Глава одиннадцатая. Гладиаторы



 

Гладиаторские игры возникли из тризны, которую устраивали по умершему в убеждении, что он будет радоваться кровавому поединку. У этрусков такой поединок был высокой честью, которую воздавали знатному покойнику; от них этот обычай перешел и к римлянам. Заимствовали они его поздно, и первые гладиаторские игры были очень скромны: в 264 г. до н. э. на поминках по Бруту Пере, которые устроили его сыновья, билось три пары гладиаторов; ареной для них послужил Коровий рынок. Вторично о гладиаторских играх мы услышим только полвека спустя, в 215 г. до н. э. «в память М. Эмилия Лепида, дважды консула и авгура, трое сыновей его дали на Форуме погребальные игры (ludi funebres); они продолжались три дня и выступало на них двадцать две пары гладиаторов» (Liv. XXIII. 30. 15). Это название «погребальные игры» определяет первоначальный характер гладиаторских боев (так же как и другое название их: minus — «долг», «обязанность»): они часть поминок; устраивают их в память о дорогом умершем люди к нему близкие. Только в 105 г. до н. э. они введены в число публичных зрелищ, об устроении которых обязаны были заботиться магистры. Это не исключало, однако, права частных лиц устраивать их в качестве тризны. Цезарь дал их в память своего отца в 65 г. до н. э. и своей дочери Юлии — в 45 г. (такая честь женщине оказана была впервые), Август в 6 г. до н. э. — в память своего зятя и одного из лучших своих помощников, Агриппы.

Зрелище пришлось по вкусу; Теренций вспоминал, как на первом представлении его «Свекрови», когда прошел слух, что будут гладиаторы, то «народ полетел, крича, толкаясь, дерясь за места» (Prolog. 31–33). В конце республики дать блестящие гладиаторские игры — значило привлечь к себе все сердца и обеспечить голоса на выборах. В 63 г. до н. э. в консульство Цицерона и по его предложению был проведен закон, запрещавший кандидату, искавшему звания магистрата, давать эти бои в течение двух лет, предшествующих избранию (Cic. in Vat. 15. 37). Закон этот на магистратов, уже избранных, не распространялся: Цезарь, будучи эдилом, вывел 320 пар гладиаторов (Plut. Caes. 5), но, по словам Светония, он хотел дать зрелище более грандиозное, но ему помешали: «…враги его перепугались при виде такого количества, набранного отовсюду, поэтому было издано постановление, определявшее число гладиаторов, превышать которое никому в Риме не разрешалось» (Caes. 10. 2). Императоры косо смотрели на право магистратов устраивать эти роскошные зрелища и поторопились его ограничить: Август в 22 г. разрешил давать их только преторам дважды в год, причем выпускать на арену не больше 120 человек (Dio Cass. LIV. 2); Тиберий либо подтвердил этот указ, либо еще урезал количество гладиаторов (Suet. Tib. 34. 1). Клавдий отобрал от преторов это право и дал его только квесторам, за которыми оно и было закреплено Домицианом (Suet. Dom. 4. 1). Отныне квесторы обязаны были ежегодно в декабре устраивать в течение десяти дней гладиаторские бои; иногда по просьбе народа Домициан выпускал на арену еще две пары бойцов из своей гладиаторской школы; они выступали последними в роскошных доспехах. Каждый римский гражданин (в том числе и магистрат, но в качестве частного лица) мог устроить гладиаторские игры, причем каждый раз он обязан был испрашивать специальное разрешение, которое давалось сенатским постановлением; число гладиаторов и количество дней для игр регламентировалось. Все это не распространялось, разумеется, на императоров, и тут в устройстве этих страшных зрелищ меры не было. Август, перечисляя свои деяния, наряду с победами и завоеваниями упоминает, что он восемь раз давал гладиаторские игры, в которых участвовало около 10 тыс. человек (Mon. Ancyr. IV. 31; CIL. III. 2, part. 780). На празднествах, устроенных Траяном в 107 г. после победы над даками и длившихся четыре месяца, выступало 10 тыс. гладиаторов, т. е. столько же, сколько за все царствование Августа. Обычными поводами для устройства игр были какие-нибудь знаменательные годовщины в императорском доме или открытие какого-либо общественного сооружения. Устройством их ведали или императорские отпущенники, получавшие это специальное задание, или особые «кураторы игр» (curatores munerum), обычно всадники, которым и поручалась организация всего зрелища.

Можно было устраивать гладиаторские игры и ради дохода. В 27 г. н. э. отпущенник Атилий построил в Фиденах деревянный амфитеатр, «предприняв это дело ради грязной наживы»: он рассчитывал, что на гладиаторские бои в этом городке соберется немалое число римских жителей, которых Тиберий этим зрелищем не баловал (Фидены отстоят от Рима километрах в семи). Действительно, в первый же раз собралась огромная толпа; наспех, кое-как сколоченные ряды сидений рухнули, и 50 тыс. человек были убиты и перекалечены (Tac. ann. IV. 52–53). После этого несчастья сенатским постановлением запрещено было устраивать гладиаторские бои тем, кто не имел всаднического ценза (400 тыс. сестерций), и строить амфитеатры без предварительного обследования, «прочна ли почва». Вряд ли, однако, это постановление соблюдалось по всей строгости; Вителлий продал своего любимца Азиатика «бродячему ланисте», т. е. владельцу гладиаторов, который со своими гладиаторами переходил из одного местечка в другое (Suet. Vit. 12) и, конечно, большими средствами не обладал. Поэтому можно думать, что требование высокого ценза распространялось только на людей, которые собирались строить амфитеатр, и не касалось тех, кто пользовался уже выстроенным и был занят устройством только игр, а не места для них (это тем более вероятно, что для гладиаторского поединка не требовался обязательно амфитеатр: он мог состояться на городской площади, а то и где-нибудь на городской окраине, было бы только ровное место).

Во времена республики многие богатые и знатные люди формировали из своих рабов гладиаторские отряды: удобно было иметь в своем распоряжении (особенно в последний век республики) эту вооруженную охрану. Если хозяин хотел устроить игры, у него оказывались под рукой свои гладиаторы; их можно было и предоставить какому-нибудь устроителю игр, получив с него за это деньги. Самая старая из известных нам гладиаторских школ находилась в Капуе и принадлежала Аврелию Скавру (консулу 108 г. до н. э.). Там же находилась школа Лентула Батиата, из которой в 73 г. до н. э. бежало 200 рабов со Спартаком во главе. Аттик купил отряд хорошо обученных гладиаторов; Цицерон писал ему, что если он даст их по найму для боя, то после двух представлений он вернет свои деньги (ad Att. IV. 4a. 2). Сулла держал гладиаторов (Cic. pro Sull. 19. 54); у Цезаря была гладиаторская школа в Капуе (b. c. I. 14. 4), и за несколько часов до перехода через Рубикон он рассматривал план другой школы, которую собирался построить в Равенне (Suet. Caes. 31. 1). По-видимому, Флавии запретили держать кому бы то ни было гладиаторов в Риме, но на остальную Италию этот запрет не распространялся. Существовала целая категория людей, для которых содержание и обучение гладиаторов было профессией — их называли ланистами. Аттика его коммерческие операции с гладиаторами ничуть не позорили, но ланиста, так же как и сводник, считался человеком запятнанным, а занятие его — зазорным. Обойтись без его услуг не мог, однако, ни магистрат, ни частный человек, дававший игры. Ланиста покупал и опытных гладиаторов, и рабов, которые у него обучались гладиаторскому искусству, продавал их и отдавал в наем устроителям игр. Иногда такому ланисте отдавали в науку своих рабов несколько хозяев; у некоего Сальвия Капитона их обучалось 19 человек, и только один был его собственностью; остальные принадлежали разным хозяевам (CIL. IX. 465–466).

Состав гладиаторов был пестрый и по социальному составу (рабы, свободные от рождения, отпущенники), и по нравственной окраске (были среди них люди порядочные, были и преступники). К гладиаторскому званию можно было присудить, как присуждали к каторжным работам в рудниках; только смертная казнь была страшнее. Осужденного отправляли в гладиаторскую школу, где он обучался обращению с оружием, после чего выходил на арену. Если по прошествии трех лет он оставался жив, его освобождали от выступлений в амфитеатре, но он должен был еще два года прожить в школе, после чего получал уже полное освобождение. Биться на арену часто посылали военнопленных; после взятия Иерусалима Тит отправил часть евреев в египетские каменоломни, а часть распределил между амфитеатрами.

Хозяин мог отправить раба в гладиаторскую школу и за вину и без вины — воля его была тут полной. Адриан ограничил этот произвол[166]: с этого времени нельзя было сделать раба гладиатором без его согласия; оно не требовалось только, если раб совершил преступление, за которое хозяин наказывал его гладиаторской школой.

Были среди гладиаторов и люди свободные. Ученики риторских школ часто писали сочинения на тему о благородном юноше, который, жертвуя честью и добрым именем, нанимался в гладиаторы, чтобы помочь другу или предать отцовский прах честному погребению. Подобные случаи в действительности встречались крайне редко; свободный человек становился гладиатором обычно по соображениям житейским, по расчету чисто материальному. Бедняка, которому негде было преклонить голову, гладиаторская школа соблазняла даровым кровом и готовой едой, манила надеждой на удачу, на обогащение, на сытую жизнь в будущем. Удальцы, в которых кипел избыток сил и которые не находили им честного применения, мечтали о блестящих победах и опьяняющей славе, ждущей их на арене. Гладиатор, существо презираемое, зачисленное в разряд infames — «опозоренных»: он не может стать всадником, быть декурионом в муниципии, выступать в суде защитником или давать показания по уголовному делу; ему отказано, как самоубийце, в почетном погребении. И в то же время он оказывался предметом восхищения и зависти: о гладиаторах говорят на рыночных площадях и во дворцах; ими интересуется весь Рим — от уличных мальчишек до Горация и Мецената; юноши из знатных семейств приходят учиться у них фехтованию; сами императоры посещают гладиаторские школы. Художники украшают памятники, дворцы и храмы картинами и мозаиками, увековечивающими гладиаторов; на предметах повседневного обихода, на блюдах, кубках, светильниках, печатках изображают гладиаторов и сцены из их жизни. Богатые подарки, которыми осыпают победителя, сулят ему по благополучном окончании гладиаторской карьеры обеспеченное существование. Все это привлекало, заставляло забывать о темных и страшных сторонах гладиаторского существования. Законодательство поэтому ставило перед человеком, по своей воле и своему выбору обратившемуся к ланисте, ряд заслонов, которые заставили бы его одуматься и остановиться. Доброволец должен объявить народному трибуну свое имя, возраст и получаемую от ланисты сумму; трибун мог не согласиться на заключение условия, если считал добровольца негодным для гладиаторского ремесла по возрасту или по физическому складу и состоянию здоровья (Iuv. 11. 5–8 и схолия к этим стихам). При заключении условия новобранец получал деньги ничтожные: не больше 2 тыс. сестерций по закону. За эту жалкую сумму человек продавал свою жизнь и свою свободу — было о чем подумать! И надо было еще произнести перед магистратом клятву, которой новобранец формально отрекался от прав свободного человека, вручая своему новому хозяину право «жечь его, связывать, бить, убивать железом».

Если ланиста и не пользовался этим правом, — формула, его утверждавшая, имела скорее символическое, чем реальное содержание: убивать и калечить людей, доставлявших ему заработок, ланисте было, конечно, невыгодно, но во всяком случае дисциплина у них была жестокой. С них не спускали глаз; императорские школы охранял военный караул; в карцере помпейской гладиаторской школы были найдены колодки — орудие наказания страшное: это деревянная доска с набитой на нее железной полосой, к которой прикреплены вертикально стоящие кольца; сквозь них пропускалась железная штанга, наглухо закреплявшаяся с обеих сторон замком. Ноги наказываемого клали между кольцами, продевали через все кольца штангу и запирали замки: человек мог только лежать или сидеть и то лишь в одном положении; это была настоящая пытка.

Ланиста был озабочен и тем, чтобы держать свою «фамилию» в строгом повиновении, и тем, чтобы она была здорова и сильна. Гладиаторов кормили сытно (большое место в пищевом рационе занимали бобовые), после упражнений их массировали и натирали маслом, раненого гладиатора усердно лечили. Знаменитый Гален был очень доволен, когда его еще молодым человеком пригласили врачом при гладиаторской школе.

Мы можем представить себе план и внешний вид гладиаторской школы по остаткам в Помпеях: большой прямоугольник двора окружен портиком (55 м длиной, 44 м шириной); в портик выходят комнатки двухэтажного здания, открывающиеся во двор (комнатки верхнего этажа выходили на галерею, обращенную тоже в сторону двора) и без окон. Каморки в 4 м2 ; общее число их в обоих этажах, возможно, равнялось 66, и в крайнем случае в каждой каморке можно было поместить на ночь по два человека. Большой открытый двор служил местом для упражнений; имелись большая кухня, открытая комната (экседра), откуда можно было следить за тем, что делается во дворе (любителей поглядеть, как упражняются гладиаторы, было немало), большая столовая рядом с кухней. Широкая лестница вела во второй этаж, вероятно, в помещение ланисты и его помощников. Предположение A. May, что здание было выстроено для временного размещения гладиаторов, которых нанимали устроители игр, вполне вероятно[167]. Не исключена, однако, возможность постоянного пребывания в городе гладиаторского отряда; в Пренесте такая школа была выстроена для города одним из его граждан (CIL. XIV. 3014), и то обстоятельство, что в 67 г. н. э. гладиаторы попытались оттуда бежать (Tac. ann. XV. 46), а некий Филомуз завещал городу десять пар гладиаторов (CLL. XIV. 3015), позволяет думать, что в некоторых италийских городах были свои гладиаторы, которые и жили в этих специальных казармах.

В Риме было четыре императорских школы. В Утренней школе (ludus Matutinus) обучались гладиаторы, которые должны были сражаться со зверями. Школа называлась так потому, что звериные травли происходили по утрам. Около Колизея находилась Большая школа (ludus Magnus). Мраморный План позволяет довольно отчетливо представить себе это здание. План его очень напоминает план помпейской школы: тоже внутренний двор, окруженный колоннадой, на которую выходят комнатки гладиаторов. Только во дворе устроена арена, в миниатюре представляющая арену Колизея: гладиатора обучавшегося здесь, Колизей не должен был испугать своим непривычным видом. Поблизости находились: spoliarium, куда приносили с арены убитых, и samiarium — мастерская, где изготовляли и чинили орудие и доспехи (в одной надписи упоминается manicarius — мастер, работавший здесь над изготовлением железных нарукавников).

