Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 11 страница



Заговорили о Достоевском, у которого жена – стенографистка.– Ренегат! – сказал Кропоткин.– Вернулся из Сибири и восстал против Фурье, против социализма. И замечательно, что все ренегаты после ренегатства становятся бездарны, теряют талант.

Меня изумило это мнение, ибо Достоевский после каторги – и окрылился, но я почувствовал, что на огромном черепе князя Кропоткина нет эстетической шишки. Я сказал ему, как мне нравится стиль Михайловского... Он говорит: – Да, но я никогда не мог ему простить его политической трусости. Я виделся с ним в 1867 г. Он показался мне красной девицей. Как он боялся меня и брата!.. Это он поправлял Льву Тихомирову статьи.

Княгиня спросила, есть ли в Куоккала провизия. Я сказал: – Не знаю.– Ну, значит, есть, – сказал Кропоткин.– А вот сегодня я был в Зимнем Дворце у Керенского – и на нас, 4‑х человек, дали на огромной тарелке с царскими вензелями, с коронами – четыре вот таких ломтика хлеба... И вода! (Он поморщился.) Мы с Сашей переломили один ломтик – а остальное оставили Керенскому.

Разговор перескочил на пишущие машины. Он стал расхваливать их, с восторгом. Ну, зато ж и дорого! Простая 20 ф., а с усовершенствованиями и все 30 отдай!! То же машины Зингера – длиннейший панегирик машинам Зингера: они и чулки штопают и петли метают. (Он указал рукой на воротник.) Вообще страшное гостеприимство чужим темам, чужим мыслям, чужой душе. Он готов приспособиться к любому уровню, и я уверен, что приди к нему клоун, кокотка, гимназист, он с каждым нашел бы его тему – и был бы с каждым на равной ноге, по‑товарищески. Заговорили о Репине:

– Давайте, Корней Ив., поедем к нему.– Я сказал Кропоткину, что в Куоккала меня уверяли, будто он живет там.

– Вот напишите, К. Ив., как создаются легенды. Я ехал с Элизе Реклю, и тот в поезде упомянул мое имя. Вдруг южанин француз:

– О! prince Kropotkine убит... Да, да! –и рассказал ему целую историю о кн. Кропоткине. Или вот мой брат: в 1861 г. он участвовал в студенческих беспорядках, т. е. просто пошел вместе с компанией других в генер.‑губернат. дом и заявил там какую‑то претензию. Он был впереди всех и взошел с товарищем на верхнюю ступеньку, и его избили жандармы и поволокли в тюрьму... Проходит 3 дня, я получаю от него бисерным почерком написанную записку – все благополучно. Вдруг вбегает ко мне дядя Сулима и говорит:

– А знаешь, Петя, наш‑то Саша... о!

– Что такое?

– Неужто не знаешь?

– Казацкая лошадь ударила его копытом в глаз, пенснэ разбилось, и осколки застряли в глазу.

– Чепуха! Брат не носит пенснэ! Я сегодня получил от него записку.

Но молва ходила по Москве и ширилась, и я слышал через год ту же историю.

– Кланяйтесь Илье Ефимовичу. Я чту его. Я знаю все его картины (увы!) по снимкам.

Мне почудилось, что Кропоткину не нравилось то, что Репин писал портреты самодержцев, вел. княгинь, и я еще раз почувствовал, что искусству он чужд совершенно.

– «Записки революционера» я диктовал по‑английски. Потом Дионео переводил их. Переведет лист‑полтора и приедет ко мне в Бромли, я исправляю – целый день. Он даже обижался. Я совершенно переделывал, писал заново. Но иначе было нельзя. A «Mutual Aid» я написал по‑английски для «Nineteenth century»*.

 

*«Взаимная помощь», «Девятнадцатый век» (англ.). Полное название книги Кропоткина «Взаимная помощь как фактор эволюции».

 

Рассказал он о Г. З. Елисееве. Суровый был человек. Я был в «Отеч. Записках», в редакции. Там обсуждал письмо Суворина к одной шансонетной певице. Она снялась в непристойной позе, на коленях у Париса из Белой Лены (Belle Helene) – и Суворин выругал ее.

– Стыдно вам, талантливой, позорить себя!

Так вот по этому поводу Минаев написал стишки, высмеивающие Суворина,– и все: Курочкин, Пятковский и др.– эти стишки одобряли. Вдруг вошел Г. З. Елисеев, угрюмо взял стихи, прочитал, отложил в сторону, сказав лениво:

– Дрянь.

