Первая встреча с В. Е. Лисовым



 

Он вошел быстро, улыбающийся, оживленный, даже немного суетливый, может быть, из-за подслеповатости, явственно ощутимой, несмотря на очки с сильными стеклами.

— Мне кажется, что в первом моем письме было мало рассказано о ее муже, комдиве Александре Тальковском. Он был легендарным человеком. Сам Климент Ефремович Ворошилов подарил ему в восемнадцатом году часы с надписью: «Стойкому защитнику революции». Вот выписки литературы о нем… Об этом человеке, о высоких отношениях между ним и Лилией Николаевной тоже надо бы рассказать…

Лисов мне напомнил тех милых чудаков, о которых я некогда часто писал. Он был похож на старых этих моих героев умением растворяться в чужой жизни, что удавалось без малейших усилий, потому что чужих жизней для них не было; был похож на них и чуть старомодной восторженностью, бескорыстием, с которым отдавал в более искушенные — в литературном деле — руки материал, собранный терпеливо, по каплям.

И поскольку я недавно узнал, что живет в Москве неизвестный мне коллекционер-оригинал, собирающий, коллекционирующий интересные судьбы, человеческие истории, характеры, то и подумал, а не он ли сидит сейчас передо мной. Я подумал об этом и его перебил:

— Вас интересует судьба только Тальковской или…

— Только ее судьба, — не дал он мне договорить, — ее жизнь, ее духовная суть. Так вот: я начал о ее любви к мужу, об их любви. Это целый роман. Может быть, не стоит об этом писать, мало кому это известно, но Тальковский не был ее первым мужем. Первый раз она вышла замуж совсем, совсем молоденькой. Человек, за которого она вышла, был страстно влюблен, заболел от любви. Мать его убеждала Лилю Николаевну: «Выйдите за него, не то он умрет, и это будет на вашей совести». А совесть у нее была без кожного покрова. И вот у Лили Николаевны родилась дочка, очень красивая, с огромными синими глазами и длинными ресницами, необыкновенная, в больнице говорили, что такие дети долго не живут, и девочка действительно вскоре умерла. А с мужем отношения не сложились, он страшно ревновал Лилю Николаевну, и она его оставила. Жила с сестрой в Казани…

Однажды ехала на пароходе по Волге и там на палубе познакомилась с одним военным. Он увлекался фотографией, фотографировал ее, записал адрес. Карточки эти увидел его товарищ — комдив Тальковский. Он поехал в Казань, и… они не расставались до его ухода из жизни…

Его одного Лиля Николаевна и любила всю жизнь. У меня есть замечательные письма о их любви, о их жизни в Крыму, он там командовал дивизией.

Я вам первый раз послал лишь часть материала. Вот, — улыбнулся виновато, — новые документы…

Я начал листать их, бегло читая, и меня ударила неожиданная строка:

 

«Жаль мне тебя, мой мальчик, Володя Лисов…»

 

Он сидел передо мной, будто окаменев, с неподвижным, как бы неживым, лицом; вероятно, не видя, что я читаю, он шестым чувством догадывался, улавливал это.

— Вы познакомились с ней давным-давно? — начал я несмело.

— В детстве, — сухо ответил он. — Это — то, что вы читали сейчас, — копия письма, подлинник доверить не могу даже вам, чересчур дорог.

— Она писала это вам в детстве?

— Нет, это последнее ее письмо ко мне, самое последнее, за двадцать дней до… до… до…

Он замолчал, и в лице его была мольба: ни о чем больше не расспрашивать.

Он вышел так же быстро, как вошел. Через день я получил от него…

 

Второе письмо В. Е. Лисова

 

 

«Уже в детстве, лет восьми-девяти, я слышал, что живут в нашем городе Чембар (ныне г. Белинский) очень красивые и славные девочки Мачинские — Лиля и ее сестра Зина. Может быть, это врезалось в память от восторженных разговоров об этих девочках учеников гимназии, которые жили у нас „на хлебах“.

Но по малым годам моим, немалому расстоянию нашего жилья от дома Мачинских, а также и по слабому зрению стал я этих девочек замечать, особенно Лилю, лишь в 1920-м или даже в 1921 году — после того как увидел однажды Лилю в каком-то спектакле. Тут надо Вам пояснить, что в Чембаре в голодном 1919 году появились четверо замечательных людей, они имели какое-то отношение к Мариинскому театру. В Чембаре они организовали театральную труппу. В этой труппе участвовала Лизочка Мачинская (в дальнейшем Лиля Николаевна Тальковская), она обычно выступала в главных ролях и имела огромный успех, чему способствовала необычайно привлекательная внешность ее, очень доброе и милое выражение лица (фотографию этой группы с Лизочкой в центре Вам посылаю).

