ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 20 страница



Эти слова широко известны (как и другая ее фраза: "Мои мальчики больше всех любят Ста­лина, а потом уже меня"), известны довольно несправедливо по отношению к вдове. Во-пер­вых, она ничего такого на кладбище все-таки не произнесла. Во-вторых, дальше в ее мемуарах следует некоторое разъяснение: "Я часто дума­ла, что Боря... настоящий коммунист. Он всегда считал себя наравне с простыми людьми, умел с ними разговаривать, всегда находил для них доб­рые слова, когда кому-нибудь приходилось труд­но, и советом и деньгами, и даже внешне старал­ся от них не отличаться". Легко увидеть, что Зинаида Пастернак описывает, конечно, не ком­муниста, а свое представление скорее о социалисте-народнике, в его классическом варианте 70-х годов XIX века.

Здесь, может, и стоит искать ответы на воп­росы, которые ставит пастернаковская аранжи­ровка темы "поэт и царь", "художник и власть". Теме этой посвящена хорошая — подробная и интересная — книга Натальи Ивановой с точным заголовком "Борис Пастернак: участь и предна­значение". Ответов там, конечно, нет, потому что их быть не может, но поиск есть — честный и увле­кательный.

Этот поиск для каждого — неизбывный и му­чительный, как всякий опыт самопознания. Я сознаю частью своей собственной биографии то, как сложились биографии русских писателей моего века. Неизбежная примерка: если он так, то уж и мне... Редко — образец, чаще — индуль­генция. Неразличение поражений от побед пони­маем как удобно, слабости изучаем пристально.

Попытки вписаться в советскую действитель­ность у Пастернака напряженнее всего шли в 1931 — 1936 годы (тогда же у Мандельштама и у других — что, разумеется, не случайно). Пиком можно считать письмо к жившему в Англии отцу в декабре 34-го: "Я стал частицей своего време­ни и государства, и его интересы стали моими".

Вариации этой темы разбросаны по перепис­ке и стихам. "Уже складывается какая-то еще не названная истина, составляющая правоту строя и временную непосильность его неуловимой новизны", — письмо Ольге Фрейденберг. Тут на­низывание туманностей — "не названная", "непосильность", "неуловимой" — примечательнее основной мысли. Есть общее ощущение чего-то большого, превосходящего по силам и, может быть, по праву. Сама поэтическая лексика сви­детельствует: "Телегою проекта / Нас переехал новый человек". О народе: "Ты без него ничто. / Он, как свое изделье, / Кладет под долото / Твои мечты и цели". Какой же громадный путь проде­лан был в следующие двадцать лет — в 56-м Пас­тернак снова называет человека "издельем": "Ты держишь меня, как изделье, / И прячешь, как перстень, в футляр". Только теперь "Ты" с про­писной не только потому, что в начале строки, а потому, что обращение к Богу. От изделья народного промысла — к изделью промысла Божьего.

В 30-е же на помощь приходит и высший в России авторитет, вслед пушкинским пишутся свои "Стансы": "Столетье с лишним — не вчера, / А сила прежняя в соблазне / В надежде славы и добра / Глядеть на вещи без боязни. / Хотеть, в отличье от хлыща / В его существованье крат­ком, / Труда со всеми сообща / И заодно с право­порядком".

Бродский, словно развивая тему последней строки, писал: "Разве я против законной власти? / Но плохая политика портит нравы, а это уже по нашей части". Это парафраза (сознательная? не­вольная?) высказывания двухтысячелетней давности. Апостол Павел: "Не обманывайтесь: худые сообщества развращают добрые нравы" (I Кор. 15: зз).

Но в том и дело: тогда Пастернак вовсе не был уверен, что сообщество столь уж худо. Это потом, в 50-е, он признавался: "Мне хотелось чистыми средствами и по-настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога. За­дача была неразрешима, это была квадратура круга, — я бился о неразрешимость намерения, которое застилало мне все горизонты и загораживало все пути, я сходил с ума и погибал".