Тут я почувствовал, что Кр. очень устал, и стал прощаться. Он и княгиня ушли спать. Остался я и Ал. Петровна.

– О, как я устала... Устроить министерство удалось ровно на 10 дней – и потом опять все будет сначала.

– Советы депутатов мешают? – спросил кто‑то.

– Нет, Некрасов – вот кто. Интриган, мелкий... Подлизался к совету, натравливает всех на Керенского. Поддерживает Чернова. Я так прямо и сказала Керенскому: у вас есть враг... Но Керенский и слышать не хочет. Папа дернул меня за рукав: молчи! – но я сказала: этот враг Некрасов.

Керенский поморщился: это у вас домашнее. (У Лебедева ссора с Некрасовым.)

И всё эта баба – Малаховская. Она ведь спит рядом со спальней Керенского в Зимнем Дворце – а сама глазами так и ест Савинкова.

– А как вам показался Савинков?

– Хулиган.

Я запротестовал. Савинков мне показался могучим, кряжистым человеком, с сильной волей. Недаром он был столько во Франции, он истинный тип франц. революционера.

И начался разговор, столь обычный во всех гостиных нынче. Потом пришли 2 француза – анархического вида, лысый и седой – богема, такие к Герцену часто ходили, и я ушел.

Шел по улице с военн.‑морск. агентом, который просидел у Кр. полдня – и все же не читал ни одной его строчки. <...>

 

24 июля. <...> мы пошли в Интимный театр и видели там Виктора Шкловского, к‑рый был комиссаром 8‑й армии. Он рассказывает ужасы. Он вел себя как герой и получил новенький Георгиевский крестик. Замечательно, что его двоюродный брат Жоржик ранен на западном фронте – в тот же день. Когда Шкл. рассказывает о чем‑ниб. страшном, он улыбается и даже смеется. Это выходит особенно привлекательно.– «Счастье мое, что я был ранен, не то застрелился бы!» Он ранен в живот – пуля навылет – а он как ни в чем не бывало.

 

31 июля, воскресение. Опять у Кропоткина. Он сидел с высоким американцем и беседовал о тракторах. Американец оказался инженер, который привез сюда ж.‑д. вагоны для Сибирской ж. д. Кропоткин говорит: незачем доставлять сюда военные снаряды, нам нужны тракторы, рельсовые перекрестки (crossing & switches). Он пальцами показал перекрещивающиеся рельсы. «Мне все говорят, что нам нужны тракторы и рельсовые перекрестки. Я хотел бы повидаться с американским послом и сказать ему об этом.

– О, это легко устроить! – сказал инженер.– И я очень хотел бы, чтобы Вы поехали в Америку...

– К сожалению, Америка для меня закрыта.

– Закрыта?!

– Да, как для анархиста...

– Are you really anarchist?!..* – воскликнул американец.

 

* Неужели вы и вправду анархист? (англ )

 

Я посмотрел на учтивого старикана и в кажд. его черточке увидел дворянина, князя, придворного.

– Да, да! я анархист,– сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.

Мы заговорили о проф. Гарпере, который изучает Россию, проводя здесь каждое лето.

– О, я знал его отца...– сказал Кроп.,– он пригласил меня читать лекции в Гарв. университете. Лекции о рус. литер. Он был ректором университета. Я приехал в Америку, прочитал (в оригинале пропуск.– Е. Ч. ) лекции и собрался в университет к Гарперу. Но за это время Гарпер был принят в Петрограде царем, царь очаровал его – и Гарпер нашел неудобным, чтобы я читал лекции у него в университете, и мне было отказано. Тогда студенты из протеста против Гарпера устроили мне дружественную манифестацию». Американец был очень величествен.

До революции американцы стремились познакомиться с возможно бóльшим количеством великих князей. Теперь они собирают коллекцию анархистов.

У Кропоткина собралось самое разнообразное о‑во, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца.

Я заговорил о Уоте Уитмэне.

– Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он был педераст! Я говорил Карпентеру... я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе – кто соблазнит мальчика – сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе – это разврат! Приучает детей к онанизму!

Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.

– И Оскар Уайльд... У него была такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он был талантливый человек: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, как делали римляне. Каждое изречение – шедевр. Но сам он был – пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз – ужас!

– В «De Profundis» он назвал Вас «белым Христом из России»…6

– Да, да... Чепуха. «De Profundis» – неискренняя книга.

Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о De Profundis, я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе7. Словно выкопали из могилы Писарева – и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.