Труппа действовала до 1922 года, она частенько выезжала в села, Лилю уговаривали поехать в Петроград, чтобы поступить в студию при Мариинском театре, находили у нее талант актрисы, балерины, но родители не отпустили ее. Эти спектакли так много значили для учащихся, да и для взрослых, для нашего маленького городка в те тяжелые годы! И особенно выделялась в них Лиля, она в своих чудесных, невиданных нами костюмах (мексиканки, испанки и др.) была похожа на необычайно красивую бабочку, а ведь костюмы она сама мастерила из различных кусочков ткани, из старой ветхой одежды..

Только в 1922 году я поступил в пятый класс школы II ступени и вот тогда стал изредка видеть Лилю (она была на два класса старше; поступила десяти лет в 1916 году в первый класс гимназии). Это было какое-то милое, нежное видение , прелесть необыкновенная, и скромность, сдержанность, а на концертах или в спектаклях она была для нас, учеников, каким-то маленьким чудом…

Вот тогда так мне хотелось хоть где-нибудь, хоть мельком видеть Лилю, что я с кем-нибудь из товарищей иногда шел нарочно мимо ее дома, старался уловить голоса или музыку, доносившуюся из открытых окон или увидеть в них, пусть на мгновение, Лилю. „Официально“ я не был с ней знаком (нравы тогда были построже, да и разница в два года многое тогда значила, к тому же я сильно заикался).

Окончив шестой класс, я летом 1924 года самостоятельно подготовился за седьмой (так хотелось уменьшить разрыв  в образовании между мною и ею!) и поступил в восьмой класс, но Лиля уже закончила его, хотела поступить в институт, но не удалось.

Весной 1925 года я узнал, что Лиля собирается поехать в Пензу, чтобы учиться на вечерних общеобразовательных курсах повышенного типа. Тогда и я решил быть в Пензе рядом с нею — поступить в землеустроительный техникум. Мне было 16 лет. Лиля поступила на курсы, и вечерами меня тянуло к дому, где она занималась. Я ждал, когда окончатся занятия, и, когда они оканчивались раньше или позже, чем я думал, и я уходил ни с чем, мне было… ну, не найду слова, чтобы объяснить, как было тяжело. Когда же мне удавалось встретить Лилю и ее подруг, я шел с ними, волнуясь и стесняясь. Разговор поддерживали девушки (я был довольно неловок, застенчив, в очках, к тому же изрядно заикался, и все это сковывало меня).

В 1926 году я узнал, что Лиля вышла замуж, и уехал из Пензы…»

 

Это второе письмо Владимира Евлампиевича не особенно меня удивило, потому что еще до его получения я познакомился с теми письмами, которые он оставил…

 

Из писем Л. Н. Тальковской

 

 

«…Нежданно-негаданно в ноябре 1973 года началась у меня переписка с Москвой, где живет человек, с которым я последний раз виделась в 1926 году и который обожал меня чуть ли не с детства, но боялся даже показать это. У него умерла жена. Он узнал мой адрес. Чувство у него вспыхнуло с новой силой, мы несколько месяцев переписывались, и 19 марта он приехал в Пензу, остановился у друзей и пришел ко мне. Я его помнила, конечно, несколько смутно и не представляла, что за человек появится у меня. Была приятно поражена внешним видом, а потом и всем его внутренним обликом.

Это оказался высокий человек с интеллигентным лицом, очень симпатичный, даже обаятельный, воспитанный, интеллигентный и так расположенный ко мне, что я даже растерялась вначале. И вот теперь, когда он говорит, что если я не соглашусь стать его женой, то для него жизнь кончена, и говорит это со слезами на глазах, то (хотя я уже и слышала в далекой юности нечто подобное от человека, с которым жизнь не сложилась) я сама сейчас чуть не плачу. Я была у него в Москве с „ответным визитом“, сейчас мы опять в Пензе, он меня не покидает и слушать не хочет ни о каких препятствиях, словом, медленно, но верно „завоевывает“. Вот такая романтическая история послана мне судьбой на склоне лет.»

(из письма племяннице А. А. Тальковского).

 

 

«Милая моя, дорогая моя! Вы — умница и всегда останетесь для меня родным человеком. А дядя Шура для меня святыня, и память сердца всегда со мной и никогда не ослабевает. Вы понимаете, что невозможно его забыть, слишком много счастливых лет и горестных связано с ним, слишком близок он мне всегда и образ его навечно со мной. Я буду вам бесконечно благодарна, если вы пришлете мне его снимки, ведь у меня так мало их.»

(из второго письма племяннице А. А. Тальковского).

 

Далее я цитирую строки из писем разным адресатам.

