

Естественно, что у сторонников этой линии попытки помочь «человеку-машине» стать человеком вызывают возражение: им кажется, что эти попытки увеличат в жизни неопределенность, то, что физики называют энтропией. Энтропийная ориентация на человека. Антиэнтропийная — на машину.

Интересно, что вопрос о соотношении ума и сердца решается в статье С. Петрова архирадикально: ум от сердца отделить, а идеологию основательно отодвинуть от психологии.

Но в цельной человеческой личности это неосуществимо.

В реальной жизни каждый из нас постоянно стоит перед выбором не столь грандиозным, как у Каренина, в толковании С. Петрова, — «изменившая жена или Россия», — а более будничным и более подлинным.

Любовь или устойчивый быт без любви? Любимое дело или хороший заработок? Беспокойный, творческий поиск или покой комфорта? Хорошие отношения или чистая совесть? Выполнение гражданского долга или тихое, уютное существование?

Надо выбирать. А выбирать тяжело. Выбор это жертва.

Надо чем-то жертвовать.

И тут в поисках благородных соображений человек нередко обращается к литературе, переосмысливая, как ему удобно и как подсказывают сиюминутные интересы, те или иные классические образы.

Переосмысление Каренина подсказывает возвышенные мотивы невозвышенных решений в ситуации выбора. А иногда даже дает основание видеть в себе социального героя.

Ответ С. Петрову я закончил цитатой из романа.

 

«Одно, что занимало его теперь, — пишет Толстой о Каренине после измены Анны, — это был вопрос о том, как наилучшим, наиприличнейшим, удобнейшим для себя и потому справедливейшим образом отряхнуться от той грязи, которою она забрызгала его в своем падении, и продолжать идти по своему пути деятельной, честной и полезной жизни».

 

«Удобнейшим для себя и потому справедливейшим…» Вот в чем суть «трагедии» «государственного человека» — Каренина!

Потому, завершал я, как казалось мне, победоносно поединок с С. Петровым, и не усматривала в этой «трагедии» ничего возвышенного литературная критика, «обманывая» и тех, кто не расставался с романом с отроческих лет, и людей, не раскрывавших его до двадцатидевятилетнего возраста…

И заканчивал полемику умиротворенно и милосердно: если попытаться посмотреть на вещи поглубже, то не с критикой и не с устойчивым восприятием Каренина воюет автор. А с ветряными мельницами гуманизма. Это тот любопытный случай, когда в роли Дон-Кихота выступает не прекраснодушный мечтатель, а трезвый и иронично мыслящий рационалист…

 

ФРАГМЕНТЫ ИЗ БУДУЩЕЙ КНИГИ

 

К моему искреннему удивлению, большинство читателей поддержали не меня, а Сергея Петрова. Их симпатии оказались на стороне Каренина, а не Анны. Мои доводы их не убедили.

Я был, повторяю, удивлен, несмотря на то что сам в ответе С. Петрову говорил о рождении симпатии к Каренину и даже пытался эти симпатии объяснить. Но я не думал, что они настолько широки. Это полностью выявила почта. Не ожидал я и того, что моя аргументация окажется для сторонников Каренина малоубедительной. Она была понята и одобрена моими союзниками — их тоже было немало, — но ведь цель полемиста состоит в том, чтобы переубедить оппонента.

Перед тем как попытаться осмыслить, понять удивившее меня направление почты — в «пользу Каренина», — надо, видимо, в нескольких строках рассказать о самой почте. Она вся была удивительна, неожиданна (независимо от того, кто выиграл «поединок» — С. Петров или я). Непредсказуемо велик был ее объем: сотни писем на, казалось бы, частную литературно-нравственную тему. Это во-первых.

Во-вторых, несмотря на то что широкая и постоянная любовь к Л. Н. Толстому стала давно в нашем обществе чем-то само собой разумеющимся и ею никого не удивишь, поражала горячая, страстная, какая-то сегодняшняя, личная заинтересованность, с которой читатели писали о героях великого романа. Было совершенно очевидно, что его перечитывают постоянно, что жить без него не могут. Это говорило о напряженной и полновесной духовной жизни нашего сегодняшнего общества.

Почта меня радовала, несмотря на то что большинство голосов было подано за моего оппонента.

Но в чем же все-таки дело: почему у Каренина нашлись многочисленные защитники? Хочу надеяться, что это более или менее убедительно объяснят два публикуемых ниже читательских письма. Я же, имея в виду всю почту, отмечу лишь одну ее особенность. Если отвлечься от сугубо личных мотивов и обстоятельств (непосредственный руководитель на работе менее образован и умен, чем Каренин; муж менее порядочен и надежен, чем Каренин, и т. д.), то Каренина защищали умные и отнюдь не лишенные эмоционально-духовных достоинств рационалисты. Им нравилось, что Каренин отвечает определенному духовно-эмоциональному «цензу», то есть он умеет сопереживать, может быть великодушным, душевно-отзывчивым, в сущности, ему будто бы не чуждо ничто человеческое. Этим Лев Толстой как бы «льстил» сегодняшним умным рационалистам, они нашли в Каренине некое оправдание. Отвечая определенному «цензу», они тоже могут видеть в себе во всех отношениях нравственно-содержательных людей. Вот они-то, умные рационалисты, и были с Карениным. Он их возвышал. Людей, испытывающих потребность в подобном возвышении, оказалось весьма немало, что само по себе интересно. Быть абсолютно недуховным и неэмоциональным сегодня неприлично. А вот как Каренин…

 


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 179; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!