 

14 августа. Получил вчера тысячу рублей. Был у Буренина вечером. Старикашка. Один. Желтоватый костюмчик – серые туфли, лиловый галстук. Обстановка безвкусная. В прихожей – бюст в мерзейшем стиле модерн: он показывал мне, восхищаясь – смотрите, веками как будто шевелит. Все стены в картинах – дешевка. «Куплено в Венеции»,– говорил он, показывая какую‑то грошовую, фальшивую дрянь.

– Ну, это вещь неважная! – сказал я.

– Зато рамка хороша.

Когда я пришел, он читал книгу – о крысах.– «Представьте, у крыс бывает такая болезнь: сцепятся хвостами в кучу штук десять, и не расцепить. Так и подыхают. Совсем, как наше правительство теперь».

О Судейкине: – Я отца Судейкина помню, полковника. Видел его за неделю до смерти. Он был полковник, начальник охранки. Охранка находилась на Морской, при градоначальстве. Я был тогда редактором какого‑то журнальца, выходившего при «Новом Времени». И вот меня пригласили в Охранку. Я пошел. Ждал долго. Вышел ко мне,– ну совсем Иисус Христос. Такая же прическа, как у тициановского Христа (я всегда удивлялся, у какого парикмахера Христос причесывался). Такая же борода. Только глаза нехороши: сыщицкие.

– Тут к вам есть письмо от одного политического преступника.

– Политического преступника?! Ко мне?

– Да. Балакина. Вы его знаете.

– Знаю. Он сотрудничал в нашей газете. И когда его однажды посадили в тюрьму и приговорили к ссылке черт знает куда – я похлопотал (через Скальковского) перед Лорис‑Меликовым, и его сослали всего только в Пермь.

– Да, да! он и теперь просит вашего заступничества.

– Но увы, Лорис‑Меликова уже нет. У меня нет теперь сановных знакомых.– А между тем Балакин достоин всякого участия. Не поможете ли ему вы?

– Ах, что вы? Балакин серьезный преступник.

Так мы разошлись. А через неделю Дегаев заманул Судейкина в конспиративную квартиру и укокошил. Ровно через неделю. Дожидаясь Судейкина, я увидел на подоконнике карточку,– среди них портрет кн. Кропоткина с надписью:

 

И на чело его легла

Печать высоких размышлений.

 

Я рассказывал сыну Судейкина всю эту историю.

О Некрасове: – Н. называл свою редакцию: Наша консистория. Я принес ему переводы из Мюссе. Через неделю он вернул их мне назад.– «Вот, отец. Наша консистория не желает печатать». Конечно, он не был добряк. Но умница, и писателям делал немало добра. И однажды читал мне стихи – вот эти самые. «Рыцарь на час» – и разревелся. Я удивился. Мне даже невозможно было вообразить себе, чтобы Н. мог плакать.

Был как‑то я у Ивана Аксакова... девственника... Тот был редактором «Дня». Когда он женился на дочери Тютчева, Тютчев сказал о нем:

– У него был скверный «День», а теперь будет скверная ночь.

О Всеволоде Крестовском: – Вызывал меня на дуэль.

Много говорил о своем архитекторстве: – Мой отец штук 30 церквей в Москве построил. Я от 11 лет до 18 учился этому делу. И вот посмотрите: как симметрически у меня в комнате картины развешены. Я и стихи пишу симметрически. Беспорядка не люблю. Никакой разбросанности. Куплеты. Вот мои рисунки,– и показал мне акварель: «Три Грации». Кто бы мог подумать, что Буренин рисовал «Три Грации»! Это все равно как если бы Джэк Потрошитель вышивал шелками незабудки! Три грации действительно нарисованы очень отчетливо – по‑архитекторски. <...>

 

4 октября. Среда. Или 3‑е? Нет календаря. Вчера сдуру я поехал в Куоккала после 3‑х месяцев отсутствия. Симфония осенних деревьев в парке. Рябина. Море, новый изгиб реки, в которую я уложил столько себя. Но ключа мне М. Б. не дала, и я проехал напрасно. Зашел к Репину, спросить его, что он хочет за портрет Бьюкенена: 10 000 р. или золотую тарелку. Репин (мертвецки бледный, с тенями трупа под носом и глазами, но все такой же обаятельный): – Знаете, конечно, тарелка оч. хороша, но... я не достоин... не в коня корм... да и как ее продать. На ней гербы, неловко» – из чего я понял, что ему хочется денег. Я дал ему 500 р. долга за дачу – он очень повеселел, пошел показывать перемены в парке в озере Глинки, к‑рое он высушил, провел дренаж, вырубил деревья – всюду устроил свет и сквозняк. Потом показывал картины. Бурлаки: «Ой как пожухло... Теперь я вижу, что я сделаю... я этому сифилитику (впереди всех) дам кумачовую (не яркую, а стираную) рубаху (вместо синей), а красную у заднего уберу – дам ему синюю – а то задний план чересчур кричит... Кушинников говорил: разве Волга бывает зеленой? Посмотрел бы он в Жигулях. Но я, кажется, перезеленил. Это место я написал неподалеку от заказчика – Шаталова (?) – он там в Самаре».