Все гладиаторское оружие хранилось в особом арсенале (armamentarium), откуда и выдавалось только в дни игр. Ведал арсеналом императорский отпущенник — praepositus (такой «заведующий» арсеналом «Большой школы» упомянут в CIL. VI. 10 164). Во главе школы стоял прокуратор, имевший при себе помощника (subprocurator); оба принадлежали к сословию всадников. Кроме них, надписи упоминают «завхоза» (dispensator) Нимфодота, «раба Цезаря нашего», и курьера — «бегуна Тигра» (CIL. VI. 10 166 и 10 165).

Гладиаторы из императорских школ выступали не только на играх, устраиваемых императором. Он мог любезно предоставить несколько человек магистрату, устроителю игр, мог через своих уполномоченных продавать их или отдавать в наем устроителям игр в других городах. В Помпеях в одной надписи мурмиллон Мурран называется «Нерониановым», а фракиец Аттик — «Юлиановым»: последний обучался, по-видимому, в Капуе, в школе, принадлежавшей раньше Юлию Цезарю; первый вышел из какой-то школы, устроенной Нероном. Гладиаторские школы в Риме и в Италии, принадлежавшие императорам, были, конечно, обставлены и организованы лучше, чем школа какого-нибудь даже богатого ланисты; подбирали туда молодца к молодцу, обучали их тщательно, и, естественно, тем, кто устраивал игры, хотелось заполучить оттуда хоть несколько бойцов. Гладиаторские школы были хорошим источником дохода для императорской казны.

Новичок, пришедший в гладиаторскую школу, первоначально обучался фехтованию и обращению с оружием разного вида: не все были вооружены одинаково, и «техника боя» не для всех была одинаковой. Гладиаторы делились по своему вооружению на несколько групп; по мере того как расширялось знакомство римлян с другими странами и народами, на арене появлялись и гладиаторы с вооружением этих народов, раньше всех с самнитским.

В 310 г. до н. э. римляне нанесли самнитам страшное поражение; кампанцы, союзники римлян, «из гордости и ненависти к самнитам вооружили гладиаторов самнитским убором и назвали их «самнитами»» (Liv. IX. 40. 17). «Убор» состоял из большого продолговатого щита, поножи на левой ноге и шлема с высоким гребнем и султаном из перьев. После Августа самниты исчезают; вместо них появляются секуторы и гопломахи[168].

Имя секутора встречается впервые при Калигуле (Suet. Cal. 30. 3), у него вооружение самнита, и противником его является обычно ретиарий, только шлем у него более плоский, без султана и без широкого обода, которые давали бы возможность ретиарию легко зацепить секутора сетью. Гопломах вооружен так же, как самнит, только щит у него больше.

Ретиарий получил свое имя от главного своего оружия — сети (rete), которую он набрасывал на противника, стремясь его опутать, лишить свободы движения и затем повалить. У него нет ни щита, ни шлема, на левой руке надет кожаный рукав и особой формы наплечник, который защищает руку до локтя и высоко поднимается над плечом, так что может служить защитой и для головы. Кроме сети, ретиарию дают трезубец (иногда копье) и кинжал.

Во время войн Суллы на Востоке в плену оказалось много фракийцев, служивших в войске Митридата, и устроителям игр пришла мысль выпустить гладиаторов-«фракийцев». У них был маленький щит, иногда круглый, чаще квадратный, небольшая сабля с лезвием, изгибавшимся под тупым, а иногда и под прямым углом, железный нарукавник на правой руке, поножи на обеих ногах, а иногда еще и ремни, защищавшие ногу выше колена. Шлем носили они очень разной формы: иногда это просто металлическая шапочка с ободом, но без забрала, иногда забрало закрывало все лицо, и чтобы можно было видеть, в нем пробивали множество отверстий.

«Фракиец» боролся обычно с гопломахом или с «галлом», другим названием которого стало впоследствии «мурмиллон». По мнению одних, «галлы» появились на арене после завоевания Галлии Цезарем; по мнению других, — значительно раньше, со времени знакомства с цизальпинскими галлами. Первоначально между их вооружением и вооружением мурмиллона была какая-то неизвестная нам разница, возможно, столь незначительная, что оба названия уже в I в. н. э. стали синонимами. Слово «мурмиллон» происходит от имени морской рыбы (murma, mormyros, mormyllos), которая изображалась на их шлеме. Противниками мурмиллонов часто были ретиарии. «Не тебя ловлю, а рыбу; убегаешь зачем, галл?» — поет ретиарий вслед увернувшемуся от его сети мурмиллону: кровавая схватка представлялась в виде мирной рыбной ловли.

Следует назвать еще пегниариев (от греческого paignion — «игра»). Эти люди не боролись насмерть: оружие у них было невинное — палка или кнут; после поединка оба противника уходили, конечно, в синяках и ссадинах, но без тяжелых ран. Пегниарий из Большой школы дожил до 90 лет — случай для настоящих гладиаторов неслыханный (CIL. VI. 10 168). Костюм у пегниариев, судя по мозаике из Неннига (около Трира), был очень своеобразный: или длинные штаны, прихваченные ниже колен обмотками, или нечто вроде современного комбинезона, перехваченного поясом. В левой руке у них был продолговатый посох, в другой — палка или кнут. Выпускали пегниариев на арену обычно в полдень; их поединок был как бы интермедией между двумя бойнями: охотой, которая происходила в амфитеатре утром, и гладиаторскими боями во второй половине дня[169].

Сражались на арене всадники и колесничники (essedarii); бои на колесницах вошли в обиход амфитеатра после похода Цезаря в Британию.

Доспехи гладиаторов состояли, как мы видели, из наручей, поножей, шлема, ременных обмоток; ни у кого из них нет панциря, спина и грудь совершенно обнажены, живот прикрыт только матерчатыми трусами, перехваченными широким поясом, на котором часто имеются железные пластинки. Гладиатор мог закрыться только щитом, и если он не сумел или не смог этого сделать, то все кончено, — жизнью гладиатора не дорожили, как жизнью солдата, и его смерть для зрителей — только источник развлечения.

Юноша, поступивший в гладиаторскую школу, проходил курс обучения, специальный для каждого вида оружия; ретиария обучали иначе, чем фракийца или мурмиллона. В надписях упоминаются учителя («доктора») секуторов, мурмиллонов, гопломахов и фракийцев (CIL. VI. 4333, 10 174, 10 175, 10 181, 10 192), которые, по всей вероятности, были сами раньше гладиаторами. Под их руководством новичок обучался фехтованию: ему давали деревянный меч и щит, сплетенный из ветвей ивы; мишенью служил деревянный кол высотой 6 футов (римский фут — 29.57 см), крепко вбитый в землю. Ученик должен был выучиться, во-первых, тому, чтобы никак не раскрываться, а во-вторых, умению точно и быстро наносить удары в те места кола, на которых были отмечены голова и грудь противника. Иногда для этих упражнений выдавалось оружие более тяжелое, чем то, которым ему придется действовать на арене: пусть укрепляет свои мускулы. Настоящее, железное, острое оружие гладиаторы получали только перед выступлением на арене.

Гладиаторские игры начинались парадным шествием гладиаторов по арене; затем часто разыгрывался мнимый поединок, в котором сражающиеся показывали только свою ловкость и умение фехтовать, так как бились «игрушечным орудием» (деревянным — arma lusoria); затем на арену вносили настоящее оружие, и тот, кто давал игры, проверял его качество. Один из застольников Тримальхиона с восторгом ожидает игр, которые будут длиться на праздниках три дня: «…наш Тит… оружие даст превосходное; убежать — это шалишь — бейся насмерть; пусть весь амфитеатр видит» (Petr. 45). Раздавался звук трубы или рога, и сражение начиналось. Гладиаторы бились чаще всего один на один, но бывало и так, что один отряд выходил против другого. Зрителей эта бойня захватывала; на оробевшего гладиатора обрушивалась буря негодования: «…народ в гневе, ибо считает для себя обидой, что человеку не хочется гибнуть» (Sen. de ira, I. 2. 4); робких гнали в бой огнем и бичами. «Бей его! Жги! Почему так трусит он мечей? Почему не хочет храбро убивать? Почему не умирает с охотой?» (Sen. epist. 7. 5).

Если гладиатор не падал мертвым на арене, но был ранен так тяжело, что сражаться дальше уже не чувствовал сил, то он мог, бросив оружие, поднять кверху палец левой руки или всю руку, это был жест, которым он просил о пощаде («отпустить» — mittere). Теперь жизнь его зависела от устроителя игр и еще больше — от расположения зрителей. Если он понравился толпе, возбудил ее сострадание, амфитеатр оглашался криком «missum!»; люди махали платками или поднимали кверху пальцы. Гладиатора, не угодившего толпе, она приказывала добить, обращая большой палец книзу (pollicem vertere) с криком «iugula!» («добей!»); победитель всаживал нож в горло побежденного.

Случалось и так, что противники оказывались равны в силе и ловкости; поединок длился, а победа не приходила ни к одной стороне. Тут опять могли вмешаться зрители и потребовать, чтобы оба борца были «отпущены». О них говорилось, что они stantes missi, т. е. избавлены от смерти тогда, когда еще, «стояли на ногах» и могли продолжать бой. Это было меньше, чем победа, но здесь не было и позора поражения. Победителю вручали пальмовую ветку, с которой он обходил арену; на памятнике «фракийца» Антония Эксоха изображено несколько таких ветвей (CIL. VI. 10 194). Кроме этой официальной награды, он получал значительные денежные подарки; иногда его осыпали золотыми монетами, и зрители громко считали, сколько монет упало (Suet. Claud. 21. 5), а иногда подносили деньги на дорогих подносах, которые тоже шли в дар победителю (Mart. spect. 29. 5–6). Нерон одарил мурмиллона Спикула домами и землями (Suet. Ner. 30. 2).

Сколько времени оставался гладиатор в распоряжении ланисты, мы сказать не можем: по всей вероятности, это определялось условием, по которому он вступал в школу. Раб или выкупался на свободу, или получал ее по требованию зрителей. Могло случиться и так, что он освобождался от обязанности выступать в амфитеатре, но продолжал жить в школе, чаще всего на положении учителя фехтования. В знак его нового положения ему давали деревянный тонкий меч (rudis), вроде того, с которым упражнялись гладиаторы.

Кроме гладиаторских боев, в амфитеатре устраивались и звериные травли. Впервые в 186 г. до н. э. «устроена была охота на львов и пантер» М. Фульвием Нобилиором; Ливий пишет, что по обилию зверей и разнообразию зрелищ она почти не уступала тем, которые устраивались в его время (XXXIX. 22. 1). При империи эти травли достигли грандиозных размеров; на тех, которые давал Август, одних львов и пантер было убито около трех с половиною тысяч, на играх, устроенных Траяном в 107 г., — 11 тысяч. В Риме одна из императорских гладиаторских школ — «Утренняя» — готовила специалистов-охотников. Иногда на растерзание зверям бросали преступников; жестокость этой казни еще усугублялась неким театральным ее оформлением. Страбон, например, рассказывает, как был казнен на его глазах в Риме предводитель восставших рабов Селур, которого называли «сыном Этны»: был сооружен высокий помост, на который, будто на Этну, взвели Селура; помост вдруг рухнул и развалился, и несчастный упал прямо в клетку с дикими зверями, поставленную под помостом (273). Разбойника Лавреола распяли на кресте и напустили на него медведя; «с живых растерзанных членов кусками падало мясо» (Mart. spect. 7. 5–6); другого заставили играть роль Муция Сцеволы и положить руку на пылающий очаг (Mart. X. 25. 1–2).

Главной поставщицей диких зверей была Африка, и привозили их оттуда во множестве. Существовало какое-то старинное сенатское постановление, налагавшее запрет на этот ввоз, но для травли (которую до постройки амфитеатра устраивали в цирке) сделано было исключение. М. Эмилий Скавр, будучи курульным эдилом (58 г. до н. э.), «вывел» 150 пантер или леопардов, Помпей — 410, а Август — 420 (Pl VIII. 64). Сулла выпустил 120 «львов с гривами», т. е. самцов (VIII. 53); они не были связаны, и охотники, которых Сулле прислал мавританский царь Бокх, устроили на них настоящую охоту (Sen. de brev. vitae, 13. 6). Ловлей этих животных занято было множество людей, перевозка их была делом трудным; требовались прочные железные клетки, подходящий транспорт, корма в количестве огромном — тысячи пудов мяса: львов и пантер свеклой и салатом не накормишь. К сожалению, авторы наши этих вопросов почти совсем не касаются; из позднего источника (Cod. Theod. XV; tit. XI. 1–2) мы узнали только, что города, через которые проезжал транспорт зверей, предназначенных для игр, устраиваемых императором, должны были доставлять этим зверям корм, и задерживаться транспорту в городе больше недели не полагалось.

О гладиаторских играх сообщалось заранее в «афишах» — надписях на стенах домов и общественных зданий. Вот образцы таких надписей (они хорошо сохранились в Помпеях): «Гладиаторы Н. Попидия Руфа будут биться с 12-го дня до майских календ; будет звериная травля» (CIL. IV. 1186) или «Гладиаторы эдила А. Суетия Церта будут драться накануне июньских календ» (CIL. IV. 1189).

Гладиаторские игры давались не только в Риме, но и в целом ряде италийских городов, в которых имелись свои амфитеатры: в Лации их было по крайней мере 14, в Кампании — 9. Лучшим средством приобрести популярность в каком-нибудь городке Италии было устройство гладиаторских игр. Их часто дают в благодарность за избрание, из желания закрепить за собой доброе расположение горожан. В Помпеях их устраивали квинквеннал Нигидий Май, эдил Суеттий Церт, фламин Децим Валент. Луцилий Гамала, член одной из самых видных Остийских семей, «дал гладиаторские игры» (CIL. XIV. 375). В Фастах города упоминаются и звериные травли, и гладиаторские бои. В маленьком Ланувии эдил Марк Валерий (тот самый, который отремонтировал мужские и женские бани) «дал гладиаторов» (CIL. XIV. 2121); в Габиях жрица Агусия Присцилла «устроила изрядное зрелище игр о здравии императора Антонина Пия, отца отечества, и детей его» (CIL. XIV. 2804).