 

«…Церемония в загсе прошла скромно и мило. Всё и все нам улыбались, а дома нас ожидало 15 телеграмм. Ты не ошиблась, дорогая, у нас действительно как в молодости, мы очень дружны, ласковы и внимательны друг к другу, вероятно, это судьба».

 

«Мы живем хорошо. Володя — очень заботливый и внимательный человек. Часто мы вдруг изумляемся тому, что мы теперь вместе…»

 

«Оказалось, что в Подмосковье живет девяностолетняя женщина, которая помнит нас мальчиком и девочкой со времен Чем-бар. Это мать одного из пензенских художников. Мы поехали к ней. Она — невозможно поверить! — нас узнала. Она помнит все, даже то, что в детстве называла меня „куколкой“!»

 

Может, тогда-то они и поняли: соединились не старые люди, а мальчик и девочка . И это сознание уже их не покидало.

Но между детством и старостью, которая вернула детство не по беспомощности, а по мудрости, лежала большая жизнь: ее и его. Она не забывала, берегла то, что было у нее, и делала все, чтобы и он, Мальчик, не забывал, берег в памяти сердца десятилетия жизни без нее. Она делала все возможное, чтобы то, что было в его жизни, не умерло в их союзе. Ни жена, которую он не забывал, ни сын, которого он любил, ни люди, которые были рядом с ним, в его жизни.

 

«Здравствуйте, хороший, давний друг Володи!

Володя много и очень тепло рассказывал мне о Вас. Я знаю, что никто им не забыт, никто не вычеркнут, так же как и у всех нас, перенесших тяжелые потери…

И может быть, виной его перед Вами был нелегкий переход от потери близкого человека к вдруг появившимся проблескам надежды выхода из этого состояния. Нелегок был и путь нашего сближения, это не было „вихрем“, нет, конечно, это было совсем другое. Мы немолоды, и у каждого из нас своя судьба, своя жизнь и своя память сердца, и последнее мы бесконечно и глубоко уважаем.

Я оставила много друзей в Пензе, и я знаю цену дружбы. И Ваша дружба с Володей не может и не должна прерываться ни при каких обстоятельствах.

Володя говорил мне о Вас как о добром и жертвенном человеке, поэтому я надеюсь, что Вы многое поймете. Мы всегда ждем Вас к себе. Отзовитесь!»

 

И отзывались все, кому она писала. Раньше работа в библиотеке была для нее формой увлекательного и действенного общения с людьми. Теперь этой формой стали письма к людям и из ее, и из его жизни. И постепенно они становились людьми их жизни. И дом их никогда не пустовал.

 

«Все время кто-то у нас гостит, я уже не говорю о посещениях московских товарищей. Вчера никого не было, пусто в доме, и мы опять вдруг изумились тому, что вместе…»

 

«Я всю жизнь боялась одиночества. Библиотека в Пензе была для меня борьбой с одиночеством и торжеством над ним, и она же, библиотека, развратила, разбаловала меня. Я не могу жить без постоянного, радостного общения с людьми. Изумимся тому, что мы с ним вдвоем в одном доме, в одной жизни, и опять потянет к людям…»

 

Конечно, порой постоянное общение и утомляло ее, и если изумляло, то нерадостно.

 

«Вчера была у нас одна молодая женщина. Наслушалась я таких вещей, что никогда не могла ожидать. Мы живем в совершенно другом мире, и все то, из-за чего люди могут ненавидеть друг друга и какие-то козни строить, нам чуждо и непонятно».

 

В письмах к ней ее бывших читателей иногда, наряду с поздравлениями и пожеланиями, были и воспоминания о ее жизни в Пензе. Владимир Евлампиевич тайно от нее собирал их, читал и перечитывал.

 

«Я вспоминаю, — писала бывшая читательница, — как один человек, выбрав книгу, долго перелистывал ее, нюхал и вдруг сказал: „Она пахнет плесенью“, а вы, Лиля Николаевна, с какой-то душевной мягкостью возразили ему: „Хорошая книга никогда не может пахнуть плесенью, умная мысль побеждает плесень, ее не чувствуешь“».

 

Записывал Владимир Евлампиевич и особенно любимые Лилей Николаевной высказывания писателей и философов, а в самую заветную тетрадку — собственные ее мысли. Его любовь к ней, пожалуй, и обожание росли. Мальчик теперь поклонялся Девочке не в восторженном неведении детства, а с пониманием подлинной цены и людям, и вещам.

Они часто ходили в театры, в музеи, на выставки, они путешествовали — в Севастополь, к ее старшей сестре, в Пензу — в места их детства и юности. Они жили.

А когда оставались в Москве вдвоем, совсем одни, она читала ему стихи любимых поэтов.

Порой она устраивала для него маленькие «ахматовские вечера». Вечер ранней Ахматовой… поздней. После стихов они пили легкое вино, она повторяла странный тост «За встречу-невстречу-встречу».