Посидели, помолчали...– А вы знаете другую... которая «делается» (не сказал пишется) – и прескверно делается, как луна в Гамбурге. Вот...– И он вытащил несуразную голую женщину, с освещенным животом и закрытым сверху туловищем. У нее странная рука – и у руки собачка.– Ах, да ведь это шаляпинская собачка! – воскликнул я.– Да, да... это был портрет Шаляпина... Не удавался... Я вертел и так и сяк... И вот сделал женщину. Надо проверить по натуре. Пуп велик.

– Ай, ай! Илья Ефимович! Вы замазали дивный автопортрет, который Вы сбоку делали на этом же холсте!! – Да, да, долой его,– и как вы его увидали!

Шаляпин, переделанный в женщину, огромный холст – поверхность которого испещрена прежними густыми мазками.

Про женщину я не сказал ничего, и И. Е. показал мне третью картину «Освящение ножей» с масками вместо лиц, но – с интересной светотенью. В каждом мазке чувствуется, что Репин умер и не воскреснет, хотя портрет Ре‑Ми (даже два портрета) похож и портрет Керенского смел, Керенский тускло глядит с тускло написанного зализанного коричневого портрета, но на волосах у него безвкуснейший и претенциознейший зайчик.– Так и нужно! – объясняет Репин.– Тут не монументальный портрет, а случайный – случайного человека... Правда, гениального человека – у меня есть фантазия,– и обывательски стал комментировать дело Корнилова. Перед Керенским он преклоняется, а Корнилов– «нет, недалекий, солдафон».

 

10 октября. Целые дни трачу на организацию американского и английского подарка русскому народу: 2 000 000 экземпляров учебников – бесплатных,– изнемог – не сплю от переутомления все ночи – старею – голова седеет. Скоро издохну. А зима только еще начинается, а отдыха впереди никакого. Так и пропадет Корней ни за что. Семья? Но Колька растет – недумающий эгоист, а Лида хилая, зеленая, замученная.

Лида: «Я не люблю тратить сказки попусту на неспящего человека». <...>

_________

Когда Андреев приезжал в гости к Короленке (который жил в Куоккале, у Богданович, племянницы Анненских), Н. Ф. Анненский приготовил ему тарелку карамели – красной и черной. Андреев не приезжал, и мы угощались без него.– Кушайте эту,– говорил Ник. Ф. Это Черные маски. А потом эту – это Красный Смех.– А что же ему? – спросил я.– А ему «Царь Голод»8. <...>

_________

Я как‑то прочитал Ник. Ф‑у Анненскому стихи Бунина: «И сказал проводник – господин, я еврей! и быть может, потомок царей. Посмотри на цветы, что растут по стенам...»9 Велико было мое удивление, когда этот редактор «Рус. Бог.» – на следующий день – на перроне поезда в Куоккала пел: «И шказал прроводник: гашпадин, я еврей». У него это выходило изящно и не пошло. Он был из тех, которые помнят все смешные стишки, эпиграммы, чужие забавные ошибки – какие они когда‑либо в жизни читали. Он был немного Туркин из Чеховского «Ионыча»: «Здравствуйте, пожалуйста».– «А ну, Пава, изобрази».– «И машет платком». Он был благороднейший обществ, деятель, столп народовольческой веры, окончил два факультета, редактор «Рус. Бог.», но всегда говорил чепуху, почти автоматически. Сейчас вижу его – среди внуков: «Шел грек через реку, видит грек в реке рак...» Дети его очень любили. Он ходил среди них колесом, все подтягивая штаны.

_________

Розанов как‑то в поезде распек П. Берлина за то, что у того фамилия совпадает с названием города.– А то есть еще Дж. Лондон! Что за мода! Ведь я не называю себя – Петербург. Чуковск. не зовется Москва. Мы скромные люди. А то вот еще Анатоль Франс. Ведь Франс это Франция. Хорошо бы я был Василий Россия. Да я стыдился бы нос показать.