Гладиаторские бои происходили обычно в амфитеатрах. Развалины одного из самых старых амфитеатров, помпейского, сохранились до нашего времени. Он был построен в первой четверти I в. до н. э. Квинктием Валгом и Марком Порцием на собственные средства в благодарность за избрание их в квинквенналы. Рассчитан он на 20 тыс. зрителей; это амфитеатр средней величины. Большая ось всего здания равна 135.7 м, малая — 104 м; большая ось арены — 66.7 м, малая — 35 м. Снаружи он имеет обычную для амфитеатра форму эллипса и кажется скромным и приземистым, потому что арена и ряд сидений расположены ниже уровня земли. Во избежание расходов на слишком высокую стену была выкопана яма в форме очень большой глубокой миски; дно ее служило ареной, а склоны — местом, где устроили сиденья. Круглая каменная стена, поддерживаемая снаружи рядом аркад, служила опорой только для третьего и отчасти для второго яруса.

При устройстве амфитеатра надо было подумать, как избежать толкотни и давки при входе и выходе, и строители разрешили задачу, остроумно используя внутренние коридоры и наружные лестницы. Входов было шесть; два из них (каждый шириной 5 м) вели на арену; через них, кроме зрителей, входили гладиаторы и через них выпускали зверей. С той стороны, с которой амфитеатр подходил слишком близко к городской стене (с западной), вход сделали не прямо на арену, а повернули его под прямым углом в сторону. Параллельно этому колену в той же стороне проделали два узких прохода, которые вели в коридор, идущий вокруг всего здания и проделанный под нижними рядами второго яруса; два таких же прохода устроили с противоположной, восточной стороны. Коридор этот не был сквозным: против середины большой оси с обеих сторон его перегородили глухой стеной. Те, кто сидел на западной стороне слева, могли пользоваться только 1-м и 3-м проходами, сидевшие справа — 4-м и 2-м; толпа, таким образом, разбивалась на два потока: влившись в коридор, она расходилась по местам первого и второго ярусов, куда из коридора («тайника», как называли его античные архитекторы) вели лестницы. В третий ярус можно было подняться из второго по лестницам, делящим ярусы на отдельные отсеки, «клинья», но гораздо удобнее было спускаться сюда с верхней террасы, откуда вниз шли лестницы: две двойных и две простых. Был еще один вход, узкий и темный, прямо с арены наружу: это «смертная дверь», через которую выносили тела павших гладиаторов. Крыши над амфитеатром не было; ее заменял тент, который натягивали в жару или в дождь и о котором особо сообщалось в объявлениях об играх: «будет тент» (vela erunt).

Самым большим из италийских амфитеатров был Колизей, одно из самых замечательных зданий во всем мире; его первоначально называли «Флавиевым» по имени строителей; название Колизея, правильнее — Колоссея, получил он не раньше XI в. или за свои огромные размеры, или потому, что рядом стоял колосс Нерона. Он был построен в ложбине между Велией, Эсквилином и Целием, в том месте, где раньше находился пруд, устроенный при Золотом Доме Нерона. Постройку его начал Веспасиан; Тит добавил третий и четвертый этажи и отпраздновал открытие амфитеатра гладиаторскими играми и звериной травлей, которые тянулись сто дней (Suet. Tit. 7. 3; Dio Cass. LXVI. 25). Окружность Колизея равна 524 м, большая ось — 187.77 м, малая — 155.64 м; большая ось арены — 85.75 м, малая — 53.62; высота стен — от 48 до 50 м. Он построен из крупных травертиновых блоков, соединенных железными скрепами: для внутренней отделки брали туф и кирпич. Снаружи здание представляет три яруса аркад; к пилястрам, на которые опираются арки, примкнуты полуколонны, в нижнем ярусе — дорического ордера, в среднем — ионического и в верхнем — коринфского. Над последним аркадным ярусом поднималась сплошная стена четвертого этажа, расчлененная коринфскими колоннами на компартименты; в середине каждого компартимента было по небольшому четырехугольному окну. Зрители входили из-под арок нижнего этажа, помеченных цифрами от I до LXXVI, и поднимались к своим местам по лестницам, которых было тоже 76.

Вокруг всей арены шел, в защиту от зверей, забор; за ним был узкий проход, вымощенный мрамором. Над этим проходом находился подий (podium) — широкая платформа, поднимавшаяся на 4 м над ареной; здесь стояли мраморные кресла для наиболее почетных зрителей. Дальше шли ряды каменных скамей, облицованных мрамором; их было три яруса (maeniana), и они отделялись один от другого низким парапетом и узким коридором, который шел за парапетом. Самые верхние места отведены были для женщин.

Пол арены, деревянный, лежал на высокой субструкции, стены которой шли: одни параллельно большой оси, а другие — по кривой эллипса; высота их была от 5.5 до 6.08 м. Входили сюда подземными ходами, расположенными на линии осей. Здесь стояли клетки для зверей и разные механизмы, с помощью которых на арену выдвигали животных, людей и разные декорации.

Утверждение регионариев, что в Колизее могло разместиться 87 тыс., оказалось сильно преувеличенным. Гюльзен (Bull. comm., 1894. С. 318) вымерял сидячие места; пространство, ими занимаемое, равно 68 750 римским футам (около 23 тыс. м). Сидеть могло не больше, чем 40–45 тыс. человек; в портике верхнего этажа могло стоять 5 тысяч[170].

 

Глава двенадцатая. Цирк

 

В глубокой и узкой долине между Авентином и Палатином со времен незапамятных справлялся в честь бога Конса, охранителя сжатого и убранного хлеба, веселый сельский праздник, существенной частью которого были бега лошадей и мулов, находившихся под особым покровительством Конса, ибо это были животные, свозившие урожай. Надо полагать, что рысаков между ними не имелось; бега были не праздным развлечением, а религиозной церемонией, и ударение лежало именно на этом; кто победит, было не так уж важно. Эти бега оказались тем зерном, из которого развились «цирковые игры». Место, где происходили конские бега, римляне называли «цирком», имея в виду форму этого места (circus обозначает всякую фигуру без углов, будь то круг или эллипс)[171].

Лощина между Палатином и Авентином была словно самой природой создана для бегов: эта низинка по размерам своим (600 м длиной, 150 м шириной) вполне годилась для конских ристаний, а склоны холмов были естественным амфитеатром, на котором стоя и сидя располагались зрители. Предание приписывало то ли Тарквинию Старшему, то ли Тарквинию Гордому (существовало две версии) выбор этого места для бегов (за ним навсегда утвердилось название Большого Цирка) и превращение склонов Авентина и Палатина в некоторое подобие настоящего амфитеатра (Liv. I. 35. 8–9). Первые, однако, точные сведения об этом цирке датируются 329 г. до н. э. Ливий рассказывает, что в этом году на одной из открытых сторон долины впервые были выстроены стойла (carceres), из которых выезжали колесницы (VIII. 20. 1), и Энний, писавший лет сто спустя, сравнивал напряженное внимание, с каким товарищи Ромула и Рема ожидали исхода их гадания, с жадным интересом зрителей, не спускавших глаз с раскрашенных ворот этих стойл (они были, следовательно, деревянные), откуда вот-вот вылетят лошади.

Долина цирка в какие-то очень отдаленные времена была центром аграрных культов; здесь стояли жертвенники и святилища разных божеств, покровителей земледелия. Во время бегов эти храмики обносили деревянной загородкой, вокруг которой и неслись колесницы. В начале II в. до н. э. арену разделили пополам продольной каменной площадкой (spina), на которую подняли эти алтарики и часовенки и поставили еще изображения различных божеств. В 182 г. до н. э., накануне праздника Парилий (21 апреля, день этот считался днем основания Рима), «почти в середине дня поднялась жестокая буря… и в Большом Цирке перевернуло статуи и колонны, на которых они стояли» (Liv. XL. 2. 1). Прошло, однако, целых восемь лет, прежде чем занялись поправкой и устройством цирка. Текст Ливия, где говорится об этом, испещрен пропусками (XLI. 27. 6), но ясно, что были отремонтированы или отстроены заново стойла, сооружен своеобразный «аппарат» для счета туров; с обоих концов площадки (spina) поставлены тумбы (metae), вокруг которых заворачивали колесницы, и устроены клетки для зверей (в цирке иногда бывали звериные травли). В 55 г. до н. э., например, Помпей устроил в цирке сражение со слонами; с ними должен был биться отряд гетулов (африканское племя). Двадцать огромных животных, взбесившись от боли, непривычной обстановки и воплей толпы, повернули и «попытались убежать, сломав железные решетки (они отделяли арену от рядов, где сидели зрители, — М. С. ) не без вреда для народа» (Pl. VIII. 20–21). Цезарь, чтобы обезопасить зрителей, велел прокопать вокруг арены широкий ров, который наполнялся водой.

Окончательное устройство Большой Цирк получил при Августе, который, может быть, только довершил то, что осталось незаконченным после Цезаря. К этому времени (7 г. до н. э.) относится описание его у Дионисия Галикарнасского (III. 68). На обеих длинных сторонах и на одной короткой, полукруглой, были устроены в три яруса сиденья для зрителей; в нижнем ярусе они были каменные, в двух верхних — деревянные. Вокруг цирка шла одноэтажная аркада, где помещались различные лавки и мастерские и где в толпе сновало много подозрительных фигур, рассчитывавших на поживу; среди них не последнее место занимали дешевые предсказатели — «астрологи из цирка», как их пренебрежительно обозвал Цицерон (de divin. I. 58. 132) и к бормотанью которых не без интереса прислушивался Гораций во время своих праздных и счастливых прогулок по Риму (sat. I. 6. 113–114). Крыши над этим огромным пространством не было, но в защиту от солнца можно было натягивать над зрителями полотно. Против полукруглой стороны расположены были по дуге carceres: двенадцать стойл, из которых выезжали колесницы и которые открывались все разом. Посередине между стойлами находились ворота, через которые входила торжественная процессия (pompa; отсюда porta Pompae), а над воротами была ложа для магистрата, ведавшего устройством игр; он же и давал знак к началу бегов, бросая вниз белый платок. С обеих сторон за стойлами возвышались башни с зубцами, создававшие впечатление крепостной стены, ограждавшей город, почему эта сторона и называлась oppidum — «город». Напротив Ворот Помпы находились Триумфальные, через которые выезжал возница-победитель; в 81 г. н. э. их заменила арка, воздвигнутая в честь Тита, покорителя Иудеи. Платформа — spina (длина ее равнялась 344 м) была теперь облицована мрамором и, судя по барселонской мозаике (самому хорошему изображению римского цирка), уставлена алтарями, храмиками, фигурами зверей и атлетов (они, может быть, символизировали игры, которые давались в цирке); были еще колонны со статуями Победы наверху, Великая Матерь богов, сидевшая на льве, и два «счетчика» для счета туров: возницы должны были объехать арену семь раз. Первый «счетчик» представлял собой как бы отрезок колоннады: на четырех колоннах, поставленных квадратом, был утвержден архитрав, и в него вставлено семь деревянных шаров («яиц»); после каждого тура специально приставленный к этому делу человек поднимался по лестнице к архитраву и вынимал одно «яйцо». В 33 г. до н. э. Агриппа, бывший в этот год эдилом, поставил на другом конце платформы для удобства зрителей, сидевших в этой стороне, второй «счетчик»: семь дельфинов. После каждого тура одного дельфина или снимали, или поворачивали хвостом в противоположную сторону. Главным украшением платформы были два египетских обелиска: один поставлен Августом, другой, гораздо позже, — Констанцием[172]. У обоих концов spina стояли высокие тумбы, напоминавшие по форме половину цилиндра, разрезанного вдоль, и на каждой из них — по три конусообразных столбика (meta); первой метой (meta prima) называлась стоявшая со стороны Триумфальных ворот, так как во время бегов она была первой, которую должен был обогнуть возница[173].

Страшное бедствие древнего Рима — пожары — не щадило и цирка; пожар 64 г. начался как раз с юго-восточной его части и охватил его целиком (Tac. ann. XV. 38). Горел цирк и до этого: в 36 г. до н. э. огонь уничтожил всю его авентинскую сторону (Tac. ann. VI. 45), но ее, видимо, быстро отстроили, так как Калигула вскоре дал в цирке игры, обставленные с чрезвычайной роскошью: арена была усыпана суриком и малахитовым порошком (Suet. Calig. 18. 3). Императоры вообще очень заботились о цирке и его убранстве. Клавдий, по свидетельству Светония, облицевал мрамором стойла (деревянных стойл давно уже не существовало, их сменили сложенные из туфовых квадр) и поставил вместо деревянных мет бронзовые, позолоченные (Claud. 21. 3); Нерон, чтобы увеличить количество мест, велел в 63 г. засыпать ров, окружавший арену; для защиты от диких зверей поставлен был по парапету между ареной и зрителями вращавшийся деревянный вал, облицованный слоновой костью: зверям не за что было уцепиться и не на чем удержаться (Calpurn. Ecl. 7. 49–53). Плиний называл Большой Цирк одним из великих сооружений: (XXXVI. 102). Наибольшего великолепия достиг цирк при Траяне. Он восстановил обе его стороны, уничтоженные пожаром при Домициане, использовав для этого камень, которым был выложен огромный пруд, устроенный Домицианом для потешных морских сражений (Suet. Dom. 5), значительно увеличил число мест для зрителей, — «сделал цирк достаточным для римского народа» (Dio Cass. LXVIII. 7. 2), и сломал ложу, из которой Домициан, не видный зрителям, смотрел на игры. Плиний Младший считал заслугой Траяна, что теперь «народу дано видеть не императорскую ложу, а самого императора, сидящего среди народа» (Paneg. 51. 5). О количестве мест в цирке много спорили: сомнения вызывали слова и Дионисия (150 тыс. мест при Августе, — III. 68), и Плиния Старшего (250 тыс., — XXXVI. 102). Гюльзен полагал, что при Августе цирк вмещал 55–60 тыс. зрителей, а при Константине — 180–190 тыс. Цифра Плиния считается наиболее вероятной, но окончательно вопрос не решен и посейчас.