В 30-е квадратуру круга он пытался решить — по крайней мере быть как все. "И я — урод, и сча­стье сотен тысяч / Не ближе мне пустого счастья ста?"

Вот оно, что возвращает к словам Зинаиды Пастернак, к ее характеристике мужа. Политика ни при чем, идеология ни при чем. При чем — интеллигентский комплекс вины перед народом. Раз все так — и я тоже. Даже если нет вины — ком­плекс есть. Первородный грех интеллигента.

Почему принято считать, что народ лучше образованной прослойки? Прежде всего: такие сентенции всегда и только от прослойки исходят. Придуманное пропагандой словосочетание "про­летарский писатель" — оксюморон: или — или. У станка — пролетарий, за столом — писатель. Об­разованность и творческие занятия автоматичес­ки вырывают из народной толщи, и появляется синдром завышенных и обманутых ожиданий.

Очень живуче представление о том, что чи­тающий Толстого не с такой готовностью врет, слушающий Баха — не так безудержно ворует, знающий Рембрандта — не слишком проворно бьет в глаз.

Первое и главное: это действительно так. А душевная паника возникает, когда не так— ког­да и врет, и ворует, и бьет.

Второе важнейшее: от не читающего, не слу­шающего, не знающего — никто и не ждет ниче­го. "Интеллигенция — говно нации"? Пусть, но о ней хотя бы можно сказать такое — рассердиться на нее, обидеться, возмутиться.

Верно, мы знаем о страшных судьбах Ман­дельштама или Вавилова, а за ними — миллионы не только невинных, но еще и безымянных. Од­нако нам так же в деталях и версиях известен разговор Сталина с Пастернаком об арестован­ном Мандельштаме, и мы рассуждаем, почему один поэт не вступился за другого со всей реши­тельностью. И опять-таки безымянными остают­ся те, кто коряво выводил доносы с орфографическими ошибками — а ведь их были сотни тысяч.

Два десятка лет жизни в коммуналке, работа грузчиком, слесарем, пожарным, разнорабочим, срочная служба в армии, фабричные подруги и пролетарии-собутыльники — весь полученный в молодые годы опыт не оставил мне никаких ил­люзий. Лжи, продажности, доносительства, под­лости — ровным слоем по любым социальным и образовательным уровням. Однако Толстой, Бах и Рембрандт — не делая лучше и нравственнее, задают некий свод правил, которых можно не придерживаться, но нельзя не знать, и если их нарушаешь — хотя бы стесняешься. Соблюдение приличий, в конечном счете, есть повседневное проявление нравственного чувства. Нечасто (и слава богу) выдается шанс проявить великоду­шие и благородство, но вежливость и деликат­ность — их бытовые заместители.

Да, каждый из нас — сумма поступков, но и ориентиров, установок, намерений тоже. На вне- рембрандтовском, "народном", уровне в атеис­тической стране что-то не заметно правил — зато сколько угодно правоты, усугубляющей комп­лекс интеллигента.

Лидия Гинзбург цитирует записи А.Гладкова о Пастернаке: "Б.Л. рассказывает, что в месяцы войны в Переделкине и в Москве до отъезда у него было отличное настроение, потому что со­бытия поставили его в общий ряд и он стал "как все" — дежурил в доме в Лаврушинском на кры­ше и спал на даче возле зениток..." Там же о том, как в чистопольской коммунальной квартире Пастернак попросил соседей выключить часами оравший патефон и дать ему возможность рабо­тать. После чего он не работал, "а ходил из угла в угол, браня себя за непростительное самомне­ние, ставящее свою работу, может быть, никому не нужную, выше потребности в отдыхе этих людей". Гладков пишет, как в тот же день, на тор­жественном вечере в честь Красной армии, 23 февраля 1942 года, Пастернак, "выйдя на сцену... заявил, что не имеет права выступать после того, что произошло утром, что считает своим нрав­ственным долгом тут же публично принести извинения".

Где грань между интеллигентским демокра­тизмом и социальным конформизмом? Или это — синонимы? Где различие между простодушием и притворством? Или это — традиция?