 

14 февраля 1918. У Луначарского. Я видаюсь с ним чуть не ежедневно. Меня спрашивают, отчего я не выпрошу у него того‑то или того‑то. Я отвечаю: жалко эксплуатировать такого благодушного ребенка. Он лоснится от самодовольства. Услужить кому‑нб., сделать одолжение – для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо – источающее на всех благодать: – Пожалуйста, не угодно ли, будьте любезны,– и пишет рекомендательные письма ко всем, к кому угодно – и на каждом лихо подмахивает: Луначарский. Страшно любит свою подпись, так и тянется к бумаге, как бы подписать. Живет он в доме Армии и Флота – в паршивенькой квартирке – наискосок от дома Мурузи, по гнусной лестнице. На двери бумага (роскошная, английская): «Здесь приема нет. Прием тогда‑то от такого‑то часа в Зимнем Дворце, тогда‑то в Министерстве Просвещения и т. д.». Но публика на бумажку никакого внимания,– так и прет к нему в двери,– и артисты Имп. Театров, и бывш. эмигранты, и прожектеры, и срыватели легкой деньги, и милые поэты из народа, и чиновники, и солдаты – все – к ужасу его сварливой служанки, которая громко бушует при кажд. новом звонке. «Ведь написано». И тут же бегает его сынок Тотоша, избалованный хорошенький крикун, который – ни слова по‑русски, все по‑французски, и министериабельно‑простая мадам Луначарская – все это хаотично, добродушно, наивно, как в водевиле. При мне пришел фотограф – и принес Луначарскому образцы своих изделий– «Гениально!» –залепетал Л. и позвал жену полюбоваться. Фотограф пригласил его к себе в студию. « Непременно приеду, с восторгом». Фотограф шепнул мадам: «А мы ему сделаем сюрприз. Вы заезжайте ко мне раньше, и, когда он приедет,– я поднесу ему В/портрет... Приезжайте с ребеночком,– уй, какое цацеле». <...>

В Министерстве Просвещения Лунач. запаздывает на приемы, заговорится с кем‑нибудь одним, а остальные жди по часам. Портрет царя у него в кабинете – из либерализма – не завешен. Вызывает он посетителей по двое. Сажает их по обеим сторонам. И покуда говорит с одним, другому предоставляется восхищаться государственною мудростью Анатолия Васильевича... Кокетство наивное и безобидное. Я попросил его написать письмо Комиссару Почт и Телеграфов Прошиану. Он с удовольствием нащелкал на машинке, что я такой и сякой, что он будет в восторге, если «Космос» будет Прошианом открыт. Я к Прошиану – в Комиссариат Почт и Телеграфов. Секретарь Прошиана – сейчас выложил мне всю свою биографию: я бывший анархист, писал стихи в «Буревестнике», а теперь у меня ревматизм и сердце больное. Относится к себе самому подобострастно. На почте все разнузданно. Ходят белобрысые девицы, горнично‑кондукторского типа, щелкают каблучками и щебечут, поглядывая на себя в каждое оконное стекло (вместо зеркала). Никто не работает, кроме самого Прошиана. Прошиан добродушно‑угрюм: «Я третий день не мылся, не чесался». Улыбка у него армянская: грустно‑замученная. «Зайдите завтра». Я ходил к нему с неделю без толку, наконец, мне сказали, что дано распоряжение товарищу Цареву, коменданту Почт и Телеграфов, распечатать «Космос». Я туда. Там огромная очередь, как на конину. Комендант оказался матрос с голой шеей, вроде Шаляпина, с огромными кулачищами. Старые чиновники в вицмундирчиках, согнув спину, подносили ему какие‑то бумаги для подписи, и он теми самыми руками, которые привыкли лишь к грот‑бом‑брам‑стеньгам, выводил свою фамилию. Ни Гоголю, ни Щедрину не снилось ничего подобного. У стола, за которым помещался этот детина,– огромная очередь. Он должен был выдать чиновникам какие‑то особые бланки – о непривлечении их к общественным работам – это было канительно и долго. Я сидел на диванчике, и вдруг меня осенило: – Товарищ Царев, едем сию минуту, вам будет знатная выпивка! – А машинка есть? – спросил он. Я вначале не понял.– Автомобиль,– пояснил он.– Нет, мы дадим вам на обратного извозчика.– Идем! – сказал он, надел кацавейку и распечатал «Космос», ухаживая напропалую за нашими служанками – козыряя перед ними по‑матросски.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 197; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!