Цирковым играм предшествовала торжественная процессия, в значительной мере напоминавшая триумф: была она отголоском тех времен, когда конские бега являлись частью религиозного празднества. Уже в последний век республики среди многотысячной толпы, наполнявшей цирк, вряд ли были люди, помнившие об этом.

Процессия спускалась с Капитолия на Форум, пересекала Велабр и Коровий рынок, вступала через Ворота Помпы в цирк и обходила его кругом. Во главе шел магистрат, устроитель игр (если это был консул или претор, он ехал на колеснице, запряженной парой лошадей), одетый, как триумфатор: в тунике, расшитой пальмовыми ветвями, и пурпурной тоге, с жезлом слоновой кости с орлом наверху. Государственный раб держал над его головой дубовый золотой венок; его окружала толпа клиентов в белых парадных тогах, друзья, родственники и дети; за ними шли музыканты и те, кто принимал непосредственное участие в играх: возницы, всадники, борцы, а дальше в окружении жрецов и в облаках ладана несли на носилках изображения богов или их символы, которые везли в открытых часовенках, помещенных на особых двухколесных платформах, запряженных четверней (колесницы эти назывались tensae и стояли на Капитолии в особом сарае). До нас дошли монеты с изображениями этих тенс: в одной часовенке сидит сова (птица Минервы), в другой — павлин (птица Юноны), в третьей находятся молнии, атрибут Юпитера — вся капитолийская триада присутствует на празднике, совершавшемся в ее честь. Тенсы были роскошно отделаны серебром и слоновой костью; лошадьми должен был править мальчик, у которого отец и мать были в живых (puer patrimus et matrimus). Он шел рядом с колесницей, зажав в руке вожжи; если они падали на землю, это считалось злым предзнаменованием; следовало начать шествие сызнова от самого Капитолия. Юлий Цезарь удостоился чести еще при жизни видеть свое изображение в этой торжественной процессии. Впоследствии в процессии неизменно несли изображение умершего обожествленного императора и членов императорской семьи, пользовавшихся народной любовью. Иногда в тенсу впрягали четверню слонов; Светоний рассказывает, что Клавдий распорядился, чтобы изображение Ливии везли именно слоны (Claud. 11. 2).

Помпа была процессией торжественной и пышной, но иератическая медленность ее движения в конце концов утомляла; и зрители, приветствовавшие ее появление криками и аплодисментами, радовались, что эта вступительная часть закончилась и сейчас начнется главное — бега.

Выезжало обычно четыре колесницы, но бывало и по 6, и по 8, и даже по 12. Полагалось объехать арену семь раз; победителем считался тот, кто первым достиг белой черты, проведенной мелом, напротив магистратской ложи. Колесницы чаще всего были запряжены четверней (на паре выезжали только новички); тройки выезжали реже; особого искусства требовало управление большой упряжкой — от 6 до 10 лошадей. Число заездов (missus) еще в начале империи было не больше 10–12, но оно все увеличивалось и увеличивалось. На играх при освящении храма в память Августа, которые в 37 г. устроил Калигула, заездов было в первый день 20, а во второй — 24. Последнее число стало обычным, но иногда и оно превышалось (один тур равнялся 568 м, следовательно, заезд — missus — равнялся 568x7 м — почти 4000 м, 10 заездов — 40 км, 20–80 км), и бега продолжались с раннего утра и до солнечного заката.

Первоначально поставкой лошадей для беговых состязаний ведало государство, отдававшее ее на откуп. Общества этих откупщиков постепенно развились в предприятия, совершенно самостоятельные и ведавшие всем, что требовалось для скачек; они содержали конюшни и целый штат, который их обслуживал; тут были специалисты, объезжавшие лошадей и обучавшие юношей, избравших карьеру возниц, различные ремесленники — сапожники, портные, ювелиры, мастера, изготовлявшие колесницы, — врачи, ветеринары, кладовщики, хранившие имущество общества, люди, занятые заготовкой кормов и наблюдавшие за их распределением, казначеи (квесторы), которые вели все денежные дела общества, ведали приходами и расходами. Штат бегового общества насчитывал в своем составе сотни людей. Очень вероятно, что обществам принадлежали и некоторые из конских заводов, находившихся в Апулии, этом центре италийского коневодства. Техническим названием таких беговых обществ было factio — «партия»; ее глава и хозяин назывался «господином партии» (dominus factionis). В республиканское время таких «партий» было две, и чтобы победителя на бегах было видно сразу, «партии» стали одевать своих возниц в разные цвета: возницы одной появлялись в туниках белого цвета (factio albata — «белая партия»), а другой — в красных (factio russata — «красная партия»). При империи появилось еще два общества — «голубые» (veneta) и «зеленые» (prasina), сразу выдвинувшиеся вперед; впоследствии, при поздней империи, две прежних «партии» или прекратили свое существование, или слились с новыми: «белые» с «зелеными», а «красные» с «голубыми»; в IV в., например, упоминаются только эти последние.

Что люди увлекались и увлекаются бегами, это понятно: красота лошадей, борьба за первенство, искусство возниц — есть на что посмотреть и чему подивиться. Естественно было, из раза в раз бывая в цирке, особенно заинтересоваться какими-то лошадьми, каким-то возницей, «болеть» за них, радоваться их победе. В римском цирке, однако, случилось другое. Люди связали свои интересы с определенной «партией», переживали ее успехи и неудачи, как личные, собственные; «любили тряпку, благоволили к тряпке, и если в самый разгар состязаний состязающиеся могли бы обменяться своей цветной одеждой, то зрители обменяют и предмет своей горячей приязни и сразу покинут тех возниц и тех лошадей, которых они узнают издали, чьи имена они выкрикивают» (Pl. epist. IX. 6. 2–7). Плиний искренне удивлялся этому: «Я чувствую некоторое удовольствие от того, что нечувствителен к их удовольствию». Привязанность к «тряпке» действительно с первого взгляда вызывает удивление вполне естественное. С первого взгляда только Плиний, с удовольствием подчеркивавший несоизмеримость между своей умственной культурой и уровнем интересов и вкусов «толпы», не захотел вглядеться в сущность любви к «тряпке» и не попытался определить, на чем она зиждется. Причин этой странной привязанности было много — прежде всего, конечно, материальная заинтересованность. У нас, к сожалению, нет документов, которые позволили бы ближе ознакомиться с хозяйством и постановкой финансового дела в беговых компаниях, но мы знаем, что в составе их были дельцы большого стиля, ворочавшие миллионами, и «господин партии» был только ее представителем, «первым среди равных». Сколько людей входило в состав такого общества? Сколько других были косвенно связаны с его делом? Владельцы конных заводов, у которых общество покупало лошадей, естественно, принимали к сердцу успех свежих скакунов, если даже и не участвовали в прибылях. Те, кто держал пари на лошадей данного общества, получал выигрыш часто немалый[174]. Ряд людей был кровно заинтересован в успехе данного общества, был сцеплен с ним крепкими связями денежной выгоды. А с этими людьми было связано множество других, которые оказывались на стороне этой «тряпки», потому что к ней благоволили их патроны, друзья, родные или люди, чью благосклонность им хотелось приобрести. Может быть, какую-то для нас неуловимую, к сожалению, роль играли определенные политические симпатии и настроения. Может быть, оппозиция была не только в сенате, но и на конном дворе и в конюшне? Известно, что и Калигула, и Нерон, и Домициан покровительствовали одному из беговых обществ, и это покровительство воспринималось остальными, конечно, как незаслуженное оскорбление. Зависть, обида, боязнь, негодование — эти чувства в разных оттенках и с разной силой жили в сердцах тысяч и тысяч. Нельзя ли думать, что эта эмоциональная оппозиция была, пожалуй, страшнее идеологической, сенатской; и смерть троих императоров не была ли в какой-то мере подготовлена этим «цирковым недовольством»?

Людей собирало в цирке многое. Прежде всего захватывающим было зрелище стремительно несшихся, сшибавшихся, обгонявших одна другую квадриг; прекрасные лошади, лихие возницы, смертельная опасность этих состязаний — этого было бы достаточно, чтобы глядеть на арену, не отрывая глаз, затаив дыхание. А тут присоединились еще веселая толпа, в которой пестрота своевольных женских костюмов выделялась яркими пятнами на фоне сверкающей белизны обязательных тог, возможность завязать легкое, ни к чему не обязывающее знакомство, — Овидий рекомендовал цирк как самое подходящее для этого место, — присутствие самого императора, богатое угощение после игр и, может быть, счастливая тессера[175] …

Главными действующими лицами в дни цирковых игр были возницы. Эта профессия чаще всего переходила от отца к сыну; иногда опытный кучер обучал юнца (за это дело следовало браться смолоду; Кресцент, победитель в сотнях состязаний, выехал на арену в тринадцатилетнем возрасте), и ученик хранил благодарную память о своем воспитателе. Он рос среди конюхов и возниц, ловил их рассуждения и рассказы, их интересы заполняли его душу. Он знакомился с их мечтами, мыслями и желаниями в те годы, когда впечатления окружающего мира и его уроки врезываются в душу неизгладимо и на всю жизнь. Победа в цирке представляется ему пределом человеческих достижений; он не знает на земле славы ослепительнее, чем слава возницы-победителя. Конюшня для него — и родной дом, и школа жизни, и университет: здесь он изучает все тонкости и хитрости своего нелегкого ремесла, усваивает технический жаргон цирка и его идеалы. Они ограничены цирковой ареной: на беговой дорожке его ждет все, чем красна ему жизнь, — победный венок, неистовые рукоплескания многотысячной толпы, богатство, громкое имя, которое перекатится, может быть, даже за пределы Италии[176]. Он ведет счет своим победам и наградам с точностью ученого педанта и увековечивает в длинных надписях виды упряжек, количество заездов, имена своих лошадей[177]. Он упоен не только славой и успехом, он пьянеет от риска и опасности. Каждый раз, выезжая на арену, он выезжает на встречу со смертью[178]; и его победа — это очередное торжество над ней. Гордость собой, удаль и молодечество переполняют его существо; он чувствует себя выше обычных людей и выше законов, которые для них, простых смертных, обязательны[179]. Его нравственные понятия очень невысоки: чувство товарищества ему незнакомо и недоступно; товарищ по профессии для него только соперник, у которого надо вырвать победу, и он не задумывается над средствами, с помощью которых он ее вырвет, — собственная хитрость[180] или помощь злых сил — не все ли равно? Важно победить[181].

В облике этого лихого и злого удальца есть одна трогательная черта: отношение к лошадям, на которых он ездит. Людское общество складывается для него из двух категорий: товарищей-возниц и восторженных поклонников, осыпающих его подарками и похвалами; он дышит воздухом этого восторга, собирает их подарки и скапливает богатство, но в глубине души презирает эту толпу. Разве кто-нибудь из них отважится на то, что для него совершенно обычно? И если счастье отвернется от него, разве они не отвернутся тоже? Товарищи? Они так же хладнокровно погубят его, как и он их. Подлинные друзья, на которых можно положиться, которые не подведут и не обманут, — это кони; они опора и помощь; от них зависит и победа, и самая жизнь; и возница неизменно делится с ними тем, чем дорожит больше всего, — своей славой[182].

 

Глава тринадцатая. Клиенты

 

Утро влиятельного и знатного человека начиналось в Риме с приема клиентов. Мы не можем сказать, какую часть городского населения составляли эти люди, но, судя по тому, что и Ювенал, и Марциал, и Сенека говорят об их «толпах», судя по тому, какое внимание уделяет им литература I в. н. э., сословие это не было малочисленным и в жизни римского общества того времени являлось элементом необходимым и очень характерным.

Клиентела развилась из древнего обычая (римские антиквары приписывали его установление Ромулу) ставить себя, человека мелкого и бессильного, под покровительство могущественного и влиятельного лица. Покровителя и отдавшегося под его защиту связывали узы такие же священные в глазах древних, как узы родства; первый помогал своему клиенту советом, влиянием, деньгами; клиент поддерживал покровителя в меру своих сил, чем только мог. К I в. н. э. отношения эти в значительной степени утратили этот старинный характер: клиенты превратились просто в прихлебателей своего покровителя, который держал их возле себя, потому что этого требовал «хороший тон» римского общества: знатному человеку неудобно и неловко было показаться на улице или в общественном месте без толпы провожатых — клиентов.

Писатели I в. н. э. оставили красочные описания клиентской жизни; в ней не было труда, но было много беспокойства и досыта унижения. День клиента начинался с раннего утра: он должен был облечься в тогу, этот официальный мундир, мучительно неудобный, и в темноте, по грязным римским улицам, часто с другого конца города идти к своему «господину» приветствовать его с добрым утром. Марциал уверял, что он покинул Рим, чтобы наконец отоспаться (XII. 68. 5–6) и наверстать в родном, тихом городке Испании все, что он не доспал за тридцатилетнюю жизнь клиента (XII. 18. 15–16), во время которой он «с глухой полуночи, в тоге» готовился терпеть «свист резкого аквилона, ливень и снег» (X. 82. 2–4). Приходилось торопиться: в прихожей затемно собиралась целая толпа; ожидали, когда впустят в «горделивый атрий». Случалось, что пускали не всех; иногда пробивались силой, отталкивая более слабых. «Посмотри на дома людей могущественных, на этот порог, у которого шумят и ссорятся клиенты! Много получишь ты обид, чтоб войти, еще больше, когда войдешь» (Sen. epist. 84. 12). Входа добиваются лестью и заискиванием перед рабом, ведавшим впуском, а он иногда «не удостаивал и ответить на вопрос, что делается внутри дома» (Col. I, praef. 9). Бывало и так, что не солоно хлебавши уходили все: «Мало ли таких, которые велят прогнать клиентов, потому что хотят спать, предаются разврату или просто по бесчеловечности? Мало ли таких, которые в притворной спешке пробегут мимо людей, измученных долгим ожиданием? Мало ли таких, которые не пойдут через атрий, набитый клиентами, и скроются через черный ход? разве не более жестоко обмануть, чем вовсе не принять?» Прием часто бывал не лучше отказа: «Мало ли таких, которые в полусне, отяжелев от вчерашней попойки, едва пошевелят губами, чтобы произнести с презрительным зевком тысячу раз подсказанное имя этих несчастных, которые прервали свой сон, чтобы наткнуться на чужой!» (Sen de brev. vitae, 14. 4).