Из поэтических традиций Пастернак с самого начала вырывался с отчаянной отвагой. Из обще­ственных — попытался вырваться перед концом. Нобелевская история стала не толчком, а лишь кульминацией, логическим финалом, который подготовил он сам. "Наше государство, наше ло­мящееся в века и навсегда принятое в них, небы­валое, невозможное государство" еще не успело по-настоящему обрушиться на поэта, когда он уже выстроил свой искупительный путь. Тот самый, по которому нельзя пройти с народом — только одно­му. Если и толпой, то такой — "врозь и парами".

  

 

МОРАЛЬНЫЙ КОДЕКС

  

Николай Заболоцкий  1903-1958

Старая актриса

  

    В позолоченной комнате стиля ампир,

Где шнурками затянуты кресла,

Театральной Москвы позабытый кумир

И владычица наша воскресла.

В затрапезе похожа она на щегла,

В три погибели скорчилось тело.

А ведь, боже, какая актриса была

И какими умами владела!

Что-то было нездешнее в каждой черте

Этой женщины, юной и стройной,

И лежал на тревожной ее красоте

Отпечаток Италии знойной.

Ныне домик ее превратился в музей,

Где жива ее прежняя слава,

Где старуха подчас удивляет друзей

Своевольем капризного нрава.

Орденов ей и званий немало дано,

И она пребывает в надежде,

Что красе ее вечно сиять суждено

В этом доме, как некогда прежде.

Здесь картины, портреты, альбомы, венки,

Здесь дыхание южных растений,

И они ее образ, годам вопреки,

Сохранят для иных поколений.

И не важно, не важно, что в дальнем углу,

В полутемном и низком подвале,

Бесприютная девочка спит на полу

На тряпичном своем одеяле!

Здесь у тетки-актрисы из милости ей

Предоставлена нынче квартира.

Здесь она выбивает ковры у дверей,

Пыль и плесень стирает с ампира.

И когда ее старая тетка бранит

И считает и прячет монеты, —

О, с каким удивленьем ребенок глядит

На прекрасные эти портреты!

Разве девочка может понять до конца,

Почему, поражая нам чувства,

Поднимает над миром такие сердца

Неразумная сила искусства!

   

  1956

Последняя строка проясняет очень многое в том, что мы в своей жиз­ни читаем, слушаем, смотрим. И еще больше — отчего и зачем это делаем. Три простых слова, поставленных в нужном порядке, объясняют почти всё. И даже почему все-таки "почти" — тоже.

Возможно, все стихотворение написано ради последней строки. Но на пути к ней рассказана история той трогательной силы, с которой стал­киваешься лишь в так называемой детской лите­ратуре, когда по-настоящему, до комка в горле, жалко кума Чернику, у которого отобрали домик.

Нестыдный пафос — редкостный в искусстве XX века. Как в симфониях Шостаковича, как в фильмах Феллини. В поэзии — у позднего Пастер­нака, которого Заболоцкий так высоко ценил, может, как раз поэтому. В 56-м он писал о пастернаковской поэзии: "Последние стихи — это, конечно, лучшее из всего, что он написал; про­пала нарочитость, а ведь Пастернак остался... пример поучительный".

В конце 40-х и в 50-е у Заболоцкого появил­ся целый ряд откровенно патетических стихо­творений, с отчетливо выраженной моралью в финале.

Они очень неравноценны по поэтическим достоинствам, но в равной степени дидактичны: "Журавли", "Жена", "Неудачник", "В кино", "О кра­соте человеческих лиц", "Некрасивая девочка", "Старая актриса", "Смерть врача".

Новый Заболоцкий мог производить сильное впечатление на современников. Корней Чуков­ский: "Старая актриса" чудо — и чувства, и тех­ника". И снова он: "Стихотворение Заболоцкого "Старая актриса" — мудрое, широкое, с больши­ми перспективами". Но те, кто помнил и высоко ценил "Столбцы", были разочарованы утратой бешеной яркости образов "Свадьбы", "Рыбной лавки", "Купальщиков", "Фокстрота", "На рынке". С тех пор представление о "двух Заболоцких" — устойчиво, почти незыблемо.