А когда они чуточку уставали от стихов, они беседовали о том, каким застали мир при рождении и каким он стал теперь. Ведь их возраст, по существу, был возрастом века. Они говорили о великих событиях и переменах, о великом переустройстве мира и гордились, что участвовали в этом.

 

Лирическое отступление

 

У начала двадцатого века наряду с великими событиями стояли и маловажные, не события даже, а подробности, мимолетности, нечто по мерке исторических масштабов страшно несущественное, но тем не менее имевшее отношение к нарождавшемуся столетию.

Кончилась первая любовь Блока (в конце 1899 года он видел последний раз Ксению Михайловну Садовскую). Был опубликован небольшой чеховский рассказ «Дама с собачкой» (в декабре 1899 года) — в рассказе этом о любви стареющего Гурова к Анне Сергеевне, в которой «есть… что-то жалкое все-таки», описано с ясновидением, характерным для крупных художественных открытий, то, чем будет в новом веке мучиться человеческое сердце. Великую литературу XIX столетия завершал — календарно — рассказ о последней любви.

Девятнадцатый век был веком первой любви — ив жизни, и особенно в литературе (за исключением Тютчева, чья последняя любовь была отвергнута современным ему обществом). В сущности, если посмотреть трезво, XIX век был веком первой любви, потому что социальные и религиозные традиции, устойчивый уклад были весьма строги к интимному миру личности — ей разрешалось быть более или менее «безумной» лишь раз в жизни, на ее заре. (Играло тут известную роль и то обстоятельство, что люди раньше старели. Для Достоевского и Тургенева пятидесятилетний мужчина — это старик. Толстовскому Каренину пятидесяти еще нет.)

В первые десятилетия двадцатого века первая любовь часто была и последней, потому что люди рано уходили из жизни. А во второй половине столетия последняя любовь, как особое великое человеческое чувство, раскрылась тем, кто был лишен в жизни первой любви из-за исторических бурь или обделен ею.

«Не досыпая, не долюбя, молодость наша шла…» — писал в двадцатые годы Эдуард Багрицкий. «Нынче недолюбленное наверстаем звездностью бесчисленных ночей!» — восклицал В. Маяковский. Это могло повторить и последующее поколение. Последняя любовь — торжество человеческого сердца над тяжкими испытаниями века. Оно решило: долюбить.

Гуров и дама с собачкой, растерянные, счастливо-несчастные, вошли в двадцатый век, чтобы неразрешимостью собственных отношений научить любящих ничего не бояться. Само собой разумеется, что и в наши дни первая любовь занимает господствующее место и в жизни, и в литературе. Одна из популярных и любимых молодежью книг не случайно называется «Повестью о первой любви», написал ее Н. Атаров, и я люблю эту повесть — в ней целомудренно отразился большой и ясный мир чувств молодого поколения, поколения наших детей. Но сейчас я рассказываю о любви последней, потому что именно в ней выявилось душевное богатство моих героев, людей старшего поколения.

Историк человеческих чувств когда-нибудь объяснит убедительно и подробно, почему век первой любви буднично, неприметно, через небольшой рассказ перешел в век, когда тема любви последней естественно заняла особое место в жизни и литературе. Можно надеяться, что будут отмечены и гений Чехова, и гений человеческого сердца, оказавшегося не менее нежным, но более жизнеспособным, чем полагали некогда лирики: при всей ранимости разбить его нелегко и непросто (само выражение это «разбитое сердце» в XX веке вышло из употребления), сердца разрываются, а не разбиваются…

В стихах, написанных в девятнадцатом веке, господствует тема встречи. В поэзии двадцатого столетия появляется тема невстречи. Она раскрывается печально и умиротворенно у поздней Ахматовой («Но в память той невстречи шиповник посажу»). Она достигает ликующей трагической мощи в известных ахматовских стихах: «Сюда принесла я блаженную память последней невстречи с тобой — холодное, чистое, легкое пламя победы моей над судьбой». Эта же тема живет в странном названии стихов: «При непосылке поэмы».

В шестьдесят, шестьдесят пять, семьдесят пять лет она говорит о любви с нерастраченностью души, женской силой и человечностью. И с ней повторяя: «И это все любовью бессмертной назовут», мы передаем дальше, новым поколениям, в новые века и тысячелетия, факел, полный неутихающего огня. Человеческое сердце в ситуации невстречи, при непосылке поэмы, под солнцем не у нас над головами засияло ослепительно, явив миру очередное человеческое чудо.

И женщины, которые повторяют вслед за А. Ахматовой: «Пусть влюбленных страсти душат, требуя ответ, мы же, милый, только души…» — не стареют и не умирают…

 


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 168; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!