Если патрон был в добром настроении или придерживался старинных обычаев, то на дружное «ave!» клиентов он отвечал, пожимая каждому руку и целуя его, но уже в I в. н. э. такое обращение было редкостью. Один из гостей Тримальхиона вспоминает с восторгом одного магистрата времен своего детства: «…как ласково отвечал на привет, каждого-то назовет по имени, будто свой человек нам!» (Petr. 44). Уже во II в. н. э. клиенты здороваются с патроном, целуя ему руку, а то и кланяются в ноги.

По окончании утреннего приема, если патрон куда-нибудь шел, клиенты обязаны были его сопровождать, идти «в самую грязь за его носилками или, забежав вперед, расталкивать толпу» (Mart. III. 36. 4; 46. 5). Если патрон произносил речь в суде или читал свое произведение перед слушателями, они громко выражали свое одобрение — «красноречив не ты, Помпоний, а твой обед», — вразумлял Марциал доверчивого патрона (VI. 48), — потом провожали его в баню: «…усталый иду я за тобой в 10-м часу, а то и позже, в Агрипповы термы, хотя сам моюсь в банях Тита», — жаловался Марциал (III. 36. 5–6)[183].

Клиентская служба не ограничивалась этим утомительным хождением и бесцельной тратой времени. Марциал остро чувствовал, что он теряет в ней свое достоинство и растрачивает свое дарование: «Ты лжешь — я верю, читаешь плохие стихи — хвалю, поешь — пою, пьешь — пью, хочешь играть в шашки — проигрываю» (XII. 40). Клиентом может быть тот, кто совершенно обезличился и желает только того, чего хотят «его цари и господа» (Mart. II. 68. 5–7). «Пока я хожу за тобой и сопровождаю обратно домой, слушаю твою болтовню и хвалю все, что ты делаешь и говоришь, сколько могло бы родиться стихов!» — вздыхал Марциал (XI. 24. 1–4). Вместо себя он посылает патрону с утренним приветом книгу (I. 108. 10): «…каковы бы ни были мои писания, создать их не мог бы человек, которому надо ходить с утренним приветствием!» (I. 70. 17–18)[184].

За все услуги клиента патрон расплачивался скупо: он мог всем и каждому твердить о благодеяниях, которые он оказал и оказывает клиенту (Mart. V. 52), но клиент никак не может выбиться из горькой бедности: ходит в жалкой потертой тоге, живет в темной комнатушке где-то «под черепицами»; в кошельке его только один жалкий грош на баню; по мнению Марциала, не было разумного основания жить такой жизнью (III. 30), но ею жили и продолжали жить, «крича, грозясь и проклиная» (IX. 10), тысячи людей, в том числе и сам Марциал. Клиентская служба давала пусть скудные, но все-таки какие-то средства к жизни: клиент не жил в сытости, но ему не грозила опасность умереть с голоду. В Риме для человека, не владевшего никаким ремеслом и не желавшего ему выучиться, единственным, пожалуй, способом просуществовать было положение клиента. Еще в I в. до н. э. патрон обедал вместе со своими клиентами (Hor. epist. I. 7. 75; Sen. de ira, III. 8. 6); позднее патрон приглашал к столу трех-четырех человек (Mart. III. 38. 11–12), а прочим выплачивал весьма скромную сумму (sportula)[185] в 25 ассов, на которые «несчастным надо купить капусты и дров» (Iuv. I. 134) и вообще жить. На патетический вопрос Ювенала: «Что будут делать люди, которым надо из этого приобрести тогу, башмаки, хлеб и топливо для дома» (I. 119), — ответить трудно. И эту жалкую сумму клиент получал не всегда; если патрон заболел или притворился больным, то спортула «протягивала ноги» (Mart. IX. 85) — и клиент уходил ни с чем. Иногда, правда, ему давали больше: Марциал получил от Басса три динария за то, что с раннего утра был уже у него в атрии и сопровождал его в своей старой дешевой тоге (IX. 100) целый день по крайней мере к тридцати старухам. В день своего рождения патрон иногда раскошеливался и раздавал клиентам по 300 сестерций (X. 27). Луп подарил Марциалу подгородное имение, вызвавшее у поэта бурю негодования: «…у меня на окне большее имение… я предпочел бы, чтобы ты угостил меня обедом» (XI. 18). Положение Марциала в клиентской среде было, конечно, исключительным: трудно было и не оценить его блестящего таланта и не убояться его язвительных эпиграмм; язык у него был «острее острой стали». По одной из этих причин, а может быть, и по обеим он получил от своих патронов (клиент мог иметь нескольких патронов) в дар и пару мулов (VIII. 61. 7), и дом на тихом Квиринале (IX. 18. 2; 97. 8), и землю под Номентом, которая давала пусть и небольшой, но все же доход, а кроме того, возможность не видеть тех, кого поэт не хотел видеть (II. 38), и наслаждаться досугом и отдыхом (VI. 43). Клиентская служба, на которую Марциал так жаловался, дала ему безбедное житье, и это был единственный для него путь достичь известной обеспеченности. О существовании того, что ныне называется авторским правом, в древнем Риме и не подозревали. Книга, вышедшая в свет, принадлежала всем; томики и свитки Марциала продавались в двух лавках: у Секунда (I. 2) и у Атректа (I. 117); и любой покупатель, если у него были рабы-переписчики, мог отдавать его стихи в переписку и продавать эти экземпляры кому хотел и за сколько хотел. Стихи Марциала распевали в Британии, но его кошелек «ничего об этом не знал» (XI. 3. 5–6). Книгопродавец мог купить у автора его произведение, чтобы издать его первым, но так как с появлением книги на прилавке кончалось и право собственности на нее, то, конечно, о хорошем литературном заработке не могло быть и речи. Поэт-бедняк при всей своей талантливости должен был идти в клиенты, каким бы унижением ни казалась для него клиентела.

Марциал издевается над голодным клиентом, который, попав на обед к патрону, по нескольку раз отведывает от одного и того же блюда и уносит с собой, по существовавшему в Риме обычаю, все остатки, которые только удалось захватить (VII. 20). Сам он, однако, признается, что хотя ему и совестно, но он «гонится, да, гонится за твоим обедом, Максим» (II. 18. 1). Как же должны были «гоняться» за хорошим обедом его «голодные друзья»-клиенты (III. 7. 4)!

Эту погоню за чужим обедом, упоминанием о которой полна литература того времени, склонны объяснять охотой пожить за чужой счет и чревоугодием. Это объяснение будет верно только отчасти. Дело в том, что по своим жилищным условиям клиент сплошь и рядом вынужден был питаться всухомятку, и обед у патрона был для него единственной возможностью получить горячую пищу. В самой жалкой деревенской хижине был очаг; бедняк Симил (Pseudo-Verg. Moretum) пек хлеб у себя дома. В многоэтажной инсуле нигде никакого очага не было и быть не могло, готовить на жаровне в тесноте маленькой многолюдной квартиры было неудобно, а подчас и просто невозможно. «Жирные харчевни» Горациева времени вынуждены были, по указам Клавдия, Нерона и Веспасиана, свести ассортимент своих кушаний к одним вареным бобам; даже получить горячую воду, которой обычно разбавляли вино, было невозможно. Оставались только уличные разносчики, торговавшие горячими кушаньями (Mart. I. 41). Но всюду ли они бродили и всегда ли удавалось их поймать? И в Риме, кроме того, климат вовсе не такой райский, чтобы всегда приятно и удобно было есть на улице.

Обед у патрона, о котором мечтал клиент, часто превращался для него в источник горького унижения. По скупости ли, по пренебрежению ли к этим людям, которых пригнала к нему нужда и которые покинут его сейчас же, как только найдут кого-нибудь более щедрого и участливого (Mart. IV. 26), но патрон устраивал два очень разных обеда: один для себя и другой для клиентов. «Я оказался на обеде у совершенно постороннего человека, — пишет Плиний, — и ему и нескольким гостям в изобилии подавались прекрасные блюда; остальных угощали плохо и мало. Вино хозяин разделил по трем сортам… одно предназначалось для него и для меня, другое для друзей пониже, третье для своих и моих отпущенников. Мой ближайший сосед заметил это и спросил меня, одобряю ли я такой порядок за столом. Я ответил отрицательно. «А какой обычай у тебя?» — спросил он. — «Всем подается одно и то же: я приглашаю людей, чтобы угостить их обедом, а не опозорить, и уравниваю во всем тех, кого сравняло мое приглашение»» (epist. II. 6. 1–3). Поведение Плиния было скорее исключением, чем правилом. Пятая сатира Ювенала содержит очень красочное описание того, что ест патрон, и того, что дают его гостям-клиентам. Марциал подтвердил это описание: патрон ест лукринских устриц, шампиньоны, камбалу, прекрасно зажаренную горлицу; клиенту подают съедобные ракушки, «свиные грибы», маленького леща и сороку, издохшую в клетке (III. 60). У Лупа (вероятно, того самого, который подарил Марциалу имение, меньшее, чем подоконник) его любовнице подают хлеб из первосортной пшеничной муки, а сотрапезнику-клиенту — из черной, последнего качества; она пьет сетинское вино, а он — «темный яд из этрусского бочонка» (Mart. IX. 2; вина из Этрурии считались плохими). День несчастного клиента начинался с унижений и унижением заканчивался.

 

Глава четырнадцатая. Рабы

 

Без раба, его труда и умения, жизнь в древней Италии замерла бы. Раб трудится в сельском хозяйстве и в ремесленных мастерских, он актер и гладиатор, учитель, врач, секретарь хозяина и его помощник в литературной и научной работе. Как разнообразны эти занятия, так и различны быт и жизнь этих людей; ошибкой было бы представлять рабскую массу как нечто единое и единообразное. Но что знаем мы об этом быте и этой жизни?

Хуже всего осведомлены мы о жизни раба-ремесленника. Археологические находки, фрески, изображения на памятниках и саркофагах познакомили нас с устройством различных мастерских и с техникой разных ремесел. Но ни эти находки, ни надписи ничего не говорят о быте рабов-ремесленников. Организация же работ в мастерских, их управление, соотношение рабского и свободного труда, управление всем производством — все эти вопросы требуют специальной разработки и выходят за рамки настоящего труда.

Лучше осведомлены мы о жизни сельскохозяйственных рабов (общим названием для них было — familia rustica); о них писали и Катон, и Варрон, и Колумелла. Жизнь этих рабов проходит в неустанной работе; настоящих праздников у них нет; в праздничные дни они выполняют только более легкую работу (Cat. 2. 4; 138; Col., II. 21). «В дождливую погоду поищи, что можно бы сделать. Наводи чистоту, чтоб не сидели сложа руки. Сообрази, что если ничего не делается, расходу будет нисколько не меньше» (Cat. 39. 2). Пусть раб трудится до упаду, пусть он в работе доходит до той степени изнеможения, когда человек мечтает об одном: лечь и заснуть. «Раб должен или трудиться, или спать» (Plut. Cato mai, 29); спящий раб не страшен. И два века спустя Колумелла наказывает вилику выходить с рабами в поле на рассвете, возвращаться в усадьбу, когда смеркнется, и следить, чтобы каждый выполнил заданный ему урок (Col. XI. 1. 14–17; 25).

О пище и одежде рабов уже говорилось. А каково было их жилье?

Катон в числе помещений, которые должен выстроить в усадьбе подрядчик, упоминает «комнатки для рабов» (14. 2). О них говорит и Колумелла, советуя устроить их в той части усадьбы, которая зимой залита солнцем, а летом находится в тени (I. 6. 3). В сельских усадьбах, раскопанных под Помпеями, неизменно есть комнатушки для рабов; они невелики (6-8-9 м2 ); жило в них, вероятно, человека по два, а может, и по три. Найти их в комплексе строений легко: голые стены без всякой росписи, простой кирпичный пол, обычно даже не залитый раствором, который сделал бы его ровным и гладким. На стене, грубо оштукатуренной, а то и вовсе без штукатурки, иногда хорошо оштукатуренный квадрат величиной 1 м2 : это своеобразная записная книжка, на которой раб выцарапывает гвоздем какие-то свои заметки.

Утварь в этих каморках, судя по найденным остаткам, очень бедна: черепки дешевой посуды, куски деревянного топчана. Судя по инвентарю маслинника, составленному Катоном (10.4), в распоряжении его 11 рабов имелось 4 кровати с ременными сетками и 3 простых топчана. Как размещались 11 человек на 7 кроватях, это сказать трудно; ясно одно: раб не всегда располагает таким элементарным удобством, как отдельная кровать.

Общим помещением, предназначавшимся для всей «сельской семьи», была «деревенская кухня», где рабы могли отогреться и отдохнуть; здесь готовилась пища и здесь же рабы обедали (Var. I. 13. 1–2; Col. I. 6. 3). В долгие зимние вечера и утрами до рассвета они тут же работают: вьют веревки, плетут корзины и ульи (их иногда делали из прутьев), обтесывают колья, делают рукоятки для хозяйственных орудий (Col. XI. 2. 90–92). Почти во всех найденных под Помпеями усадьбах есть такая кухня с печью для выпечки хлеба и с очагом. Хозяин был, конечно, заинтересован в том, чтобы раб не проводил во сне всю зимнюю ночь, и поэтому устраивал в усадьбе это единственное теплое помещение (не считая хозяйской половины), где рабы, отогревшись, работали и были под надзором (жаровен, которыми обогревались комнаты хозяина, в каморках у рабов не было).

Кроме «развязанных рабов», т. е. тех, которые ходили без цепей и жили по своим комнатенкам, бывали в усадьбе еще и закованные. У Катона они составляли постоянный контингент (56); Колумелла пишет, что в винограднике работают обычно колодники (I. 9. 4). Для них устроено особое помещение — эргастул: это глубокий подвал со множеством узких окошек, пробитых так высоко, что до них нельзя дотянуться рукой; сажали туда и провинившихся рабов. Колумелла рекомендовал позаботиться о том, чтобы подвал этот был как можно более здоровым (I. 6. 3): видимо, условие это не всегда помнили.