Вообще-то ничего плохого не было бы в том, что из одного человека получились два поэта. Но они при ближайшем рассмотрении все-таки не получаются. Близкая Заболоцкому в его послед­ние годы Наталия Роскина вспоминает: "Как-то он мне сказал, что понял: и в тех классических формах, к которым он стал прибегать в эти годы, можно выразить то, что он стремился раньше выразить в формах резко индивидуальных".

В одном из лучших стихотворений Заболоц­кого — завораживающем "Сне" — потусторонний мир предстает спокойным, умиротворенным адом, тогда как обыкновенная бытовая пошлость в "Столбцах" — ад кромешный. Масштаб несопо­ставим. Обостренное неприятие окружающего мира — вопрос темперамента, опыта, возраста (более всего, вероятно, возраста).

При чтении "Столбцов" к восхищению при­мешивается чувство недоверия, порожденное за­метной сконструированностью стихов. Поэзия кажется изобретенной, головной, отсюда и эмо­ции — вынужденно преувеличенные, потому что не органичные, а придуманные, навязанные себе. Отсюда и странное читательское ощуще­ние: одно и то же описанное явление вызывает у автора одновременно и восторг, и омерзение. По позднему Заболоцкому видно, как сдержан он и осторожен в проявлении чувств, когда чувства — искренние и натуральные.

"Столбцы" — во многом лабораторный опыт, работа исследователя. Заболоцкий, сам отмечав­ший у себя необычайное зрительное воображе­ние, наводил на жизнь микроскоп, смотрел "сквозь волшебный прибор Левенгука". Он писал о себе в манифесте ОБЭРИУ: "Н.Заболоцкий — поэт голых конкретных фигур, придвинутых вплотную к глазам зрителя". Не зря говорится о зрителе, а не о читателе: Заболоцкий глубоко воспринял учение Филонова о различии между "видящим глазом" и "знающим глазом", которо­му открывается внутренняя суть предметов и явлений.

Лидия Гинзбург вспоминает, как в 30-е "За­болоцкий сказал, что поэзия для него имеет об­щее с живописью и архитектурой и ничего об­щего не имеет с прозой. Это разные искусства, скрещивание которых приносит отвратительные плоды".

Живопись — более или менее понятно какая. С одной стороны, Брейгель (не Босх все-таки): типажи и жанр, то есть такой Брейгель, который реинкарнирован в кинематографе Феллини.

С другой стороны — аналитический разъем Фи­лонова и Пикассо. Сам Заболоцкий рисовал очень хорошо, и именно в подражание Филоно­ву: известен его отличный автопортрет в этом стиле. Причудливый живописный гибрид, Брей­гель + Филонов, — с трудом сочетаемый, но тем и уникален гений, что способен разом вобрать и переварить несовместимое.

"Столбцы" — двадцать два стихотворения в сборнике тиражом 1200 экземпляров — в 1929 го­ду поразили читающую публику России. В том числе и несоответствием образа автора его сти­хотворным образам. Мемуары полны упомина­ний о бухгалтерской внешности литературного революционера. "Какая сила подлинно поэтиче­ского безумия в этом человеке, как будто умыш­ленно розовом, белокуром и почти неестественно чистеньком. У него гладкое, немного туповатое лицо..." (Лидия Гинзбург).

Безумие — вот слово, так или иначе варьиру­ющееся в описаниях впечатлений от "Столбцов". Похоже, это ощущал и их создатель. "Книга будет называться "Столбцы". В это сло­во я вкладываю понятие дисциплины, поряд­ка..." Заболоцкий переписывал свои стихи кал­лиграфическим почерком на хорошей бумаге, переплетал. Классифицировал свои пристрастия и интересы, создавая перечни. Аккуратно подби­рал и выписывал критические замечания по сво­ему адресу. Упорядочивал хаос. Такого рода пе­дантизм встречается у алкоголиков, удивляя непросвещенных: срабатывают компенсаторные механизмы.