Особое положение среди сельскохозяйственных рабов занимал вилик. По мере того как хозяин, занятый государственной службой и разными городскими делами, все меньше уделял заботы своей земле, вилик становился настоящим хозяином имения и, конечно, использовал свою должность к выгоде для себя. По своему положению он пользовался рядом законных преимуществ. Один из героев Плавта, объясняя, почему он хочет выдать прислужницу жены за вилика, говорит: «…будут у нее и дрова, и горячая вода, и пища, и одежда» (Casina, 255–256); Горациев конюх завидует вилику, который распоряжается и дровами, и скотом, и огородом (epist. I. 14. 41–42). И еда, и помещение были у него, конечно, лучше, чем у остальных рабов. А кроме того, вилик умел находить еще разные источники дохода: перепродажу скота, утаивание семян, предназначенных для посева. Все это, конечно, строго запрещалось, но вилик превосходно умел обходить все запреты.

Что касается «городской семьи» (familia urbana), то здесь люди умственного труда занимали положение иное, чем лакей или повар. Известный умственный и культурный уровень поднимал раба в глазах хозяина, а если этот раб делался для него близким человеком, то жизнь его становилась совершенно иной, чем жизнь остальных рабов (Тирон, секретарь Цицерона и друг всей его семьи; его врач Алексион; Алексий, правая рука Аттика, Мелисс, раб Мецената, ставший ему любимым другом). Эти интеллигентные люди в рабской «семье» составляли, конечно, малую группу, хотя и вообще в III и II вв. до н. э. количество домашней челяди было невелико. У Марка Антония, консуляра, было только восемь рабов; у Карбона, человека богатого, одним меньше. За Манием Курием (победитель Пирра) следовало в походе два конюха. Катон говорил, что, отправляясь проконсулом в Испанию, он взял с собой троих рабов (Apul. Apol. 17). В I в. н. э. такой простоты в обиходе уже не было. Милон и Клодий окружили себя свитой вооруженных рабов; когда произошла их трагическая встреча, Клодия сопровождало 30 рабов, а Милон ехал с большим их отрядом (Ascon, arg. pro Mil., p. 32, Or.). Горацию за столом, на котором стоит дешевая глиняная посуда и на обед подаются блинчики, горошек и порей, прислуживают три раба (sat. I. 6. 115–118). У Марциала, неустанно повторявшего, что он бедняк, были вилик и диспенсатор, а это означает, что в его номентанской усадьбе были рабы, которыми вилик распоряжался, и было хозяйство, расчетную часть которого вел диспенсатор. В богатом доме были рабы разных категорий: привратник, в старину сидевший на цепи; лакеи-«спальники» — cubicularii, прислуживавшие лично хозяину и пользовавшиеся иногда весом; Сенека по крайней мере говорит о «гневе и гордости (supercilium) лакея» (de const, sap. 14. 1); лектикарии, несшие носилки; номенклатор, подсказывавший хозяину имена нужных ему людей; pedisequus, который сопровождал хозяина на обед, в гости и стоял сзади за ним; «дворецкий» (atriensis), ключник, повар, хлебопек, рабы, если можно так выразиться, без специальности, занимавшиеся уборкой помещения, служившие на побегушках и т. д. Можно было обзавестись собственным цирюльником, своим врачом, своей домашней капеллой.

Не иметь ни одного раба было признаком крайней нищеты (Mart. XI. 32); даже у бедняка Симила (Ps. Verg. Moretum) была рабыня. Люди богатые и не стесненные жильем приобретали рабов только для того, чтобы придать себе пышности и блеску. Ливий писал, что «чужеземная роскошь пришла в Рим с войском, вернувшимся из Азии» (XXXIX. 6), и в числе предметов этой роскоши называл артисток, играющих на разных струнных инструментах, и актеров. К ним же следует причислить и хоры домашних певцов (symphoniaci); Сенека утверждал: «На наших пирушках теперь певцов больше, чем когда-то было в театрах зрителей». Одни рабы ведали уборкой комнат, другие — гардеробом хозяина, третьи — его библиотекой. У хозяйки были свои прислужницы, которые ее одевали, убирали ей волосы, смотрели за ее драгоценностями. Как в нашем аристократическом обществе XVIII в., так и в римском высшем свете I в. н. э. распространена была любовь к дурачкам и карликам. Деньги за них платили большие. Марциал шутливо возмущался, что он заплатил за дурачка 20 тысяч, а тот оказался существом разумным (VIII. 13). Дурочку своей жены Сенека называл «бременем, доставшимся по наследству». Он продолжает: «Мне лично противны эти выродки; если я хочу позабавиться над глупостью, то мне не надо далеко ходить: я смеюсь над собой» (epist. 50. 2). Рядом с дурачками стояли карлики и карлицы; «за эти уродливые, некоторым образом зловещие фигуры иные платят дороже, чем за тех, которые имеют обычный достойный вид» (Gai. II. 5. 11). Проперций рассказывает об удовольствии, которое доставлял зрителям такой уродец, танцевавший под звуки бубна (V. 8. 41–42).

Многолюдной челяди в богатых домах даже при жестоком хозяине жилось относительно привольно: работы было мало. Толпа рабов, врывающаяся с раннего утра в господскую половину с тряпками, губками и вениками, окончив уборку, была свободна; цирюльник, подстригший и выбривший хозяина и его взрослых сыновей, мог дальше располагать собой, как хотел; чтец был занят некоторое время за обедом, а иногда еще и по утрам, пока хозяин не выходил к собравшимся клиентам. В небогатых домах рабы были заняты больше, но и то не до отказа, насколько можно судить по хозяйству Горация. Дав и его товарищи должны были превосходно себя чувствовать на то время, когда хозяин предавался своим любимым одиноким прогулкам или уезжал в «именьице, которое возвращало его самому себе» (epist. I. 14. 1). Сенека называл городских рабов бездельниками (de ira, III. 29. 1) и противопоставлял их рабам сельским. Рабу, входившему в состав familia urbana, жилось несравненно легче, чем рабу, занятому в сельском хозяйстве, и недаром Гораций грозил Даву за его смелые речи отправкой в сабинское поместье (sat. II. 7. 119). Раб в поместье трудился от зари до зари и не видел настоящего отдыха; городской сплошь и рядом вел полупраздное существование. «Это беспечный, сонливый народ», — пишет Колумелла, настоятельно советуя хозяину не ставить виликом раба из «городской семьи»: «они привыкли к безделью, прогулкам на Марсовом Поле, к цирку, театрам, азартной игре, харчевням и непотребным домам» (I. 8. 2; ср. Hor. epist. I. 14; 19–26). Эта толпа, отравленная бездельем и городской жизнью, обычно недовольная и имевшая основания быть недовольной, не могла не внушать опасений (Tac. ann. XIV. 44).

Главным поставщиком рабов на италийский рынок являлась война, и период больших завоевательных войн и территориальной экспансии Рима был как раз временем, когда число рабов, все время пополнявшееся, достигло больших размеров. Достаточно привести несколько цифр: за промежуток в четыре года (205–201 гг. до н. э.) Сципион отправил в Сицилию из Африки на продажу больше 20 тыс. военнопленных (Liv. XXIX. 29. 3); в 176 г. до н. э. после подавления Сардинского восстания было убито и взято в плен около 80 тыс. (Liv. XLI. 28. 8); в 167 г. до н. э. по приказу сената из семидесяти городов Эпира было продано полтораста тысяч (Polyb. XXX. 15; Liv. XLV. 34. 5–6). Т. Франк (Economic Survey, 1. 188) считает, что за период от 200 до 150 г. до н. э. количество военнопленных, попавших в Италию, доходило до 250 тысяч. К этому числу надо добавить еще отнюдь не малое количество людей, похищенных пиратами и проданных ими в рабство (этим же делом занимались и римские сборщики податей). Пополнялся рабский рынок в начале I в. до н. э. и продажей детей, к которой приходилось прибегать жителям Малой Азии, чтобы хоть кое-как справиться с уплатой налогов, установленных в 85–84 г. до н. э. Суллой (Plut. Lucul. 20). Большое количество военнопленных дали войны Цезаря в Галлии: приблизительно 150 тыс. человек, продано было 53 тыс. из племени эдуатуков (b. g. II. 33), все племя венетов (b. g. III. 16); после осады Алезии каждый солдат получил пленного (b. g. VII. 89).

Положение резко изменилось при империи, когда прекратились большие войны и было уничтожено пиратство. Продажа большого количества пленных «оптом» стала событием редким. В 25 г. до н. э. Август продал в рабство все племя салассов: 44 тыс. человек (Suet. Aug. 21; Dio Cass. LIII. 25); после взятия Иерусалима и окончания Иудейской войны было взято в плен 97 тыс. человек, из которых большая часть была продана (Flav. в. I. VI. 9. 3). Теперь продают главным образом рабов, рожденных дома (vernae), своих детей, выброшенных и подобранных детей, осужденных в рабство по суду. Иногда привозят рабов соседние варварские племена: даки, сарматы, германцы.

Приказ о продаже пленных отдавался военачальником. В его власти было перебить их, оставить в качестве государственных рабов, раздать, хотя бы частично, солдатам, как это сделал Цезарь после взятия Алезии, или продать с аукциона. Продажа могла происходить или поблизости от того места, где пленные были взяты (Август распродавал салассов в Эпоредии), или в Риме. Пленных продавали, надев им на голову венки, — откуда и выражение: Sub corona vendere; продажей ведал квестор, и вырученные деньги шли обычно в государственную казну.

При империи торговлю рабами вели преимущественно частные лица; один из таких mango, Тораний, был особенно известен во времена Августа (Suet. Aug. 69. 1; Pl. VII. 56); занятие это считалось презренным, но давало, видимо, неплохой доход.

Невольничий рынок находился около храма Кастора; людей продавали с аукциона, и глашатай (praeco) выкликал достоинства продаваемых, сопровождая свою речь шуточками и прибаутками, обычными у людей этой профессии (Mart. VI. 66). Рабы стояли на вращающемся помосте (catasta) или на высоком камне (отсюда выражение: «de lapide comparari; de lapide emere — покупать с камня»). У рабов, привезенных с чужбины, ноги смазывали мелом — «таким видели люди на катасте Хризогона» (любимец Суллы, пользовавшийся при нем большим влиянием, — Pl. XXXV. 199). Покупатель приказывал рабу раздеться, осматривал его со всех сторон, щупал его мускулы, заставлял соскакивать вниз, чтобы посмотреть, насколько он ловок и проворен. Красивых юношей-рабов «хранили тайные катасты»: их прятали от глаз толпы в задней части лавок Цезарева базара (Saepta Iulia) (Mart, IX. 59. 3–6). За продажей следили курульные эдилы; существовал их особый указ «о продаже рабов»; продавец должен был повесить на шею раба табличку (titulus) и в ней указать, не болен ли раб какой-либо болезнью, нет ли у него физического порока, мешающего работе, не повинен ли он в каком преступлении, не вороват ли и не склонен ли к бегству (Gell. IV. 2; Cic. de off. III. 17). Работорговцы считались обманщиками первоклассными и, надо думать, превосходно умели скрывать болезни тех, кого они продавали. Руф из Эфеса, врач, современник Траяна, в своем трактате «О покупке рабов» давал советы, каким образом обнаруживать те скрытые болезни, о которых продавец умалчивал в надежде, что покупатель ничего не заметит. В табличке указывалась и национальность раба: «мы покупаем дороже того раба, который принадлежит к лучшему народу» (Var. I. 1. IX. 93); «…национальность раба обычно или привлекает покупателя, или отпугивает его» (Dig. 21. 1; 31. 21). Галлы считались прекрасными пастухами, особенно для конских табунов (Var. r. r. II. 10. 3); рослых, здоровенных каппадокийцев покупали в богатые дома носить носилки (Mart. VI. 77. 4); даки годились в овчары (Mart. VII. 80. 12); врачи, чтецы, учителя, вообще образованные рабы, чаще всего были греками.

Цены на рабов в Риме в I в. н. э. были такие: 600 сестерций за рабыню считалось дешевой платой (Mart. VI. 66. 9). За своего Дава, который, пользуясь свободой Сатурналий, отчитал своего хозяина, указывая ему на его недостатки, Гораций заплатил 500 драхм (sat. II. 7. 43); способный юноша, рожденный дома и знающий греческий язык, стоил вчетверо дороже (Hor. epist. II. 2. 5-60); опытный виноградарь стоил столько же (Col. III. 3. 12). Очень дороги были рабы, которых покупали как некий предмет роскоши. За красивых юношей платили по 100 и 200 тыс. (Mart. I. 58. 1; XI. 70. 1; 62. 1); рабыня, «купленная на Священной Дороге», стоила 100 тыс. (Mart. II. 63. 1). Цезарь заплатил однажды за молодого раба такие деньги, что постеснялся внести эту сумму в свои приходо-расходные книги (Suet. Caes. 47).

Как распределялось это количество рабов? Значительная часть работала в сельском хозяйстве, значительная — в различных мастерских; часть входила в состав «городской семьи» или становилась собственностью государства. В усадьбах, где велось полевое, виноградное и масличное хозяйство, рабов было относительно мало, судя по свидетельствам Катона и Варрона для времен республики, по свидетельству Колумеллы для I в. империи. Имения, о которых пишут и Катон, и Варрон, не занимают огромной земельной площади. Катон, земли которого находились в Кампании и Лации, владел виноградником в 100 и маслинником в 240 югеров (югер около 1/4 га); идеалом его является владение в 100 югеров, где представлены все хозяйственные отрасли (10; 11; 1. 7). В винограднике у него работает 14 человек, в маслиннике — 11 (не считая в обоих случаях вилика и его жены). Они выполняют в обоих имениях всю текущую работу и загружены ею до отказа; для съемки винограда и маслин приглашаются люди со стороны (23; 144; 146); полевой клин сдается издольщикам (136). Даже для того чтобы управиться с овечьим стадом в сто голов, своих рук не хватает (150). Сто лет спустя Варрон, имевший в виду главным образом Сабинию (и, вероятно, Умбрию), считает нормальным имение в 200 югеров; «латифундии» представляются ему исключением (I. 16. 3–4). Такие работы, как уборка сена, жатва, даже сбор колосьев производятся наемной силой (это вполне естественно: нет смысла держать людей, которые будут загружены работой только в горячую пору; римские хозяева обычно хорошо учитывали, что им выгодно). На «птицефермах», о которых Варрон рассказывает, занято по нескольку человек. Сазерна (писатель конца II — начала I в. до н. э.), у которого было имение в долине р. По, берет в качестве нормы участок в 200 югеров, для обработки которого требуется 8 человек; Колумелла при расчете рабочих дней имеет в виду как раз такое имение (II. 12-7). Раскопки под Помпеями познакомили нас с рядом хозяйств, у которых количество земли редко доходило до 100 югеров, а число рабов до десяти.

Большого числа людей требовало кочевое скотоводство (а по климатическим условиям Италии большие стада овец и крупного рогатого скота приходилось перегонять с юга, из Апулии и Калабрии, где трава летом выгорала, в Абруццы, а на зиму идти с ними обратно на юг). По свидетельству Варрона, тысячную отару грубошерстных овец поручали 10 человекам (II. 2. 20), конский табун в 50 голов — двоим (II. 10. 11), а таких отар и табунов бывало у одного хозяина по нескольку. Размах италийского скотоводства был очень велик, и число пастухов в общей сложности исчислялось тысячами; Ливий рассказывает, что в 185 г. до н. э. в Апулии не было житья от пастухов, разбойничавших по дорогам и на пастбищах (XXXIX. 29). Претору удалось поймать около 7 тыс. человек, а многие убежали.

О многолюдных «городских семьях» уже говорилось. Ошибкой было бы, однако, думать, что домашняя челядь обычно исчислялась в сотнях людей. Педаний Секунд, префект Рима (61 г. н. э.), живший в особняке-дворце, мог держать 400 рабов (Tac. ann. XIV. 43); могли иметь сотни их и владельцы особняков, расположенных на городской периферии. При наличии у них большой земельной площади можно было выстроить для рабов отдельную казарму в два-три этажа; можно было разместить их в какой-то части огромного дома. В таком доме, каким был Дом Менандра в Помпеях, можно было отвести одну половину для хозяйственных нужд и для рабов. Но где было поселить не то что несколько сотен, а несколько десятков рабов в таких квартирах многоэтажной инсулы, в каких жило большинство римского населения? Обычная квартира площадью около 100 м2 состояла из двух парадных комнат, занимавших большую часть общей площади, и двух-трех спален значительно меньшего размера, иногда еще одной небольшой комнаты-кухни и довольно узкого коридора.

Ни парадные комнаты, ни хозяйские спальни для рабов не предназначались. Оставались кухня и коридор, в которых и десяти человекам было не повернуться. Указаний на то, что рабы, прислуживающие по дому, селились отдельно от хозяев, в каком-то специально для них нанятом или отведенном бараке, мы нигде не найдем. Вопли Горация, взывающего к своим, не слишком проворным «парням», чтобы они помогли ему одеться и провожали на Эсквилин к Меценату, неожиданно, уже поздно вечером, пригласившего поэта в гости, свидетельствуют, что Дав с товарищами живут совместно с господином. При дороговизне римских квартир снимать еще одно помещение для рабов человеку, даже хорошего достатка, было бы накладно. Обитатели инсул вынуждены были ограничивать штат своей прислуги по той весьма простой и весьма побудительной причине, что девать эту прислугу было некуда.

Переселение из особняка в инсулу произвело целую революцию в быту не только хозяина, но и его раба. В особняке была кухня, был очаг, на котором можно было сварить еду; в инсуле имеется жаровня для хозяина и его семьи; раб пусть кормится на стороне. Он получает «месячину»: по словам Сенеки, пять модиев зерна и пять динариев (epist. 80. 7). Деньги раб мог употребить на покупку разной приправы к хлебу: оливкового масла, соленых маслин, овощей, фруктов. Иногда хлебный паек выдавался не помесячно, а поденно, и в этом случае, по всей вероятности, не зерном, а печеным хлебом: ежедневно отвешивать зерно было бы чересчур хлопотливо, а покупать стандартный хлеб одного и того же веса легко. Возможно, что поденный паек выдавался просто деньгами.

Если жилищные условия у сельского раба были плохи, то у городского они были еще хуже. В инсуле особого помещения для него не было; рабы притыкались где придется, лишь бы найти свободное местечко. О кроватях нечего было и думать. Марциал, укладывая раба на «жалкую подстилку», писал, видимо, с натуры (IX. 92. 3).

Этот горький быт делала еще горше полная узаконенная зависимость раба от хозяина — от его настроения, прихоти и каприза. Осыпанного милостями сегодня, завтра могли подвергнуть жесточайшим истязаниям за какой-нибудь ничтожнейший проступок. В комедиях Плавта рабы говорят о порке, как о чем-то обычном и повседневном. Розги считались самым мягким наказанием, страшнее был ременный бич и «треххвостка» — ужасная плеть в три ремня, с узлами на ремнях, переплетенных иногда проволокой. Именно ее требует хозяин, чтобы отстегать повара за недожаренного зайца (Mart. III. 94). Эргастул и колодки, работа на мельнице, ссылка в каменоломни, продажа в гладиаторскую школу — любого из этих страшных наказаний мог ожидать раб, и защиты от хозяйского произвола не было. Ведий Поллион бросал провинившихся рабов в пруд на съедение муренам: «только при такой казни он мог наблюдать, как человека сразу разрывают на куски» (Pl. IX. 77). Хозяйка велит распять раба, предварительно вырезав ему язык (Cic. pro Cluent. 66. 187). Случай был не единственный; о таком же упоминает Марциал (II. 82). Зуботычины и оплеухи были в порядке дня, и люди вроде Горация и Марциала, которые отнюдь не были злобными извергами, считали вполне естественным давать волю рукам (Hor. sat. II. 7. 44; Mart. XIV. 68) и отколотить раба за плохо приготовленный обед (Mart. VIII. 23). Хозяин считает себя вправе не лечить заболевшего раба: его просто отвозят на остров Асклепия на Тибре и там оставляют, снимая с себя всякую заботу об уходе за больным. У Колумеллы мелькнули хозяева, которые, накупив рабов, вовсе о них не заботятся (IV. 3. 1); разбойник Булла говорит властям, что если они хотят положить конец разбою, то пусть заставят господ кормить своих рабов (Dio Cass. LXXVII. 10. 5).

Многое, конечно, зависело от хозяина, от его характера и общественного положения. Раб, которого солдат в качестве военной добычи приводил к себе домой, в свой старый крестьянский двор, сразу оказывался равным среди равных; ел ту же самую пищу, что и все, и за тем же самым столом, спал вместе со всеми в той же хижине и на такой же соломе; вместе с хозяином уходил в поле и трудился наравне с ним. Хозяин мог оказаться злым на работу и не давать на ней спуску, но он сам работал, не щадя сил и не жалея себя; он мог прикрикнуть на раба, но также кричал он и на сына, и в его требовательности не было ничего обидного или унизительного. В простой рабочей среде не было глупых прихотей и злого самодурства, когда какой-нибудь сенатор требовал, чтобы раб не смел раскрыть рта, пока его не спросят, и наказывал раба за то, что он чихнул или кашлянул в присутствии гостей (Sen. epist. 47. 3).

Были среди римских рабовладельцев не одни изверги; мы знаем и добрых, по-настоящему человечных и заботливых хозяев. Такими были Цицерон, Колумелла, Плиний и его окружение. Плиний позволяет своим рабам оставлять завещания, свято выполняет их последнюю волю, всерьез заботится о тех, кто заболел; разрешает им приглашать гостей и справлять праздники. Марциал, описывая усадьбу Фаустина, вспоминает маленьких vernae, рассевшихся вокруг пылающего очага, и обеды, за которыми «едят все, а сытый слуга и не подумает завидовать пьяному сотрапезнику» (III. 58. 21 и 43–44). У Горация в его сабинском поместье «резвые vernae» сидели за одним столом с хозяином и его гостями и ели то же самое, что и они (sat. II. 6. 65–67). Сенека, возмущавшийся жестокостью господ, вел себя со своими рабами, вероятно, согласно принципам стоической философии, которые провозглашал.

Мы не можем установить статистически, кого было больше, плохих или хороших хозяев, и в конце концов это не так важно; и в одном и в другом случае раб оставался рабом; его юридическое и общественное положение оставалось тем же самым, и естественно поставить вопрос, как влияло рабское состояние на человека и какой душевный склад оно создавало. Какие были основания у Тацита и Сенеки говорить о «рабской душе» (ingenium ser vile)?

Чужой в той стране, куда его занесла злая судьба, раб равнодушен к ее благополучию и к ее несчастьям; его не радует ее процветание, но и горести ее не лягут камнем на его душу. Если его забирают в солдаты (во время войны с Ганнибалом два легиона были составлены из рабов), то он идет не защищать эту безразличную ему землю, а добывать себе свободу: он думает о себе, а не обо всех. Люди отняли у него все, чем красна жизнь: родину, семью, независимость, он отвечает им ненавистью и недоверием. Далеко не всегда испытывает он чувство товарищества даже к собратьям по судьбе. В одной из комедий Плавта хозяин дома велит своей челяди перебить ноги каждому соседскому рабу, который вздумал бы забраться к нему на крышу, кроме одного, и этот один отнюдь не обеспокоен судьбой товарищей: «плевать мне, что они сделают с остальными» (Miles glorios. 156–168). Объединение гладиаторов, ушедших со Спартаком, или тех германцев, которые, попав в плен, передушили друг друга, чтобы только не выступать на потеху римской черни, явление редкое — обычно другое: люди, которые живут под одной крышей, ежедневно друг с другом встречаются, разговаривают, шутят, рассказывают один другому о своей судьбе, своих бедах и чаяниях, хладнокровно всаживают нож в горло товарищу. Цирковые возницы не остановятся перед любой хитростью, обратятся к колдовству лишь бы погубить товарища-соперника. В мирной обстановке сельской усадьбы хозяин рассчитывает на то, что рабы будут друг за другом подглядывать и друг на друга доносить. Раб отъединен от других, заботится только о себе и рассчитывает только на себя.

Раб лишен того, что составляет силу и гордость свободного человека, — у него нет права на свободное слово. Он должен слыша не слышать и видя не видеть, а видит и слышит он многое, но высказать по этому поводу свое суждение, свою оценку не смеет. Перед его глазами совершается преступление — он молчит; и постепенно зло перестает казаться ему злом: он притерпелся, обвык, нравственное чутье у него притупилось. Да и чужая жизнь интересна ему только в той степени, в какой от нее зависит его собственная; в этом мире единственное, что есть у него, — это он сам, и его будущее зависит только от него. По странной иронии судьбы этот человек, став «вещью», оказывается кузнецом своей судьбы. Ему надо выбиться из своего рабского состояния, и он выбирает путь, который кажется ему наиболее верным и безопасным: он опутывает душу хозяина ложью и лестью — усердно выполняет все его приказания, повинуется самым гнусным его прихотям; «что бы ни приказал господин, ничто не позорно», — скажет Тримальхион. Умный и наблюдательный, он быстро подмечает пороки и слабости хозяина, ловко потакает им, и скоро хозяин уже не может обойтись без него: он становится его правой рукой, советником и наперсником, заправилой в доме, грозой остальных рабов, а иногда и несчастьем для всей семьи (история Стация, раба, а потом отпущенника Цицеронова брата Квинта). Он изгибается перед хозяином: хозяин — сила, и высокомерно дерзок со всеми, в ком нет силы. Если ему будет выгодно предать хозяина и донести на него, он предаст и донесет. Моральные колебания ему неизвестны; законы нравственности его не связывают: он не подозревает об их существовании. «Сколько рабов, столько врагов», — поговорка возникла на основании опыта и наблюдения.

Не все рабы были, конечно, таковы. Были люди, которые не мирились со своей рабской судьбой, но сбросить ее путем угодничества и пресмыкания не могли и не умели. Жизнь их становилась сплошным протестом против законов злого и несправедливого мира, который подчинил их себе. Протест этот мог выражаться очень различно в зависимости от нравственного склада и умственного уровня. Одни становились просто «отчаянными»: ни плети, ни колодки, ни мельница ничего с ними не могли поделать; они пили, буянили, дерзили: это был их способ выражать свою ненависть и свое презрение к окружающему. Другие умело эту ненависть скрывали, копили ее в себе, ожидая своего часа, и когда он приходил, обрушивали ее все равно на кого, лишь бы на сытых и одетых, на тех, кто походил на человека, который ими помыкал и втаптывал в грязь. Они расправлялись с хозяином, сбегали, уходили в разбойничьи шайки, жадно прислушивались, нет ли где восстания. В войске Спартака было много таких.

Люди, более мирные и обладавшие малым запасом внутренней силы, мирились со своей долей и старались только устроиться так, чтобы рабское ярмо не слишком натирало им шею. Они прилаживались к дому и всему домашнему строю и жили со дня на день, не заглядывая дальше сегодня, потихоньку ловчась и выгадывая себе хоть крохотный кусочек жизненных удобств и удовольствий. Полюбоваться на гладиаторов, забежать в харчевню и поболтать с приятелем, съесть кусочек мяса, отведать жирной лепешки, зайти к дешевой продажной женщине, — бедный, ограбленный людьми человек ни о чем больше не мечтал. Если он попадался на какой-нибудь не очень невинной проделке, вроде подливания воды вместо отпитого вина или на краже нескольких сестерций, и извернуться никак не удавалось, он мужественно терпел побои: неприятностей в жизни не избежать, и умение жить заключается в том, чтобы проскользнуть между ними, не очень ободрав себе кожу. Комедия любила выводить таких рабов; Плавт без них почти не обходится.

Раб отомстил хозяину, и рабские восстания были, пожалуй, наименее страшной формой этой мести. Его жизнь была обезображена — он сделал безобразной жизнь хозяина; его душа была искалечена — он искалечил хозяйскую. С детских лет хозяин привык, что его желаниям нет преграды и все его поступки встречаются только одобрением — контроль над собой утрачивается, голос совести замолкает. В его власти находится толпа этих бесправных, безгласных людей, он может делать с ними все, что хочет, — и страшные темные инстинкты, живущие в его душе, вырываются на волю: он наслаждается чужими страданиями, и в атмосфере, которая не отравлена жестокостью и произволом, ему уже нечем дышать. Он презирает рабов, и уважение к человеку и к самому себе незаметно умирает в его душе; в ней, как в зеркале, отражается «рабская душа»; хозяин становится двойником своего раба: он пресмыкается и лжет, он дрожит за свою жизнь и свою судьбу, он труслив и нагл. Сенатор ведет себя с Калигулой или Нероном, а свободный клиент со своим патроном ничуть не лучше, чем ведет себя с господами их самый подлый раб.