Блистательные "Столбцы" — тупик. Здесь ана­лиз и расклад, в словесности еще более невоз­можные, чем в живописи, поскольку элементы — слова — не могут сосуществовать друг без друга, в отличие от изображений на холсте. Словам не остается ничего другого, как соблюдать последо­вательность звучания и восприятия. Отважные попытки нарушить этот закон предприняли Хармс и Введенский. Заболоцкий к решению та­кой задачи подошел, сохраняя смысл слов, на чем очень настаивал, чем отличался от обэриутов. Различия были столь принципиальны, что со сво­им близким приятелем Введенским он порвал отношения навсегда. Евгений Шварц вспоминал: "Введенского, который был полярен ему, он, полушутя сначала или как бы полушутя, бранил... А кончилось дело тем, что он строго, разумно и твердо поступил: прекратил с ним знакомство".

Хорошо помню свое изумление от первого прочитанного стихотворения Заболоцкого. Это была "Свадьба" — какой напор, какая храбрость! Открывается похоронным маршем шопеновско-малеровской мощи, реквиемом по цыпленку. Ка­ково читать такое гурману? Вот так и становятся вегетарианцами. Впрочем, анимист Заболоцкий своих самых преданных и, главное, последо­вательных поклонников обрекает на полное го­лодание: вегетарианство не выход. В стихотво­рении "Обед" о варке супа сказано коротко и страшно: "И это — смерть". Концовка "Обеда", в котором, помимо мяса, гибнут картофель, мор­ковь, сельдерей, репа, лук: "Когда б мы видели в сиянии лучей / блаженное младенчество расте­ний, — / мы, верно б, опустились на колени / пе­ред кипящею кастрюлькой овощей". Такое чте­ние чревато не диетой, а анорексией.

Заболоцкий воздействует не только поэтиче­ски, но и поведенчески. В большей части "Столб­цов" среди конкретных образов — умозаключение общего свойства и нравоучительного характера: поэтика басни. В голос художника вплетается голос резонера. Это вмешательство часто прохо­дит мимо: невиданная яркость основной ткани затмевает басенную дидактику. Так, на картине Пиросмани сбоку написано: "Миланер бездетный, бедная с детами", но мы его любим не за надпись, а за живопись.

В первом же "Столбце" нарисованная поэтом картинка поясняется: "И всюду сумасшедший бред" ("Белая ночь"). Мораль, как и положено, обычно завершает стихотворение: "Так он урок живой науки / Душе несчастной преподал" ("Не­зрелость"); "Я продолжаю жизнь твою, / Мой праведник отважный" ("На лестницах"); "И сме­ется вся природа, / Умирая каждый миг" ("Про­гулка"). Но может и открывать стихотворение, сразу провозглашая: "В жилищах наших / Мы тут живем умно и некрасиво" ("В жилищах наших"); "И вот, забыв людей коварство, / Вступаем мы в другое царство" ("Рыбная лавка"). Есть "Столбцы"-нравоучения целиком - "Искушение", "Во­просы к морю", "Предостережение". Есть, нако­нец, прямое указание, с подлинным именем, без псевдонимов: "Как сон земли благополучной, / Парит на крылышках мораль" ("Свадьба").

Из позднего Заболоцкого ушли гротеск, экс­центрика, парадоксальная метафора. Но созна­тельное нарушение логики — его фирменный знак — осталось. Осталось и вот это — мораль.

Точно и убедительно ситуацию "двух Забо­лоцких" обрисовал за столетие до этого его лю­бимый Баратынский, который писал Пушкину: "Я думаю, что у нас в России поэт только в пер­вых, незрелых своих опытах может надеяться на большой успех. За него все молодые люди, нахо­дящие в нем почти свои чувства, почти свои мыс­ли, облеченные в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большою обдуманностью, с большим глубокомыслием; он скучен офице­рам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его все-таки не проза".


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 121; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!