Нельзя было не видеть этого растлевающего влияния рабской среды. Квинтилиан, умный, прекрасный педагог, предупреждал родителей об опасности для детей «общения с дурными рабами» (I. 2. 4); Тацит считал главной причиной падения нравов то обстоятельство, что воспитание детей его современники поручают рабам, и ребенок проводит свое время в их обществе (dial. 29).

Была, однако, еще категория рабов, которых хозяева в слепоте своего рабовладельческого мировоззрения считали добрыми и верными рабами. Люди эти были наделены большой долей здравого смысла, считали, что плетью обуха не перешибешь и не мечтали о царстве справедливости. В них не было героической закваски их неукротимых товарищей, которые с голыми руками кидались на штурм страшного римского государства. Они думали о себе, устраивали свою судьбу, мечтали о свободе для себя и считали, что дорогу к ней они скорее всего пробьют работой. Им претили окольные пути угодничества и низости, которыми в рабской среде шли многие. Это были порядочные люди и добросовестные работники, которые часто вкладывали в работу пыл творческого вдохновения. Эти безыменные атланты, и в рабском состоянии, и став свободными, держали на своих крепких плечах всю хозяйственную жизнь Рима. Слова Гомера «раб нерадив» к ним не приложимы. Мы видели, какое количество специалистов насчитывало в Риме «водное ведомство» (рабы — сплошь). Эти люди, от усердия и внимания которых зависела жизнь громадного города, не заслуживают имени «нерадивых», равно как и пожарники (отпущенники, т. е. вчерашние рабы), ревностно несшие тяжкую и неблагодарную службу. Рабы строили дома и базилики, водопроводы и храмы, остатки которых до сих пор вызывают изумление и восторг. Форум Траяна создал не один Аполлодор: если бы в его распоряжении не было тысяч рабских прилежных и умных рук, его замысел никогда бы не осуществился. Италийский плодовый сад насчитывает в своем ассортименте десятки великолепных сортов. Кто их вывел? раб-садовник. Кто создал превосходную апулийскую породу овец, реатинских ослов, за которых платили десятки тысяч сестерций, прекрасных рысистых лошадей? Кто вел в глуши отдаленных пастбищ эту терпеливую работу скрещивания, наблюдения, выращивания молодняка? раб-пастух. Не были «нерадивыми» мастера, которые создали легкие помпейские столики, умело разбросали прелестный орнамент по широкому полю картибула, потрудились над деревянным сундуком или бронзовой жаровней, превращая скромную утварь в подлинное произведение искусства. С почтительным восторгом относимся мы к Спартаку и его товарищам, но и об этих незаметных, забытых тружениках думаешь с любовью и уважением.

Человеческая жизнь и человеческие отношения очень сложны и многосторонни; они не застывают в единой, единообразной форме. Облик их меняется; идут годы, с ними в жизнь вступает нечто новое; старое уходит вовсе или подвергается переработке, медленной вначале, может быть, едва заметной. Так было и в отношении к рабу, — наряду со старым пробиваются ростки нового. Римское законодательство признавало рабство узаконенным международным институтом (iure gentium) и тем не менее считало его противоестественным (contra naturam). Законодатели никогда не задумывались над тем, как согласовать это противоречие, но зато никогда не провозглашали того положения, которое Аристотель положил в основу своего учения о рабстве: существуют не только люди, но целые народы, которые по самой природе своей, по всему душевному складу (φύσει) предназначены к рабству и должны быть рабами. Для римского законодателя раб был движимым имуществом, вещью (res), но когда эта «вещь» получала свободу, она немедленно превращалась в человека и очень скоро в римского гражданина. На опыте повседневных встреч и ежедневного общения римлянин должен был признать, что эта «вещь» обладает свойствами, которые заставляют относиться к ней иначе, чем к ослу или собаке, и которые иногда таковы, что обладателя их никак уж не посчитаешь «вещью». Большинство выдающихся грамматиков, о которых рассказывает Светоний, были отпущенниками: этих рабов хозяева отпускали на свободу «за их дарования и образованность». Отпущенниками были Ливий Андроник, основоположник римской литературы, и Теренций, признанный мастер латинской комедии. «Вещь» ежеминутно могла обернуться человеком, и с этим нельзя было не считаться. Это пришлось признать самому Катону, а у него по отношению к рабам не было и проблеска человеческого чувства. Этот человек, рассматривавший раба действительно только как доходную статью, вынужден был, однако, записать совет: «пахарям угождай, чтобы они лучше смотрели за волами» (слово «пахарь» не передает всего значения bibulcus: это был действительно пахарь, но в обязанности его входила не только пахота, на нем лежал весь уход за волами). Мы можем проследить в одной области, а именно, в сельском хозяйстве, как растет это внимание к рабу — человеку; мы располагали здесь документальными сведениями от двух столетий: Катон (середина II в. до н. э.), Варрон (конец I в. до н. э.) и Колумелла (вторая половина I в. н. э.). Катон рассматривает раба только как рабочую силу, из которой надо выжать как можно больше; никак нельзя допустить, чтобы расходы на эту силу превысили доход, который она дает: поэтому больного и старого раба надо продать, поэтому, если раб временно не может работать, ему надо на это время сократить его паек, поэтому и дождливые, и праздничные дни должны быть, насколько возможно, заполнены работой; работа должна быть выполнена во что бы то ни стало: никакие «объективные причины» в расчет не принимаются. Интереса к рабу как к человеку, мысли о том, что его работа и продуктивность ее зависят от каких-то человеческих чувств, у Катона искать нечего.

Совершенно иное наблюдаем мы уже у Варрона: необходимость заинтересовать раба в его работе сознается вполне отчетливо. Жизнь ставит всё бо льшие требования: нужны урожаи более щедрые, доходы бо льшие, чем те, которыми удовлетворялись деды. Богатство хозяина создается трудом раба, и хозяин начинает думать над тем, что предпринять, чтобы труд раба стал продуктивнее, как создать систему взаимоотношений, при которой «враги» («сколько рабов, столько врагов») обратили бы свою энергию не на подрыв хозяйского благополучия, а трудились бы над его созданием и преуспеянием. Хозяин начинает понимать, что работа выполняется не только мускульной силой раба, что можно работать «с душой» и что только такая работа и хороша. Вводятся поощрения и награды, рабу разрешается иметь кое-какую собственность (peculium), дозволено обзавестись семьей. Вилику приказано распоряжаться словом и волю рукам давать только в крайнем случае. Катон в своем хозяйстве узаконил оплачиваемую проституцию, причем ни ему, ни его будущим поклонникам не приходило в голову, что vir vere romanus («настоящий римлянин») выступает здесь до некоторой степени в роли сводника, торгующего своими рабынями. У пастухов, о которых рассказывает Варрон, уже настоящая семья и, насколько это возможно в условиях кочевого быта, настоящий домашний очаг с его пусть и нехитрым, но уютом и покоем. «Вещь» обернулась человеком. Что было этому причиной? Обеднение рабского рынка сравнительно со временем Катона, когда десятки тысяч военнопленных раз за разом выводились на продажу? Вестерман, конечно, прав, приводя эту причину, но она была отнюдь не единственной, как не единственными были и соображения хозяйственные. Рабы успели ко времени, когда Варрон писал свой трактат о сельском хозяйстве, проявить себя и в государственной жизни Рима, и в домашнем быту, как силу, с которой нельзя было не считаться. Спартак дал урок, хорошо врезавшийся в память. Сулла, освобождая 10 тыс. рабов, рассчитывал на них, как на надежную гвардию телохранителей. Милона и Клодия окружает свита вооруженных рабов, которые для них и охрана, и опора (cic. ad att. iv. 3. 2–4). После убийства Цезаря обе стороны стараются обеспечить себе поддержку рабов; набирают их в свои войска и обещают свободу. Тирон был добрым помощником Цицерону, Стаций — злым гением его брата. Врач, секретарь, управитель хозяйством — рабовладелец каждую минуту, на каждом шагу натыкался на раба и вынужден был силой обстоятельств входить с ним в личные, близкие отношения. Все это приближало «вещь» к хозяину, заставляло в нее вглядываться, настойчиво объясняло господам, чем может быть «вещь». Объяснения запоминались. Колумелла пошел дальше Варрона: он советуется с рабами о том, что и как делать, разговаривает и шутит с ними, поощряет их наградами. Вилику запрещены телесные наказания: он должен действовать не страхом, а своим авторитетом, его должны почитать, но не бояться. Нельзя слишком напористо требовать работы: пусть даже раб прикинется на несколько дней больным и отдохнет; тем охотнее возьмется он потом за работу. Усиленно подчеркивается внимание, с которым нужно относиться ко всем нуждам раба — к его здоровью, пище, одежде. Во всех предписаниях Колумеллы звучит отношение к рабу, как к человеку: он требует от него не только работы, он хочет его благожелательности, такого отношения к хозяину, которое заставит работать с охотой, и продумывает целую систему отношений, которые эту благожелательность обеспечат. Мало того, он идет на уступки, которые улучшат существование раба.

По букве закона раб не мог иметь никакой собственности: все, что у него было, принадлежало хозяину. Жизнь внесла свою поправку в юридические нормы. Хозяин быстро сообразил, какая для него выгода, если он позволит рабу иметь что-либо свое: во-первых, раб будет охотнее и лучше работать, рассчитывая набрать себе денег на выкуп, а во-вторых, то, что он приобретает для себя, все равно останется в качестве выкупа в хозяйских руках. Только совсем уж бессовестные хозяева накладывали руку на это рабское имущество (оно называлось «peculium»), а собирал его раб «по унциям» (Ter. Phorm. 43–44), по грошу, отрывая от себя необходимое, часто подголадывая (ventre fraudato, 80), лишь бы набрать нужную сумму. Варрон рекомендовал «приложить старание к тому, чтобы у рабов был пекулий» (r. r. I. 17), и у пастухов, о которых он рассказывает, имеется в хозяйском стаде несколько собственных овец. Иногда рабы получали «на чай» от гостей или клиентов, иногда им удавалось что-либо своровать и «тайком увеличить пекулий» (Apul. met. X. 14). Иногда хозяин давал рабу деньги под проценты, и тот пускал их в оборот, выплачивая хозяину долг и оставляя прибыль себе. Бывало и так, что раб вел дело от хозяина, действуя от его лица, а хозяин или выплачивал ему определенное жалованье, или награждал какими-нибудь подарками. Все это шло в пекулий. Раб, у которого не имелось пекулия, считался подозрительным и негодным. «Ты хочешь отдать девушку этому рабу, ничтожеству и негодяю, у которого по сей день нет пекулия и на медный грош!» — возмущается старик-хозяин в «Казине» Плавта. Цицерон характеризует Диогнота, городского раба, как бездельника — «у него нет вовсе пекулия» (in Verr. III. 38. 86). Пекулий раба мог доходить иногда до такой суммы, что он получал возможность приобретать «заместителей», собственных рабов (vicarii), которые помогали ему выполнять его обязанности.

И семья, в которой закон отказывал рабу, фактически у него была, хотя, с юридической точки зрения, это был не брак, а только «сожительство» (contubernium). Хозяин понимает, что брачные отношения в рабской среде для него выгодны: они привязывают раба к дому (недаром Варрон так настойчиво рекомендовал женить пастухов, кочевавших по Италии с хозяйскими стадами: в рабской среде пастухи были наиболее независимым и грозным элементом, и семья была очень надежным средством держать этих людей в узде), делают его податливее и послушнее, а дети, родившиеся от этих союзов, «доморощенные рабы» (vernae), увеличивали рабскую familia и считались наиболее преданными и верными слугами. В быту брак раба, особенно при империи, и признается, и уважается: по закону нельзя разлучать членов семьи (Dig. XXXIII. 7. 12, § 7). На практике закон этот, случалось, обходили, и поэтому в завещаниях часто подчеркивалась воля завещателя, чтобы дети и родители оставались вместе (Dig. XXXII. 1. 41, § 2; CIL. II. 2265).

В жизнь раба вмешивается и государство: появляется ряд законов, ограничивающих права хозяина. Lex Petronia de servis (19 г. н. э.) запрещает хозяину самовольно отсылать раба «на сражение со зверями» в амфитеатр; такое наказание может наложить по рассмотрении хозяйской жалобы в Риме префект города, а в провинции — ее наместник (Dig. XLVIII. 8. 11, § 2). По эдикту императора Клавдия больной раб, завезенный хозяином на остров Асклепия и брошенный там, получает в случае выздоровления свободу; убийство старого или увечного раба считается уголовным преступлением (Suet. Claud. 25. 2; Dio Cass. LX. 19. 7). Адриан «запретил хозяевам убивать раба; их могли приговорить к смерти, если они ее заслуживали, только судьи. Он запретил продавать своднику или ланисте раба или служанку… уничтожил эргастулы» (Hist. Aug. Adr. 18. 7-10). За жестокое обращение с рабынями он отправил одну римскую матрону на пять лет в изгнание. Раб мог обратиться к префекту города, «если хозяин жесток, безжалостен, морит его голодом, понуждает к разврату» (Dig. I. 12. 1, § 8); по рескрипту Антонина Пия жестокого хозяина заставляют продать своих рабов (Gai. I. 53).

Не следует думать, конечно, что жизнь раба при империи в корне изменилась, но некоторые перемены, несомненно, в ней произошли. Страстное негодование, с которым Ювенал обрушивается на жестоких господ, размышления Сенеки над тем, что высокая душа может жить не только в римском гражданине, но и в рабе (epist. 31. 11), поведение Колумеллы с его рабами, обдуманная система доброго обращения с рабом у Плиния Младшего, едкие и гневные слова, брошенные Марциалом в лицо хозяевам, тиранящим своих рабов, — все это свидетельствует о том, что в отношении к рабу произошли какие-то сдвиги. Сдвиги эти были вызваны причинами разными: были тут соображения и чисто хозяйственного порядка, и политического, и морально-философского. Законодательство не вело за собой общества, оно выражало его настроение.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 176; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!